орить? Не помню, но это не столь существенно. Естественно, что я выступал
в роли просителя, в какой же еще? Прихожу к Шестинскому в приемную, а там
какая-то задержка. И шныряют какие-то два типа, выглядящие вполне
недвусмысленным образом. Не то чтобы я в ленинградском Союзе писателей знал
всех в лицо, но от этих двух просто пахло...
СВ: Органами?
ИБ: Да! Пахло решеткой. Железом. Покрутившись, эти типы
исчезают. Потом Олег высовывается из кабинета, манит меня пальцем и говорит:
"Слушай, Иосиф, тут два человека из Комитета госбезопасности хотят тебя
видеть. Ты что-нибудь натворил?" Я в ответ: "Я натворил? Понятия не имею,
чего я натворил! Я на прием к вам шел". Но коли люди из комитета хотят меня
видеть - хорошо, закон есть закон. Пересекаю приемную, вхожу в кабинет
заместителя Шестинского по хозяйственным делам, где такие дела всегда
проворачиваются. Там два этих чувака.
СВ: Опишите их, это даже интересно!
ИБ: Один из них - пожилой, то есть из старой гвардии чекистов.
Другой - молодой, со значком университета. На вид - симпатичный малый.
Забыл, как его фамилия.
СВ: А они разве представились?
ИБ: Да, показали удостоверения.
СВ: Ну в удостоверениях, насколько я понимаю, они все были Иваны
Ивановичи Ивановы!
ИБ: Нет, там были их звания и, думаю, их настоящие имена.
Поздоровавшись, они начинают разговор о погоде, здоровье и прочем.
СВ: Светская беседа...
ИБ: Да, такая светская беседа, хуе-мое. А потом начинают играть
на два смычка совершенно замечательную музыку. Один поет, что вот -
ненормальная, Иосиф Александрович, ситуация сложилась с вашей биографией. И
особенно с вашей - как бы это сказать - литературной деятельностью. "Ваши
книги выходят на Западе и я думаю, что и вы, и мы одинаково заинтересованы в
том, чтобы внести во все это ясность. Мы хотели бы все поставить на свои
места, чтобы вы были нормальным, печатающимся в Советском Союзе автором". Я
комментирую: "О Господи! Это - музыка для моих ушей!" Но с другой стороны
раздаются звуки несколько иного рода: "Вот к вам все время приезжают
какие-то иностранцы. Среди них есть настоящие друзья Советского Союза. Но
есть, как вы понимаете, и люди, которые работают на вражеские разведки. И
они, как вы понимаете, с одной стороны, не заинтересованы, а с другой,
наоборот, заинтересованы..." И так далее, и так далее. "Ну, - я говорю, -
вам виднее. Я не знаю". Они говорят: "Вы знаете, Иосиф Александрович, нам,
конечно, виднее, но вы человек образованный..." Это я-то, с восьмью
классами! "...и потому мы чрезвычайно ценим ваше мнение". А с другой стороны
человек поет: "Пора, пора вам уже книгу выпускать!" И это все идет
параллельно! С одной стороны: "Время от времени мы были бы чрезвычайно
заинтересованы в вашей оценке, в ваших впечатлениях от того или иного
человека. Вы понимаете, что среди них..." А с другой стороны: "Надо вам уже
книгу печатать!"
СВ: Слова слаще звуков Моцарта...
ИБ: Да, такой вот балаган. И разговор этот, вы знаете, идет на
таком - как бы это сказать? - естественном уровне:
- Если я правильно понимаю то, что сейчас происходит, то вы предлагаете
напечатать книжку моих стихов, если я соглашусь с вами сотрудничать, да?
- Ну зачем так резко ставить вопрос?
- Нет, я просто хотел бы понять, о чем идет речь.
- Мы считаем, что с вашей книжкой сложилась ненормальная ситуация. И мы
с удовольствием вам поможем - напечатаем ее безо всякой цензуры, на хорошей
финской бумаге.
А с другой стороны несется:
- Вот, к вам разные профессора приезжают с Запада... И я им говорю:
- Все это, конечно, замечательно. И то, что книжка выйдет, это все
хорошо, это само собой. Но я на все это могу согласиться только на одном
условии...
- На каком же?
- Если только мне дадут звание майора и зарплату соответствующую. Они
как бы в отпаде:
- Ну этого мы от вас не ожидали!
СВ: Что они все такие обидчивые да сенситивные!
ИБ: Вы должны вот что еще учесть, Соломон. Понимаете, сознание
человека в такие моменты как бы раздвоено. Потому что вспомните ситуацию
того времени: нам все время показывали какие-то шпионские фильмы - то ли про
Рихарда Зорге, то ли еще про кого. По телевизору о том же, в газетах о том
же. И в конце концов ты действительно начинаешь думать: может быть, это и
правда, что среди этих самых западных херов приезжают какие-то там шпионы?
Но я им все-таки говорю:
- Это не мой департамент, а ваш. Я этим заниматься не в состоянии и не
желаю. И вообще, мне не за это деньги платят, если вообще мне их платят. А
вам за это деньги платят, о чем речь?
Они мне в ответ:
- Ведь вы же нормальный лояльный советский человек!
- Да куда лояльней! Но между вами и мной все-таки существует
определенная разница, и не только в зарплате.
- Какая же?
А я к тому моменту в общем-то понимал, что могу затрепать их, да? И
самого себя затрепать. Поскольку разговор идет на светском уровне, никто
кандалами в кармане не звякает. И в общем-то в тот момент у меня даже против
Комитета госбезопасности ничего особенного и не было, поскольку они меня
довольно давно не тормошили. Но тут я вдруг вспомнил своего приятеля Ефима
Славинского, который в ту пору сидел. И думаю: "Еб твою мать, Славинский
сидит, а я тут с этими разговариваю. А может быть, один из них его сажал". И
тогда я говорю: "Дело совершенно не в лояльности. А дело вот в чем. Я тут
сейчас с вами сижу и у меня за спиной что - моя комната, моя пишмашинка и
больше ничего, да? У вас же за спиной - огромная система. Мы не на равных
разговариваем. И потому разговор этот на самом деле - абсурдный, поскольку
имеет место быть тотальная несовместимость".
СВ: И как же они закруглили разговор после этого?
ИБ: Они говорят мне:
- Ну мы думали, Иосиф Александрович, что вы умнее окажетесь. (То есть
мысль такая - что вы, евреи, все-таки умные люди.) А я им в ответ:
- Ну значит ошиблись вы. Да и я, наверное, не прав. Но тем не менее,
давайте так это и оставим - на уровне ошибки.
- Возьмите все-таки наш телефонный номер - на всякий случай.
- Спасибо за телефонный номер, но говорить нам совершенно не о чем.
СВ: Что называется, спасибо за доверие.
ИБ: Да, спасибо за доверие... Вот такую отмочил им наглость. Но
с другой стороны, страха перед ними у меня никакого не было. Потому что если
ты отсидел три раза в тюрьме, то пугать тебя уже нечем. Чем - четвертым,
пятым, шестым разом?
СВ: И долго весь этот примечательный разговор продолжался?
ИБ: Часа три охмуряли ксендзы Адама Козлевича. После чего я
ушел.
СВ: И на этом все кончилось?
ИБ: Отнюдь! Через два или три дня приезжает ко мне профессор
одного из американских университетов и привозит гранки книжки моей
"Остановка в пустыне". Его попросили передать мне эти, еще не сброшюрованные
страницы, чтобы я их проверил. Мне это, кстати, ужасно приятно было -
держать в лапах свою книжку. Чего лучше! Одновременно он дает мне оттиск
своей статьи из какого-то славистского журнала, про классика русской
литературы. И вдруг я понял, что кагэбэшники именно этого профессора имели в
виду, когда меня охмуряли! Это на него я должен был настучать! Я вычислил,
что они у этого профессора, когда он приехал из Штатов в Москву, вскрыли
чемодан и там увидели "Остановку в пустыне". И я за этого американа
несколько беспокоюсь и пытаюсь ему на бумаге всячески объяснить, что к чему:
дескать, за вами хвост; будьте чрезвычайно осторожны. После чего мы с ним
треплемся про классическую русскую литературу. Затем я вывожу его дворами,
чтобы за этим болваном никакого хвоста не было, и довожу его до метро.
СВ: Неужели вы в самом деле думали, что помогли ему избавиться
от хвоста?
ИБ: Честно говоря - не знаю. Потому что вечером того же дня -
звонок в дверь. Открываю - на пороге этот, который с университетским
значком. Я ему: "Ну заходите, коли пришли". Он заходит, садится в кресло,
начинает нахваливать мою библиотеку, словари в особенности:
- А вот этого словаря у меня нет.
- У меня у самого он недавно появился.
- А вот такой-то профессор у вас был?
- Да, представьте себе, был!
- И ничего он вам не оставил?
- Вот, оставил - статью про классика русской литературы с дарственной
надписью.
- А больше ничего не оставлял?
Я смотрю на него таким голубым глазом, думаю - "еб твою мать!":
- Нет, ничего не оставлял... Кофе хотите?
- Да, с удовольствием.
Тогда я выхожу на кухню и готовлю там кофе минут пятнадцать, чтобы он
успел пошмонать. Возвращаюсь, наливаю ему кофе, мы треплемся опять про
словари, после чего он уходит. И все.
СВ: Все?
ИБ: Нет, был еще эпилог, когда этот американский хрен прислал
мне откуда-то из Италии открытку, которую он, видимо, сочинил по пьяному
делу: дескать, большое спасибо, что вы меня предупредили о слежке КГБ.
Открытым текстом! Я тогда, помню, подумал: ну и олух! Хотя теперь я иногда
думаю: ладно, нормальное человеческое поведение. Сейчас-то мне это все
равно...
СВ: Должен вам сказать, что я в первый раз слышу такое подробное
описание приемов воздействия КГБ на неугодную им творческую фигуру. Этот их
знаменитый метод "кнута и пряника"... В вашем случае, конечно, кнута было
много больше, чем пряников... А как проходил тот роковой разговор в КГБ,
когда вам наконец предложили покинуть пределы Советского Союза?
ИБ: А это было не в КГБ, а в ОВИРе... 10 мая 1972 года утром у
нас дома раздается телефонный звонок. Я к телефону не подхожу, потому что с
военкоматом происходит очередной тур переговоров о моем призыве в армию. Ну
туда загнать меня шансов у них не было никаких, с моим послужным списком. Но
все равно...
СВ: Приятного мало!
ИБ: Да, мало приятного. Мать берет трубку, просят Бродского, и
она спрашивает: "Алексан-Иваныча или Иосиф-Алексаныча?" Выясняется, что
Иосиф-Алексаныча. Я думаю - ладно, пес с ними, сейчас буду отбрехиваться,
подымаю трубку и говорю:
- Да, я вас слушаю.
- Иосиф Александрович, это звонят из ОВИРа.
- Да? Очень интересно.
- Ну вот, теперь вы знаете, откуда звонят. Не могли бы вы к нам сегодня
зайти?
Вежливость! Я им отвечаю:
- Вы знаете, я зашел бы, но вся история заключается в том, что у меня
сегодня масса дел. И я не освобожусь раньше шести часов.
- Ну заходите в шесть, когда освободитесь. Мы вас подождем. - И это при
том, что ОВИР закрывается не то в четыре, не то в пять!
СВ: Какая сверхъестественная предупредительность!
ИБ: А в тот день - так уж совпало - ко мне в гости пришел Карл
Проффер...
СВ: Как вы с ним познакомились, кстати?
ИБ: Нас с ним Надежда Яковлевна Мандельштам познакомила. В один
прекрасный вечер, помню, раздается от нее телефонный звонок из Москвы:
"Иосиф, к вам зайдет один мой знакомый, очень хороший человек". И появился
Карлуша, с которым мы подружились. Тотчас. И вот теперь он оказался в
Ленинграде как раз в этот примечательный день, зашел ко мне со своими
детьми. Я ему говорю: "Ты знаешь, Карл, какая интересная вещь - позвонили из
ОВИРа, приглашают в гости!" И он этому, надо сказать, тоже подивился. А в
тот день у меня, действительно, дел было навалом. Помню, какие-то переводы я
должен был посылать в Москву - из какой-то там югославской поэтессы. И еще
что-то, еще что-то... Последнее дело было на Ленфильме.
СВ: Вы для них сценарий писали?
ИБ: Нет, стихи подкладывал под какой-то мультипликационный фильм
- уж не помню, венгерский или армянский. Часов в пять Ленфильм закрывался.
Мы выходим с бабой, которая давала мне там эту работу (довольно славная
девка была), и она говорит: "Ты куда сейчас? Нам домой идти почти по
дороге!" А я ей объясняю: "Не могу, потому что мне сегодня с утра позвонили
- представь себе! - из ОВИРа, чтоб я к ним зашел. Но ничего при этом не
объяснили. Не понимаю, макет быть, у меня какой-нибудь американский дядюшка
умер и оставил наследство?" Потому что какие у нормального человека могут
быть мысли на этот счет, да?
СВ: У нормального - никаких...
ИБ: Приезжаю я, значит, в ОВИР. Мусор стоит, отпирает дверь.
Вхожу. Естественно, никого. Прохожу в кабинет, где сидит полковник, все
нормально. И начинается такой интеллигентный разговор про дела и погоду,
пока я не говорю:
- Вы ведь меня, наверное, не про погоду вызвали разговаривать? (Хотя
понятия не имею, зачем я им нужен!) Полковник говорит:
- Вы, Иосиф Александрович, получали вызов из Израиля?
- Да, получал. И даже не один вызов, а целых два, если уж на то пошло.
А, собственно, что?
- А почему вы этими вызовами не воспользовались?
- А с какой стати я ими буду пользоваться ? Прежде всего, я не знаю, от
кого они, а затем... Вы вот меня не пустили ни в Чехословакию, ни в Италию,
хотя меня туда тоже приглашали.
- Значит, вы не подали заявления на выезд, потому что предполагали, что
мы вас в Израиль не выпустим?
- Ну коли вы меня спрашиваете об этом - да, предполагал, что не
выпустите. Но это было совершенно ни первой, ни последней причиной.
А полковник этот танец, вокруг да около, продолжает и задает такой
заинтересованный вопрос:
- Ну а какая же, скажем, была первая из причин?
- Ну Господи - любая! Прежде всего: чего мне там делать, в Израиле, в
конце-то концов? В гости съездить я бы не отказался, но насовсем? У меня тут
свои дела...
И вдруг разговор поворачивается очень быстро и полковник говорит,
оставляя всех этих "Иосиф-Алексанычей" позади:
- Ну вот что, Бродский! Мы сейчас вам выдадим анкеты. Вы их заполните.
В течение самого ближайшего времени мы рассмотрим ваше дело. И сообщим вам
об его исходе.
А дело происходит, между прочим, в пятницу, если я не ошибаюсь.
Появляется дама и приносит анкеты. Я говорю:
- Вы знаете, я лучше эти анкеты возьму с собой и заполню их дома.
- Нет, вы заполните их сейчас. Здесь.
Я начинаю эти анкеты заполнять, и в этот момент вдруг все понимаю.
Понимаю, что происходит. Я смотрю некоторое время на улицу и потом говорю:
- А если я откажусь эти анкеты заполнять? Полковник отвечает:
- Тогда, Бродский, у вас в чрезвычайно обозримом будущем наступит
весьма горячее время.
Это точная цитата... И я думаю: ну, значит, опять - то ли дурдом, то ли
тюрьма... И не страшно это нисколько, но уж больно скучно. Вызов из Израиля
они положили передо мной. Смотрю - он от Иври Якова. Что означает, вероятно,
Еврей Яков, да? Я спрашиваю: "Какую писать степень родства?" Полковник
говорит: "Пишите - внучатый племянник". Я пишу - "внучатый племянник". Он
говорит: "Если что, мы вам деньгами поможем". Я отказываюсь, заполняю эти
анкеты и ухожу. Это, как я уже говорил, пятница, шесть или семь часов
вечера. В понедельник утром раздается телефонный звонок "Иосиф
Александрович, мы рассмотрели ваше заявление на выезд в Израиль. По нему
принято благоприятное решение. Зайдите оформить документы на выезд и
принесите свой паспорт". Вот так все это произошло, поскольку уж вы меня
спросили об этом.
СВ: А почему они так торопились от вас избавиться?
ИБ: Объективно, я думаю, у них было два или три соображения.
Главное, в это время Никсон должен был приехать в Москву. А у меня к тому
времени уже существовала репутация на Западе. То есть какая она там была -
репутация! Но тем не менее, до известной степени...
СВ: Но они, кажется, все равно не успели выставить вас до
приезда Никсона?
ИБ: Да, хотя очень старались. Потому что звонили они мне в
понедельник, а уже в среду мне были выданы все бумаги. И я должен был
поставить визы и выматываться. Но тут я стал упираться:
- Нет, не могу, у меня дел много, вот архив должен привести в порядок..
- Да какой там архив?
- Я понимаю, что весь мой архив у вас, но тем не менее... И вообще, 24
мая мой день рождения, я хочу его отметить с родителями.
- Какая же ваша дата?
- Ну где-нибудь в конце августа, во второй половине сентября...
- Нет, это исключено!
- Ну хотя бы в середине июля! Раньше я никак не смогу. Они отвечают:
- Четвертое июня - последнее число.
А это, представьте себе, 15 или 16 мая! Я говорю:
- А в противном случае?
- Не забывайте, что вы уже сдали свой паспорт. Без паспорта житье у вас
будет очень трудное...
СВ: И все-таки, высылка, да еще такая срочная, в тот период была
довольно-таки необычной акцией. Вы когда-нибудь пытались понять, что за ней
стояло?
ИБ: Вы знаете, я об этом не очень много думал, по правде
сказать. Пытаться представить себе их резоны, их ход мысли - мне это
совершенно неохота. Потому что направлять свое воображение по этому руслу
просто не очень плодотворно. К тому же многого я не знал. Но кое-что я
выяснил, когда приехал в Москву ставить эти самые визы. Вам будет интересно
узнать.
СВ: Я весь внимание...
ИБ: Приезжаю я, значит, в Москву поставить эти самые визы и,
когда я закруглился, раздается телефонный звонок от приятеля, который
говорит:
- Слушай, Евтушенко очень хочет тебя видеть. Он знает все, что
произошло.
А мне нужно в Москве убить часа два или три. Думаю: ладно, позвоню.
Звоню Евтуху. Он:
- Иосиф, я все знаю, не могли бы вы ко мне сейчас приехать? Я сажусь в
такси, приезжаю к нему на Котельническую набережную, и он мне говорит:
- Иосиф, слушай меня внимательно. В конце апреля я вернулся из
Соединенных Штатов...
(А я вам должен сказать, что как раз в это время я был в Армении.
Помните, это же был год, когда отмечалось 50-летие создания Советского
Союза? И каждый месяц специально презентовали какую-либо из республик, да?
Так вот, для журнала "Костер", по заказу Леши Лифшица, я собирал армянский
фольклор и переводил его на русский. Довольно замечательное время было,
между прочим...)
Так вот, Евтух говорит:
- Такого-то числа в конце апреля вернулся я из поездки в Штаты и
Канаду. И в аэропорту "Шереметьево" таможенники у меня арестовали багаж!
Я говорю:
-Так.
- А в Канаде в меня бросали тухлыми яйцами националисты! (Ну все как
полагается - опера!) Я говорю:
-Так.
- А в "Шереметьево" у меня арестовали багаж! Меня все это вывело из
себя и я позвонил своему другу...
(У них ведь, у московских, все друзья, да?) И Евтух продолжает:
-...позвонил другу, которого я знал давно, еще с Хельсинкского
фестиваля молодежи.
Я про себя вычисляю, что это Андропов, естественно, но вслух этого не
говорю, а спрашиваю:
- Как друга-то зовут?
- Я тебе этого сказать не могу!
- Ну ладно, продолжай.
И Евтушенко продолжает: "Я этому человеку говорю, что в Канаде меня
украинские националисты сбрасывали со сцены! Я возвращаюсь домой - дома у
меня арестовывают багаж! Я поэт! Существо ранимое, впечатлительное! Я могу
что-нибудь такое написать - потом не оберешься хлопот! И вообще... нам надо
повидаться! И этот человек мне говорит: ну приезжай! Я приезжаю к нему и
говорю, что я существо ранимое и т.д. И этот человек обещает мне, что мой
багаж будет освобожден. И тут, находясь у него в кабинете, я подумал, что
раз уж я здесь разговариваю с ним о своих делах, то почему бы мне не
поговорить о делах других людей?"
(Что, вообще-то, является абсолютной ложью! Потому что Евтушенко - это
человек, который не только не говорит о чужих делах - он о них просто не
думает! Но это дело десятое, и я это вранье глотаю - потому что ну чего уж!)
И Евтушенко якобы говорит этому человеку:
- И вообще, как вы обращаетесь с поэтами!
- А что? В чем дело?
- Ну вот, например, Бродский...
- А что такое?
- Меня в Штатах спрашивали, что с ним происходит...
- А чего вы волнуетесь? Бродский давным-давно подал заявление на выезд
в Израиль, мы дали ему разрешение. И он сейчас либо в Израиле, либо по
дороге туда. Во всяком случае, он уже вне нашей юрисдикции...
И слыша таковые слова, Евтушенко будто бы восклицает: "Еб вашу мать!".
Что является дополнительной ложью, потому что уж чего-чего, а в кабинете
большого начальника он материться не стал бы. Ну, на это мне тоже плевать...
Теперь слушайте, Соломон, внимательно, поскольку наступает то, что
называется, мягко говоря, непоследовательностью. Евтушенко якобы говорит
Андропову:
- Коли вы уж приняли такое решение, то я прошу вас, поскольку он поэт,
а следовательно, существо ранимое, впечатлительное - а я знаю, как вы
обращаетесь с бедными евреями...
(Что уж полное вранье! То есть этого он не мог бы сказать!)
-...я прошу вас - постарайтесь избавить Бродского от бюрократической
волокиты и всяких неприятностей, сопряженных с выездом.
И будто бы этот человек ему пообещал об этом позаботиться. Что, в
общем, является абсолютным, полным бредом! Потому что если Андропов сказал
Евтуху, что я по дороге в Израиль или уже в Израиле и, следовательно, не в
их юрисдикции, то это значит, что дело уже сделано. И для просьб время
прошло. И никаких советов Андропову давать уже не надо - уже поздно, да? Тем
не менее я это все выслушиваю, не моргнув глазом. И говорю:
- Ну, Женя, спасибо. Тут Евтушенко говорит:
- Иосиф, они там понимают, что ты ни в какой Израиль не поедешь. А
поедешь, наверное, либо в Англию, либо в Штаты. Но коли ты поедешь в Штаты -
не хорони себя в провинции. Поселись где-нибудь на побережье. И за
выступления ты должен просить столько-то...
Я говорю:
- Спасибо, Женя, за совет, за информацию. А теперь - до свидания. Евтух
говорит:
- Смотри на это как на длинное путешествие... (Ну такая хемингуэевщина
идет...)
- Ладно, я посмотрю, как мне к этому относиться...
И он подходит ко мне и собирается поцеловать. Тут я говорю:
- Нет, Женя. За информацию - спасибо, а вот с этим, знаешь, не надо,
обойдемся без этого.
И ухожу. Но чего я понимаю? Что когда Евтушенко вернулся из поездки по
Штатам, то его вызвали в КГБ в качестве референта по моему вопросу. И он
изложил им свои соображения. И я от всей души надеюсь, что он действительно
посоветовал им упростить процедуру. И я надеюсь, что моя высылка произошла
не по его инициативе. Надеюсь, что это не ему пришло в голову. Потому что в
качестве консультанта - он, конечно, там был. Но вот чего я не понимаю - то
есть понимаю, но по-человечески все-таки не понимаю - это почему Евтушенко
мне не дал знать обо всем тотчас? Поскольку знать-то он мне мог дать обо
всем уже в конце апреля. Но, видимо, его попросили мне об этом не говорить.
Хотя в Москве, когда я туда приехал за визами, это уже было более или менее
известно.
СВ: Почему вы так думаете?
ИБ: Потому что такая история там произошла. Ловлю я такси около
телеграфа, как вдруг откуда-то из-за угла выныривает поэт Винокуров.
- Ой, Иосиф!
- Здравствуйте, Евгений Михайлович.
- Я слышал, вы в Америку едете?
- А от кого вы слышали?
- Да это неважно! У меня в Америке родственник живет, Наврозов его
зовут. Когда туда приедете, передайте ему от меня привет!
И тут я в первый и в последний раз в своей жизни позволил себе нечто
вроде гражданского возмущения. Я говорю Винокурову:
- Евгений Михайлович, на вашем месте мне было бы стыдно говорить такое!
Тут появилось такси. И я в него сел. Или он в него сел, уж не помню.
Вот что произошло. И вот почему я думаю, что в Союзе писателей уже все
знали. Потому что подобные акции обыкновенно происходили с ведома и
содействия Союза писателей.
СВ: Я думаю, это все зафиксировано в соответствующих документах
и протоколах, и они рано или поздно всплывут на свет. Но с другой стороны, в
подобных щекотливых ситуациях многое на бумаге не фиксируется. И исчезает
навсегда...
ИБ: Между прочим, эту историю с Евтушенко я вам первому
рассказываю, как бы это сказать, for the record.
СВ: А как дальше развивались ваши отношения с Евтушенко?
ИБ: Дело в том, что у этой истории были еще и некоторые
последствия. Когда я только приехал в Америку, меня пригласили выступить в
Куинс-колледже. Причем инициатива эта принадлежала не славянскому
департаменту, а департаменту сравнительного литературоведения. Потому что
глава этого департамента, поэт Пол Цвайг, читал меня когда-то в переводах на
французский. А славянский департамент - куда же им было деваться... И мы
приехали - мой переводчик Джордж Клайн и я - сидим на сцене, а представляет
нас почтенной публике глава славянского департамента Берт Тодд. А он был
самый большой друг Евтуха, такое американское alter ego Евтуха. Во всех
отношениях. И вот Берт Тодд говорит обо мне: "Вот каким-то странным образом
этот человек появился в Соединенных Штатах..." То есть гонит всю эту
чернуху. Я думаю: ну ладно. Потом читаю стихи. Все нормально. "Нормальный
успех, стандартный успех" - кто это говорил? После этого на коктейль-парти
ко мне подходит Берт Тодд:
- Я большой приятель Жени Евтушенко.
- Ну вы знаете, Берт, приятель ваш говнецо, да и от вас воняет! И
пересказал ему в двух или трех словах всю эту московскую историю. И забыл об
этом.
Проходит некоторое время. Я живу в Нью-Йорке, преподаю, между прочим, в
Куинс-колледже. Утром раздается телефонный звонок, человек говорит:
- Иосиф, здравствуй!
- Это кто говорит?
- Ты уже забыл звук моего голоса?! Это Евтушенко! Мне хотелось бы с
тобой поговорить!
Я говорю:
- Знаешь, Женя, в следующие три дня я не смогу - улетаю в Бостон. А вот
когда вернусь...
Через три дня Евтушенко звонит и мы договариваемся встретиться у него в
гостинице, где-то около Коламбус Серкл. Подъезжаю я на такси, смотрю - Евтух
идет к гостинице. Замечательное зрелище вообще-то. Театр одного актера! На
нем то ли лиловый, то ли розовый пиджак из джинсы, на груди фотоаппарат, на
голове большая голубая кепка, а в обеих руках по пакету. Мальчик откуда-то
из Джорджии приехал в большой город! Но, главное, это все на публику! Ну это
неважно... Входим мы в лифт, я помогаю ему с этими пакетами. В номере я его
спрашиваю:
- Ну чего ты меня хотел видеть?
- Вот, Иосиф, люди здесь, которые раньше работали на мой имидж, теперь
начинают работать против моего имиджа. Что ты думаешь о статье Роберта
Конквеста в "Нью-Йорк Тайме"?
А я таких статей не читаю и говорю:
- Не читал, понятия не имею.
Но Евтушенко продолжает жаловаться:
- Я в жутко сложном положении. В Москве Максимов меня спрашивает,
получил ли я уже звание подполковника КГБ, а сталинисты заявляют, что еще
увидят меня с бубновым тузом между лопаток.
Я ему на это говорю:
- Ну, Женя, в конце концов, эти проблемы - это твои проблемы, ты сам
виноват. Ты - как подводная лодка: один отсек пробьют...
Ну такие тонкости до него не доходят. Он продолжает рассказывать как
они там в Москве затеяли издавать журнал "Мастерская" или "Лестница", я уж
не помню, как он там назывался, - и уж сам Брежнев дал "добро", а потом все
застопорилось.
Я ему:
- Меня, Женя, эти тайны мадридского двора совершенно не интересуют,
поскольку для меня все это неактуально, как ты сам понимаешь... Тут Евтух
меняет пластинку:
- А помнишь, Иосиф, как в Москве, когда мы с тобой прощались, ты
подошел ко мне и меня поцеловал?
- Ну, Женя, я вообще-то все хорошо помню. И если говорить о том, кто
кого собирался поцеловать...
И тут он вскакивает, всплескивает руками и начинается такой нормальный
Федор Михайлович Достоевский:
- Как! Как ты мог это сказать: кто кого собирался поцеловать! Мне
страшно за твою душу!
- Ну, Женя, о своей душе я как-нибудь позабочусь. Или Бог позаботится.
А ты уж уволь... Тут Евтушенко говорит:
- Слушай, ты рассказал Берту Тодду о нашем московском разговоре...
Уверяю тебя, ты меня неправильно понял!
- Ну если я тебя понял неправильно, то скажи, как звали человека, с
которым ты обо мне разговаривал в апреле 1972 года?
- Я не могу тебе этого сказать!
- Хочешь, на улицу выйдем? На улице скажешь?
-Нет, не могу.
- Чего ж я тебя неправильно понял? Ладно, Женя, давай оставим эту
тему...
- Слушай, Иосиф! Сейчас за мной зайдет Берт и мы пойдем обедать в
китайский ресторан. Там будут мои друзья и я хочу, чтобы ты ради своей души
сказал Берту, что ты все-таки меня неправильно понял!
- Знаешь, Женя, не столько ради моей души, но для того, чтобы в мире
было меньше говна... почему бы и нет? Поскольку мне это все равно...
Мы все спускаемся в ресторан, садимся и Евтушенко начинает меня
подталкивать:
-Ну начинай!
Это уж полный театр!
Я говорю:
- Ну, Женя, как же я начну? Ты уж как-нибудь наведи!
- Я не знаю, как навести!
Ладно, я стучу вилкой по стакану и говорю:
- Дамы и господа! Берт, помнишь наш с тобой разговор про Женино участие
в моем отъезде?
А он тупой еще, этот Тодд, помимо всего прочего. Он говорит: "Какой
разговор?" Ну тут я опять все вкратце пересказываю. И добавляю:
- Вполне возможно, что произошло недоразумение. Что я тогда в Москве
Женю неправильно понял. А теперь, дамы и господа, приятного аппетита, но я,
к сожалению, должен исчезнуть.
(А меня, действительно, ждала приятельница.) Встаю, собираюсь уходить.
Тут Евтух хватает меня за рукав:
- Иосиф, я слышал, ты родителей пытаешься пригласить в гости?
- Да, представь себе. А ты откуда знаешь?
- Ну это неважно, откуда я знаю.. Я посмотрю, чем я смогу помочь...
- Буду тебе очень признателен.
И ухожу. Но и на этом история не кончается! Проходит год или полтора, и
до меня из Москвы доходят разговоры, что Кома Иванов публично дал Евтуху в
глаз. Потому что Евтух в Москве трепался о том, что в Нью-Йорке к нему в
отель прибежал этот подонок Бродский и стал умолять помочь его родителям
уехать в Штаты. Но он, Евтушенко, предателям Родины не помогает. Что-то в
таком роде. За что и получил в глаз!
Глава 7. У.Х. Оден: осень 1978 - весна 1983
СВ: Ко второй вышедшей в переводе на английский книге ваших стихов,
опубликованной в 1973 году, предисловие написал знаменитый поэт Уистен Хью
Оден. Меня очень привлекает этот автор. В России Оден практически
неизвестен. Я начал читать его стихи и прозу после слушания ваших лекций в
Колумбийском университете. Теперь я хотел бы узнать больше об
Одене-человеке. Опишите мне лицо Одена.
ИБ: Его часто сравнивали с географической картой. Действительно,
было похоже на географическую карту с глазами посредине. Настолько оно было
изрезано морщинами во все стороны. Мне лицо Одена немножко напоминало кожицу
ящерицы или черепахи.
СВ: Стравинский жаловался, что для того, чтобы увидеть, что из
себя представляет Оден, его лицо надо бы разгладить. Генри Мур, напротив, с
восхищением говорил о "глубоких бороздах, схожих с пересекающими поле
следами плуга". Сам Оден с юмором сравнивал свое лицо со свадебным тортом
после дождя.
ИБ: Поразительное лицо. Если бы я мог выбрать для себя
физиономию, то выбрал бы лицо либо Одена, либо Беккета. Но скорее Одена.
СВ: Когда Оден разговаривал, его лицо двигалось? Жило?
ИБ: Да, мимика его была чрезвычайно выразительна. Кроме того,
по-английски с неподвижным лицом говорить невозможно. Исключение - если вы
ирландец, то есть если вы говорите почти не раскрывая рта.
СВ: Быстро ли Оден говорил?
ИБ: Чрезвычайно быстро. Это был такой "Нью-Йорк инглиш": не то
чтобы он употреблял жаргон, но акценты смешивались. Если угодно, это был
"british английский", но сдобренный трансатлантическим соусом. Мне, особенно
по первости, было чрезвычайно трудно за Оденом следовать; я никогда такого
не слышал. Вообще встреча с чужим языком - это то, чего, я думаю, русский
человек понять не то что не может - не желает. Он обстоятельствами жизни к
этому не подготовлен. Вот вы знаете, как приятно услышать, скажем,
петербургское произношение. Столь же приятно, более того - захватывающе,
ошеломительно было для меня услышать оксфордский английский, "оксониан".
Феноменальное благородство звука! Это случилось, когда мы приехали с Оденом
в Лондон, и я услышал английский из уст близкого друга Одена, поэта Стивена
Спендера. Я помню свою реакцию - я чуть не обмер, я просто был потрясен!
Физически потрясен! Мало что на меня производило такое же впечатление. Ну,
скажем, еще вид планеты с воздуха. Мне тотчас понятно стало, почему
английский - имперский язык. Все империи существовали благодаря не столько
политической организации, сколько языковой связи. Ибо объединяет прежде
всего - язык.
СВ: Был ли разговор Одена похож на его прозу? То есть говорил ли
он просто, логично, остроумно?
ИБ: По-английски невозможно говорить нелогично.
СВ: Почему же нет? Вполне возможно говорить напыщенно,
иррационально...
ИБ: Я думаю, нет. Чем английский отличается от других языков?
По-русски, по-итальянски или по-немецки вы можете написать фразу - и она вам
будет нравиться. Да? То есть первое, что вам будет бросаться в глаза, это
привлекательность фразы, ее закрученность, элегантность. Есть ли в ней смысл
- это уже не столь важно и ясно, это отходит на второй план. В то время как
в английском языке вам тотчас же ясно, имеет ли написанное смысл. Смысл -
это первое, что интересует человека, на этом языке говорящего или пишущего.
Разница между английским и другими языками - это как разница между теннисом
и шахматами.
СВ: Как вы разговаривали с Оденом?
ИБ: Он был монологичен. Он говорил чрезвычайно быстро. Прервать
его было совершенно невозможно, да у меня и не было к тому желания. Быть
может, одна из самых горьких для меня вещей в этой жизни - то, что в годы
общения с Оденом английский мой никуда не годился. То есть я все соображал,
что он говорит, но как та самая собака, сказать ничего не мог. Чего-то я там
говорил, какие-то мысли пытался изображать, но полагаю, что все это было
настолько чудовищно... Оден, тем не менее, не морщился. Дело в том, что в
настоящих людях - я не имею в виду Мересьева - в людях реализовавшихся есть
особая мудрость... Назовите это третьим оком или седьмым чувством. Когда вы
понимаете, с кем или с чем имеете дело - независимо от того, что человек,
перед вами сидящий, вякает. Без разговоров. Это чутье, этот последний,
главный инстинкт связан с самореализацией и, как это ни странно, с
возрастом. То есть до этого доживаешь - как до седых волос, до морщин.
СВ: Мы оба видели много людей старых и совсем глупых...
ИБ: Совершенно верно. Вот почему я подчеркиваю важность
самореализации. Есть некие ее ускорители, и литература - это один из них. То
есть изящная словесность этому содействует.
СВ: Если в ней участвуешь...
ИБ: Да, совершенно верно, именно если в ней участвуешь. Я думаю,
что читатель, как это ни грустно, всегда сильно отстает. Чего он там про
себя ни думает, как он того или иного поэта ни понимает, он все-таки, как
это ни горько, всего только читатель. Я не хочу сказать, что автор -
существо высшего порядка. Но все-таки психологические процессы...
СВ: Протекают на разных уровнях...
ИБ: Главное - с разной скоростью. Я, например, занялся изящной
словесностью по одной простой причине - она сообщает тебе чрезвычайное
ускорение. Когда сочиняешь стишок, в голову приходят такие вещи, которые
тебе в принципе приходить не должны были. Вот почему и надо заниматься
литературой. Почему в идеале все должны заниматься литературой. Это
необходимость видовая, биологическая. Долг индивидуума перед самим собой,
перед своей ДНК... Во всяком случае, следует говорить не о долге поэта по
отношению к обществу, а о долге общества по отношению к поэту или писателю.
То есть обществу следовало бы просто принять то, что говорит поэт, и
стараться ему подражать; не то что следовать за ним, а подражать ему.
Например, не повторять уже однажды сказанного...
В старые добрые времена так оно и было. Литература поставляла обществу
некие стандарты, а общество этим стандартам - речевым, по крайней мере -
подчинялось. Но сегодня, я уж не знаю каким образом, выяснилось, что это
литература должна подчиняться стандартам общества.
СВ: Это не совсем так. Общество и сейчас очень часто принимает
правила игры, предложенные литературой, или, шире, культурой в целом.
ИБ: У вас довольно узкое представление об обществе.
СВ: Посмотрите на то, что происходит вокруг нас. Иногда кажется,
что сейчас как никогда общество подражает тем образам, которые предлагаются,
иногда даже навязываются ему искусством.
ИБ: Вы имеете в виду телевидение?
СВ: Для которого, не забудьте, работают и писатели, и поэты.
Диккенс писал свои романы для еженедельных газеток с картинками; сегодня он,
вероятно, работал бы на телевидении. И элитарная, и массовая культура- это
части единого процесса.
ИБ: Соломон, вы живете в башне из слоновой кости. Страшно далеки
вы от народа.
СВ: С кем бы вы сравнили Одена-человека?
ИБ: Внешне, повадками своими он мне чрезвычайно напоминал Анну
Андреевну Ахматову. То есть в нем было нечто величественное, некий
патрицианский элемент. Я думаю, Ахматова и Оден были примерно одного роста;
может быть, Оден пониже.
СВ: Ахматова никогда не казалась мне особенно высокой.
ИБ: О, она была грандиозная! Когда я с ней гулял, то всегда
тянулся. Чтобы комплекса не было.
СВ: Вы когда-нибудь обсуждали Одена с Анной Андреевной?
ИБ: Никогда. Я думаю, она едва ли догадывалась о его
существовании.
СВ: Каковы были вкусы Ахматовой в области английской поэзии
нового времени?
ИБ: Как следует Ахматова ее не знала. И знать не то чтобы не
могла - мочь-то она могла, потому что английским владела замечательно,
Шекспира читала в подлиннике. (Надо сказать, по части языков у Ахматовой
дело обстояло в высшей степени благополучно. Данте я услышал впервые- в ее
чтении, по-итальянски. О французском же и говорить не приходится.) Но помимо
более чем полувековой оторванности от мировой культуры, помимо отсутствия
книг, дело еще и в том, что в России, по традиции, представления об
английской литературе были чрезвычайно приблизительные. Об этом и сама Анна
Андреевна говорила: что русские об английской литературе судят по тем
авторам, которые для литературы этой решительно никакой роли не играют. И
Ахматова приводила примеры - один не очень удачный, а другой - удачный
чрезвычайно. Неудачный пример - Байрон. Удачный - какой-нибудь там Джеймс
Олдридж, который вообще все писал, сидючи в Москве или на Черном море. Если
говорить серьезно, то представление об английской литературе в России
действительно превратное (я имею в виду не только XX век, но и прошлые
века). За исключением двух-трех фигур - скажем, того же Диккенса, совершенно
замечательного писателя. Но ведь мы говорим как раз о поэзии; о ней вообще
ничего неизвестно. Причины тому самые разнообразные, но прежде всего, я
думаю, географические (которые я больше всего на свете и уважаю). Вспомните:
у русских для всех народов, населяющих Европу, найдены презрительные клички,
да? Немцы - это "фрицы", итальянцы - "макаронники", французы - "жоржики",
чехи - "пепики". И так далее. Только с англосаксами как-то ничего не
получается. Видно, пролив существует недар