ели в те времена имели обыкновение делать предуведомление, предисловие или обращение "к читателю". Бумага в этих книгах, пожелтевшая, тронутая коричневыми пятнами, была более толстой и глянцевитой, чем в теперешних, а сами книги источали приятный запах, который для меня навсегда связан с персонажами романов. Черные ледериновые переплеты блестели, словно локти старого пиджака; такие же переплеты я обнаружил потом в публичной библиотеке Фюме. От предисловия я отказался из опасения показаться слишком важным. Вполне возможно, я повторяюсь, путаюсь и даже противоречу сам себе - это так, но ведь пишу я главным образом для того, чтобы раскрыть некую правду. Что же касается событий, которые не касаются лично меня, но свидетелем которых я был, я стараюсь как можно отчетливей воскресить их в памяти. Чтобы уточнить кое-какие даты, нужно было бы порыться в газетных подшивках, но я не знаю, где их взять. Но в одной дате - пятница 10 мая, она должна быть теперь в учебниках истории, - я уверен. Уверен я в общих чертах и в маршруте нашего следования, хотя кое-кто из моих попутчиков называл станции, которых мы не видели. В то утро путь еще был свободен, жизнь на нем должна была проснуться примерно через час. Все происходило ужасно быстро и ужасно медленно. Разговоры еще шли о боях в Голландии, о том, что танки стоят под Седаном. В конце концов, память, возможно, меня подводит. Как я уже говорил, рассказывая о последнем утре в Фюме, иные часы я могу восстановить минуту за минутой, в других же случаях помню лишь общую атмосферу. В поезде из-за усталости на нас находило своего рода отупение, голова становилась пуста; это можно объяснить той жизнью, которую мы вели. Мы ни за что больше не отвечали, нам не нужно было проявлять инициативу. От нас ничего не зависело, даже наша судьба. Мне, например, не давала покоя одна подробность, поскольку человек я дотошный и имею обыкновение пережевывать одну и ту же мысль, пока не доберусь до сути дела. Рассказывая про обстрел нашего поезда, я упомянул о кочегаре, стоявшем у паровоза и размахивавшем руками, о мертвом машинисте, но ни слова не сказал о начальнике поезда. Ведь был же там кто-то, кто принимал решения. Я его не видел. Был он? Или нет? Повторяю, не обязательно все всегда происходит по законам логики. Что же касается Вандеи, то я знаю, что моя кожа, глаза, все тело никогда еще не впитывали солнце так жадно, как в тот день; я наслаждался всеми оттенками света, всеми отливами зелени лугов, полей и деревьев. Корова в тени дуба, белая с коричневым, с вечно жующей влажной мордой, перестала быть обычным животным, знакомой картиной, и превратилась... Превратилась во что? Не могу подобрать слов. Мне не хватает умения. При взгляде на корову у меня никогда раньше не навертывались слезы на глаза. А в тот день, сидя на террасе гостиницы, выкрашенной в розовый цвет, я долго и восхищенно разглядывал муху, кружившую над каплей лимонада. Анна заметила это. Увидев, что она улыбнулась, я спросил - чему. - Я только что видела тебя таким, каким ты, наверно, был в пять лет. Мне было даже приятно снова узнавать запахи человеческого тела, в особенности пота. Наконец-то я открыл край, где земля на одном уровне с морем и где видно пять деревенских колоколен сразу. Люди занимались своими делами и, когда наш поезд остановился, глядели на нас издали, не обнаруживая желания подойти к нам, рассмотреть и расспросить. Я обратил внимание, что тут гораздо больше гусей и уток, чем у. нас, а дома такие низкие, что до крыши можно дотянуться рукой; казалось, люди боятся, что их сдует ветер. Я видел Люсон, который напомнил мне о кардинале Ришелье <Первый министр Франции при Людовике XIII, знаменитый государственный деятель, кардинал Ришелье начал свою карьеру как епископ Люсонский.>, потом Фонтене-ле-Конт. Мы должны были приехать в Ла-Рошель вечером, но начальник станции в Фонтене пришел и объяснил, что в темноте нам трудно будет выгружаться и устраиваться в лагере. Не нужно забывать, что из-за налетов авиации стекла газовых и других уличных фонарей были окрашены в синий цвет, а жители обязывались занавешивать окна черными шторами, так что вечером в городах прохожие запасались электрическими фонариками, а машины ехали на малой скорости, с притушенными фарами. - Вам найдут тихий уголок, чтобы вы могли поспать. Похоже, принесут поесть. Так оно и случилось. Сначала мы приблизились к морю, потом снова от него отдалились; наш поезд, который не придерживался расписания и, казалось, искал пристанища, остановился в конце концов среди луга, у какой-то маленькой платформы. Было шесть вечера. Предзакатной свежести еще не чувствовалось. Почти все, кроме стариков, за которыми наблюдали священник и монашенки, высыпали наружу, чтобы размять ноги; я видел, как пожилые женщины с суровыми лицами наклоняются и срывают маргаритки и лютики. Кто-то заявил, что старики в одежде из толстого серого драпа - дефективные. Возможно. В Ла-Рошели их встретили санитары и монахини и усадили в два автобуса. У меня мелькнула одна мысль, и я подошел к Деде, пятнадцатилетнему парню, с намерением купить у него одеяло. Это оказалось труднее, чем я предполагал. Он торговался упорно, словно крестьянин на ярмарке, но я своего добился. Анна наблюдала за нами с улыбкой; мне казалось, что ей нипочем не догадаться о предмете торга. Я забавлялся. Я чувствовал себя молодым. Или, скорее, вообще не чувствовал возраста. - О чем вы так горячо спорили? - У меня появилась одна мысль. - Догадываюсь. - Ни за что не догадаешься. - А вот и догадаюсь! Можно было подумать, что я взрослый, а она - маленькая девочка. - Скажи, что ты думаешь, и я увижу, догадалась или нет. - Ты не собираешься спать в поезде. Так оно и было; я удивился, что она об этом подумала. Мне казалось, что мысль эта - слегка бредовая, и поэтому никто, кроме меня, до нее не додумается. Мне никогда раньше не приходилось спать на открытом воздухе: в детстве не позволяла мать, да в городе это было и сложно, а позже-из-за болезни. Как только начальник станции сказал, что нам найдут уголок за городом, эта мысль сразу пришла мне в голову, а теперь я отвоевал одеяло, которое защитит нас от росы и скроет от посторонних глаз. На желтой машине приехали жизнерадостная медсестра и четверо скаутов лет шестнадцати-семнадцати. Они привезли бутерброды, два бачка горячего кофе и шоколад в плитках. Были у них и одеяла, предназначенные для стариков и детей. Хлопали двери. День медленно угасал. Больше часа стоял беспорядочный шум, в котором особенно выделялись возгласы по- фламандски. Только теперь я узнал, что в бельгийских вагонах есть грудные дети. Благодаря селекторной связи санитарке это было уже известно. Она взяла с собой рожки и большую пачку пеленок. Наш вагон это не интересовало. Не потому, что речь шла о бельгийцах - просто дети не принадлежали к нашей группе. Более того, даже французы, ехавшие в двух других товарных вагонах и севшие вместе с нами в Фюме, были для нас чужими. Среди нас образовались герметичные ячейки, занятые только собой. А каждая ячейка делилась на более мелкие - такие, как, к примеру, картежники или мы с Анной. Заквакали лягушки, в лугах и среди деревьев послышались новые звуки. Мы гуляли, не держась за руки и не касаясь друг друга; Анна курила - в Нанте я купил ей сигареты. Нам и в голову не приходило говорить о любви, и сегодня я спрашиваю себя, действительно ли это была любовь. Я имею в виду слово "любовь" в обычном его понимании, так как, по-моему, у нас было нечто гораздо большее. Анна понятия не имела, чем я занимался в жизни, и не проявляла никакого любопытства. Она знала, что я болел туберкулезом, потому что, говоря о сне, я заметил: - Когда я был в санатории, свет гасили в восемь. Она бросила на меня быстрый взгляд, описать который я затрудняюсь. Казалось, мысль пришла к ней не как результат раздумий, а внезапно, как нечто мимолетное, что ей удалось схватить на лету. - Теперь понимаю, - прошептала она. - Что понимаешь? - Тебя. - И что же ты выяснила? - Что ты провел целые годы взаперти. Больше я не настаивал, но, кажется, тоже понял. Она сама пробыла какое-то время взаперти. Неважно, как называлось место, где она была вынуждена жить в четырех стенах. Не хотела ли она сказать, что это накладывает отпечаток и что она заметила его у меня, еще не зная, чем он вызван? Мы медленно возвращались к темному поезду, где виднелись лишь огоньки сигарет да слышался шепот. Я взял одеяло. Мы принялись искать место, наше место, на мягкой земле, в высокой траве, на пологом склоне. Мы спрятались за купой из трех деревьев; неподалеку "благоухала" коровья лепешка, в которую кто-то наступил. Луна должна была взойти не раньше трех часов ночи. Несколько секунд мы неловко стояли друг против друга; затем, чтобы вернуть себе самообладание, я принялся расстилать одеяло. Затем я увидел, как Анна отбросила сигарету, которая продолжала светиться в траве, сняла незаметным мне движением платье, за ним - белье. Совсем нагая, она приблизилась, вздрагивая от внезапно охватившей ее свежести, и нежно увлекла меня за собой на землю. Я сразу понял: ей хочется, чтобы эта ночь была моей. Она догадалась, что я устраиваю себе праздник, - так же, как угадывала многие мои мысли. Всю инициативу она взяла на себя, она же отодвинула одеяло, чтобы наши тела лежали на голой земле, в аромате земли и зелени. Когда взошла луна, я еще не спал. Анна надела платье, и мы, спасаясь от ночной прохлады, прижались друг к другу и завернулись в одеяло. Я видел ее темные, с рыжинкой волосы, необычный профиль, бледную кожу, какой я ни у кого не видел. Мы обнялись так крепко, что представляли собой одно целое, и даже запах у нас был один. Не знаю, о чем я думал, глядя на нее. Я не был ни весел, ни печален - просто серьезен. Будущее меня не заботило. Я не позволял ему вмешиваться в настоящее. Внезапно мне пришло на ум, что уже целые сутки я ни разу не вспомнил о запасных очках, которые, может, валяются сейчас где-то на лугу или в соломе на полу вагона. Порою по телу у нее пробегала дрожь, а лоб морщился, словно ей снился дурной сон или было больно. Наконец я уснул. Проснулся я, вопреки обыкновению, не сам: меня разбудил звук шагов. Кто-то шел неподалеку; это был мужчина с трубкой, которого я прозвал привратником. До меня долетал запах его табака - совершенно неожиданный в деревне на рассвете. Как и я, он был ранняя пташка и нелюдим, несмотря на жену и детей, встречи с которыми требовал с преувеличенным раздражением. Он шел той же походкой, какой я ходил утром по саду; наши взгляды встретились. Он был в благодушном настроении. Покатые плечи и кривой нос делали его похожим на доброго гнома из детской книжки с картинками. Внезапно проснулась Анна. - Уже пора? - Не думаю. Солнце еще не встало. Над землей поднимался легкий туман, вдалеке мычали в хлеву коровы, сквозь щели хлева виднелся свет. Должно быть, шла дойка. Накануне за кирпичным зданием полустанка мы приметили кран и теперь отправились умываться. Вокруг никого не было. - Подержи одеяло. В мгновение ока Анна разделась и стала брызгать на себя ледяной водой. - Ты не сбегаешь за моим мылом? Оно в соломе, за твоим чемоданом. Вытершись и одевшись, она скомандовала: - Теперь ты! - Люди уже просыпаются, - неуверенно возразил я. - Ну и что? Даже если тебя увидят голым, что из этого? Я последовал ее примеру, губы у меня посинели, и она растерла мне спину и грудь салфеткой. Вернулась желтая машина и привезла ту же медсестру и тех же скаутов, похожих на перезрелых детей или недозревших взрослых. Они опять раздали нам кофе, хлеб с маслом, а детям - рожки. Не знаю, что происходило в поезде этой ночью и верен ли слух, что одна женщина родила. Я ничего не слышал и поэтому удивился. С нами обращались, точно со школьниками на каникулах; медсестра, которой не было и сорока, командовала нами, словно первоклассниками. - Боже милостивый, до чего тут ногами попахивает! В лагере первым делом помоетесь, дети мои. А ты, дедуля, один выпил целую бутылку? На глаза ей попалась Жюли. - Эй, толстуха, чего ты там дожидаешься и не встаешь? Хочешь понежиться в постельке? Поезд сейчас тронется. Через час будете в Ла- Рошели. Здесь море было наконец совсем близко; в порту, примыкавшему к вокзалу, с одной стороны стояли пароходы, с другой - рыболовные суда, их паруса и сети сохли на солнце. Пейзаж сразу же захватил меня, въелся мне в кожу. Быть может, на путях стояло множество составов, но меня они не занимали, я их просто не видел. Тем менее занимали меня различные начальники, которые расхаживали взад-вперед, отдавая распоряжения, а также девушки в белом, военные и скауты. Старикам помогли сойти, и священник пересчитал их, словно боясь забыть или потерять кого-нибудь. - Всем в лагерь, напротив вокзала. Я подхватил свой кофр и чемодан, который Анна все время пыталась отнять у меня, но я позволил ей нести лишь одно одеяло да бутылки, которые могли еще пригодиться. Вооруженные солдаты глазели, как мы шли, оборачивались на мою спутницу, шедшую рядом с потерянным и немного испуганным видом. Причину этого я понял чуть позже. Скауты направляли нас в сторону бараков из свежераспиленных пихт, построенных в парке, в двух шагах от доков. В небольшом бараке, размером чуть больше газетного киоска, размещалось справочное бюро, и мы образовали очередь перед его открытой дверью. Нашу группу раздробили, смешав ее с бельгийцами, которых было больше, чем нас; что нам делать дальше, мы не знали. Издали мы наблюдали за тем, как сажают стариков в автобусы. От вокзала отъехали и две машины "скорой помощи". Вдалеке виднелись башни города; приходили беженцы, уже обосновавшиеся в лагере, и с любопытством нас разглядывали. Многие из них были фламандцами, они с радостью обнаруживали среди нас своих соотечественников. Один, говоривший по-французски, спросил меня с сильным акцентом: - Ты откуда? - Из Фюме. - Тогда ты не должен был сюда приходить, верно? Это бельгийский лагерь. Мы с Анной обменялись тревожными взглядами и продолжали под ярким солнцем ожидать своей очереди. - Приготовьте удостоверения личности. У меня удостоверения не было: в то время во Франции они были не обязательны. Паспорта я тоже не имел, поскольку никогда за границу не ездил. Одни, выходившие из бюро, направлялись к баракам, других просили подождать на улице - чего подождать, не знаю, скорее всего, транспорта, который отвезет их в другое место. Подойдя к дверям, я услышал обрывки разговора. - Кто ты по специальности, Питере? - Слесарь-сборщик, но, когда началась война... - Работать хочешь? - Я, знаешь ли, не лодырь. - Жена, дети есть? - Жена со мной - вон, в зеленом платье, с тремя детишками. - С завтрашнего дня можешь устроиться на завод в Этре, получать будешь наравне с французами. Подожди на улице. Вас отвезут в Этре и там найдут жилье. - В самом деле? - Следующий! Следующим был старик Жюль, который хоть и пришел одним из последних, но как-то умудрился втиснуться в очередь. - Удостоверение? - Нету. - Потерял? - Мне его вообще не выдавали. - Ты бельгиец? - Француз. - Тогда что ты тут делаешь? - Жду, что вы мне скажете. Служащий тихонько обменялся несколькими словами с кем-то, кого мне не было видно. - У тебя есть деньги? - Не на что даже бутылку взять. - А родственники в Ла-Рошели есть? - У меня их нигде нет. Я с рождения сирота. - Тобой займутся позже. Иди отдохни. Я чувствовал, как Анна начинает все больше и больше нервничать. Я оказался вторым французом в очереди. - Удостоверение. - Я француз. Служащий раздраженно посмотрел на меня. - В поезде много французов? - Три вагона. - Кто вами занимается? - Никто. - Что вы намерены делать? - Не знаю. Он указал на Анну: - Ваша жена? Прежде чем сказать "да", я секунду помедлил. - Ждите дальнейших распоряжений, а пока размещайтесь в лагере. Больше я ничего не знаю. Это не было предусмотрено. Три барака выглядели новыми, просторными, с рядами тюфяков, разделенных перегородками. Некоторые их обитатели еще спали - вероятно, больные или те, кто прибыл ночью. Чуть дальше стоял старый зеленоватый цирковой шатер, пол в котором был просто застелен соломой. Здесь мы с Анной и положили в уголок свои вещи. Лагерь только начинал заселяться. Места было еще много. Но я понимал, что это долго не продлится, и решил, что нам будет спокойнее в палатке, чем в бараке. В маленькой довольно невзрачной палатке женщины чистили картошку и овощи целыми ведрами. - Благодарю, - прошептала Анна. - За что? - За то, что ты сказал. - Я боялся, что тебя не пустят. - А что бы ты тогда сделал? - Пошел бы с тобой. - Куда? - Неважно. Денег у меня с собой было немного, основные наши сбережения лежали в сумочке у Жанны. Нужно было работать. Мне это вовсе не претило. Но пока мне хотелось оставаться беженцем. Я стремился остаться в лагере, рядом с портом и кораблями, бродить между бараками, где женщины стирали и вешали белье на просушку, а голозадые ребятишки ползали по земле. Я не для того уехал из Фюме, чтобы думать и брать на себя ответственность. - Если бы я призналась, что "и чешка... - Ты чешка? - Из Праги, с еврейской кровью по матери. Она у меня еврейка. Анна говорила в настоящем времени, и это позволяло предполагать, что ее мать еще жива. - У меня нет паспорта, он остался в Намюре. Из-за моего акцента меня могли принять за немку. Признаюсь, мне в голову закралась скверная мыслишка, и я помрачнел. Что, если она меня выбрала почти сразу после отъезда из Фюме? Если не считать парня с одеялами, я был в вагоне единственным мужчиной моложе пятидесяти. Но тут я вспомнил своего бывшего однокашника Леруа и мысленно спросил себя, почему его не призвали в армию. Как бы то ни было, никаких усилий со своей стороны я не прикладывал. Она сама пришла ко мне. Я вспомнил ее точные движения тогда, в первую ночь, рядом с Жюли и ее барышником. У нее не было ни багажа, ни денег; в конце концов, сигарету и ту она выклянчила. - О чем ты думаешь? - О тебе. - Это я знаю. Но что ты думаешь? Мне в голову пришла дурацкая мысль: еще в Фюме она предвидела, что рано или поздно у нее спросят документы, и поэтому заранее запаслась поручителем. Мной! Мы стояли между бараками. В проходе сохранилось еще немного затоптанной травы; на веревках сохло белье. Я увидел, что зрачки у нее остановились, глаза подернулись влагой. Я не думал, что она способна плакать, однако по ее щекам текли настоящие слезы. Одновременно с этим кулаки ее сжались, лицо потемнело, и я решил, что сейчас она, несмотря на слезы, осыплет меня оскорблениями и упреками. Я хотел взять ее за руку, но она не позволила. - Прости, Анна. Она покачала головой, и волосы упали ей на лицо. - На самом деле я так не подумал. Это была просто смутная мысль, какие иногда приходят на ум. - Знаю. - Ты меня понимаешь? Тыльной стороной руки она утерла слезы, без стеснения шмыгнула носом и объявила: - Прошло. - Я сделал тебе очень больно? - Пройдет. - Мне тоже больно. Глупость какая-то. Я сразу же понял, что это не так. - Ты уверен? - Да. - Пошли. Она увела меня на набережную, и мы стали смотреть на качающиеся на воде мачты и на две толстые, вроде крепостных, башни, стоявшие у выхода из порта. - Анна! Я позвал ее вполголоса, не поворачиваясь к ней, полуослепнув от солнца и красок. - Что? - Я тебя люблю. - Молчи. По горлу ее прошло легкое движение, словно она сглотнула слюну. Потом совсем естественным голосом она заговорила о другом: - Ты не боишься, что у тебя стянут твои вещи? Я долго смеялся, потом обнял ее; чайки пролетали в двух метрах от наших голов. 6 Существуют даты, и эти официальные точки отсчета можно отыскать в книгах. Но я думаю, что у каждого в зависимости от того, где он тогда находился, от семейного положения, от собственных забот были свои, личные, точки отсчета. Так вот, все мои связывались с центром для беженцев - мы его называли просто Центром; это могло быть прибытие очередного состава, постройка нового барака или какое-нибудь незначительное внешне событие. Мы, оказывается, поселились там в числе первых, через два дня после того, как прибыли поезда с бельгийскими беженцами, то есть когда порядки в лагере еще не установились. Интересно, а эти новенькие бараки были воздвигнуты несколько недель назад в предвидении именно такого положения дел? Тогда мне не пришло в голову задавать подобный вопрос. Но видимо, да, потому что задолго до немецкого наступления правительство эвакуировало часть населения из Эльзаса. Разумеется, никто не ожидал, что события будут развиваться так стремительно, и было ясно, что властям приходится импровизировать. В день нашего приезда газеты сообщали о боях в Монтерме и на реке Семуа; на следующий день немцы навели понтонные мосты для переправы танков в Динане, а 15 мая, если не ошибаюсь, в тот же день, когда было объявлено о выезде французского правительства из Парижа, в газетах печатались крупным шрифтом названия местностей, расположенных неподалеку от Фюме, - Монмеди, Рокур, Ретель, мимо которых мы с грехом пополам проехали. Разумеется, все это я воспринимал, как и остальные, но происходило оно где-то далеко от меня, в некоем абстрактном мире, с которым я как бы и не был связан. Мне очень хотелось бы описать свое состояние, и не только в первые дни, но и за все время, что я прожил в Центре. Шла война, с каждым днем все более реальная, и реальность ее мы ощутили на практике, когда был обстрелян наш поезд. Сами того не понимая, мы проскочили зону хаоса, где бои еще не шли, но вот-вот должны были начаться. И вот оно произошло. Названия городков и деревень, которые мы читали, проезжая мимо, сейчас были набраны крупными буквами на первых полосах газет. Эта зона, где мы с изумлением видели по-воскресному тихие города и людей, шедших к мессе, с каждым днем расширялась, и нашим путем следовали другие поезда, другие автомобили с матрацами на крышах, с детскими колясками, с куклами, с больными стариками катились по шоссе бампер в бампер. Эта длинная гусеница уже достигла Ла-Рошели и ползла на наших глазах в направлении Бордо. Мужчины, женщины, дети умирали, как наш машинист, уставясь незрячими глазами в лазурное небо. Другие истекали кровью, как старик, который прижимал к лицу покрасневший платок, или стонали, как женщина, раненная в плечо. Наверное, мне должно быть стыдно за признание, что я не участвовал в этой трагедии. Все это происходило вне нас. Не касалось нас. Я мог поклясться, что, уезжая, заранее знал, что найду: узенький круг по моей мерке, который станет моим убежищем и в который мне нужно будет втиснуться. Поскольку Центр был предназначен для бельгийских беженцев, мы с Анной старались бывать там как можно меньше. Поэтому, боясь, что нас заметят, мы первое время старались при раздаче пищи подойти попозже. Сперва под открытым небом стояла одна низкая плита, потом их стало две, три, четыре - с огромными котлами, прямо-таки чанами вроде тех, в которых на фермах готовят пойло для свиней. Позже для кухни смонтировали разборный барак, вкопали там столы, за которыми мы должны были есть. Вместе с Анной, не отстававшей от меня ни на шаг, я наблюдал за лагерной суетней и очень скоро понял принцип организации лагеря, которая, в сущности, была сплошной импровизацией. Всем заправлял бельгиец, тот, что расспрашивал меня в день прибытия; я всеми силами избегал сталкиваться с ним. Около него крутились девушки и скауты, в том числе старшие скауты из Остенде, приехавшие с одним из первых поездов. Беженцев с грехом пополам делили на полезных, то есть тех, кого можно направить работать, и бесполезных- стариков, женщин, детей, которым нужно было дать приют. Теоретически, лагерь - это промежуточный пункт, где положено останавливаться на несколько часов, в крайнем случае, на ночь. Заводы в Этре, Ла-Паллисе и других городках, работающие на оборону, нуждались в рабочих руках; в ближний лес требовались лесорубы, чтобы снабжать дровами пекарни. Туда на автобусах увозили специалистов и их семьи, а уж там размещением их занимались специальные комитеты. Что касается одиноких женщин и вообще "бесполезных", их расселяли в городках, где нет промышленности, вроде Сента или Руайана. Нашей, моей и Анны, целью сразу же стало остаться в лагере, и мы этого добились. Медсестру, которая в первый вечер привезла нам еду на машине, звали г-жа Бош, и в моих глазах она была самой важной персоной, поэтому я сосредоточил на ней все внимание, словно школьник, стремящийся добиться благосклонности учителя. Она была невысокого роста, полная, можно сказать даже, толстая, в возрасте между тридцатью пятью и сорока, и я никогда не встречал человека, обладающего такой энергией и такой же доброжелательностью. Не знаю, была ли она дипломированной медицинской сестрой. Она принадлежала к хорошему ларошельскому обществу, была женой не то врача, не то архитектора, точно не помню, потому что ее всегда сопровождало еще несколько тамошних дам, и я путал, у кого кто был муж. Она первой оказывалась на вокзале, чуть только объявляли о прибытии поезда, но оказывалась не за тем, чтобы, как делало большинство носительниц повязок, говорить утешительные слова и раздавать конфетки, а искала в толпе тех, кто больше всего нуждался в помощи. По мере развития событий таких становилось все больше, и я часто видел, как больные, дети, дряхлые старики плетутся за г-жой Бош в барак, где она в белом халате, стоя на коленях, обмывала стертые до крови ноги, перевязывала раны, провожала женщин, которым требовалась специальная помощь, за импровизированную занавеску из одеяла. В полночь она обычно была еще в лагере и, вооружась карманным фонариком, молча делала обход, утешала плачущих женщин или распекала слишком шумных мужчин. Электричество подвели в лагерь наспех, работало оно с перебоями, и когда я предложил привести его в порядок, г-жа Бош только спросила: - А вы умеете? - Это, можно сказать, моя профессия. Мне только нужна лестница. - Так поищите. Я выбрал строящийся дом в новом квартале напротив вокзала, зашел туда и, поскольку спрашивать позволения было не у кого, самовольно унес лестницу. Она оставалась в лагере все время, пока я там был, и никто не пришел потребовать ее назад. Я также вставлял стекла, чинил краны и водопроводные трубы. Г-жа Бош так и не поинтересовалась моей фамилией, не спросила, откуда я приехал. Она звала меня просто Марсель и всякий раз, когда что-то портилось, посылала за мной. Дня через три-четыре я стал мастером-универсалом. Леруа исчез - уехал с первой партией не то в Бордо, не то в Тулузу. Из нашего вагона остался только старик Жюль; его не выгоняли, потому что он играл роль шута. В городе я встретил человека с трубкой, которого прозвал привратником. Он торопился, сказал мне на ходу, что идет в префектуру узнать, нет ли каких известий о его жене, и больше я его не видел. Это произошло на второй или на третий день. Анна выстирала трусики и бюстгальтер, повесила их сушиться на солнышке, и мы бродили по лагерю, обмениваясь заговорщицкими взглядами: мы-то знали, что под черным платьем она совершенно голая. В конце набережной высилась толстая Часовая башня; она была еще массивнее тех башен, что стоят по бокам у входа в порт; чтобы попасть на главную улицу, надо было пройти под ее аркой. Мы уже совершенно освоились и с нею, и с извилистыми улочками, на которых царило невероятное оживление: кроме местных жителей и беженцев, в городе стояли пехотные части и моряки. Когда я сказал Анне, что хочу купить ей смену белья, она не стала отказываться. Оно ей было необходимо. И я подумал, а не предложить ли ей купить еще и светлое платье, каких полно в витринах. Возможно, она тоже подумала об этом, потому что угадывала каждую мысль, какая приходила мне в голову. - Знаешь, - сказал я ей, - я подарил бы тебе платье... Она не стала отказываться из приличия, как сделало бы на ее месте большинство, потому что это все равно притворство, а с улыбкой посмотрела на меня. - Ну, и?.. Что ты хочешь добавить? - Что я засомневался - из эгоизма. Для меня черное платье-это как бы часть тебя, понимаешь? Я вот все думаю, не разочаровался бы я, увидев тебя одетой по-другому. - Я рада, - ответила она, коснувшись меня кончиками пальцев. И я чувствовал, что это правда. Я тоже был рад. Проходя мимо парфюмерного магазинчика, я остановился. - Слушай, а ты пользуешься пудрой и губной помадой? - Раньше пользовалась. Она имела в виду: не до меня, а до Намюра. - Так, может, купить тебе? - Это зависит от тебя. Если ты предпочитаешь меня накрашенную и напудренную... - Нет. - Тогда я не хочу. Я никогда об этом не задумывался, но не только потому, что гнал такие мысли - мне просто не приходило в голову, что наша с нею совместная жизнь не имеет будущего. Я не знал, когда это случится. Да и кто мог это предсказать? Мы жили как бы в антракте, вне пространства, и я жадно наслаждался этими днями и ночами. Я наслаждался всем - меняющейся картиной порта и моря; вереницей разноцветных рыбачьих суденышек во время прилива; рыбой, которую выгружали в корзинках и ящиках; уличной толпой, видом лагеря и вокзала. Х И еще я все время испытывал телесный голод по Анне и впервые в жизни не стыдился своего желания. Да что там! С нею это стало какой-то игрой, исполненной, как мне казалось, необыкновенной чистоты. Мы радостно и как-то невинно говорили с нею об этом, придумав настоящий код, целую систему секретных знаков, которые позволяли нам на людях сообщать друг другу о своих тайных мыслях. Центром этого нового мира был видимый издалека зеленоватый шатер, возвышающийся над бараками, и в этом шатре, нашей конюшне, как мы его называли, на утоптанной соломе, у нас было свое местечко. Мы там разложили свои вещи - те, что я вытащил из чемодана, и те, что купил, вроде солдатских котелков для супа и спиртовки на сухом спирте, на которой мы по утрам варили кофе; варили мы его на улице между двумя бараками напротив пристани. Остальные, особенно те, кто приехал на одну ночь, поглядывали на то, как мы устроились, с удивлением и, убежден, с завистью, с какой я когда-то смотрел на настоящую конюшню, где у лошадей есть теплая подстилка. Я тоже говорил - "наша подстилка" и не слишком часто менял солому, чтобы она пропиталась нашими запахами. Но любили мы друг друга не только там, а в самых разных, порой даже неожиданных, местах. Началось это с катера однажды ночью, когда мы сидели и смотрели на рыбачьи лодки, покачивавшиеся у стенки; блоки поскрипывали, словно кричали чайки. Уверенный, что ни за что не пошел бы в море, я, видимо, как-то по- особенному взглянул на открытый люк одного суденышка, возле которого на палубе стояли корзины для улова. Потом перевел взгляд на Анну, потом снова - на люк, и тут она рассмеялась тем смехом, что был частью нашего тайного языка. - Хочешь? - А ты? - А не боишься, что нас примут за воров и арестуют? Было уже за полночь. На набережной пусто, все фонари закамуфлированы. Только где-то далеко раздаются шаги. Трудней всего оказалось спуститься по железной лесенке, заделанной в каменную облицовку набережной. Последние ступеньки были скользкие. Но мы кое-как все-таки спустились, скользнули в люк и стали шарить в темноте, натыкаясь на корзины, бидоны и какие-то предметы, назначения которых не могли определить. Пахло рыбой, водорослями и бензином. Наконец Анна шепнула: - Сюда... Я нашел ее руку, она потащила меня, и мы оба рухнули на узкий и жесткий диванчик, но сперва сбросили с него клеенку, которая нам мешала. Нас лениво покачивал прилив. Сквозь люк виднелся кусочек неба с несколькими звездами; у вокзала пыхтел локомотив. Нет, это не прибыл новый состав. Просто маневровый паровозик таскал туда-сюда вагоны, словно наводя на путях порядок. Вокруг лагеря еще не было ограды. Мы могли входить и выходить где душе угодно. Никто не дежурил у входа. Достаточно было тихонько пройти, чтобы не разбудить соседей. Позже поставили ограды, но не для того, чтобы изолировать нас, а от воров, чтобы они не могли смешаться с беженцами и что-нибудь украсть. Вечерами мы частенько слонялись по вокзалу и как-то ночью, когда он опустел, воспользовались скамейкой в самом дальнем углу зала ожидания. Нас это страшно забавляло. То был своеобразный вызов, и однажды мы занимались любовью за связками соломы в нескольких шагах от г-жи Бош, ухаживавшей за больными и продолжавшей в это время разговаривать с нами. Ежедневно какое-то время я посвящал розыскам жены и дочери - в меру своих возможностей, разумеется. Нам говорили, что где-то, точно уже не помню, то ли в Осерре, то ли в Сомюре, а может, в Туре, будто бы вывешивают списки беженцев. Вскоре и у нас на дверях управления лагеря каждое утро стали появляться такие же списки, а люди группами стояли возле них и читали. Только это были списки бельгийских беженцев. Очень много народу оказалось в Сенте, Бордо, Коньяке, Ангулеме. Некоторые добрались даже до Тулузы, но большая часть осела в деревушках, названий которых я никогда не слышал. На всякий случай я просматривал списки. Ежедневно заходил также к заместителю начальника станции, который пообещал мне узнать про судьбу нашего поезда. Он воспринял это как дело чести и ужасно раздражался, что не может найти никаких его следов. - Поезд не может вот так взять и исчезнуть даже во время войны, - ворчал он. - Я все-таки разузнаю, куда он делся. С помощью селекторной связи между станциями он включил в поиски своих коллег, и вскоре пошли разговоры о поезде-призраке. Мы с Анной заглядывали и в мэрию. У дверей каждого кабинета стояли толпы; в ту пору всем нужны были кому справка, кому разрешение, кому официальное* удостоверение с печатью. , Здесь тоже висели списки - французские, но жены в них не было. - Если вы кого-то ищете, лучше всего обратиться в префектуру. Мы отправились туда. Двор префектуры светлый, залитые солнцем коридоры и кабинеты, чиновники сидели в рубашках с засученными рукавами, было очень много девушек в светлых летних платьях. Анну я оставил на улице; невозможно было выдавать ее за жену в тот момент, когда наводишь о жене справки. Через окно я увидел, как она, задрав голову, стояла на тротуаре, потом принялась ходить взад-вперед, серьезная, задумчивая. Я тут же упрекнул себя, зачем оставил ее одну, пусть даже ненадолго, и поторопился вернуться к ней. В префектуре выдавали талоны на бензин. Сотни наехавших отовсюду машин заполнили Оружейную площадь, набережные, улицы. Их владельцы стояли в префектуре в бесконечной очереди, чтобы получить эти чертовы талоны, которые дадут им возможность продолжить исход. Вчера в веренице автомобилей, направлявшихся в Рошфор, я заметил похоронный катафалк из Шарле-руа, в котором ехало целое семейство, а вещи, наверно, лежали там, куда ставят гроб. - Вы что-то ищете? - Я хотел бы навести справки о своей жене... Похоже, что таких, как я, тысячи, если не десятки тысяч. С места снялась не только Бельгия и Северная Франция, после отъезда правительства паника охватила и Париж; рассказывали, что дороги забиты не только машинами, но и толпами людей, которые пешком бредут на юг. В деревнях, расположенных рядом с шоссе, булочные берутся приступом, в больницах нет ни одного свободного места. - Заполните этот бланк. Оставьте свою фамилию и адрес. Из осторожности я не стал писать в качестве адреса наш Центр по приему беженцев, а попросил прислать ответ "до востребования". К этому времени единственными французами в лагере были старик Жюль да я. Еще в тот жаркий солнечный день я встречал самый скверный поезд, а в это время по улице девочки-школьницы парами шли на какой-то праздник. Скверными мы, по примеру г-жи Бош, называли поезда, которые особенно сильно пострадали в пути, где были погибшие или женщины, родившие без врачебной помощи. Однажды, например, пришел состав с сумасшедшими, с десятью вагонами сумасшедших, эвакуированных из какой-то психиатрической лечебницы. Несмотря на все предосторожности, двое сбежали, и поймали их только у Часовой башни. А этот поезд, о котором я говорю, прибыл то ли из Дуэ, то ли из Дана - я вечно путаю эти города. В этом поезде раненных в пути оказалось не так уж много, но в глазах всех его пассажиров - мужчин, женщин, детей- застыл ужас. Одну женщину била дрожь; всю ночь напролет она дергалась, сбрасывала одеяло и стучала зубами. Другие безостановочно лепетали и монотонно повторяли бесконечный рассказ о том, что с ними произошло. В этом то ли Дуэ, то ли Лане посадка шла метрах в двухстах от вокзала, откуда все время прибывал народ. Кто-то кого-то ждал, родители, оставив детей, бежали в буфет купить чего-нибудь съестного. И вдруг без объявления воздушной тревоги в небе появились самолеты. - Верите ли, бомбы так и сыпались... Наискось... Я видел, как они падали на вокзал, на дома, и вдруг все вздрогнуло и полетело в воздух - крыши, камни, люди, вагоны, стоявшие недалеко от нас. Я видел, как мимо пролетела человеческая нога, и, хотя мы были далеко, меня швырнуло на землю, прямо на сына... Наконец завыли сирены воздушной тревоги, примчались пожарные машины, но вокруг были только груды камня и кирпича, искореженное железо, трупы, обломки мебели, и лишь кое-где высились чудом уцелевшие домики. Газеты сообщали о сформировании нового кабинета министров, об отступлении из-под Дюнкерка, о том, что почти все железные дороги перерезаны, но мы с Анной продолжали жить своей обособленной жизнью, как будто верили, что так будет всегда. Анна не хуже меня понимала, что это вздор, но ни разу и словом об этом не обмолвилась. До меня у нее кто-то был, с кем-то она уже делила жизнь - не знаю, долго или нет, и я предпочитал не думать о том, что будет после меня. И когда из окна префектуры я увидел ее одну на тротуаре, у меня сжалось сердце, словно мы уже расстались. Меня охватил страх. Спустившись вниз, я так вцепился в ее руку, словно мы на много дней были разлучены. Мне кажется, что все это время ни разу не шел дождь; нет, однажды была гроза: она запомнилась мне, потому что в углублениях нашего шатра скопилась вода. Погода стояла небывалая, это было просто какое-то чудо, и я не могу представить себе Ла-Рошель иначе как залитую жарким солнцем. Рыбаки приносили нам рыбу. Скауты каждое утро ходили на рынок и доставляли полные корзины овощей и фруктов. Они привозили их на ручной тележке вроде той, что я оставил в Фюме на багажном дворе. Я иногда ходил с ними и просто Так, для удовольствия, катил тележку, а Анна шла рядом. Когда радио объявило о капитуляции Бельгии, в лагере и на вокзале чуть было не произошли беспорядки. К тому времени французов в лагере было почти столько же, сколько бельгийцев, и все рабочие места на заводах были заполнены. Я видел, как фламандцы и валлоны плакали, словно дети, а кое-кто уже сцепился, и их пришлось разнимать. Каждый прошедший день уменьшал мой крохотный капитал счастья. Нет, это не слишком точное слово. Но поскольку другого я не нахожу и поскольку люди всегда говорят "счастье", придется довольствоваться им. Рано или поздно, но я получу - в мэрии, в префектуре или на почте "до востребования" - сведения о жене и дочке. Беременность Жанны подходила к концу, и я беспокоился, не вызвали ли переезд и волнения преждевременные роды. Парижские газеты печатали письма читателей, в которых те сообщали своим родным сведения о себе, и одно время я думал, не воспользоваться ли этим способом. Но дело в том, что в Фюме мы не читали парижских газет. Какую выбрать? Нам надо было бы заранее договориться, но мы до этого не додумались. Вряд ли Жанна ежедневно будет покупать все газеты. Немцы продвигались так стремительно, что пошли упорные толки об измене и пятой колонне. У нас в одном бараке вроде бы арестовали мнимого голландца, у которого в вещах оказался портативный радиопередатчик. Не знаю, правда ли это. Я спрашивал г-жу Бош, но она ничего не смогла мне сказать, хотя сообщила, что видела в лагере полицейских в штатском. Все это пугало Анну: ее фамилия Купфер звучала очень уж по-немецки. Мы вспоминали об этом всякий раз, когда смотрели на роскошные герани на насыпи между лагерем и вокзалом. Городской садовник высадил их, уже в цвету, почти сразу же после нашего прибытия. Я сам видел, как рано утром под еще не жарким солнцем он предавался этому мирному занятию, а на вокзал без конца приходили поезда с беженцами, и газеты в киосках были полны сообщениями о катастрофах. Рассказывают, что часа через два, когда садовник еще продолжал работать, немецкая радиостанция, ведущая передачи на французском языке, сообщила что-то вроде: "Любезнейший господин Въейж╕ украсил в нашу честь окрестности вашего вокзала цветами. На днях ж