еров - один из самых массовых демократических клубов
Французской революции, связанный с народными массами, помещался в старом
монастыре нищенствующего монашеского ордена кордельеров.
** Киммерия - легендарное царство мрака и тумана ("Одиссея").
Другой клуб, называющий себя монархистским или роялистским, Club des
Monarchiens, несмотря на имеющиеся у него обширные фонды и обитые парчой
диваны в зале заседаний, не встречает даже временного сочувствия; к нему
относятся с насмешкой и издевательски, и наконец спустя недолгое время
однажды вечером, а может быть и не однажды, изрядная толпа патриотов
врывается в него и своим ревом заставляет его покончить это мучительное
существование. Жизнеспособным оказывается только центральное Якобинское
общество и его филиалы. Даже кордельеры могли, как это и было, вернуться в
его лоно, где бушевали страсти.
Фатальное зрелище! Не являются ли подобные общества началом нового
общественного строя? Не есть ли это стремление к соединению - централизующее
начало, которое начинает снова действовать в обветшалом, треснувшем
общественном организме, распадающемся на мусор и изначальные атомы?
Глава шестая. КЛЯНУСЬ!
Не удивительно ли, что при всех этих знамениях времени преобладающим
чувством во всей Франции была по-прежнему надежда? О благословенная надежда,
единственное счастье человека, ты рисуешь прекрасные широкие ландшафты даже
на стенах его тесной тюрьмы и ночной мрак самой смерти превращаешь в зарю
новой жизни! Ты несокрушимое благо для всех людей в Божьем мире: для мудрого
- хоругвь Константина, знамение, начертанное на вечных небесах, с которым он
должен победить, потому что сама борьба есть победа; для глупца - вековой
мираж, тень тихой воды, отпечатывающаяся на растрескавшейся земле и
облегчающая его паломничество через пустыню, делая путь возможным, приятным,
хотя бы это был и ложный путь.
В предсмертных судорогах погибающего общества надежда Франции видит
лишь родовые муки нового, несказанно лучшего общества и поет с полной
убежденностью веры бодрящую мелодию, которую сочинил в эти дни какой-нибудь
вдохновенный уличный скрипач, например знаменитое "Ca ira!"*. Да, "пойдет",
а когда придет? Все надеются; даже Марат надеется, что патриотизм возьмется
за кинжалы и муфты. Не утратил надежд и король Людовик: он надеется на
счастливый случай, на бегство к какому-нибудь Буйе, на будущую популярность
в Париже. Но на что надеется его народ, об этом мы можем судить по факту, по
целому ряду фактов, которые теперь будут сообщены.
* "Пойдет!", "Наладится" - начальные слова песенки, зародившейся во
время народных празднеств 14 июля 1790 г.
Бедный Людовик, доброжелательный, однако не обладающий ни интуицией, ни
решимостью, должен на своем негладком пути следовать тому знаку, который,
быть может, будет подан ему тайными роялистами, официальными или тайными
конституционалистами, смотря по тому, чему в этом месяце отдает предпочтение
ум короля. Если бегство к Буйе и (страшно подумать!) обнаженный меч
гражданской войны пока лишь зловеще вырисовываются на горизонте, то не
реальнее ли существование тех тысячи двухсот королей, которые заседают в
зале Манежа?! Неподконтрольных ему, но тем не менее не проявляющих
непочтительности. Если бы только доброе обращение могло дать хороший
результат, насколько лучше это было бы вооруженных эмигрантов, туринских
интриг* и помощи Австрии! Но разве эти две надежды несовместимы? Поездки в
предместья, как мы видели, стоят мало, а всегда приносили
виваты24. Еще дешевле доброе слово, много раз уже отвращавшее
гнев. Нельзя ли в эти быстротечные дни, когда Франция вся распадается на
департаменты, духовенство преобразуется, народные общества возникают, а
феодализм и многое другое готовы броситься в плавильный тигель, - нельзя ли
испытать это средство еще раз?
* После событий 5-6 октября 1789 г., когда усилилось бегство придворной
аристократии, дворянства и князей церкви, в Турине, а с 1791 г. в Кобленце,
вблизи французской границы, сложился центр контрреволюционной эмиграции,
возглавляемый графом д'Артуа, братом Людовика XVI.
И вот, 4 февраля M. le President читает Национальному собранию
собственноручное короткое послание короля, возвещающее, что Его Величество
пожалует в Собрание без всякого церемониала, вероятно, около двенадцати
часов. Подумайте-ка, господа, что это может значить, в особенности
подумайте, нельзя ли нам как-нибудь украсить зал? Секретарские конторки
можно удалить с возвышения, на кресло председателя накинуть бархатное
покрывало "лилового цвета, затканное золотыми лилиями". M. le President,
конечно, предварительно имел частные свидания и посоветовался с доктором
Гильотеном. Затем, нельзя ли разостлать "кусок бархатного ковра" такого же
рисунка и цвета перед креслом, на том месте, где обычно сидят секретари? Так
посоветовал рассудительный Гильотен, и результат находят удовлетворительным.
Далее, так как Его Величество, несмотря на бархат и лилии, вероятно, будет
стоять и совсем не сядет, то и председатель ведет заседание стоя. И вот, в
то время как какой-нибудь почтенный член обсуждает, скажем, вопрос о разделе
департамента, капельдинеры провозглашают: "Его Величество!" Действительно,
входит король с небольшой свитой; почтенный член клуба останавливается на
полуслове; Собрание встает: "почти все" тысяча двести "королей" и галереи
верноподданническими возгласами приветствуют Восстановителя французской
свободы. Речь короля в туманных условных выражениях сводится главным образом
к следующему: что он более всех французов радуется тому, что Франция
возрождается, и уверен в то же время, что присутствующие здесь поведут это
дело с осторожностью и не будут возрождать страну слишком круто. Вот и вся
речь Его Величества; вся ловкость заключалась в том, что он пришел, сказал
ее и ушел.
Разумеется, только исполненный надежд народ мог что-либо на этом
выстроить. А чего только он не построил! Сам факт, что король говорил, что
он добровольно пришел поговорить с депутатами, производит необыкновенно
ободряющее впечатление.
Разве сияние его королевского лица, подобного пучку солнечных лучей, не
смягчило все сердца в верховном Собрании, а с ними и во всей легко
воспламеняющейся, воодушевленной Франции? Счастливая мысль послать
"благодарственную депутацию" принадлежала только одному человеку, попасть же
в такую депутацию выпал жребий немногим. Депутаты отправились и вернулись в
восторге от необычайной милости: их приняла и королева, держа за руку
маленького дофина. Наши сердца все еще горят пылкой благодарностью, и вот
другому приходит мысль о еще большем блаженстве: предложить всем возродить
национальную клятву.
Счастливый, достопочтенный член клуба! Редко слово было сказано более
кстати; теперь он - волшебный кормчий всего Национального собрания,
изнемогавшего от желания что-нибудь сделать, кормчий и всей взирающей на
Собрание Франции. Председатель клянется и заявляет, что каждый должен
поклясться внятным "Je le jure!" (Клянусь!). Даже галерея посылает ему вниз
подписан ный листок с клятвой, и, когда Собрание бросает взгляд наверх,
галерея вся встает и еще раз клянется. А затем, представьте себе, как в
городской Ратуше Байи, принесший знаменитую клятву в Зале для игры в мяч,
под вечер клянется вновь вместе со всеми членами муниципалитета и главами
округов. "Дантон дает понять, что публика охотно приняла бы в этом участие";
тогда Байи в сопровождении эскорта из двенадцати человек выходит на главное
крыльцо, успокаивает движением руки волнующуюся толпу и при громе барабанов
и потрясающих небеса криках принимает от нее великую клятву. На всех улицах
счастливый народ со слезами и огнем в глазах добровольно "образует группы, в
которых все друг перед другом приносят ту же клятву", и весь город в
иллюминации. Это было 4 февраля 1790 года - день, который должен быть
отмечен в анналах конституции.
Но иллюминация зажигается не только в этот вечер, а повторяется, вся
или по частям, в течение целого ряда вечеров, потому что избиратели каждого
округа приносят клятву отдельно и каждый округ освещается особо. Смотрите,
как округ за округом собирается на каком-нибудь открытом месте, где
неизбирающий народ может смотреть и присоединиться, и, подняв правую руку,
под барабанную дробь и бесконечные крики "ура" ставших свободными граждан
кричат: "Je le jure!" - и обнимаются. Какое поучительное зрелище для всякого
еще существующего деспота! Верность королю, закону, конституции, которую
вырабатывает Национальное собрание, - так гласит клятва.
Представьте, например, как университетские профессора маршируют по
улицам с молодежью Франции и шумно, восторженно приносят эту клятву. При
некотором напряжении фантазии развейте должным образом эту коротенькую
фразу. То же самое повторялось в каждом городе и округе Франции! Даже одна
патриотка-мать в Ланьоне, в Бретони, собрала вокруг себя своих десятерых
детей и престарелой рукой заставляет их принести клятву. Великодушная,
почтенная женщина! Обо всем этом, конечно, Национальное собрание должно быть
уведомлено в красноречивых словах. Целых три недели непрерывных клятв! Видел
ли когда-нибудь солнце этот клянущийся народ? Не были ли все они укушены
тарантулом клятв? Нет, но все это люди и французы; они полны надежды, и,
странно сказать, они веруют, хотя бы только в Евангелие Жан Жака. О братья,
да будет угодно небу, чтобы все совершилось так, как вы думаете и клянетесь!
Но существуют любовные клятвы, которые, хотя бы они были истинны, как сама
любовь, не могут быть исполнены, не говоря уже о клятвах игроков, также
хорошо всем известных.
Глава седьмая. ЧУДЕСА
Вот до чего довел "Contrat social"* доверчивые сердца. Люди, как
справедливо было сказано, живут верой; каждое поколение, в большей или
меньшей степени, имеет свою собственную веру и смеется над верой своих
предшественников, что весьма неразумно. Во всяком случае следует признать,
что вера в "Общественный договор" принадлежит к самым странным; что
последующее поколение, вероятно, будет с полным основанием если не смеяться
над ней, то удивляться и взирать на нее с состраданием. Увы, что такое
представляет собой этот "Contrat"? Если бы все люди были таковы, что писаный
или скрепленный присягой договор мог связывать их, то все они были бы
истинными людьми и правительства являлись бы излишними. Дело не в том, что
мы друг другу обещали, а в том, что равновесие наших сил может заставить нас
сделать друг для друга; это единственное, что в нашем грешном мире можно
принимать в расчет. Но ведь существуют еще и взаимные обещания народа и
суверена, как будто целый народ, меняющийся от поколения к поколению, можно
сказать с каждым часом, можно вообще заставить говорить или обещать ему, да
еще такую нелепость, как: "Да будет свидетелем Небо, то самое Небо, которое
теперь не делает чудес, что мы, вечно изменяющиеся миллионы, позволяем тебе,
также изменяющемуся, навязывать нам свою волю или управлять нами"! Мир,
вероятно, мало видел верований, подобных этому.
* "Общественный договор" Жан Жака Руссо.
И тем не менее дело в то время сложилось именно так. Если бы оно
обстояло иначе, то как различны были бы надежды, попытки, результаты! Но
Высшая Сила пожелала, чтобы было так, а не иначе. Свобода по "Общественному
договору"; таково было истинное евангелие той эпохи. И все верили в него,
как верят в благовещение*, и с переполненными сердцами и громкими кликами
льнули к нему и опирались на него, бросая вызов Времени и Вечности. Нет, не
улыбайтесь или улыбайтесь, но только улыбкой, которая горше слез! Эта вера
была все же лучше той, которую она заменила, лучше веры в вечную Нирвану** и
в пищеварительную способность человека; ниже этой веры не может быть никакой
другой.
Нельзя сказать, однако, что это повсюду господствующее, повсюду
клянущееся чувство надежды было единодушным. Отнюдь нет. Время было
недоброе, общественное разложение близко и несомненно; общественное
возрождение еще зыбко, трудно и отдаленно, хотя даже и реально. Но если
время казалось недобрым какому-нибудь проницательному наблюдателю, по
убеждениям своим не примыкавшему ни к одной партии и не принимавшему участия
в их междоусобной борьбе, то каким невыразимо зловещим оно должно было
казаться затуманенному взору членов роялистской партии! Для них роялизм был
палладиумом*** человечества; по их понятиям, с упразднением христианнейшей
королевской власти и всеталейраннейшего епископства уничтожалось всякое
смиренное повиновение, всякое религиозное верование, и судьбы человека
окутывались вечным мраком! В фанатичные сердца такое убеждение западает
глубоко и побуждает их, как мы видели, к тайным заговорам, эмиграциям,
вызывающим войны, к монархическим клубам и к еще большим безумствам.
* Один из религиозных двунадесятых праздников, связанных с христианским
мифом об архангеле Гаврииле, возвестившем о будущем рождении девой Марией
Иисуса Христа.
** Т. е. состояние полного покоя.
*** Палладиум - в переносном смысле "святыня".
Дух пророчества, например, в течение нескольких веков считался
исчезнувшим: тем не менее эти недавние времена, как вообще всякие недавние
времена, оживляют его вновь, чтобы в числе многих безумств Франции мы имели
пример и самого большого безумства. В отдаленных сельских округах, куда не
проник еще свет философских учений, где неортодоксальное устройство
духовенства переносит раздоры к самому алтарю и даже церковные колокола
переплавляются на мелкую монету, складывается убеждение, что конец мира
недалек. Глубокомысленные, желчные старики и особенно старухи дают загадочно
понять, что они знают то, что знают. Святая Дева, так долго молчавшая, не
онемела, и поистине теперь, более чем когда-либо, для нее настало время
заговорить. Одна пророчица - к сожалению, небрежные историки не упоминают ни
имени, ни положения ее - говорит во всеуслышание и пользуется доверием
довольно многих. Среди последних и монах-картезианец Жерль, бедный патриот,
и член Национального собрания. Подобно пифии с дико вытаращенными глазами,
она речитативом завывает о том, что само небо ниспошлет знамение: появится
мнимое солнце, на котором, как говорят многие, будет видна голова
повешенного Фавра. Слушай, отец Жерль, безмозглая, скудоумная голова, слушай
- все равно ничего не поймешь25.
Зато весьма интересен "магнетический пергамент" (velin magnetique)
д'Озие и Пти-Жана, двух членов парламента из Руана. Почему оба они -
кроткий, молодой д'Озие, "воспитанный в вере в католический молитвенник и в
пергаментные родословные", да и в пергаменты вообще, и пожилой желчный
меланхолик Пти-Жан - явились в день Петра и Павла в Сен-Клу, где охотился
Его Величество? Почему они ждали целый день в прихожих, на удивление
перешептывающимся швейцарцам, ждали даже у решеток после того, как были
высланы? Почему они отпустили своих лакеев в Париж, словно собирались
дожидаться бесконечно? Они привезли "магнетический пергамент", на котором
Святая Дева, облекшаяся чудесным образом в покровы
месмериано-калиостро-оккультической философии, внушила им начертать поучения
и предсказания для тяжко страдающего короля. Согласно божественному велению,
они хотят сегодня же вручить этот пергамент королю и таким образом спасти
монархию и мир. Непонятная чета видимых существ! Вы как будто люди, и люди
восемнадцатого века, но ваш магнетический пергамент мешает признать вас
таковыми. Скажите, что вы вообще такое? Так спрашивают капитаны охраны,
спрашивает мэр Сен-Клу, спрашивает, наконец, следственный комитет, и не
муниципальный, а Национального собрания. В течение недель нет определенного
ответа. Наконец становится ясно, что истинный ответ на этот вопрос может
быть только отрицательным. Идите же, фантазеры, с вашим магнетическим
пергаментом, идите, кроткий, юный фантазер и пожилой меланхолик: двери
тюрьмы открыты. Едва ли вам придется еще раз председательствовать в Руанской
счетной палате; вы исчезнете бесследно в тюремном мраке26.
Глава восьмая. ТОРЖЕСТВЕННЫЙ СОЮЗ И ДОГОВОР
Много темных мест и даже совсем черных пятен появляется на раскаленном
белом пламени смятенного французского духа. Здесь - старухи, заставляющие
клясться своих десятерых детей на новом евангелии от Жан Жака; там -
старухи, ищущие головы Фавра на небесном своде - эти сверхъестественные
предзнаменования указывают на нечто необычное.
В самом деле, даже патриотические дети надежды не могут отрицать, что
предстоят трудности: аристократы эмигрируют, парламенты тайно, но весьма
опасно бунтуют (хотя и с веревкой на шее), а самое главное, ощущается явный
"недостаток хлеба". Это, разумеется, печально, но не непоправимо для нации,
которая надеется, для нации, которая переживает брожение мыслей, которая,
например, по сигналу флангового, как хорошо обученный полк, поднимает руку и
клянется, устраивая иллюминации, пока каждая деревня, от Арденн до Пиренеев,
не забьет в свой барабан, не принесет своей маленькой присяги и не озарится
тусклым светом сальных свечей, на несколько сажен прорезывающих ночной мрак!
Если же хлеба недостает, то виноваты в этом не природа и не
Национальное собрание, а только коварство и враждебные народу интриганы. Эти
злостные люди из разряда подлецов имеют возможность мучить нас, пока
конституция еще только составляется. Потерпите, герои-патриоты, а, впрочем,
не лучше ли поискать помощи? Хлеб растет и лежит теперь в снопах или мешках,
но ростовщики и роялистские заговорщики препятствуют перевозке его, чтобы
вызвать народ на противозаконные действия. Вставайте же, организованные
патриотические власти, вооруженные национальные гвардейцы, собирайтесь!
Объедините ваши добрые намерения: ведь в единении заключается удесятеренная
сила. Пусть сконцентрированные лучи вашего патриотизма поразят мошенническую
клику, парализуют и ослепят ее, как солнечный удар.
Под какой шляпой или под каким ночным колпаком наших двадцати пяти
миллионов возникла впервые эта плодотворная мысль (ибо в чьей-нибудь голове
она должна же была возникнуть), никто не может теперь установить. Крайне
простая идея, но близкая всему миру, живая, своевременная и выросшая, до
настоящего величия или нет, но во всяком случае до неизмеримых размеров.
Если нация находится в таком состоянии, что на нее может воздействовать
простой фланговый, то чего не сделает вовремя произнесенное слово,
своевременный поступок? И мысль эта вырастет действительно, подобно бобу
мальчика в сказке, в одну ночь до самого неба, и под ним будет достаточно
места для жилья и приключений. К несчастью, это все-таки не более как боб
(ибо долговечные дубы растут не так), и на следующую ночь он уже может
лежать поваленный и втоптанный в грязь. Но заметим по крайней мере, как
естественна эта склонность к союзам у возбужденной нации, имеющей веру.
Шотландцы, веровавшие в праведное небо над их головами и в Евангелие -
правда, совершенно отличное от евангелия Жан Жака, - в крайней нужде
запечатлели клятвой торжественный союз и договор, как братья, которые
обнимаются и со слабой надеждой смотрят на небо перед близкой битвой; они
заставили весь остров присоединиться к этой клятве, и даже, по их
древнесаксонскому, еврейско-пресвитерианскому обычаю, более или менее
сдержать ее, потому что клятва эта была, как большей частью при таких
союзах, услышана небом и признана им. Если присмотреться внимательнее, то
она не умерла до сих пор и даже не близка к смерти. У французов, с их
галло-языческой возбудимостью и горячностью, есть, как мы видели, в
некотором роде действительная вера; они терпят притеснения, хотя и
преисполнены надежд; народный торжественный союз и договор возможны и во
Франции, но при сколь различных обстоятельствах и со сколь различными
развитием и результатом!
Отметим также незначительное начало, первую искру мощного фейерверка;
ведь если нельзя определить голову, из которой она вылетела, то можно
определить округ, откуда это произошло. 29-го числа минувшего ноября
национальные гвардейцы из ближайших и дальних мест, с военной музыкой и в
сопровождении муниципальных властей в трехцветных шарфах, тысячами
направлялись вдоль Роны к маленькому городку Этуаль. Здесь после
церемониальных маршей и маневров, трубных звуков, ружейных залпов и прочих
выдумок патриотического гения они приняли присягу и обет стоять друг за
Друга под защитой короля и закона и, в частности, поддерживать свободную
продажу всех сельскохозяйственных продуктов, пока таковые имеются, несмотря
на грабителей и ростовщиков. Такова была цель собрания в Этуале в конце
теплого ноября 1789 года.
Но если уж простой смотр, сопровождаемый обедом, балом и связанными с
ними обычными развлечениями, интересует счастливый провинциальный городок и
возбуждает зависть окружающих городов, то насколько больше внимания возбудит
следующее! Через две недели более обширный Монтелимар, почти стыдясь за
себя, сделает то же самое, и еще лучше. На монтелимарской равнине, или, что
не менее благозвучно, под стенами Монтелимара, происходит 13 декабря новое
сборище с заклинаниями: шесть тысяч человек произносят клятву с тремя
замечательными поправками, принятыми единогласно. Первая - что граждане
Монтелимара должны вступить в союз с объединившимися гражданами Этуаля.
Вторая - что, не упоминая специально о продаже хлеба, "они клянутся перед
лицом Бога и Отечества" с гораздо большей горячностью и сознательностью
повиноваться всем постановлениям Национального собрания и заставлять других
повиноваться им "до самой смерти" (jusque 'a la mort). Третья, и самая
важная, - что официальное донесение обо всем этом должно быть торжественно
препровождено в Национальное собрание Лафайету и "восстановителю французской
свободы", дабы они извлекли из этого какое могут утешение. Таким образом
более обширный Монтелимар отстаивает свою революционную значимость и
удерживает свое место на муниципальной лестнице27.
Итак, с наступлением Нового года сигнал подан; неужели Национальное
собрание и торжественное донесение ему не сыграют по крайней мере роли
национального телеграфа? Зерно брошено и должно циркулировать по всем
дорогам и водам Роны, по всей юго-восточной области, где монсеньера д'Артуа,
если бы он вздумал возвратиться из Турина, ожидает горячий прием. Любая
французская провинция, страдающая от недостатка хлеба, от мятежных
парламентов, от заговорщиков против конституции, монархических клубов или от
иных патриотических бедствий, может последовать данному примеру или даже
действовать лучше, особенно теперь, когда февральские клятвы всколыхнули их
всех! От Бретани до Бургундии, почти на всех равнинах Франции, почти под
всеми городскими стенами трубят трубы, развеваются знамена, происходят
конституционные маневры; под весенним небом природа одевается зеленым цветом
надежды, хотя яркое солнце и затемняется тучами с востока, подобно тому как
патриотизм, хотя и с трудом, побеждает аристократию и недостаток хлеба! И
вот наши сверкающие фаланги под предводительством муниципалов в трехцветных
шарфах маршируют и поворачиваются под трубные звуки "Ca ira!" и барабанную
дробь; или останавливаются, подняв правую руку, в то время как
артиллерийские залпы подражают громам Юпитера и все Отечество, а
метафорически и вся Вселенная смотрят на них. Храбрые мужчины в праздничных
одеждах и разряженные женщины, из которых большинство имеет возлюбленных в
рядах этого войска, клянутся вечным небом и зеленеющей кормилицей-землей,
что Франция свободна!
Чудные дни, когда люди (как это ни странно) действительно соединяются в
согласии и дружелюбии, и человек, хотя бы только раз на протяжении долгих
веков раздоров, поистине на минуту становится братом человеку! А затем
следуют депутации к Национальному собранию с высокопарными пространными
речами, к Лафайету и "восстановителю" и очень часто к матери патриотизма*,
заседающей на дубовых скамьях в зале якобинцев! Во всех ушах разговоры о
федерации. Всплывают имена новых патриотов, которые однажды станут хорошо
известными: Буайе-Фонфред, красноречивый обвинитель мятежного парламента
Бордо, Макс Инар, красноречивый репортер Драгиньянской федерации, -
красноречивая пара ораторов из противоположных концов Франции, но которые
тем не менее встретятся. Все шире распространяется пламя федераций, все шире
и все ярче. Так, собратья из Бретани и Анжу говорят о братстве всех истинных
французов и даже призывают "гибель и смерть" на голову всякого ренегата.
Более того, если в Национальном собрании они с грустью указывают на marc
d'argent (ценз), делающий стольких граждан пассивными, то в Якобинском клубе
они спрашивают, будучи сами отныне "не бретонцами и не анжуйцами, а только
французами", почему вся Франция не составит один союз и не поклянется во
всеобщем братстве, раз и навсегда28. Весьма дельная мысль,
возникающая в конце марта. Патриоты не могут не ухватиться за нее и
повторяют и разносят ее во все стороны до тех пор, пока она не становится
известна всем; но в таком случае муниципальным советникам следовало бы
обсудить ее самим. Образование некой всеобщей федерации, по-видимому,
неизбежно; где? - понятно само собой: в Париже; остается установить, когда и
как. И на это тоже ответит всесозидающее время и даже уже отвечает. Ибо по
мере распространения дело объединения совершенствуется, и патриотический
гений прибавляет к нему один вклад за другим. Так, в Лионе в конце мая мы
видим пятьдесят или, как иные говорят, шестьдесят тысяч человек, собравшихся
для организации федерации, причем присутствует не поддающаяся исчислению
толпа сочувствующих. И так от зари до сумерек. С пяти часов ясного росистого
утра наши лионские гвардейцы начали стекаться, сверкая амуницией, к
набережной Роны, сопровождаемые взмахами шляп и женских носовых платков,
ликующими голосами двухсот тысяч патриотов - прекрасных и мужественных
сердец. Отсюда все направились к Полю федерации. Но что это за царственная
фигура, которая, не желая возбуждать внимания, все же выделяется из всех я
появляется одной из первых с эскортом близких друзей и в сопровождении
патриотического издателя Шампанье? Энтузиазмом горят эти темные глаза,
строгое лицо Минервы отражает достоинство и серьезную радость; там, где все
радуются, больше всего радуется она. Это жена Ролана де ла
Платьера29. Муж ее - строгий пожилой господин, королевский
инспектор лионских мануфактур, а теперь, по народному выбору, самый
добросовестный из членов Лионского муниципалитета; человек, приобретший
многое, если только достоинства и способности могут приобретаться, а
главное, заполучивший в жены дочь парижского гравера Флипона. Отметь,
читатель, эту царственную горожанку: ее красота и грация амазонки радуют
глаз, но еще больше душу. Не сознающая своих достоинств, своего величия (как
всегда бывает с истинным величием), своей кристальной чистоты, она искренна
и естественна в век искусственности, притворства и обмана. В своем спокойном
совершенстве, в своей спокойной непобедимости она - если хотите знать -
благороднейшая из французских женщин своего времени, и мы еще увидимся с
нею. Но насколько она была счастливее, когда ее еще не знали и даже она сама
не знала себя! Сейчас она смотрит, не подозревая ничего, на развертывающееся
перед ней грандиозное зрелище и думает, что начинают сбываться ее юношеские
грезы.
* Речь идет о парижском Якобинском клубе.
Как мы сказали, торжество продолжалось от зари до сумерек и поистине
являло собой зрелище, которому мало равных. Гром барабанов и труб сам по
себе уже нечто, но вообразите себе "искусственную скалу в пятьдесят футов
вышиной", с вырубленными ступенями и украшенную подобием "кустарников".
Внутри скалы - потому что в действительности она сделана из досок -
помещается величественный храм Согласия; снаружи, на самой вершине,
возвышается колоссальная статуя Свободы, видимая за несколько миль, с пикой,
во фригийском колпаке и с гражданской колонной; у подножия скалы Алтарь
Отечества (Autel de la Patrie). На все это не пожалели ни досок, ни балок,
ни штукатурки, ни красок всех цветов.
Вообразите себе, что на всех ступенях скалы расставлены знамена; у
алтаря служат обедню и приносят гражданскую клятву пятьдесят тысяч человек,
сопровождаемую вулканическим извержением звуков из медных и других глоток,
достаточным для того, чтобы повернуть вспять потревоженные воды Соны и Роны.
Роскошные фейерверки, балы и пиры завершают эту божественную
ночь30. А затем исчезает и Лионская федерация, поглощенная
мраком, - впрочем, не совсем: наша храбрая красавица Ролан присутствовала на
ней и дает описание ее в газете Шампанье "Courrier de Lyon", хотя и не
называя своего имени; описание это "расходится в количестве шестидесяти
тысяч экземпляров", и его приятно было бы прочесть и сейчас.
После всего этого, как мы видим, Парижу мало что придется придумывать
самому: ему остается только подражать и применять. А что касается выбора
дня, то какой день во всем календаре лучше годовщины взятия Бастилии
подходит для этой цели? А наиболее удобное место, конечно, Марсово поле, где
стольких Юлианов Отступников поднимали на щите как властителей Франции или
мира, где железные франки стуком мечей отвечали на голос Карла Великого и
где исстари совершались все великие торжества.
Глава девятая. СИМВОЛИКА
Как понятно для всех людей в переломные моменты их жизни символическое
изображение! Да и что представляет собой вся земная жизнь человека, как не
символическое изображение невидимой небесной силы, заключенной в нем?
Человек стремится обнаружить эту силу и словом и делом, если возможно - с
простодушием, а если это не удастся, то с театральными эффектами, которые
тоже не лишены значения. Святочный маскарад не безделица, наоборот, в добрые
старые времена рождественские забавы, шутовские проделки скоморохов
представляли собой нечто значительное. Они были откровенной игрой, ведь
маскарады и теперь означают искреннюю потребность в играх и шутках. Но с
другой стороны, насколько значительнее искренняя серьезность, как, например,
еврейский праздник скинии! Весь народ собирается во имя Всевышнего и перед
лицом Всевышнего, реальность превосходит самое воображение, и сухая
церемония является не просто формой: в ней все, до последней мелочи,
проникнуто глубоким смыслом. И в современной частной жизни не следует
относиться с презрением к театральным сценам, где слезливые женщины
смачивают целые аршины батиста и усатые страстные юноши угрожают
самоубийством. Пролейте лучше сами слезу над ними.
Во всяком случае следует заметить, что ни один народ не бросит своего
дела и не пойдет специально разыгрывать сцену, не имея чего-нибудь в виду.
Конечно, ни один человек театра не даст себе труда произносить сценические
монологи ради собственного удовольствия, даже с мошенническими и лицемерными
намерениями; однако подумайте, не может ли быть поставлена театрально
настроенная нация в такое положение, когда она ради собственной выгоды или
для удовлетворения собственной чувствительности, или глупости, или чего
иного должна произносить такие монологи? Но в отношении готовности к
подобным сценам разница между народами, как и между людьми, весьма велика.
Если, например, наши саксонские друзья-пуритане скрепили клятвою свой
национальный договор без порохового дыма и барабанного боя, в темной
комнате, за мрачной монастырской оградой на Гайстрит, в Эдинбурге, где
теперь пьют простой спирт, - именно так у них было принято клясться. Нашим
же галльским друзьям-энциклопедистам нужно Марсово поле, которое было бы
видно всему миру или Вселенной, и такая сцена, перед которой амфитеатр
Колизея казался бы лишь палаткой странствующих комедиантов, - словом, им
нужно нечто такое, чего никогда или почти никогда не видала наша старушка
Земля. И этот порядок в свое время и в своем месте был также естествен. Эти
два способа клятвоприношения находились почти в должном соотношении с
обстановкой, а именно: они оказались обратно пропорциональными. Стремление
народа к театральности находится в весьма сложной зависимости от его
доверчивости, общительности, горячности, равно как и от его возбуждаемости и
отсутствия сдержанности, от его страстности, разгорающейся ярким пламенем,
но обыкновенно быстро потухающей.
И как верно заключение, что всякий человек и всякий народ,
намеревающийся совершить нечто значительное, всегда совершал лишь самую
малость! О федерация Марсова поля с тремястами барабанщиков, тысячью
двумястами духовых инструментов и артиллерией, расставленной на всех
возвышенностях, чтобы грохот ее возвестил о тебе всей Франции в несколько
минут! Не должен ли был атеист Нежан прекратить свое жалкое и томительное
карканье, на которое он, по-видимому, осужден, попытавшись перенестись на
восемнадцать веков назад и представить себе тринадцать бедно одетых мужчин
за скудной трапезой в низкой еврейской хижине. У них не было никаких
символов, кроме сердец, самим Богом посвященных в божественную глубину
страдания, и слов: "Делайте это во имя Мое".
Глава десятая. ЧЕЛОВЕЧЕСТВО
Склонность людей к театральным эффектам понятна, пожалуй даже
трогательна, как страстное выражение искренно запинающегося языка и
неискренно болтающей головы, впавшей в безумие. Однако в сравнении с
неподготовленными, внезапными взрывами природы, такими, как восстание
женщин, они кажутся бледными, неинтересными и скучными как выдохшееся пиво
или перекипевшее волнение! Такие заранее обдуманные сцены, как бы они ни
были всемирно велики и хитро затеяны, в сущности не более как картон и
румяна. Другие же, напротив, оригинальны, они выливаются из великого, вечно
живого сердца самой природы; поэтому очень важно, какую форму они примут. И
потому французская национальная федерация представляется нам величайшим
триумфом, когда-либо достигнутым драматическим искусством, - несомненным
триумфом, раз весь партер, состоявший из двадцати пяти миллионов душ, не
только рукоплещет, но и сам вскакивает на подмостки и с увлечением принимает
участие в представлении. А если это действительно триумф, то мы так к нему и
отнесемся: с искренним мимолетным восхищением, удивляясь ему издалека. Вся
нация, участвующая в маскараде, конечно, заслуживает некоторого внимания, но
не достойна того любовного участия, которое вызывает, например, восстание
менад. Оставим в покое все дальнейшие репетиции, предоставим бесчисленным
полковым оркестрам на равнинах и под городскими стенами оглашать воздух
трубными звуками, не уделяя им более внимания. На одной сцене, однако,
остановится на минуту и самый торопливый читатель: на ' появлении Анахарсиса
Клоотса и всего греховного потомства Адама. Патриотический муниципалитет к 4
июня уже состряпал свой план и получил санкцию у Национального собрания и
одобрение патриота-короля, которому, если бы даже он и мог не согласиться,
лояльные речи федералистов, несомненно, Давали хоть временную усладу. Из
всех восьмидесяти трех департаментов Франции Должны прибыть депутаты от
национальных гвардейцев, по нескольку на каждую сотню; точно так же и
королевские морские и сухопутные силы должны прислать известное число своих
депутатов; подобное, хотя и происшедшее неожиданно, братание национальных
солдат с королевскими раз уже происходило и было санкционировано. В общем,
ожидают, что может прибыть около сорока тысяч человек; расходы возлагаются
на посылающий депутатов округ, следовательно, пусть округа и департаменты
хорошенько подумают и выберут достойных людей - парижские братья поспешат им
навстречу с приветом.
Судите же, сколько хлопот у наших патриотических художников и как
глубокомысленно они совещаются о том, чтобы сделать сцену достойным зрелищем
для Вселенной! Не менее пятнадцати тысяч землекопов, тачечников, каменщиков
с инженерами работают на Марсовом поле, превращая его в национальный
амфитеатр, соответствующий такому торжеству. Ведь многие надеются, что
праздник Пик (Fete des Piques) станет самым важным из годовых праздников и
будет праздноваться из года в год. Да и почему бы свободной, с театральными
наклонностями нации не иметь своего постоянного национального амфитеатра?
Марсово поле выдалбливается и утрамбовывается, и все парижане днем говорят,
а ночью грезят о празднике Федерации, и только о нем одном. Союзные депутаты
уже в пути. Национальное собрание, которому кроме обычных обязанностей
придется еще выслушивать речи депутатов федерации и отвечать на них, будет
завалено работой! Речь "американского комитета", среди которого немощная
фигура Поля Джонса, подобная тускло мерцающим звездам, приветствует нас с
наступлением столь многообещающего дня. Речь штурмовавших Бастилию,
пришедших "отказаться" от всякой особой награды, от какого-либо особого
места на торжестве, так как гренадеры центра немножко ворчат. Речь от Клуба
Зала для игры в мяч, который входит, неся на длинном шесте издалека
сверкающую металлическую доску, где выгравирована знаменитая присяга,
произнесенная в названном зале; они предполагают торжественно прибить эту
блестящую металлическую доску в Версале 20-го числа этого месяца, т. е. в
годовщину самого события, в качестве вечного напоминания - на несколько лет,
- а потом, на обратном пути, предполагают пообедать в Булонском
лесу31, но не могут сделать этого, не возвестив о том на весь
мир. Верховное Национальное собрание с одобрением выслушивает все эти речи,
приостановив свою работу по возрождению страны, и отвечает дружелюбно, даже
с некоторым оттенком импровизированного красноречия, так как это
жестикулирующий, эмоциональный народ, у которого сердце на кончике языка.
И вот в этих обстоятельствах Анахарсису Клоотсу приходит мысль, что в
то время, когда образуется столько клубов и комитетов и речи встречаются
рукоплесканиями, упущено самое главное, величайшее из всего. Каков был бы
эффект, если б воплотилось и заговорило это величайшее: именно все
человечество (le Genre Humain). В какую минуту творческого экстаза возникла
эта мысль в уме Анахарсиса, в каких страданиях он дал ей плоть и жизнь, с
какой насмешкой его встретили светские скептики, какими насмешками отвечал
он им, будучи человеком тонкого сарказма, какие перлы красноречия он
рассыпал то в кофейнях, то на вечерах и с каким усердием спускался даже до
самых глубочайших низов Парижа, чтобы претворить свою мысль в дело, - обо
всем этом остроумные биографии того времени не говорят ни слова. Как бы то
ни было, 19 июня 1790 г. косые лучи вечернего солнца освещают зрелище, какое
не часто видела наша маленькая, глупая планета: Анахарсис Клоотс входит в
торжественный зал Манежа в сопровождении представителей рода человеческого.
Шведы, испанцы, поляки, турки, халдеи, греки, жители Месопотамии - все
пришли требовать места на празднике Великой федерации, будучи, безусловно,
заинтересованы в нем.
"Наши верительные грамоты, - сказал пламенный Клоотс, - написаны не на
пергаменте, а в живых сердцах всех людей. Да будет для вас, августейшие
сенаторы, безмолвие этих усатых поляков, этих измаильтян в тюрбанах и
длинных, волочащихся одеяниях, этих астрологов-халдеев, так молчаливо
стоящих здесь, да будет это убедительнее самого красноречивого слова! Они -
немые представители своих безгласных, связанных, обремененны