заговорщик, что Шатовье и патриоты проданы Австрии и что Мальсень, вероятно,
какой-нибудь австрийский агент. Настроение полков Местр-де-Камп и
Королевского становится все более и более тревожным; полк Шатовье и не
думает уходить; солдаты его в страстном возбуждении "провозят по улицам
развевающиеся на двух телегах красные флаги", а на следующее утро отвечают
своим офицерам: "Уплатите нам жалованье, и мы пойдем с вами хоть на край
света!"
При таких обстоятельствах Мальсеню около полудня в субботу приходит в
голову, что недурно было бы осмотреть городские стены, - он садится на
лошадь и едет в сопровождении трех всадников. У городских ворот он
приказывает двоим из них дожидаться его возвращения, а с третьим, надежным
человеком, скачет в Люневиль, где стоит один карабинерский, еще не.
взбунтовавшийся полк. Оба оставшихся кавалериста вскоре начинают
беспокоиться, догадываются, в чем дело, и поднимают тревогу. Около сотни
солдат из полка Местр-де-Камп с величайшей поспешностью, словно они уже
проданы Австрии, седлают лошадей и скачут, сбившись в кучу, в погоню за
своим инспектором. И они, и он несутся карьером с шумом и звоном по долине
реки Мерты в направлении Люневиля и полуденного солнца, к изумлению страны и
почти к своему собственному.
Какая гонка! Точно погоня за Актеоном*, но на этот раз Актеон-Мальсень,
по счастью, уходит. К оружию, люневильские карабинеры! Накажите бунтовщиков,
оскорбляющих вашего генерала и ваш гарнизон, а главное, стреляйте скорее,
чтобы вы еще не успели сговориться и не отказались стрелять! И карабинеры
стреляют поспешно, целясь в первых солдат Местр-де-Кампа, которые
вскрикивают при виде огня и, как безумные, несутся во весь опор обратно в
Нанси. Все в паническом страхе и ярости: они, несомненно, проданы Австрии по
стольку-то за каждый полк, приводятся даже точные суммы, а предатель
Мальсень бежал! Помогите, небо и земля, помогите, неумытые патриоты, ведь вы
так же проданы, как и мы!
* Актеон (греч.) - (охотник, сын Аристея и Автоной. Охотясь, Актеон
увидел купающуюся Артемиду; разгневанная богиня превратила Актеона в оленя,
и его растерзали собственные собаки.
Раздраженный Королевский полк заряжает ружья, весь Местр-де-Камп
седлает лошадей; командир Дену схвачен и брошен в тюрьму в холщовой рубахе
(sarreau de toile); Шатовье разбивает магазины и раздает "три тысячи ружей"
патриотам из народа - Австрия получит теплую встречу. Увы, несчастные
охотничьи собаки упустили, как мы сказали, своего охотника и теперь бегают с
визгом и воем, как бешеные, не зная, по какому следу бежать!
И вот они выступают ночью шумным походом, с остановкой на высотах
Фленваля, откуда можно видеть освещенный Люневиль. Затем в четыре часа
происходят долгие переговоры, после чего устанавливается наконец соглашение;
карабинеры уступают, и Мальсень выдается при взаимных извинениях. После
нескольких часов неразберихи удается тронуться в путь. Так как день
свободный, воскресный, то люневильцы все выходят посмотреть на это
возвращение домой взбунтовавшегося полка с его пленником. Ряды солдат
проходят; люневильцы смотрят. Вдруг на первом же повороте улицы наш храбрый
инспектор во весь опор бросается в сторону и ускользает невредимым под звон
сабель и треск ружей; одна пуля засела только в его кожаной куртке. Вот так
Геркулес! Но бегство это бесполезно. Карабинеры, к которым он возвращается
после долгой скачки, совершив большой круг, "стоят у ночных сторожевых
огней", совещаясь об Австрии, об изменниках, о ярости солдат Местр-де-Кампа.
Словом, следующая картина представляет нам храброго Мальсеня едущим в
понедельник в открытом экипаже по улицам Нанси, под обнаженной саблей
стоящего позади него солдата, среди толпы "разъяренных женщин", рядов
национальных гвардейцев и настоящего вавилонского столпотворения. Его везут
в тюрьму, где он составит компанию командиру Дену! Вот на какую квартиру
попадает в заключение инспектор Мальсень14.
Поистине, пора приехать генералу Буйе. Все окрестные местечки,
напуганные сторожевыми огнями, освещенными городами, постоянными
перемещениями людей, не спят уже несколько ночей подряд. Нанси, с его
ненадежными национальными гвардейцами, с розданными ружьями, бунтующими
солдатами, мрачной паникой и пылающей яростью, представляет собой уже не
город, а Бедлам.
Глава шестая. БУЙЕ В НАНСИ
Поторопись с помощью, храбрый Буйе; если помощь придет нескоро, то все
действительно "загорится", и неизвестно, до каких пределов может
распространиться пожар! Многое в эти часы зависит от Буйе; успех его или
неудача направят ход всего будущего в ту или другую сторону. Если, например,
он будет медлить в нерешимости и не приедет или приедет и ничего не
достигнет, то вся французская армия будет объята мятежом; национальные
гвардейцы примкнут кто туда, кто сюда; роялизм обнажит рапиру, санкюлоты
схватятся за пики, а дух якобинства, еще юный и опоясанный лучами солнца,
разом созреет и опояшется кольцом адского огня: бывает ведь, что у людей за
одну ночь смертельного кризиса головы седеют!
Храбрый Буйе, по-прежнему непоколебимый, быстро приближается, но, к
сожалению, с востока, запада и севера он получает лишь "ничтожные
подкрепления"; и вот во вторник утром, в последний день августа, он уже
стоит, в полном вооружении, хотя все еще с незначительными силами, у деревни
Фруард, в нескольких милях от Нанси. Есть ли во всем мире в это утро
вторника другой сын Адама, который имел бы перед собой более трудную задачу,
чем Буйе? Перед ним волнующееся, легко воспламеняющееся море сомнений и
опасностей, а он уверен только в одном: в своей собственной решимости.
Правда, это одно стоит многого. Он твердо и мужественно идет навстречу
опасности. "Подчинение или беспощадный бой и истребление; двадцать четыре
часа на размышление" - таково содержание его воззвания, посланного накануне
в тридцати экземплярах в Нанси. Как оказывается, все они были перехвачены и
не дошли до места15.
Тем не менее в половине двенадцатого утра является к нему во Фруард
депутация от мятежных полков и муниципалитета Нанси, как будто с ответом на
его воззвание, на самом же деле чтобы узнать, что остается делать. Буйе
принимает эту депутацию "на широком, открытом дворе, прилегающем к его
квартире", в присутствии умиротворенного Зальмского полка и других, пока еще
хорошо настроенных полков. Мятежники высказываются с решимостью, которую
Буйе находит дерзкой; по счастью для него, такого же мнения и зальмцы. Забыв
мецскую лестницу и саблю, они требуют, чтобы негодяи были тотчас же
"повешены". Буйе сдерживает их, но отвечает, что для взбунтовавшихся солдат
существует только один путь - с искренним раскаянием освободить господ Дену
и Мальсеня, приготовиться немедленно к выступлению, куда он прикажет, и
"подчиниться и раскаяться", согласно постановлению Национального собрания и
требованию, предъявленному им вчера в тридцати отпечатанных плакатах. Таковы
условия Буйе, непреложные, как веление судьбы. Так как депутаты бунтовщиков,
по-видимому, не принимают этих условий, то для них лучше всего исчезнуть с
этого места, и даже сделать это поскорее, потому что и Буйе через несколько
минут скажет только: "Вперед!" Депутаты от мятежников исчезают довольно
быстро депутаты же от муниципалитета, в чрезмерном страхе за свои особы,
предпочитают остаться при Буйе.
Хотя храбрый Буйе твердо идет навстречу опасности, он отлично сознает
свое положение: он понимает, что в Нанси, с возмутившимися солдатами,
ненадежными национальными гвардейцами и столькими розданными ружьями, бушует
и неистовствует около десяти тысяч способных сражаться человек, в то время
как сам он едва располагает третью этого числа, да и эта треть также состоит
из ненадежных национальных гвардейцев и только что усмиренных полков,
которые в настоящую минуту, правда, полны ярости и готовности выступить, но
в следующую минуту эта ярость и крики могут принять совершенно другой,
роковой оборот. Стоя сам на вершине бурной волны, Буйе должен успокаивать
другие разбушевавшиеся волны. Ему остается только "отдаться в руки Фортуны",
которая, говорят, благосклонна к храбрецам. В половине первого, после того
как депутаты от мятежников уже исчезли, наши барабаны бьют: мы выступаем в
Нанси! Пусть город Нанси хорошенько поразмыслит, потому что Буйе уже все
обдумал и решился.
Впрочем, может ли рассуждать теперь Нанси? Это уже не город, а Бедлам.
Озлобленный Шатовье решил защищаться до самой смерти: он заставляет
муниципалитет барабанным боем собрать всех граждан, знакомых с
артиллерийским делом, к пушкам. С другой стороны, возбужденный Королевский
полк выстроился в своих казармах; он в отчаянии, услышав о настроении в
Зальмском полку, и в страхе тысячи голосов кричат: "La loi, la loi!" (Закон,
закон!) Полк Местр-де-Камп неистовствует, колеблясь между страхом и злобой,
а национальные гвардейцы только озираются вокруг, не зная, что предпринять.
Совсем безумный город! Сколько голов, столько и планов, все приказывают,
никто не повинуется; все в тревоге, кроме мертвых, мирно спящих под землей,
закончив бороться.
Буйе держит свое слово; "в половине третьего" разведчики доносят, что
он уже всего в полумиле от городских ворот, идет в боевом порядке, громыхая
орудиями и амуницией и дыша лишь разрушением. Навстречу ему выходит новая
депутация от мятежников, муниципалитета и офицеров с убедительной просьбой
повременить еще час. Буйе соглашается ждать час. Но когда по истечении его
вопреки обещанию ни Дену, ни Мальсень не появляются, он велит бить в
барабаны и снова двигается вперед. Около четырех часов объятые страхом
жители могут видеть его лицом к лицу. Пушки его громыхают на лафетах,
авангард его в тридцати шагах от ворот Станислава. Он подвигается
неудержимо, как планета, проходящая назначенный ей путь в определенное
законом природы время. Что же дальше? Чу! взвивается мирный флаг, и
раздается сигнал к сдаче; Буйе умоляют остановиться: Мальсень и Дену уже на
улице, идут сюда, солдаты раскаялись, готовы подчиниться и выступить из
города. Железное лицо Буйе не изменяется ни на йоту, но он приказывает
остановиться; более радостной минуты он никогда не переживал. О радость из
радостей! Мальсень и Дену действительно проходят под эскортом национальных
гвардейцев по улицам, обезумевшим от слухов о предательстве Австрии и тому
подобном. Они здороваются с Буйе, оба совершенно невредимые. Он отходит в
сторону с ними и с отцами города, уже ранее приказав, в каком направлении и
через какие ворота должны выйти бунтовавшие войска.
Этот разговор с двумя генералами и с городскими властями был весьма
безобиден; тем не менее можно было бы желать, чтобы Буйе отложил его и не
отходил в сторону. Не лучше ли было бы на глазах таких бушующих, мятущихся,
легко воспламеняющихся масс, при едкой азотной кислоте, с одной стороны, и
сернистом дыме с пламенем - с другой, - не лучше ли было бы встать между
ними и держать их врозь, пока место не очистится? Много отставших из Шатовье
и других полков не вышли со своими главными отрядами, выступающими через
назначенные ворота и останавливающимися на открытом лугу. Национальные
гвардейцы находятся в состоянии почти отчаянной нерешительности; вооруженная
и невооруженная чернь бунтует на улице, явно охваченная помешательством, и
вопит об измене, о продаже австрийцам, о продаже аристократам. Посредине
толпы стоят заряженные пушки с горячими фитилями, а авангард Буйе находится
всего в тридцати шагах от ворот. Эта безумная, охваченная слепой яростью,
легко воспламеняющаяся масса, которая колышется, как дым, не повинуется
никаким приказаниям, не хочет отворять ворот, говорит, что скорее откроет
жерла своих пушек! "Не стреляйте, друзья, или стреляйте через мое тело!" -
кричит юный герой Дезиль, капитан Королевского полка, обхватив руками
смертоносное орудие и не выпуская его. Швейцарцы Шатовье соединенными
усилиями с угрозами и проклятиями оттаскивают юношу прочь; однако он, не
оробев, среди нового взрыва проклятий садится на запальное отверстие. Шум и
крики возрастают, но, увы, среди шума раздается треск сначала одного, потом
трех ружейных выстрелов, и пули, пронизав тело молодого героя, повергают его
в прах. В эту же минуту неистовой ярости кто-то прикладывает горящий фитиль
к запалу - и громоподобная отрыжка картечью взрывает на воздух около
пятидесяти человек из авангарда Буйе.
Фатально! Блеск первого ружейного выстрела вызвал пушечный выстрел и
зажег факел смерти; теперь все превратилось в раскаленное безумие, в адский
пожар. С демонической яростью авангард Буйе устремляется в ворота
Станислава, сметает мятежников огненной метлой, загоняет их в объятия смерти
или на чердаки и в погреба, откуда они снова открывают огонь. Вышедшие из
города полки, остановившиеся на лугу, слышат это и устремляются обратно
сквозь ближайшие городские ворота; Буйе скачет за ними, как безумный, но
никто его не слушает - началась в Нанси, как в царстве смерти Нибелунгов,
"великая и жестокая бойня".
Ужас! Такие сцены горестного, бесцельного безумия небесный гнев лишь
редко допускает среди людей! Из погребов и чердаков, со всех улиц, углов и
перекрестков Шатовье и патриоты поддерживают убийственный огонь против
такого же убийственного неантипатриотического огня. Синий капитан
национальных гвардейцев, сражающийся, сам не зная за кого, и пронизанный
пулями, требует, чтобы его положили умирать на знамя; одна патриотка (имя ее
неизвестно, сохранилась только память о ее поступке) кричит солдатам
Шатовье, чтобы они не стреляли из второй пушки, и даже выливает в нее ведро
воды, когда крик ее остается без внимания16. Ты должен драться,
ты не должен драться, и с кем тебе драться? Если бы шум мог разбудить
древних мертвецов, то Карл Смелый Бургундский должен был бы встать из своей
Ротонды; ни разу с того дня, как он в яростном бою сошел в могилу, потеряв
жизнь и алмаз, в этом городе не было слышно такого шума.
Три тысячи человек, по подсчетам некоторых, лежат изуродованные,
окровавленные, половина солдат Шатовье расстреляна без всякого полевого
суда. Кавалерия Местр-де-Кампа и неприятельская немного смогут сделать.
Королевский полк убедили остаться в казармах, и он стоит там в трепетном
ожидании. Буйе, вооруженный ужасами закона и покровительствуемый Фортуной, в
конце концов торжествует. В течение двух смертоносных часов он неустрашимо,
хотя и с потерей сорока офицеров и пятисот солдат, пробился к большой
городской площади: рассеянные остатки Шатовье ищут прикрытия. Королевский
полк, столь легко воспламенявшийся прежде, но, увы, сейчас уже остывший,
предлагает сложить оружие и "выступить в четверть часа". Эти бедняки остыли
даже настолько, что просят дать им "эскорт", который и получают, хотя их
несколько тысяч человек и у каждого из них по тридцать патронов. Еще не село
солнце, как среди потоков крови заключается мир, который мог бы быть
достигнут и без кровопролития. Бунтовавшие полки уходят, подавленные, по
трем дорогам, а город Нанси оглашается воплями женщин и мужчин, оплакивающих
своих убитых, которые не проснутся более; улицы пусты, по Ним проходят
только патрули победителей.
Таким образом, Фортуна, благосклонная к храбрым, вытащила Буйе из этой
страшной опасности, как он сам говорит, "за волосы". Неустрашимый, железный
человек этот Буйе; если бы на месте старика Брольи в дни штурма Бастилии
стоял он, то все могло бы быть иначе! Он подавил мятеж и беспримерную
гражданскую войну. Правда, не без жертв, как мы видели, однако ценой,
которую он и конституционный патриотизм считают дешевой. Что касается лично
его, то, побуждаемый впоследствии возражениями, он хладнокровно заявил, что
подавил восстание17 скорее против своего убеждения, только из
чувства воинского долга, так как теперь единственная надежда заключается в.
гражданской войне. Мы говорим, побуждаемый позднейшими возражениями! Правда,
гражданская война - это хаос, однако во всяком жизненном хаосе зарождается
новый порядок, и странно предполагать, что изо всех новых систем, которые
могут породить хаос и которые могут возникнуть из возможностей, окружающих
человека во Вселенной, Людовик XVI с двухпалатной монархией представляет
именно ту систему, которая должна была создаться. Это все равно что задаться
выкинуть кости пятьсот раз подряд с четным числом очков, сказав себе, что
всякая выпавшая кость с нечетным числом очков будет роковой - для Буйе.
Возблагодари лучше Фортуну и небо, бесстрашный Буйе, и не обращай внимания
на нападки. Гражданская война, которая разлилась в это время пожаром по всей
Франции, могла бы привести к тому или иному результату, но тушить пожар, где
и как возможно, всегда является обязанностью человека и командира.
Представьте себе, что должно было происходить в волнующемся и
разделившемся на партии Париже, когда ординарцы во весь карьер прибывали
туда один за другим с такими тревожными известиями! Велика была радость, но
глубоко было и негодование. Верховное Национальное собрание подавляющим
большинством постановляет выразить Буйе горячую благодарность; то же самое
выражают собственноручное письмо короля и голоса всех приверженцев монархии
и конституции. На Марсовом поле служится торжественная всенародная панихида
по павшим в Нанси защитникам закона; на панихиде присутствуют Байи, Лафайет
и национальные гвардейцы, за исключением немногих протестующих. Богослужение
совершается с помпой и торжественными церемониями, с епископами в
трехцветных перевязях; на Алтаре Отечества курятся кассолетки с благовонной
смолой; обширное Марсово поле кругом увешано черным сукном. Марат полагает,
что лучше было бы в такое трудное время истратить эти деньги вместо траура
на хлеб и раздать его живым голодным патриотам18. С другой
стороны, живые патриоты и Сент-Антуанское предместье, как мы видели, с шумом
закрывшие уже раз свои лавки, собираются сейчас "в количестве сорока тысяч"
и с громкими криками требуют под самыми окнами выражающего благодарность
Национального собрания отмщения за убитых братьев, суда над Буйе и
немедленной отставки военного министра Латур дю Пена.
Слыша и видя все происходящее, если не военный министр Латур, то
"обожаемый министр" Неккер признает за лучшее проворно, почти тайком,
удалиться "для восстановления здоровья" в свою родную Швейцарию; но эта
поездка не похожа на предыдущую; счастье, что он доехал живым! Пятнадцать
месяцев назад мы видели его въезжающим с конным эскортом, при звуках труб и
рожков, а теперь, когда он уезжает без эскорта, без музыки, народ и
муниципалитет в Арси-на-Обе задерживают его как беглеца с явным желанием
убить его как изменника. Но запрошенное по этому поводу Национальное
собрание дает ему свободный пропуск как, совершенному ничтожеству. Вот из
каких "гонимых случаем щенок" состоит презренный мир для тех, кто живет в
глиняных домах! Особенно в жарких странах и в жаркие. времена самые гордые
из построенных нами дворцов взлетают на воздух, как песчаные дворцы Сахары,
крутятся столбами в вихре и погребают нас под своим песком!
Несмотря на сорок тысяч. Национальное собрание настаивает на своих
благодарностях, а роялист Латур Дю Пен остается министром. Сорок тысяч
собираются на следующий день с обычным шумом и направляются к дому Латура;
однако, увидев на ступенях портика пушки с зажженными фитилями, они
вынуждены повернуть вспять и переварить свое недовольство или претворить его
в кровь.
Тем временем в Лотарингии над раздававшими ружья зачинщиками из полков
Местр-де-Камп и Королевского назначается суд; но их так и не будут судить.
Скорее решается судьба Шатовье. По швейцарским законам этот полк предается
немедленно военному суду из собственных офицеров. Военный суд, со всей
краткостью (в несколько часов), вешает двадцать трех солдат на высоких
виселицах; отправляет около шестидесяти в кандалах на галеры и таким
образом, по-видимому, кончает это дело. Повешенные исчезают навеки с лица
земли, но закованные в кандалы на галерах воскреснут с триумфом. Воскреснут
закованные герои и даже закованные мошенники или полумошенники! Шотландец
Джон Нокс, один из всемирно известных героев, тоже, как известно, некогда
сидел в мрачном молчании на веслах на французской галере "в водах Ларье",
как он говорил, и даже выбросил за борт образ Девы Марии - вместо того, чтоб
поцеловать его, - как "раскрашенную доску" или деревянную куклу, которая,
разумеется, поплыла19. Итак, каторжники Шатовье, запаситесь
терпением и не теряйте надежды!
А в Нанси аристократия торжествует. Буйе покинул город на другой день,
и аристократический муниципалитет, у которого руки развязаны, теперь так же
жесток, как раньше был труслив. Местное отделение Якобинского клуба, как
первоисточник всего зла, позорно задавлено; тюрьмы переполнены, осиротевшие,
поверженные патриоты ропщут негромко, но негодование их глубоко. Здесь и в
соседних городах многие носят в петлицах "расплющенные пули", подобранные на
улицах Нанси; пули сплющились, неся смерть патриотам, и люди носят их как
вечное напоминание об отмщении. Дезертиры из бунтовщиков бродят по лесам и
вынуждены просить милостыню, так как в полк им нельзя вернуться. Всюду царят
разложение, взаимное озлобление, уныние и отчаяние, пока не прибывают
национальные комиссары с кротким пламенем конституционализма в сердцах; они
ласково поднимают поверженных, ласково спускают слишком высоко взобравшихся,
восстанавливают отделение Якобинского клуба, призывают обратно
дезертировавших мятежников, разумно стараются все постепенно сгладить и
внести умиротворение. Таким кротким, постепенным умиротворением, с одной
стороны, и торжественной панихидой, кассолетками, военными судами и
благодарностями нации - с другой, сделано все, что можно было сделать
официально. Сплющенная пуля выпадает из петлицы, а черная земля, насколько
возможно, опять зазеленеет.
Таково "дело Нанси", называемое некоторыми "резней в Нанси". Собственно
говоря, это неприглядная оборотная сторона трижды славного праздника Пик,
лицевая сторона которого представляет зрелище, достойное богов. Лицевая и
оборотная стороны всегда близки друг к другу; одна была в июле, другая - в
августе! Театры Лондона ставят с блеском сцены этой "Федерации французского
народа", переделанной в драму; "Дело Нанси", правда не игранное ни в каком
театре, в течение многих месяцев разыгрывалось и даже жило как призрак в
головах всех французов. Ведь вести о нем разносятся по всей Франции,
пробуждая в городах и деревнях, в клубах и обеденных залах, до самых дальних
окраин, какой-нибудь мимический рефлекс или повторение всего дела в
фантазии, заканчивающееся всегда гневным утверждением или отрицанием: это
было правильно, это было неправильно. Из-за этого возникали споры, дуэли,
ожесточение, праздная болтовня, которые повели к ускорению, расширению и
усилению ожидающих нас в будущем взрывов.
Между тем той или иной ценой мятеж, как мы видели, усмирен. Французская
армия не разразилась всеобщим единовременным безумием, не была распущена,
уничтожена и снова сформирована. Она должна была умирать медленной смертью,
годами, дюйм за дюймом, умирать от частичных возмущений, как бунт брестских
матросов и т. п., не распространившийся дальше; от неудовольствия и
недисциплинированности солдат; от еще большего неудовольствия роялистских
усатых офицеров, одиночками или группами переправлявшихся за
Рейн20. Болезненное неудовольствие, болезненное отвращение с
обеих сторон убивали армию, неспособную к исполнению долга, и в заключение,
после долгих страданий, она умерла, но, подобно фениксу, возродилась
окрепшей и становилась все сильнее и сильнее.
Так вот какова была задача, совершение которой рок возложил на храброго
Буйе. Теперь он может снова отойти на задний план, усердно заниматься
обучением войск в Меце или за городом, вести полную тайн дипломатию, ковать
планы за планами и парить, как невидимая бледная тень, последняя надежда
королевской власти.
* Книга III. ТЮИЛЬРИ *
Глава первая. ЭПИМЕНИДЫ*
Вполне справедливо утверждение, что в этом мире нет ничего мертвого, и
то, что мы называем мертвым, лишь изменилось, и силы его работают в обратном
порядке! "И в листе, гниющем на сыром ветру, заключены силы, - сказал
кто-то, - иначе, как мог бы он гнить?" Весь наш мир представляет не что
иное, как бесконечный комплекс сил, от силы тяготения до мысли и воли;
свобода человека окружена необходимостью природы, и во всем этом ничто не
засыпает ни на мгновение, но все вечно бодрствует и действует. Мы никогда не
найдем ничего обособленного, бездеятельного, где бы мы его ни искали,
начиная от медленно разрушающихся со дня сотворения мира гранитных утесов до
плывущего облака, до живого человека и даже до действия и высказанного
человеческого слова. Произнесенное слово летит непреложно дальше, но еще
более того - произведенное действие. "Сами боги, - поет Пиндар**, - не могут
уничтожить содеянного". Нет, то, что сделано, сделано навеки, брошено в
бесконечность времени и должно, видимое или скрытое от наших глаз,
действовать в нем, должно расти как новый, несокрушимый элемент в
бесконечности вещей. В самом деле, что же представляет собой эта
бесконечность вещей, которую мы называем Вселенной, как не действие, не
совокупность действий и поступков? Никакое счетное искусство не может
разнести по таблицам и подсчитать эти данные, но общая сумма их ясно
написана на всем, что делалось, делается и будет делаться. Поймите
хорошенько: все, что вы перед собой видите, есть действие, продукт и
выражение примененной силы; совокупность вещей - не что иное, как
бесконечное спряжение глагола "делать". Безбрежный океан, источник силы,
способности действовать, широкий, как Беспредельность, глубокий, как
Вечность, прекрасный и в то же время страшный, недоступный пониманию океан,
в котором сила в тысячах течений гармонически волнуется, перекатывается и
кружится, - вот то, что люди называют Существованием и Вселенной; это
тысячецветная огненная картина, которая по тому, как она отражается в нашем
жалком мозгу и сердце, является одновременно и покровом и откровением
Единого Неназываемого, обитающего в неприступном свете! Далеко по ту сторону
Млечного Пути, еще до начала дней, волнуется и вращается она вокруг тебя;
даже сам ты - часть ее на том месте пространства, где ты стоишь, и в ту
минуту, которую указывают твои часы.
* Эпименид (греч.) - критский царь, прорицатель в поэт (VII в. до н.
э.). Позднейшие предания рассказывают о необычайно долгом сне Эпименида в
зачарованной пещере, в которой он проспал 57 лет. По мифам, Эпименид прожил
от 157 до 299 лет.
** Пиндар (ок. 518-442 или 438 гг. до н. э.) - Древнегреческий
поэт-лирик.
Или независимо от всякой трансцендентальной философии разве это не
простая истина, почерпнутая из чувственных восприятий, которую может понять
даже самый неискушенный ум, что все человеческие дела без исключения
находятся в постоянном движении, действии и противодействии, что все они
постоянно стремятся, фаза за фазой и согласно неизменным законам, к
предсказанным целям? Как часто нам приходится повторять и все же мы никак не
можем хорошенько усвоить себе то, что семя, посеянное нами, взойдет. За
цветущим летом приходит осень увядания, и так устроено по отношению не к
одним только посевам, а ко всем делам, начинаниям, философским и социальным
системам, французским революциям, короче, по отношению ко всему, над чем
действует человек в этом низменном мире. Начало заключает в себе конец и
все, что ведет к нему, подобно тому как в желуде заключен дуб и его судьбы.
Это материал для серьезных размышлений, но, к несчастью, а также и к
счастью, мы задумываемся над этим не особенно часто! Ты можешь начать:
начало там, где ты есть, и дано тебе; но где и для кого какой будет конец?
Все растет, ищет и испытывает свою судьбу; подумайте, сколь многое растет,
подобно деревьям, независимо от того, думаем ли мы об этом или нет. Так что
когда Эпименид, ваш сонливый Петер Клаус, названный впоследствии Рипом ван
Винклем*, вновь просыпается, то находит мир изменившимся. За время его
семилетнего сна изменилось очень многое! Все, что вне нас, изменится
незаметно для нас самих, и многое даже из того, что внутри нас. Истина,
бывшая вчера беспокойной проблемой, сегодня превращается в "убеждение,
страстно требующее выражения, а назавтра противоречие поднимет его до
безумного фанатизма, или же препятствия низведут его до болезненной
инертности; так оно погружается в безмолвие удовлетворения или покорности.
Для человека и для вещи сегодняшний день не то же, что вчерашний. Вчера были
клятвы любви, сегодня - проклятия ненависти, и это происходит не умышленно,
о нет, но этого не могло не быть. Разве лучезарная улыбка юности захотела бы
добровольно потускнеть во мраке старости? Ужасно то, что мы, сыны Времени,
созданные и сотканные из Времени, стоим окутанные и погруженные в тайну
Времени; и над нами, надо всем, что мы имеем, видим или делаем, написано:
"Не останавливайся, не отдыхай, вперед, к твоей судьбе!"
* Герой одноименного рассказа американского писателя Вашингтона Ирвинга
(1783-1859), отведавший чудодейственный напиток и проспавший после этого
двадцать лет.
Но во времена революции, отличающиеся от обыкновенных времен главным
образом своей быстротой, ваш сказочный семилетний соня мог бы проснуться
гораздо раньше; ему не нужно было проспать ни сто, ни семь лет, ни даже семь
месяцев, чтобы, проснувшись, увидеть чудеса. Представим себе, например, что
какой-нибудь новый Петер Клаус, утомленный празднеством Федерации, решил
после благословения Талейрана, что теперь все находится в безопасности, и
прилег заснуть под деревянным навесом Алтаря Отечества и что проспал он не
двадцать один год, а всего один год и один день. Далекая канонада в Нанси не
мешает ему, не мешают ни черное сукно, ни пение реквиемов, ни пушечные залпы
в честь мертвецов, ни сковородки с курением, ни шумная толпа над его головой
- ничто не нарушает его сна. Он спит круглый год, от 14 июля 1790 до 17 июля
1791 г.; но в этот последний день никакой Клаус, никакой сонный Эпименид,
никто, кроме разве Смерти, не мог бы спать - и наш необыкновенный Петер
Клаус просыпается. Но что ты видишь, Петер! Небо и земля по-прежнему сияют
улыбкой веселого июля, и Марсово поле кишит людьми, но знаки ликования
сменились безумным воплем страха я мщения; вместо благословения Талейрана
или каких-либо иных благословений слышны лишь брань, проклятия и визгливый
плач пушечные салюты превратились в залпы, вместо качающихся кассолеток и
развевающихся флагов восьмидесяти трех департаментов видно лишь кровавое
красное знамя (drapeau rouge). Глупый Клаус! Одно заключалось в другом, одно
было другим минус время, точно так же как разрывающий скалы уксус Ганнибала
заключался в сладком молодом вине. Федерация была сладким вином в прошлом
году, и эта разлагающая кислота мятежа - то же самое вещество, ставшее
только старше на определенное количество дней.
Теперь нет уже никакого сказочного спящего Клауса или Эпименида; однако
разве любой человек при надлежащем легкомыслии и близорукости не мог бы
совершить то же самое чудо естественным путем - мы имеем в виду совершить с
открытыми глазами? У него есть глаза, но он видит только то, что у него под
носом. С живыми, сверкающими глазами, как будто он не просто видит, а видит
все насквозь, он хвастливо и суетливо движется в кругу своих официальных
обязанностей, не помышляя, что это еще не весь мир; ведь в самом деле разве
там, где кончается наш кругозор, не начинается пустота, не обнаруживается
конец мира - для нас? Поэтому наш блестящий, усердный официал (назовем его,
для примера, Лафайетом) внезапно, через год и день, испуганный грохотом
страшной пальбы картечью, смотрит не менее изумленно, чем смотрел бы Петер
Клаус. Такое естественное чудо может совершиться не с одним Лафайетом, не
только с большинством других официальных и неофициальных лиц, но и со всем
французским народом; все время от времени вскакивают, как проснувшиеся
семилетние сони, дивясь шуму, который сами же они производят. Что за
странная вещь свобода, заключенная в необходимость; какой странный
сомнамбулизм сознательного и бессознательного, добровольного и
принудительного представляет собой человеческая жизнь! Если где-нибудь на
свете изумлялись тому, что клятва федератов превратилась в картечные
выстрелы, то, наверное, французы, прежде каявшиеся, потом стрелявшие,
изумлялись больше всех.
Увы, столкновения были неизбежны. Торжественный праздник Пик с сиянием
братской любви, какой не видано было со времени Золотого Века, не изменил
ничего. Палящий жар в сердцах двадцати пяти миллионов не охладился благодаря
ему. но все еще горяч и даже стал горячее после того, как со стольких
миллионов снят гнет подчинения, всякое давление или связывающий закон, за
исключением мелодраматической клятвы Федерации, которой они сами связали
себя. "Ты должен" - это исстари было условием существования человека, и его
благоденствие и благословение заключались в повиновении этой заповеди. Горе
человеку, если хотя бы под давлением самой недвусмысленной необходимости
возмущение, изменническая обособленность и исключительное "я хочу"
становятся его руководящим правилом! Но явилось евангелие от Жан Жака, и
совершено было его первое освящение: все, как мы сказали, пришло в состояние
сильного горения и будет продолжать бродить и гореть в постоянном, заметном
или незаметном изменении.
Усатые роялистские офицеры, "полные отвращения", один за другим садятся
на своих боевых коней или Росинантов и угрожающе переезжают за Рейн, пока не
уезжают все. Гражданская эмиграция тоже не прекращается; аристократы, один
за другим, точно так же уезжают верхом или в экипажах, добровольно или по
принуждению. Даже крестьяне презирают тех, кто не имеет мужества
присоединиться к своему сословию и сражаться1. Могут ли они
сносить, чтобы им присылали по почте прялку в виде ли гравюры или в качестве
деревянной действительности, или привешивали ее над их дверью, словно они не
Геркулесы, а Омфалы?* Такие гербы усердно посылаются им и с того берега
Рейна, пока и они наконец не зашевелятся и не тронутся с места; так уехали в
весьма дурном настроении духа многие землевладельцы, но не увезли с собой
свои земли. Впрочем, что говорить об офицерах и эмигрировавших дворянах? Нет
ни одного злобного слова на языке этих двадцати пяти миллионов французов и
ни одной злобной мысли в их сердцах, которые не представляли бы частицы
великой борьбы. Соедините много гневных слов, и вы получите рукопашную
схватку; сложите все схватки с остающимися после них открытыми ранами, и
получатся бунты и восстания. Все, что раньше почиталось, одно за другим
перестает внушать почтение: видимый пожар истребляет один замок за другим;
невидимый, духовный уничтожает один авторитет за другим. С шумом и ярким
пламенем или беззвучно и незаметно исчезает по частям вся старая система:
поутру смотришь, а ее уже нет.
* Омфала - в греческой мифологии царица Лидии, к которой по приказу
дельфийского оракула был отдан в рабство Геракл. Она настолько покорила его,
что Геракл согласился выполнять женскую работу - прясть у ее ног и носить по
ее прихоти женскую одежду.
Глава вторая. БОДРСТВУЮЩИЕ
Пусть спит кто может, убаюканный близорукой надеждой, подобно Лафайету,
который "в побежденной опасности всегда видит последнюю, грозившую ему", -
Время не спит, не спит и его нива.
Не спит и священная коллегия герольдов новой династии; мы говорим о
шести с лишним десятках расклейщиков газет с их жестяными бляхами.
Вооружившись банкой с клейстером и шестом, они ежедневно заново оклеивают
стены Парижа во все цвета радуги, как власть имущие герольды или
чудодейственные волшебники, ибо они не наклеивают ни одной афиши без того,
чтобы не убедить ею одну или несколько человеческих душ. Газетчики кричат,
странствующие певцы поют; великая журналистика шумит и завывает всеми
глотками от Парижа до отдаленных уголков Франции, подобно гроту Эола, всюду
поддерживая всевозможного рода огни.
Этих глоток или газет насчитывают2 не менее ста тридцати
трех разных калибров, от газет Шенье, Торса, Камиля до газет Марата и только
начинающего Эбера из "Pere Duchesne". Одни выступают с вескими аргументами
или с легким, веселым остроумием за права человека; другие, как Дюрозуа,
Руаю, Пельтье, Сюлло, также различными приемами, включая, странно сказать,
нередко и непочтительные пародии3, борются за алтарь и трон. Что
касается Друга Народа Марата, то голос его подобен голосу воловьей лягушки
или выпи в пустынном болоте; никем не видимый, он безостановочно каркает,
испуская хриплые крики негодования, подозрения, неутомимой скорби. Народ
идет навстречу разорению, даже голодной смерти. "Дорогие друзья мои, -
кричит Марат, - ваша нужда не есть плод лени или пороков; вы имеете точно
такое же право на жизнь, как Людовик XVI или счастливейший человек нашего
века. Кто может сказать, что имеет право обедать, в то время как у вас нет
хлеба?"4 С одной стороны, гибнущий народ, с другой - одни
ничтожные sieurs'ы Мотье, предатели Рикетти-Мирабо, словом, всюду, куда ни
глянь, изменники, тени и шарлатаны на высоких местах! Жеманные,
гримасничающие, внутренне пустые люди со льстивыми словами и вычищенным
платьем; политические, научные и академические шарлатаны, связанные
товарищескими чувствами и проникнутые некоторого рода общим духом
шарлатанства! Никто, даже сам великий Лавуазье, ни один из сорока
бессмертных* не пощажен этим злобным языком, которому нельзя отказать в
фанатической искренности и даже, как это ни странно, в известном грубом,
едком остроумии. А затем "три тысячи игорных домов" в Париже, вертепы для
всемирного мошенничества, трущобы порока и преступлений, тогда как без
морали свобода невозможна! Здесь, в этих сатанинских берлогах, которые всем
известны и на которые постоянно все указывают, собираются и совещаются
мушары сьера Мотье, подобно вампирам высасывающие последнюю кровь из
изголодавшегося народа. "О народ! - часто восклицает Марат раздирающим
сердце тоном. - Измена, обман, мошенничество, вымогательство, подлость от
начала до конца!" Душа Марата больна от этого зрелища; но где выход?
Поставить "восемьсот виселиц" правильными рядами и начать вздергивать на
них: "первым - Рикетти!" Таков краткий рецепт Марата, Друга Народа.
* Французская академия наук, основанная в 1634 г. кардиналом Ришелье, с
самого начала стала прибежищем косности в науке и угодливости перед
властями. Постоянные сорок членов академии получили ироническое прозвище
бессмертных.
Там шумят и волнуются сто тридцать три газеты, но, по-видимому, их
недостаточно, потому что есть еще темные углы во Франции, куда не достигают
газеты, а всюду "такая жажда новостей, какой не бывало еще ни в одной
стране". Даммартен, спешащий в отпуск из Парижа5, не может
добраться до дому, "потому что крестьяне останавливают его дорогой и
засыпают вопросами"; почтмейстер не дает лошадей, пока вы с ним почти не
поругаетесь, и все спрашивает: что нового? В Отене, несмотря на темную ночь
и "крепкий мороз", ибо дело происходит в январе 1791 года, ему приходится
напрягать свои уставшие с дороги конечности и спутавшиеся м