в волны Атлантического океана, отражающие только их собственные
печальные, заросшие бородой лица, и кажутся забытыми надеждой.
Вообще разве, выражаясь фигурально, нельзя сказать, что французская
конституция, пускающаяся в путь, страдает ревматизмом, полна колющих
внутренних болей в сочленениях и мышцах и идет с трудом?
Глава пятая. КОРОЛИ И ЭМИГРАНТЫ
Известны примеры, когда и крайне ревматические конституции шли и
держались на ногах, хотя и шатаясь и спотыкаясь, в течение долгого времени,
но только благодаря одному условию: голова была здорова. А голова
французской конституции! Что такое король Людовик и чем он не может не быть,
читатели уже знают. Это король, который не может ни принять конституцию, ни
отвергнуть ее, ни вообще что-нибудь сделать, а только жалобно спрашивает:
"Что мне делать?", король, который окружен бесконечной смутой и в уме
которого нет и зародыша порядка. Остатки гордого, непримиримого дворянства
борются с униженно-раскаивающимися Барнавами и Ламетами, борются среди
темного элемента посыльных и носильщиков, хвастунов на половинном жалованье
из кафе "Валуа", среди горничных, наушников и низших служащих, под взглядами
озлобленных патриотов, все более и более подозрительных, - что они могут
сделать в такой борьбе? В лучшем случае уничтожить друг друга и произвести
нуль. Бедный король! Барнавы и Жокуры серьезно говорят ему на одно ухо,
Бертран-Мольвили и посланные из Кобленца - на другое; бедная королевская
голова поворачивается то в ту, то в другую сторону и не может решительно
склониться ни на одну. Пусть скромность накинет на это покрывало: более
жалкое зрелище редко видывал мир. Только один мелкий факт проливает грустный
свет на многое. Королева жалуется г-же Кампан: "Что мне делать? Когда они,
эти Барнавы, советуют нам что-нибудь, что не нравится дворянству, то на меня
все дуются, никто не подходит к моему карточному столу, король отходит ко
сну в одиночестве"25. Что делать в таком сомнительном случае?
Идти к неизбежной гибели!
Король принял конституцию, зная наперед, что это ни к чему не приведет;
он изучает ее, исполняет, но главным образом в надежде, что она окажется
невыполнимой. Королевские суда гниют в гаванях, офицеры с них разбежались,
армия дезорганизована, разбойники заполняют проезжие тракты, которые к тому
же не ремонтируются, все общественные учреждения бездействуют и пустуют.
Исполнительная власть не делает никаких усилий, кроме одного - навлечь
недовольство на конституцию, и притворяется мертвой (faisant la mort!).
Какая же конституция, применяемая таким образом, может идти? "Она опротивеет
нации", что действительно и будет26, если только вы сами раньше
не опротивеете ей. Ведь это план Бертрана де Мольвиля и Его Величества,
лучший, какой они могли придумать.
А что, если выполнение этого прекрасного плана пойдет слишком медленно
или совсем не удастся? Предвидя это, королева в глубочайшей тайне "пишет
целый день и изо дня в день шифрованные послания в Кобленц"; инженер Гогела,
знакомый нам по Ночи Шпор, которого амнистия Лафайета освободила из тюрьмы,
скачет взад и вперед. Иногда в подобающих случаях бывает, что король наносит
визит в Salle de Manege, произносит трогательную ободряющую речь (в ту
минуту, несомненно, искренно), и все сенаторы рукоплещут и почти плачут; в
то же самое время Малле дю Пан*, по видимости прекративший издание газеты,
тайно везет за границу собственноручное письмо короля, в котором тот просит
помощи у иностранных монархов27. Несчастный Людовик, делай же
что-нибудь одно, - ах, если бы ты только мог!
* Малле дю Пан Жак (1749-1800) - швейцарский публицист, тайный агент
двора и эмигрантов.
Но единственные действия королевского правительства сводятся к
смятенному колебанию от одного противоречия к другому, и, смешивая воду с
огнем, оно окутывается густым шипящим паром. Дантона и нуждающихся патриотов
подкупают денежными подарками; они принимают их, улучшая тем самым свое
положение, и с этой поддержкой идут своей дорогой28. Королевское
правительство нанимает даже рукоплескателей, или клакеров, которые должны
аплодировать. У подпольного Ривароля полторы тысячи человек на королевском
жалованье, составляющем около 250 000 франков в месяц, которых он называет
"генеральным штабом". Этот штаб, самый странный из когда-либо
существовавших, состоит из публицистов, сочинителей плакатов и из "двухсот
восьмидесяти клакеров, получающих по три франка в день". Распределение ролей
и счетные книги по этому делу сохранились до сих пор29. Бертран
де Мольвиль ухитряется заполнять галереи Законодательного собрания и считает
свой способ очень искусным: он нанимает санкюлотов идти на заседание и
рукоплескать по данному сигналу, и те идут, полагая, что их пригласил
Петион; эта хитрость не открывалась с неделю. Довольно ловкий прием, похожий
на то, как если бы человек, находя, что день слишком короток, решил
перевести часовую стрелку: только это для него и возможно.
Отметим также неожиданное появление при дворе Филиппа Орлеанского -
последнее появление его при выходе какого бы то ни было короля. Некоторое
время назад, по-видимому в зимние месяцы, он получил давно желанный чин
адмирала, хотя только над гниющими в гавани кораблями. Желаемое пришло
слишком поздно! Между тем он обхаживает Бертрана де Мольвиля, чтобы принести
благодарность, даже заявляет, что желал бы поблагодарить Его Величество
лично; что, несмотря на все отвратительные вещи, которые про него
рассказывают, он далек в сущности, весьма далек от того, чтобы быть врагом
Его Величества! Бертран передает поручение, устраивает королевскую
аудиенцию, которой Его Величество доволен. Герцог, видимо, совершенно
раскаялся и решил вступить на новый путь. И однако, что же мы видим в
следующее воскресенье? "В следующее воскресенье, - говорит Бертран, - он
явился к выходу короля; но придворные, не зная о происшедшем, - кучка
роялистов, привыкших приносить королю приветствие именно по этим дням, -
устроили ему в высшей степени унизительный прием. Они обступили его тесным
кольцом, старались, как бы нечаянно, наступать ему на ноги, вытолкали его
локтями за дверь и не пустили снова войти. Он пошел вниз, в апартаменты Ее
Величества, где был накрыт стол; едва он показался, как со всех сторон
раздались голоса: "Господа, берегите блюда!", словно у него в карманах был
яд. Оскорбления, которым он подвергался всюду, где бы ни появлялся,
заставили его удалиться, не повидав королевской семьи. Все последовали за
ним до лестницы королевы; спускаясь, он получил плевок (crachat) на голову и
несколько других на платье. Бешенство и злоба ясно отражались на его
лице"30. Да разве могло быть иначе? Он винит во всем этом короля
и королеву, которые ничего не знают, и даже сами этим очень огорчены, затем
снова исчезает в хаосе. Бертран находился в тот день во дворце и был
очевидцем случившегося.
Что касается остального, то неприсягающие священники и преследования их
тревожат совесть короля; эмигрировавшие принцы и знать принуждают его к
двойственным поступкам, и одно veto следует за другим при всевозрастающем
негодовании против короля, ибо патриоты, наблюдающие за всем извне,
проникаются, как мы уже сказали, все большей подозрительностью. Снаружи,
следовательно, возрастающая буря, одна вспышка патриотического негодования
за другой, внутри - смятенный вихрь интриг и глупостей! Смятение и глупость,
от которых невольно отворачивается глаз. Г-жа де Сталь плетет интриги в
угоду своему любезному Нарбонну, чтобы сделать его военным министром, но не
обретает покоя, даже и добившись этого. Король должен бежать в Руан, должен
там с помощью Нарбонна "изменить конституцию надлежащим образом". Это тот
самый ловкий Нарбонн, который в прошлом году при помощи драгун вызволил из
затруднительного положения бежавших королевских теток. Говорят, что он их
брат, и даже больше, - так жаждет сплетня скандалов. Теперь он поспешно едет
со своей де Сталь к войскам в пограничные города, присылает не совсем
достоверные, подкрашенные розовыми красками донесения, ораторствует,
жестикулирует, маячит горделиво некоторое время на самой вершине, на виду у
всех, потом падает, получив отставку, и смывается рекой времени.
Интригует, к негодованию патриотов, и принцесса де Ламбаль, наперсница
королевы; злополучная красавица, зачем она вернулась из Англии? Какую пользу
может принести ее слабый серебристый голосок в этом диком реве мирового
шквала, который занесет ее, бедную, хрупкую райскую птичку, на страшные
скалы. Ламбаль и де Сталь, вместе или порознь, явно интригуют; но кто мог бы
счесть, сколько и сколь различными путями незаметно интригуют другие! Разве
не заседает тайно в Тюильри так называемый австрийский комитет, центр
невидимой антинациональной паутины, нити которой тянутся во все концы земли,
ибо мы окружены тайной? Журналист Карра теперь вполне уверен в этом; для
патриотов партии Бриссо и для Франции вообще это становится все более и
более вероятным.
О читатель, неужели тебе не жаль этой конституции? В членах у нее
колющие ревматические боли, в мозгу - тяжесть гидроцефалии и истерического
тумана, в самом существе ее коренится разлад; эта конституция никогда не
пойдет; она едва ли даже сможет брести, спотыкаясь! Почему Друэ и прокурор
Сосс не спали в ту злосчастную вареннскую ночь! Почему они, во имя Неба, не
предоставили берлине Корф ехать, куда ей вздумается! Невыразимые
несообразности, путаница, ужасы, от которых до сих пор содрогается мир, были
бы, быть может, избегнуты.
Но теперь является еще третье обстоятельство, не предвещающее ничего
хорошего для хода этой французской конституции: кроме французского народа и
французского короля существует еще соединенная Европа. Необходимо взглянуть
и на нее. Прекрасная Франция так светла, а вокруг нее смутная киммерийская
ночь. Калонн, Бретей носятся далеко в тумане, опутывая Европу сетью интриг
от Турина до Вены, до Берлина и до далекого Петербурга на морозном Севере!
Великий Берк* давно уже возвысил свой громкий голос, красноречиво доказывая,
что наступил конец эпохи, по всей видимости, конец цивилизованного времени.
Ему отвечают многие: Камиль Демулен, витийствующий за человечество Клоотс,
мятежный портной Пейн и почтенные гельские защитники в той или другой
стране. Но великий Берк не внемлет им: "век рыцарства миновал" и не мог не
миновать, произведя еще более неукротимый век голода. Много алтарей из
Дюбуа-Роганского разряда переходят в разряд Гобель-Талейранский, переходят
путем быстрых превращений в... называть ли их истинного владельца?
Французская дичь и охранители ее упали с криками отчаяния на скалы Дувра.
Кто станет отрицать, что настал конец многому? Поднялась группа людей,
верящих, что истина - не печатная спекуляция, а реальная действительность,
что свобода и братство возможны на земле, всегда считавшейся собственностью
Духа Лжи, которую должен унаследовать Верховный Шарлатан! Кто станет
отрицать, что церковь, государство, трон, алтарь в опасности, что даже
священный денежный сундук, последнее прибежище отжившего человечества,
кощунственно вскрыт и замки его уничтожены?
* Берк Эдмунд (1729-1797) - английский, политический деятель и
публицист, автор контрреволюционного памфлета "Размышления о Французской
революции".
Как ни деликатно, как ни дипломатично поступало бедное Учредительное
собрание; сколько ни заявляло оно, что отказывается от всякого вмешательства
в дела своих соседей, от всяких иностранных завоеваний и так далее, но с
самого начала можно было предсказать, что старая Европа и новая Франция не
могут ужиться вместе. Славная революция, ниспровергающая государственные
тюрьмы и феодализм, провозглашающая, под грохот союзных пушек перед лицом
всего мира, что кажущееся не есть действительность, - как может она
существовать среди правительств, которые, если кажущееся не
действительность, представляют неизвестно что? Она может существовать только
в смертельной вражде, в непрестанной борьбе и войнах, и не иначе.
Права Человека, отпечатанные на всех языках на бумажных носовых
платках, переходят на Франкфуртскую ярмарку31. Да что там на
Франкфуртскую ярмарку! Они переправились через Евфрат и сказочный Гидасп,
перенеслись на Урал, Алтай, Гималаи; отпечатанные с деревянных стереотипов
угловатыми картинными письменами, они читаются и обсуждаются в Китае и
Японии. Где же это кончится? Киен Лун чует недоброе; ни один, самый далекий,
далай-лама не может теперь мирно катать свои хлебные шарики. Все это
ненавистно нам, как ночь! Шевелитесь, защитники порядка! И они шевелятся:
все короли и князьки шевелятся грозно, насупив брови и опираясь на свою
духовную временную власть. Поспешно летают дипломатические эмиссары,
собираются конвенты, частные советы, и мудрые парики кивают, совещаясь,
насколько это им доступно.
Как мы сказали, берутся за перо и памфлетисты с той и с другой стороны;
рьяные кулаки стучат по крышкам пюпитров. И не без результата! Разве в
прошлом июле железный Бирмингем не вспыхнул, сам не зная почему, в ярости,
пьянстве и огне при криках: "За церковь и короля!" - и разве Престли и ему
подобные, праздновавшие обедом день Бастилии, не были сожжены самым безумным
образом? Возмутительно, если подумать! В тот же самый день, как мы можем
заметить, австрийский и прусский монархи с эмигрантами выехали в Пильниц,
что в Саксонии, где 27 августа, не высказываясь насчет дальнейшего "тайного
договора", который мог и не состояться, провозгласили свои надежды и угрозы,
заявив, что это "общее дело королей"*.
Где есть желание ссоры, там найдется и повод к ней. Наши читатели
помнят ту ночь на Духов день 4 августа 1789 г., когда феодализм пал в
несколько часов. Национальное собрание, уничтожая феодализм, обещало, что
будет дано "возмещение", и старалось дать его. Тем не менее австрийский
император объявил, что его германские принцы не могут быть лишены феодальных
прав; они имеют поместья во французском Эльзасе и обеспеченные за ними
феодальные права, которые ничем не могут быть возмещены. И вот дело о
владетельных принцах (Princes Possessions) странствует от одного двора к
другому и покрывает целые акры дипломатическими бумагами, вызывая скуку у
всего мира. Кауниц доказывает из Вены; Делессар отвечает из Парижа, хотя,
может быть, недостаточно резко. Император и его владетельные князья слишком
очевидно хотят прийти и взять компенсацию, сколько удастся захватить. Разве
нельзя было бы поделить Францию, как разделили и продолжают делить Польшу, и
разом и успокоить, и наказать ее? Волнение охватило всю Европу, с севера до
юга! Ведь действительно это "общее дело королей". Шведский король Густав,
присяжный рыцарь королевы, хотел вести союзные армии, но помешал Анкарстрем,
изменнически убивший его, потому что неприятности были и поближе к
дому32. Австрия и Пруссия говорят в Пильнице, и все напряженно
прислушиваются. Императорские рескрипты выходят из Турина; в Вене предстоит
заключение тайной конвенции. Екатерина Российская одобрительно кивает
головой: она помогла бы, если б была готова. Испанский Бурбон задвигался на
своих подушках: помощь будет и от него - даже от него. Сухопарый Питт**,
"министр приготовлений", подозрительно выглядывает из своей сторожевой башни
в Сент-Джеймском дворце. Советники составляют заговоры, Калонн плавает в
тумане, - увы, сержанты уже открыто барабанят на всех германских базарных
площадях, вербуя оборванных храбрецов33. Куда ни посмотришь, со
всех сторон неизмеримый обскурантизм охватывает прекрасную Францию, которая
не хочет быть охваченной им. Европа в родовых муках; потуга следует за
потугой, и что за крик слышен из Пильница! Плодом явится Война.
* Речь идет о подписании императором Леопольдом II и прусским королем
Фридрихом Вильгельмом II декларации о совместных действиях помощи
французскому монарху. Пильницкая декларация означала фактически создание
первой коалиции феодально-абсолютистских монархий Европы против
революционной Франции.
** Питт Уильям Младший (1759-1806) - английский государственный
деятель, лидер партии тори, премьер-министр в 1783-1801 и 1804-1806 гг.
Но самое худшее, в этом положении еще предстоит назвать - это эмигранты
в Кобленце. Многие тысячи их съехались туда, полных ненависти и угроз:
братья короля, все принцы крови, за исключением безбожного герцога
Орлеанского; дуэлисты де Кастри, краснобай Казалес, Мальсень с бычьей
головой, бог войны Брольи; женоподобные дворяне, оскорбленные офицеры, все
перебравшиеся по ту сторону Рейна. Д'Артуа приветствует аббата Мори поцелуем
и прижимает его к своему августейшему сердцу! Эмиграция, текущая через
границы то по каплям, то потоком, охваченная различными настроениями -
страхом, дерзостью, яростью и надеждой, с первых бастильских дней, когда
д'Артуа уехал, "чтобы пристыдить граждан Парижа", возросла до феноменальных
размеров. Кобленц превратился в маленький заграничный Версаль - Версаль in
partibus, здесь все продолжается по-прежнему: ссоры, интриги, господство
фаворитов, даже наложниц; все старые привычки в меньшем масштабе, но
обостренные жаждой мести.
Энтузиазм приверженности, ненависти и надежды поднялся до высокой
отметки; это можно слышать в любой таверне в Кобленце из разговоров и песен.
Мори присутствует в кружковом совете, в котором многое решается, между
прочим составление списков эмиграции по числам, и месяц раньше или позже
определяет большее или меньшее право в будущем дележе добычи. На самого
Казалеса вначале смотрели холодно, потому что он случайно высказался в
конституционном духе, - так чисты наши принципы34. В Люттихе куют
оружие; "3000 лошадей" направляются сюда с германских ярмарок; вербуется
кавалерия, а равно и пехота "в синих мундирах, красных жилетах и нанковых
шароварах"35. Эмигранты ведут секретную внутреннюю переписку и
открытую заграничную: переписываются с недовольными тайными аристократами,
со строптивыми священниками, с "австрийским комитетом" в Тюильри. Вербовщики
настойчиво сманивают дезертиров: почти весь полк Руаяль-Аллеман переходит к
ним. Маршрут во Францию и раздел добычи уже определены, дожидаются только
императора. "Говорят, что они хотят отравить источники, но, - прибавляют
патриоты, сообщая это, - им не отравить источника Свободы", на что "on
applaudit" (мы можем только аплодировать). У них имеются также фабрики
фальшивых ассигнаций, и по Франции разъезжают люди, раздавая и распределяя
их; одного из них выдают законодательствующему патриотизму: "некоего
Лебрена, человека лет тридцати, с густыми белокурыми волосами"; у него,
вероятно только временно, "подпухший глаз (oeil poche), он ездит в
кабриолете, на вороной лошади"36 и никогда не расстается с ним.
Несчастные эмигранты: их участь совпадала с участью Франции. Они не
знают многого из того, что должны бы знать, не знают ни самих себя, ни
своего окружения. Политическая партия, не осознающая своего поражения, может
сделаться фатальнейшей вещью для самой себя и для всего. Ничто не убедит
этих людей в том, что они не могут разогнать Французскую революцию первым
звуком своих военных труб, что эта революция - не бурная вспышка болтунов и
крикунов, которые при взмахе кавалерийских сабель, при шорохе веревок палача
спрячутся по углам, чем глубже, тем лучше. Но, увы, какой человек знает
самого себя и верно оценивает окружающие его явления, иначе нужна ли была бы
тогда физическая борьба? Никогда, пока эти головы не будут размозжены, они
не поверят, что рука санкюлота имеет некоторую силу, а когда они будут
размозжены, то верить будет уже слишком поздно.
Можно сказать без раздражения против этих бедных заблудших людей, что
зло, исходящее от эмигрировавшей знати, более всех других зол роковым
образом повлияло на судьбу Франции. Если б они могли это знать, могли
понять! В начале 1789 года их еще окружал некоторый престиж и страх: пожары
их замков, зажженных месяцами упорства, стали гаснуть после 4 августа и
могли бы прекратиться совсем, если бы владельцы знали, что им защищать и от
чего нужно отказаться, как от незащитимого. Они еще представляли
иерархическую лестницу власти или общепринятое подобие ее, еще составляли
связующее звено между королем и народом, передавали и претворяли постепенно,
со ступени на ступень, приказания одного в повиновение других и делали
приказания и повиновение еще возможными. Если бы они поняли положение дел и
свою роль в нем, то Французская революция, совершившаяся рядом взрывов в
годы и месяцы, распространилась бы на несколько поколений, и для многих
уготована была бы не мучительная смерть, а тихая кончина.
Но люди эти были горды, высокомерны и недостаточно умны, чтобы
поступать обдуманно. Они оттолкнули от себя все с презрительной ненавистью,
обнажили шпаги и забросили ножны. Франция не только не имеет иерархии
власти, чтобы претворять приказания в повиновение, - ее иерархия бежала к ее
врагам и громко призывает их, нуждающихся только в предлоге, к вооруженному
вмешательству. Завистливые короли и императоры долго смотрели бы, обдумывая
вторжение, но боясь и стыдясь вмешаться, а теперь! когда братья короля и все
французское дворянство, сановники и должностные лица, имеющие свободу
высказываться, которой сам король лишен, - когда все они горячо призывают
их, во имя права и силы? От пятнадцати до двадцати тысяч человек собрано в
Кобленце, которые бряцают оружием с криками: "Вперед, вперед!" Да, господа,
вы пойдете вперед - и разделите добычу сообразно численности вашей
эмиграции.
Злосчастное Законодательное собрание и патриотическая Франция
осведомлены обо всех этих делах через предателей-друзей, через торжествующих
врагов. Памфлеты Сюлло из генерального штаба Ривароля циркулируют, возвещая
великую надежду. Плакаты Дюрозуа покрывают стены; "Chant du Coq" криком
приветствует день; его клюет "Ami des Citoyens" Тальена. Друг короля Руаю в
"Ami du Roi" в точных арифметических цифрах приводит численность армий
различных вторгающихся монархов: в общем 419 тысяч иностранных солдат и 15
тысяч эмигрантов. И это не считая ежедневных и ежечасных дезертиров, о
которых издателю газеты приходится ежедневно сообщать, - дезертирств целых
рот, даже полков, которые с криками: "Vive le Roi, Vive la Reine!" - и с
развернутыми знаменами переходят в чужой лагерь37. Ложь! Пустяки!
Нет, для патриотов не пустяки; не будет это пустяками в один несчастный день
и для Руаю. Патриотизм может еще некоторое время орать и болтать, но часы
его сочтены: Европа надвигается с 419 тысячами войска и французским
рыцарством; можно надеяться, что виселицы получат свое.
Глава шестая. РАЗБОЙНИКИ И ЖАЛЕС
Итак, у нас будет война, и при каких обстоятельствах! При
исполнительной власти, "притворяющейся" все с большей и большей
естественностью "мертвой" и бросающей полные вожделения взоры даже на
врагов, - вот при каких обстоятельствах у нас будет война.
Энергичного и деятельного руководителя у нее нет, если не считать таким
Ривароля с его генеральным штабом и 280 клакерами. Общественные учреждения
бездействуют, даже сборщики податей забыли свои уловки и в некоторых
провинциальных управлениях считают благоразумным удерживать те налоги,
которые удастся собрать для покрытия своих собственных необходимых расходов.
Наш доход состоит из ассигнаций, и выпуски бумажных денег следуют один за
другим. А армии, наши три большие армии: Рошамбо, Люкнера, Лафайета?
Исхудалые, безутешные, эти три великие армии оберегают границы, подобные
трем стаям журавлей во время линьки, - погибающие, непокорные,
дезорганизованные, никогда не бывавшие в огне, а опытные генералы и офицеры
их ушли за Рейн. Военный министр Нарбонн, писавший отчеты в розовых красках,
требует рекрутов, амуниции, денег, неизменно денег и, не получая их,
грозится "взять свой меч", принадлежащий лично ему, и идти служить
Отечеству38.
Но вопрос из вопросов в том: что же делать? Обнажить ли нам сразу меч и
с дерзким отчаянием, которому иногда благоприятствует счастье, идти против
этого вторгающегося мира эмигрантов и обскурантов или же ждать, затягивать
время дипломатическими переговорами, пока наши ресурсы не поправятся? Но
поправятся ли они или наоборот? Сомнительно, мнения наиболее влиятельных
патриотов разделились. Бриссо и его бриссотинцы, или жирондисты, громко
кричат в Законодательном собрании за первый, вызывающий, план, а Робеспьер у
якобинцев так же громко ратует за последний, за промедление, причем дело
доходит до споров, даже до взаимных упреков, смущая Мать патриотизма.
Подумайте, в каком возбуждении проходят завтраки у г-жи д'Юдон на Вандомской
площади! Все крайне встревожены. Помогите, патриоты, или по крайней мере
соединитесь, ибо время не ждет. Еще не миновали зимние морозы, как в
"довольно уютную квартиру Ниортского замка" пришло письмо: генерала Дюмурье
требуют в Париж. Письмо от военного министра Нарбонна: генерал должен дать
совет во многих делах39. В феврале 1792 года друзья-бриссотинцы
приветствуют своего Дюмурье-Polymetis, которого действительно можно сравнить
с древним Улиссом* в современном костюме: у него живые, пластичные движения,
неукротимый пыл и ум, делающий его "мужем совета".
* Т. е. Одиссеем.
Пусть читатель представит себе прекрасную Францию, окруженную всей
киммерийской Европой, словно надвигающейся на нее черной тучей, готовой
разразиться огненным громом войны; сама же прекрасная Франция не может
двинуться, связанная по рукам и ногам сложными путами своего социального
одеяния или состряпанной для нее конституции. Прибавьте к этому голод,
заговоры аристократов, отлучающих от церкви священников-диссентеров,
"некоего Лебрена", подгоняющего своего вороного коня на глазах у всех, и еще
более страшного в своей незримости инженера Гогела*, скачущего с
шифрованными письмами королевы!
* Барон де Гогела - доверенное лицо королевы Марии Антуанетты.
Неприсягнувшие священники вызывают новые беспорядки на Мэне и Луаре; ни
Вандея, ни торговец шерстью Катлино не перестают ворчать и брюзжать. А вот и
опять выступает на сцену Жалес: сколько раз придется уничтожать этот
реальный или воображаемый вражеский стан! Вот уже около двух лет, как он то
тускнел, то снова ярко разгорался в перепуганном воображении патриотов; на
самом деле, если бы знали патриоты! Это один из изумительнейших продуктов
природы, действующей вместе с искусством. Аристократы-роялисты под тем или
иным предлогом собирают простой народ в Севеннских горах; народ этот не
боится мятежей и охотно дерется, только бедные головы его туго поддаются
убеждению. Роялисты ораторствуют, играя главным образом на религиозной
струне: "Правоверных священников преследуют, навязывают нам ложных пастырей;
протестанты (некогда подвергавшиеся каре) теперь торжествуют, священные
предметы бросаются собакам"; таким образом вызывается в набожных горцах
глухой ропот. "Как же нам не вступиться, храбрые севен-нские сердца, не
поспешить на помощь? Ведь нам повелевает это священная религия, наш долг
перед Богом и Королем". "Si fait, si fait (Конечно, конечно), - отвечают
всегда храбрые сердца. - Mais il y a de bien bonnes choses dans la
Revolution!" (Но в революции есть много хорошего!) Итак, дело это, что бы ни
говорили, вертится только вокруг своей оси, не сходит с места и остается
простой бутафорией40.
Тем не менее больше льстите, играйте на известной струнке все громче и
быстрее, вельможные роялисты! Крайним напряжением сил вы можете добиться
того, что в будущем июне этот Жалесский лагерь внезапно превратится из
бутафорского в настоящий. В нем две тысячи человек, которые хвастают, будто
их семьдесят тысяч; вид у него очень странный: развевающиеся флаги,
сомкнутые штыки, прокламации и комиссия гражданской войны под
председательством д'Артуа! Пусть Ребекки или другой какой-нибудь пылкий, но
рассудительный патриот вроде "подполковника Обри", если Ребекки занят в
другом месте, пусть они немедленно двинут национальных гвардейцев и рассеют
Жалесский лагерь, да, кстати, разгромят и старый замок41, чтобы
по возможности ничего больше не было слышно об этом лагере.
В феврале и марте страх, особенно у сельского населения Франции, достиг
крайних пределов, почти граничащих с безумием. По городам и деревням носятся
слухи о войне, об избиении, о близости австрийцев, аристократов, а главное -
разбойников. Люди покидают свои дома и хижины и, забрав жен и детей, бегут с
криками, сами не зная куда. Такая паника, по словам очевидцев, никогда еще
не охватывала нацию и не охватит даже во времена так называемого террора.
Весь край по течению Луары, весь центр и юго-восточная область поднимаются в
смятении "одновременно, как от электрического удара" - ведь и хлеба
становится все меньше и меньше. "Народ запирает баррикадами въезды в города,
натаскивает камней в верхние этажи, женщины готовят кипяток, с минуты на
минуту ожидая атаки. В деревнях непрерывно звонит набат, толпы созванных им
крестьян бродят по дорогам в поисках воображаемого врага. Они вооружены по
большей части косами на деревянных древках, и когда эти дикие полчища
подходят к забаррикадированным городам, то нередко их самих принимают за
разбойников".
Так бурлит старая Франция, готовая рухнуть. Каков будет конец, не
известно ни одному смертному, но, что конец близок, это знают все.
Глава седьмая. КОНСТИТУЦИЯ НЕ ЖЕЛАЕТ ИДТИ
Всему этому наше бедное Законодательное собрание, у которого вдобавок
не ладится с конституцией, не может противопоставить ничего, что могло бы
помочь, кроме всплесков парламентского красноречия. Оно продолжает
дебатировать, обвинять, упрекать, представляя собою шумный, волнующийся, сам
себя пожирающий хаос.
А две с лишним тысячи постановлений? Читатель, к счастью, они не
касаются ни тебя, ни меня. Это случайные постановления, глупые или нет, но
рассчитанные только на данный день, на злобу этого дня. Изо всех двух тысяч
не наберется и десяти, которые могли бы быть нам полезны или вредны, да и те
большею частью при самом рождении задушены королевским veto. Согласно одному
из них, 17 января в Орлеане открыл свои заседания Верховный суд (Haute Cour)
Законодательного собрания. Теория его была выработана Конституантой в
прошлом мае и теперь применяется на практике. Это суд для разбирательства
политических преступлений; у него не будет недостатка в работе. По отношению
к этому суду было постановлено, что он не нуждается в санкции короля, так
что здесь veto не могло иметь места. Другим постановлением с прошлого
октября допущены браки священников. Один отважный священник, мало того что
женился до издания этого закона, но еще пришел со своей молодой женой в суд,
чтобы все могли порадоваться его медовому месяцу и чтобы добиться издания
закона.
Менее утешительны законы против протестующих священников, и, однако,
они не менее нужны! Нас главным образом интересуют постановления
относительно священников и эмигрантов: это две краткие серии постановлений,
выработанных в бесконечных дебатах и уничтоженных королевским veto.
Верховное Национальное собрание обязательно должно было привести в
повиновение этих непокорных, клерикалов или мирян, и принудить их к
послушанию, однако всякий раз, когда мы направляем наш законодательный кулак
и хотим придавить или даже раздавить совсем, чтобы непокорные уступили, в
дело вмешивается королевское veto, парализуя нас, как волшебством, и наш
кулак, едва сжимающий, а еще меньше уничтожающий, не оказывает никакого
действия.
Поистине грустная серия постановлений, даже несколько серий,
парализованных этим veto. Сначала 28 октября 1791 года мы имеем возвещенную
глашатаями и плакатами прокламацию Законодательного собрания, которая
приглашает эмигрировавшего Monsieur, брата короля, под страхом наказания
возвратиться в течение двух месяцев. На это приглашение Monsieur не отвечает
ничего, если не считать газетной пародии, в которой он под страхом наказания
приглашает высокое Законодательное собрание "вернуться к здравому смыслу в
течение двух месяцев". Тогда Законодательному собранию приходится прибегнуть
к более строгим мерам. Так, 9 ноября мы объявляем всех эмигрантов
"подозреваемыми в заговоре" и, короче, "объявленными вне закона", если они
не вернутся к Новому году, - скажет ли король veto? Что с владений этих
людей должны взиматься "тройные налоги" или даже что владения их должны быть
секвестированы, понятно само собой. Затем, когда к Новому году никто не
вернулся, "мы заявляем" - и через две недели повторяем еще внушительнее, -
что Monsieur лишается права на наследование короны (dechu) и, мало того, что
Конде, Калонн и еще довольно длинный список других лиц обвиняются в
государственной измене и подлежат суду Верховного орлеанского совета. -
Veto! Затем по отношению к неприсягающим священникам в минувшем ноябре было
постановлено, что они лишаются получаемых ими пенсий, "отдаются под надзор
surveillance" и в случае надобности подвергаются изгнанию. - Veto! Следует
еще более строгая мера, но ответом на нее опять-таки является veto.
Veto за veto; наш кулак парализован! Боги и люди могут видеть, что
Законодательное собрание находится в ложном положении. Но кто же не в
ложном? Поднимаются уже голоса за "Национальный Конвент"42.
Бедное Законодательное собрание, пришпориваемое и побуждаемое к деятельности
всей Францией и всей Европой, не может действовать; оно может только сыпать
укоры, разглагольствовать, вносить бурные "предложения", для которых закрыты
все ходы, и кипятиться с шумом и пенящейся яростью!
Какие сцены происходят в этом национальном зале! Председатель звонит в
свой неслышный колокольчик или в знак крайнего отчаяния надевает шляпу;
"минут через двадцать шум утихает", и тот или другой нескромный член
Собрания препровождается на три дня в тюрьму Аббатства. Надо пригласить и
допросить подозрительных лиц; старый де Сомбрей из Дома инвалидов должен
дать отчет, почему он оставляет ворота открытыми. Необычный дым поднялся над
Севрской фарфоровой фабрикой, указывая на заговор; мастера поясняют, что это
сжигаются "Мемуары" Ламот, героини истории с ожерельем, скупленные Ее
Величеством43, которые тем не менее всякий желающий может читать
и поныне.
Затем рождается подозрение, что герцог Бриссак и конституционная
гвардия короля "тайно изготовляют патроны в погребах": это шайка роялистов,
честных и нечестных; многие из них - настоящие головорезы, набранные в
игорных домах и притонах; их 6000 вместо 1800, и они мрачно глазеют на нас,
когда мы входим во дворец44. Поэтому после бесконечных прений
Бриссака и королевских гвардейцев решают распустить и действительно
распускают после двух месяцев существования, так как охрана эта не
продержалась и до марта того же года. Таким образом, новый конституционный
штат (Maison militaire) короля распущен, и ему опять приходится
довольствоваться охраной одних швейцарцев и синих национальных гвардейцев.
По-видимому, такова участь всех конституционных начинаний. Король не
согласился на учреждение при нем конституционного гражданского штата (Maison
civile), как ни настаивал на этом Барнав; старые постоянные герцогини
косились на новых людей и держались в стороне; к тому же и королева считала,
что не стоит этого затевать, так как дворянство очень скоро вернется
торжествующим45. Продолжая следить за тем, что происходит в
национальном зале, мы видим, как епископ Торне, конституционный прелат не
слишком строгих нравов, предлагает уничтожить "духовное одеяние и тому
подобные карикатурные вещи". Епископ Торне горячо защищает свое предложение
и кончает тем, что снимает свой наперсный крест и бросает его в качестве
залога на стол. Крест этот немедленно покрывается крестом Те Deum Фоше, а
потом и другими крестами и знаками духовного сана, пока все не освобождаются
от них; вслед за тем один клерикальный сенатор срывает свою ермолку, другой
- свое жабо, чтобы фанатизм не обрушился на них46.
Как быстро все это делается! И как несущественно, туманно, бессильно,
почти призрачно, словно в царстве теней! Неугомонный Ленге, кажущийся
сморщившимся, словно призрак, ходатайствует здесь о каком-то своем деле,
среди шума и перерывов, превосходящих человеческое терпение, и в результате
этот раздражительный, сухой человечек "разрывает свои бумаги и удаляется".
Другие почтенные члены в возбуждении также рвут свои бумаги; Мерлей де
Тионвиль рвет свои бумаги, крича: "Так вам не спасти народа!" Нет недостатка
и в депутациях: депутации от секций, обыкновенно с жалобами или доносами и
всегда с пылкими патриотическими чувствами, депутация от женщин, например,
которые просят, чтобы им было разрешено взять пики и упражняться на Марсовом
поле. Почему бы и нет, амазонки, если вам так этого хочется! Затем, исполнив
поручение и получив ответ, депутации "дефилируют по залу с пением "Ca ira"
или же кружатся в ней, танцуя свою ronde patriotique - новую "Карманьолу",
или военный танец и танец свободы. Патриот Гюгенен, экс-адвокат,
экс-карабинер, судейский экс-писец, является в качестве депутата в
сопровождении представителей Сент-Антуана и жалуется на антипатриотизм,
голод, продажность, людоедов, вопрошая в заключение высокое собрание:
"Неужели же в ваших сердцах не забьет набат против этих mangeurs
d'hommes?"47
Но главным и постоянным занятием Законодательного собрания являются
порицания королевских министров. О министрах Его Величества мы до сих пор не
говорили да и впредь не скажем почти ничего. Они еще призрачнее! Грустное
зрелище: ни один не может удержаться, ни один по крайней мере со времени
исчезновения Монморена; "старейшему по службе в совете короля иногда не
более десяти дней"48. Это конституционалисты-фейяны, как наш
почтенный Кайе де Гревилль, как злополучный Делессар, или
конституционалисты-роялисты, как Монморен, последний друг Неккера, или
аристократы, как Бертран де Мольвиль*. Все они мелькают, словно призраки, в
огромном, кипучем смятении; жалкие тени, брошенные во власть бушующих
ветров; бессильные, без значения - стоит ли обременять ими людскую память?
* Бертран де Мольвиль Антуан Франсуа - морской министр в 1791 г.
Но как часто собирают вместе этих бедных королевских министров, как их
расспрашивают, опекают; им даже угрожают, их почти запугивают! Они отвечают
что могут, с искуснейшим притворством и казуистикой, и бедное
Законодательное собрание не знает, что делать с их ответами. Несомненно
одно: Европа надвигается на нас, и Франция (хотя еще и не мертвая) не может
двинуться с места. Берегитесь, господа министры! Язвительный Гюаде
пронизывает вас перекрестными вопросами с внезапными адвокатскими
заключениями; дремлющая буря, притаившаяся в Верньо, может проснуться.
Неутомимый Бриссо составляет доклады, обвинения, бесконечные водянистые
рассуждения: настал великий праздник для этого человека. Кондорсе пишет
своим твердым пером "обращение Законодательного собрания к французскому
народу"49. Пламенный Макс Инар, который, впрочем, желает
выставить против этих киммерийских врагов "не меч и огонь, а свободу", стоит
за объявление "министров ответственными под страхом смерти, nous entendons
la mort".
В самом деле, положен