личество король прусский имел с собой пальто, когда
пошел дождь, и (вопреки всем правилам вежливости) надел его, хотя у наших
двух французских принцев, надежды своей страны, не было пальто!" Чем, в
самом деле, как признает сам Гете, можно было на это ответить49?
Холод, голод и оскорбления, колики, дизентерия и смерть, и мы жмемся в
редутах, утратив всякую внушительность, среди "растрепанных снопов хлеба и
потоптанного жнива", на грязной высоте Луны, около скверной таверны того же
названия!
Такова эта канонада у Вальми, во время которой мировой поэт производил
исследования над "пушечной горячкой" и когда французские санкюлоты не
побежали, как куры. Она имела огромное значение для Франции! Каждый солдат
исполнял свой долг, и эльзасец Келлерман (который был много лучше старого,
отставленного Люкнера) начал приобретать славу; и отличился здесь
Egalite-fils (Эгалите-младший), исполнительный, мужественный штаб-офицер,
это тот самый неустрашимый человек, который теперь под именем Луи-Филиппа,
без Эгалите, борется, при печальных обстоятельствах, за то, чтобы называться
в течение одного сезона королем французов.
Глава восьмая. EXEUNT*
Это 20 сентября - великий день и в другом отношении, ибо в то самое
время, как у мельницы в Вальми под Келлерманом разорвало лошадь, наши новые
национальные депутаты, которые должны превратиться в Национальный Конвент,
сходятся в зале Ста Швейцарцев с целью учреждения этого Конвента!
* Изгнание (букв, лат.: "уходят" - театральная ремарка).
На следующий день, около полудня, архивариус Камю занят "проверкой их
полномочий"; несколько сот их уже здесь. Затем торжественно является старое
Законодательное собрание и, наподобие феникса, пересыпает свой старый пепел
в новый законодательный корпус, после чего все так же торжественно
возвращаются в зал Манежа. Национальный Конвент в полном или достаточно
полном составе (749 членов) открывает заседание под председательством
Петиона и прямо приступает к делу. Прочти отчет о дебатах этого дня,
читатель: равных им немного; даже скучный "Moniteur", сообщая о них,
становится драматичнее Шекспира. Язвительный Маню-эль встает и говорит
странные вещи: что председатель должен иметь почетную стражу и жить в
Тюильри - отклонено. Встают и говорят Дантон, и Колло д'Эрбуа, и священник
Грегуар, и хромой Кутон с Горы; и все в коротких строфах, всего по нескольку
строк каждая, вносят немало предложений: что краеугольный камень нашей новой
конституции есть державная власть народа; что наша конституция должна быть
принята народом или она ничтожна; что народ должен быть отмщен и должен
иметь справедливый суд; что налоги должны взиматься по-прежнему до новых
распоряжений; что земельная и всякая другая собственность должна быть
священна навеки; наконец, что "королевская власть во Франции отныне
уничтожена". Все это утверждается при восторженном одобрении мира еще
прежде, чем пробило четыре часа50! Плоды были совсем зрелы;
достаточно было только тряхнуть дерево, чтобы они посыпались желтой массой.
И что за суматоху вызывают эти новости в местности около Вальми! Они
производят воодушевление, видимое и слышимое с наших грязных высот
Луны51. Что за ликование у французов на противоположных холмах:
фуражки поднимаются на штыки, и слышится слово "Республика", и слабо
доносится по ветру: "Vive la Republique!" На следующее утро, до рассвета,
герцог Брауншвейгский связывает, так сказать, свои ранцы, зажигает сколько
может огней и уходит без барабанного боя. Дюмурье находит страшные следы в
этом лагере: "полные крови latrines (отхожие места)"52. Рыцарский
король Пруссии, бывший здесь, как мы видели, собственной персоной, может
долго сожалеть об этом дне и относиться холоднее, чем когда-либо, к этим
когда-то блестящим, но потускневшим сеньорам и принцам - надежде своей
родины; может и пальто свое надевать без всякой церемонии, благо оно у него
есть. Они уходят, уходят все, с надлежащей поспешностью через превратившуюся
в трясину Шампань, поливаемые жестоким дождем; Дюмурье при помощи Келлермана
и Диллона покалывает их немного с тыла. Он то покалывает, то вступает в
переговоры, так как глаза Брауншвейга теперь открыты и прусское королевское
величество стало величеством кающимся.
Не повезло и Австрии: ни деревянный конь Тионвиля не съел своего сена,
ни город Лилль не сдался. Лилльские траншеи, открывшиеся 29 сентября,
извергают пули, гранаты и раскаленные ядра, словно открылись не траншеи, а
Везувий и самый ад. Все очевидцы говорят, что это было ужасно, но
безрезультатно. Лилльцы дошли до страшного воодушевления, особенно после
известий из Аргонны и с востока. Ни один лилльский санкюлот не сдался бы и
за царский выкуп. Между тем раскаленные ядра сыплются на город, и ночью их
было выпущено "шесть тысяч" или около того, не считая бомб, "наполненных
скипидарным маслом, которое брызжет огнем", преимущественно на дома
санкюлотов и бедняков; богатые кварталы щадятся. Но санкюлоты берутся за
ведра с водой, образуют пожарные команды: "Бомба попала в дом Пьера!",
"Бомба попала к Жану!" Они делятся квартирами и припасами, кричат" "Vive la
Republique!" - и не падают духом. Пуля влетает с треском в зал городской
Ратуши во время заседания Коммуны. "У нас непрерывное заседание", - говорит
кто-то хладнокровно, продолжая свое дело, и пуля, застрявшая в стене,
вероятно, и доныне53 заседает там непрерывно.
Эрцгерцогиня австрийская (сестра французской королевы) хочет посмотреть
на пальбу раскаленными ядрами, и от излишней поспешности удовлетворить ее
желание "две мортиры разрываются и убивают тридцать человек". Все тщетно:
Лилль часто горит, но пожары всегда тушатся, и Лилль не хочет сдаваться.
Даже мальчики ловко вырывают фитили из упавших бомб: один человек накрывает
катящуюся гранату своей шляпой, которая загорается; когда граната остывает,
ее увенчивают красным колпаком. Стоит упомянуть также о проворном
цирюльнике, который, когда возле него разорвалась бомба, схватил осколок ее
и, наполнив его мыльной пеной, вскричал: "Voila mon plat a barbe!" (Вот мой
тазик для бритья!) - и тут же обрил "четырнадцать человек". Браво, проворный
брадобрей, ты достоин брить привидение в красной мантии и находить клады! На
восьмой день этой безнадежной осады, в шестой день октября, Австрия, признав
ее бесплодной, уходит с сознанием неудовлетворения, и уходит поспешно, так
как сюда направляется Дюмурье; а Лилль, черный от дыма и пепла, но шумно
ликующий, распахивает свои ворота, Plat a barbe входит в моду; "нет ни
одного франта-патриота, - говорит Мерсье несколько лет спустя, - который не
брился бы из осколка лилльской бомбы".
Quid multa? (К чему многословие?) Непрошеные гости бежали; войско
герцога Брауншвейгского, треть которого погибла, обескураженно бредет,
спотыкаясь, по вязким дорогам Шампани или рассыпается "по полям из липкой,
губчатой красной глины", "подобно Фараону, идущему через Красное море
грязи", говорит Гете; "ведь и здесь валялись изломанные повозки и конница и
пехота увязали на каждом шагу"54. Утром 11 октября всемирный
поэт, выбравшись на север из Вердена, куда он вошел пять недель тому назад с
юга, в совершенно другом порядке, созерцал следующее явление, составляя в то
же время часть его:
"Около трех часов утра, не спав всю ночь, мы собирались садиться в наш
экипаж, поданный к воротам, как вдруг обнаружилось непреодолимое
препятствие: непрерывный ряд повозок с больными ехал между вырытыми уже и
сваленными по сторонам камнями мостовой, по превратившемуся в болото городу.
Пока мы стояли, рассуждая, что нам делать, наш хозяин, кавалер святого
Людовика, протискался мимо нас, не поклонившись". Он был нотаблем Калонна в
1787 году, потом эмигрантом и, ликуя, вернулся с пруссаками к себе домой, но
должен был теперь снова отправляться на все четыре стороны, "сопровождаемый
слугой, несущим маленький узелок на палке.
Здесь с блеском выказалась расторопность нашего Лизье и выручила нас и
в этом случае: он проскочил в маленький промежуток в ряду повозок и задержал
следующую упряжку, пока мы не втиснулись в эту давку с нашими шестеркой и
четверкой лошадей, после чего я мог вздохнуть свободнее в моей легкой
маленькой повозке. Мы двинулись наконец в путь, хотя и похоронным шагом.
Рассвело; мы находились теперь у выезда из города, среди невообразимого шума
и сумятицы. Всевозможные экипажи, несколько всадников, бесчисленные пешеходы
встречались и скрещивались на большой площади перед городскими воротами. Мы
повернули направо с нашей колонной, направляясь к Этену по узкой дороге,
окопанной с обеих сторон канавами. В такой чудовищной давке чувство
самосохранения заглушало и сострадание, и уважение к чему бы то ни было.
Неподалеку от нас, впереди, упала лошадь, запряженная в обозную повозку; ее
оставили лежать, перерезав постромки. Когда же три остальные не смогли
сдвинуть своего груза, у них также отрезали постромки, а тяжело нагруженный
воз бросили в канаву; задержка была самая короткая, и нам пришлось проехать
прямо по лошади, которая как раз собиралась встать: я видел ясно, как ноги
ее затрещали и задрожали под колесами.
Конные и пешие старались выбраться с узкой, трудной дороги на луга, но
они тоже были испорчены дождем, залиты выступившими из берегов канавами, и
сообщение между тропинками было всюду прервано. Четверо приличного вида,
красивых, хорошо одетых французских солдат брели одно время рядом с нашей
каретой; они были удивительно чисты и щеголеваты и так искусно ставили свои
ноги, что их обувь только до лодыжки свидетельствовала о грязном
паломничестве, которое совершали эти славные ребята.
Естественно, что при таких обстоятельствах в канавах, на лугах, в полях
и загонах видно было много мертвых лошадей; однако мы вскоре заметили, что
они были ободраны и мясистые части даже были вырезаны -печальный признак
всеобщего бедствия.
Так мы ехали, ежеминутно подвергаясь опасности при малейшей остановке с
нашей стороны быть сброшенными с дороги; при таких обстоятельствах поистине
нельзя было достаточно нахвалиться заботливостью и ловкостью нашего Лизье.
Талант его проявился и в Этене, куда мы прибыли около полудня и увидели в
красивом, хорошо обустроенном городе, на улицах и в скверах, мимо которых мы
проезжали, умопомрачительную сумятицу: толпы народа стремились в разные
стороны, сталкивались и мешали друг другу. Неожиданно наша карета
остановилась у красивого дома на базарной площади; хозяин и хозяйка
поклонились нам с почтительного расстояния. Ловкий Лизье сказал, хотя мы
этого не знали, что приехал брат прусского короля!
Теперь, глядя из окон нижнего этажа на базарную площадь, мы видели
перед собой всю эту бесконечную суету, могли почти осязать ее. Всякого рода
прохожие, солдаты в мундирах, мародеры, сильные, но унылые горожане и
крестьяне, женщины и дети, теснились и давили друг друга среди всевозможных
экипажей; повозки с амуницией, возы с кладью, кареты, одиночные, парные и
многоконные, пестрая смесь сотни упряжек, нанятых или реквизированных,
сталкивались, стараясь разъехаться, мешали друг другу и катились направо и
налево. Тут же пробирался и рогатый скот, вероятно стада, взятые под
реквизицию. Всадников было мало, но бросались в глаза изящные экипажи
эмигрантов, разноцветные, лакированные, золоченые и серебряные, видимо от
лучших мастеров"55.
"Самая большая давка начиналась немного далее, там, где толпа с
базарной площади выливалась в прямую, правда хорошую, но слишком узкую для
нее улицу. В жизни своей ч не видел ничего подобного; зрелище это, пожалуй,
можно бы сравнить с разлившейся рекой, затопившей луга и поля и принужденной
снова втиснуться в узкую протоку и течь по ее ограниченному руслу. По
длинной улице, видимой из наших окон, беспрерывно бушевал самый странный
поток, над которым явно выдавался высокий двухместный дорожный экипаж. Мы
подумали о красивых француженках, которых видели утром. Однако это были не
они, а граф Гаугвиц; я не без злорадства смотрел, как он подвигался шаг за
шагом"56.
Такой бесславной процессией закончился Брауншвейгский манифест! Даже
хуже того, "переговорами с этими злодеями", - переговорами, первое известие
о которых произвело такое потрясающее впечатление на эмигрантов, что наш
всемирный поэт "опасался за рассудок некоторых из них"57. Делать
нечего: бедные эмигранты должны ехать далее, озлобленные на всех и вся и
вызывающие озлобление других за несчастный путь, на который они однажды
вступили. Хозяева и хозяйки гостиниц свидетельствуют за tables d'hote'ами,
как несносны эти французы, как, несмотря на такое унижение, бедность и даже
возможность нищеты, между ними по-прежнему происходит борьба за первенство и
замечается прежняя развязность и недостаток скромности. На почетном месте,
во главе стола, вы увидите не сеньора, а куклу, впавшую в детство, но еще
обожаемую, за которой почтительно ухаживают и кормят. За разными столами
сидит смесь солдат, комиссаров, авантюристов, молча поглощающих свою
варварскую пищу. "На всех лицах можно прочесть о суровой судьбе; все молчат,
потому что у каждого свои страдания и каждый видит перед собой нескончаемые
бедствия". Одного спешащего путника, без ворчания съевшего, что ему подали,
хозяин отпускает, почти не взяв с него денег. "Это первый, - прошептал мне
хозяин, - из этого проклятого народа, который удостоил попробовать нашего
черного немецкого хлеба"58.
А Дюмурье в Париже, восхваляемый и чествуемый, принимаемый в блестящих
салонах; бесконечные толпы красавиц в кружевных платьях и модные фраки
волнуются вокруг него с радостным поклонением. Но вот однажды вечером, в
разгар великолепия такой сцены, к нему вдруг обращается какая-то неопрятная,
хмурая личность, пришедшая без приглашения и даже несмотря на препятствия со
стороны лакеев, - крайне неприятная личность! Но она явилась "по
специальному поручению от якобинцев", чтобы произвести строгое расследование
- лучше теперь, чем позже, - касательно некоторых фактов: "выбритых бровей у
добровольцев-патриотов, например", также "о ваших угрозах изрубить в куски"
и "почему вы недостаточно горячо преследовали Брауншвейга?" Все это личность
спрашивает резким, хриплым голосом: "Ah, c'est vous qu'on appelle Marat!"
(A, вы тот, кого зовут Маратом!) - отвечает генерал и хладнокровно
поворачивается на каблуках59*. Кружевные платья трепещут, как
осиновые листья, фраки скопляются вокруг; актер Тальма (это происходит в его
доме), актер Тальма и чуть ли не самые свечи в салоне синеют от страха, пока
этот зловещий призрак, мрачное, неземное видение, не исчезает в породившей
его ночи.
Через несколько коротких дней генерал Дюмурье снова уезжает в
Нидерланды; он намерен их атаковать, хотя стоит зима. А генерал Монтескью,
на юго-востоке, прогнал сардинского короля и даже почти без выстрела отобрал
у него Савойю**, жаждущую стать частью Республики. Генерал Кюстин, на
северо-востоке, бросился на Шпейер и его арсенал, а затем без приглашения на
курфюрстский Майнц, где есть немецкие демократы и нет и тени курфюрста, так
что в последних числах октября фрау Форстер, дочь Гейне, сама отчасти
демократка, гуляя с мужем за воротами Майнца, видит, как французские солдаты
играют там в кегли пушечными ядрами. Форстер весело подталкивает чугунную
бомбу с криком: "Vive la Republique!" Чернобородый национальный гвардеец
отвечает: "Elle vivra bien sans vous" (Она и без Вас проживет)60.
* Сообщение Марата в "Debats des Jacobins" и "Journal de la Republique"
признает факт повертывания на каблуках, но старается объяснить его иначе. -
Примеч. авт.
** В ходе революционной войны 1792 г. французские войска заняли
входившие в состав Сардинского королевства Ниццу (28 сентября) и герцогство
Савойское (21 сентября).
* Книга II. ЦАРЕУБИЙСТВО *
Глава первая. КОНВЕНТ
Итак, Франция вполне закончила два дела: отбросила далеко за свои
пределы непрошеных киммерийских гостей и в то же время уничтожила свое
внутреннее социальное устройство, превратив его до мельчайших волокон в
обломки и разрушение. Все совершенно изменилось: от короля до сельского
урядника, все власти, чиновники, судьи, все начальствующие лица должны были
вдруг измениться сообразно обстоятельствам или вдруг, не без насилия,
подвергнуться изменению; об этом позаботились патриотический Исполнительный
совет министров с заседающим в нем Дантоном, а затем и вся нация с
Национальным Конвентом. Нет ни одного общинного чиновника, даже в самой
захолустной деревушке, который, как говорящий: "De par le Roi" - и
проявляющий лояльность, не был бы вынужден уступить место новому,
улучшенному чиновнику, способному сказать: "De par la Republique".
Это такая перемена, что история должна просить своих читателей
представить ее себе без описаний. Мгновенное изменение всего политического
организма, так как изменилась политическая душа, - это такое изменение,
какое могут испытать не многие политические или иные организмы в мире. Это
превращение, пожалуй, похоже на то, которое испытало тело бедной нимфы
Семелы, пожелавшей, с женским любопытством, во что бы то ни стало увидеть
своего Юпитера Олимпийского настоящим Юпитером: одно мгновение - и бедная
нимфа, только что бывшая Семелой, уж более не Семела, а пламя, статуя из
раскаленного пепла. Так и Франция: взглянув на демократию, увидела ее лицом
к лицу. Киммерийские завоеватели снова соберутся, но настроенные более
скромно, с большим или меньшим счастьем; из обломков и разрушения должен
создаться новый социальный порядок, насколько он в состоянии и насколько это
окажется возможным. Что же касается Национального Конвента, который должен
все устроить, то, если он покончит со всем этим "в несколько месяцев", как
ожидает депутат Пэньи и вся Франция, мы назовем его весьма искусным
Конвентом.
В самом деле, в высшей степени странно видеть, как этот динамичный
французский народ внезапно кидается от "Vive le Roi!" к "Vive la
Republique!" и кипит, и танцует, стряхивая, так сказать, ежедневно и
втаптывая в пыль свои старые социальные одежды, образ мыслей, законы, по
которым он прежде существовал, и беззаботно несется навстречу беззаконию,
неизвестности, с сердцем, полным надежд, и с единственным кликом: "Свобода,
Равенство и Братство" - на устах. Два ли столетия или только два года прошло
с тех пор, как вся Франция гремела и ликующие клики ее: "Да здравствует
восстановитель французской свободы!" - неслись к небу во время праздника
Пик? Всего три коротких года назад еще был Версаль и был Oeil de Boeuf, a
теперь у нас охраняемая ограда Тампля, окруженная драконовскими глазами
муниципалов, где, как в преддверии могилы, заключена уничтоженная
королевская власть. В 1789 году конституционный депутат Барер "плакал" в
своей газете "Заря" при виде примиренного короля Людовика, а теперь, в 1792
году, депутат Конвента Барер совершенно без слез, быть может, обдумывает,
следует ли гильотинировать примиренного короля Людовика или нет!
Старые одежды с их украшениями спадают (говорим мы) так скоро потому,
что пришли в ветхость, и народ топчет их в своей пляске А новые? Где же они?
Где новые моды и законы? Свобода, Равенство, Братство - - не одежды, а
только пожелания одежды. Нация в настоящее время, выражаясь фигурально,
нага; она не имеет ни порядка, ни одежды, это обнаженная нация санкюлотов.
Вот в чем и каким образом выразилось торжество наших патриотов Бриссо и
Гюаде. Иезекиилевы видения Верньо о падении тронов и корон, о которых он
говорил гипотетически и пророчески весной этого года, неожиданно сбылись
осенью. Наши красноречивые патриоты из Законодательного собрания, подобно
могущественным волшебникам, одним словом уст своих развеяли по ветру
королевскую власть с ее старыми обычаями и формулами и будут теперь
управлять Францией, свободной от формул. Свободной от формул! И все же
человек не живет без формул, без привычек, способов действия и бытия: Ubi
homines sunt modi sunt - где люди, там обычаи - нет изречения вернее этого;
это справедливо от чайного стола и шкафа портного до верховных сенатов,
торжественных храмов и простирается на все области ума и фантазии, до самых
крайних пределов наделенного членораздельной речью существа. Обычаи есть
всюду, где есть люди. Это самый сокровенный закон человеческой природы,
благодаря которому человек делается ремесленником, "употребляющим орудия
животным", не рабом импульсов, случайностей и дикой природы, а до некоторой
степени их господином. Поэтому 25 миллионов людей, внезапно отрешившихся от
своих обычаев и пляшущих на них таким образом, - ужасная вещь для
управления!
Красноречивым патриотам в Законодательном собрании предстоит тем
временем решить именно эту задачу. Под именем и прозвищем "государственных
мужей" (hommes d'etat), умеренных (moderantes), бриссотинцев, роланистов и,
наконец, жирондистов они прославятся, решая ее, на весь мир. Ведь двадцать
пять миллионов, наделенных пылким галльским темпераментом, полны надежды на
невыразимое, на всеобщее братство и Золотой Век, и в то же время полны ужаса
перед объединившейся против них киммерийской Европой. Это задача, равных
которой мало. Правда, если бы человек, как хвалятся философы, мог видеть на
некоторое расстояние вперед и назад, то что, спрашивается, сделалось бы с
ним во многих, случаях? Что в этом случае сделалось бы с этими 749
человеками? Конвент, ясно видящий вперед и назад, был бы парализованным
Конвентом, но, видя ясно не далее своего носа, он - Конвент
непарализованный.
Для самого же Конвента не подлежат сомнению ни дело, ни способ его
совершения: нужно создать конституцию, а до тех пор защищать Республику.
Поэтому довольно быстро составляется Конституционный комитет. Сиейес, бывший
член Конституанты, составитель конституций по призванию; Кондорсе, способный
на лучшее; депутат Пейн, чужеземный благодетель рода человеческого, с
"красным, прыщеватым лицом и черными, блестящими глазами"; Эро де Сешель,
бывший член парламента, один из красивейших мужчин Франции, - эти лица с
низшими собратьями по ремеслу заботливо приступают к делу, намереваясь еще
раз "составить конституцию", будем надеяться, более действенную, чем в
прошлый раз. Ибо кто же сомневается, что конституция может быть составлена?
Иначе это означало бы, что евангелие от Жан Жака явилось в мир напрасно.
Правда, наша последняя конституция рухнула жалким образом в течение первого
же года. Но что же из того? Это значит только, что нужно очистить ее от
мусора и сложить камни заново, лучше. "Надо, во-первых, расширить основание"
до всеобщей подачи голосов, если понадобится; во-вторых, исключить гнилой
материал - королевскую власть и тому подобное; а вообще стройте, невыразимый
Сиейес и компания, стройте неутомимо! Пусть частые опасные обвалы подмостков
и сложенного камня раздражают, но не обескураживают вас. Хотя бы и с
переломанными членами, но с пылающими сердцами начинайте сейчас же снова,
отметая в сторону обломки; стройте, говорим мы, во имя Неба, пока работа не
будет стоять прочно или пока человечество не бросит ее и не вознаградит
строителей конституции смехом и слезами. Значит, было предопределено, что
когда-нибудь в течение вечности должен быть испробован и этот "Общественный
договор". Поэтому конституционный комитет должен потрудиться с надеждой и
верой, и пусть не препятствует ему какой-нибудь читатель этих страниц!.
Итак, составить конституцию и весело вернуться домой через несколько,
месяцев - так пророчествует сам о себе Национальный Конвент, по такой
программе пойдут его действия и события. Но как далеко в подобных случаях от
самой лучшей научной программы до ее действительного выполнения! Разве
всякое собрание людей не есть, как мы часто говорим, собрание неисчислимых
влияний; каждая единица его есть микрокосм влияний, как же может наука
что-либо вычислить или предсказать? Наука, которая со всеми своими
дифференциальными, интегральными и вариационными исчислениями не может
решить задачу о трех взаимно тяготеющих телах, должна молчать здесь и
сказать только следующее: в этом Национальном Конвенте имеется 749 весьма
своеобразных душ, обладающих свойством притяжения и многими другими,
которые, вероятно, совершат непостижимым образом предназначенное им Небом.
Кое-что может быть рассчитано или предположено в применении к
национальным собраниям, парламентам, конгрессам, заседающим долгое время,
имеющим серьезные намерения, а главное, не "устрашающе серьезным", но даже и
их действия составляют своего рода тайну, благодаря чему газетные репортеры
имеют средства к жизни; даже и они время от времени, как безумные, сходят с
колеи. Тем более это относится к бедному Национальному Конвенту, наделенному
французской горячностью и побуждаемому действовать быстро, не имея ни опыта,
ни колеи, ни следа или вехи, и вдобавок каждый член которого так ужасно
серьезен! Такого парламента не было буквально никогда и нигде в мире. Члены
его неопытны, неорганизованны, а между тем они сердце и направляющий центр
Франции, впавшей в безумнейшее расстройство. Из всех городов и деревень, с
самых дальних концов Франции с ее 25 миллионами горячих душ надежды мощными
потоками устремляются в это сердце, Salle de Manege, и изливаются обратно:
это огненное венозно-артериальное кровообращение и есть функция этого
сердца. Никогда, повторяем, 749 человеческих существ не заседали на этой
земле при более необычных обстоятельствах. Большинство из них - обыкновенные
люди или ушедшие недалеко от обыкновенных, однако благодаря занимаемому ими
положению они весьма замечательны. Как будут говорить и действовать эти
люди, предоставленные самим себе в диком вихре урагана человеческих
страстей, среди окружающих их со свистом и гулом смерти, победы, ужаса,
храбрости, доблестей и низостей?
Читатели знают уже, что этот французский Национальный Конвент
(совершенно вопреки своей собственной программе) превратился в предмет
удивления и отвращения человечества вроде апокалипсического конвента,
мрачного сна, ставшего реальностью!
История редко говорит о нем без междометий, повествуя, как он покрыл
Францию горем, ввел в заблуждение и в безумие и как из лона его вышла смерть
на бледном коне. Легко ненавидеть этот бедный Национальный Конвент, однако
оказалось возможным также и восхвалять и любить его. Это, как мы сказали,
парламент, находящийся в крайне необычных условиях. Пусть для нас, на этих
страницах, он останется дымящейся огненной тайной, где небеса сомкнулись с
преисподней в таком чередовании яркого света с черным мраком, что бедные
ослепленные люди уже не знают, где низ и где верх, и, неистовствуя,
бросаются очертя голову то туда, то сюда, как обыкновенно поступают в таких
случаях смертные. Конвент, которому суждено самоубийственно поглотить самого
себя и превратиться в мертвый пепел - вместе с его миром! Постараемся не
проникать в его темные, запутанные глубины, а постоим и посмотрим, не
отвращая глаз, как он тонет и какие достойные внимания события и
происшествия будут последовательно появляться на поверхности.
Одно общее поверхностное обстоятельство мы отмечаем с похвалой - это
силу вежливости. Цивилизованность до такой степени пронизала жизнь людей,
что никакой Друэ, никакой Лежандр в самой безумной боевой схватке не может
отрешиться от него совсем. Дебаты сенатов, ужасных в своей серьезности,
редко передаются открыто миру, иначе, быть может, они очень удивили бы его.
Разве сам великий монарх не прогнал однажды своего Лувуа, размахивая парой
щипцов? Но, читая целые тома этих дебатов Конвента, все пенящиеся ужасной
серьезностью, достигающей иногда серьезности жизни и смерти, скорее
поражаешься степени сдержанности, проявляемой его депутатами в речах, и
тому, что при всем этом диком кипении им управляет нечто вроде правил
вежливости; формы общежития никогда не исчезают совершенно. Люди эти, хотя и
грозят сжатыми кулаками, все же не хватают друг друга за ворот, не
вытаскивают кинжалов или делают это разве только в качестве ораторского
приема, да и то не часто; грубые ругательства почти неизвестны, и, хотя
протоколы довольно откровенны, мы находим в них только два проклятия,
произнесенные Маратом.
В остальном нет сомнений, что прения ведутся "горячо". Горячности
много; декреты, принятые сегодня с одобрением, завтра с шумом отменяются;
настроение раздраженное, в высшей степени изменчивое, всегда опрометчивое!
"Голос оратора перекрывается шумом"; сотня "почтенных парламентариев с
угрозами устремляется на левую сторону зала"; председатель, "разбив три
колокольчика подряд", надевает шляпу в знак того, что Отечество почти
погибло. Пламенно-горячее древне-галльское собрание! Увы! смолкнут один за
другим эти злобные крики борьбы и жизни, которая сама есть борьба; сейчас
они так громки, а, немного погодя, будут так тихи! Бренн и древние галльские
вожди, несомненно, вели такие же горячие дебаты по пути в Рим, в Галацию и в
другие страны, куда они обыкновенно ходили, влекомые жаждой завоеваний, хотя
об этих дебатах не сообщает никакой "Moniteur". Эти Бренны ссорились на
кельтском наречии и не были санкюлотами, скорее даже панталоны (braccae -
может быть, из войлока или невыделанной кожи) были единственной одеждой,
которую они носили; как утверждает Ливий, они были обнажены до пояса. Но вот
теперь они оделись в камзолы и говорят в нос наподобие исковерканного
латинского языка, а мы видим, что они делают то же самое и что это та же
самая порода людей! Но в конце концов разве Время не покроет забвением
настоящий Национальный Конвент, как оно скрыло этих Бреннов и древние
верховные сенаты в войлочных панталонах? Их, несомненно, скроет Время, более
того, они канут в вечность. Тусклые сумерки времени или полдень, который
будет сумерками, а потом наступает ночь и безмолвие, и Время со всеми его
злобными шумами поглощается безмолвным морем. Пожалей твоего брата, о сын
Адама! Ведь самое злобное, пенящееся гневом бормотание его в сущности значит
не более плача ребенка, который не может сказать, что у него болит, хотя
несомненно, что в его организме все пришло в расстройство и потому он должен
кричать и плакать, пока мать не возьмет его на руки и, укачиваемый ею, он не
уснет!
Конвенту нет еще четырех дней, и мелодические строфы, сбросившие
королевскую власть, еще звучат в наших ушах, когда раздаются новые звуки, к
несчастью на этот раз звуки раздора, ибо речь зашла о вещах, о которых
трудно говорить спокойно, о сентябрьской резне. Как поступить с этими
сентябрьскими избиениями и с Парижской коммуной, руководившей ими. С
ненавистной и страшной Парижской коммуной, перед которой бедное, бессильное
Законодательное собрание должно было трепетать и сидеть смирно? А если
теперь молодой, всемогущий Конвент не захочет так трепетать и сидеть смирно,
то какие он должен предпринять шаги? Нанять департаментскую гвардию,
отвечают жирондисты и друзья порядка, гвардию национальных добровольцев,
посланную всеми 83 или 85 департаментами специально с целью держать в
надлежащем повиновении бушующие коммуны, состоящие из виновников
сентябрьских бесчинств, и обеспечить подобающую власть Конвента. Так
ответили в своем докладе друзья порядка, заседающие в комитете, и даже был
утвержден декрет в требуемом смысле Некоторые департаменты, например Барский
или Марсельский, только в ожидании и уверенности, что такой декрет выйдет,
отправили уже свой отряд волонтеров; храбрые марсельцы, 10 августа бывшие
впереди всех, не хотят оставаться позади и теперь: "отцы дали своим сыновьям
по мушкету и по 25 луидоров, - говорит Барбару, - и велели им отправляться".
Может ли что-нибудь быть целесообразнее? Республика, желающая
основываться на справедливости, должна расследовать сентябрьские избиения;
Конвент, называющийся Национальным, разве не должен охраняться национальными
войсками? Увы, читатель, по-видимому, это так, однако многое против этого
можно сказать и возразить. Ты видишь здесь слабое начало спора, которого не
уладить с помощью чистой логики. Два маленьких источника спора -
сентябрьские события и департаментская гвардия, или, вернее, один и тот же в
сущности маленький источник, который вздуется и разрастется в поток горечи:
всякие вспомогательные притоки и ручьи горечи вливаются в него с обеих
сторон, пока он не превратится в широкую реку озлобления, раздора и вражды,
которые могут прекратиться только в катакомбах. Проект этой департаментской
гвардии, сначала принятый подавляющим большинством, затем отмененный ради
спокойствия и нежелания обижать парижан, снова не раз утверждается и даже
отчасти осуществляется, и солдаты, которые должны войти в состав этой
гвардии, уже вышагивают по парижским улицам; причем однажды кто-то из их
рядов в нетрезвом состоянии кричит: "A bas Marat!" (Долой
Марата!)1 Тем не менее столь часто утверждаемая гвардия столь же
часто и отменяется и в течение семи месяцев остается лишь гипотезой,
вызывающей злобный шум, прекрасной возможностью, которая стремится сделаться
действительностью, но которой никогда не суждено стать ею, пока после
бесконечной борьбы она не погружается в мрачный покой, увлекши за собою
многое. Так странны пути людей и почтенных членов собраний!
Но в четвертый день существования Конвента, который приходится на 25
сентября 1792 года, появляются доклад комитета об этом декрете
департаментской гвардии и речи об отмене его; появляются изобличения в
анархии и диктаторстве, о которых пусть поразмыслит неподкупный Робеспьер;
появляются изобличения некоего "Journal de la "Republique", ранее
называвшегося "Ami du Peuple", и, наконец, появляется на виду у всех, на
трибуне, собираясь говорить, воплотившийся призрак Друга Народа Марата!
Кричите, семьсот сорок девять! Это действительно Марат, и никто иной, - не
фантастический призрак, не лживый оттиск типографских листков, а существо из
материи, плоти и крови, связок и нервов, составляющих маленькую фигурку; вы
видите его в его темной неопрятности - это живая часть хаоса и первобытной
ночи, явно воплотившаяся и собирающаяся говорить. "По-видимому, - обращается
Марат к шумящему собранию, - у меня здесь очень много врагов" "Все! Все!" -
кричат сотни голосов, достаточно, чтобы заглушить любого друга народа. Но
Марат не хочет быть заглушенным: он говорит и каркает объяснения; каркает с
такой рассудительностью, с такой искренностью, что кающееся сострадание
смягчает злобу и крики стихают, даже превращаются в рукоплескания. К
несчастью, этот Конвент - одна из самых неустойчивых машин; сейчас он с
непреклонным упорством показывает на восток, но стоит только искусно тронуть
какую-нибудь пружину, и вся машина, стуча и содрогаясь всеми семьюстами
сорока девятью частями, с треском поворачивается и уже показывает на запад!
Таким образом, Марат, оправданный и даже стяжавший рукоплескания, выходит
победителем из этой схватки. Но затем дебаты продолжаются, на него снова
нападает какой-то ловкий жирондист, опять поднимаются крики, и уже готов
пройти декрет о предании суду; тогда мрачный Друг Народа снова выходит на
трибуну, еще раз своим даром убеждения достигает тишины, и декрет о предании
суду проваливается. После этого Марат вынимает пистолет и, приложив его к
своей голове, вместилищу великих дум и пророчеств, говорит: "Если бы они
провели свой обвинительный декрет, он, Друг Народа, размозжил бы себе
голову". Друг Народа на это способен. Впрочем, что касается 260 тысяч
аристократических голов, Марат чистосердечно говорит: "C'est la mon avis" (Я
полагаю так). Также не подлежит сомнению: "Никакая земная сила не может
помешать мне видеть изменников и изобличать их, вероятно благодаря высшей
организации моего ума"2. Не многие парламенты на земле имели
почтенного члена, подобного этому Другу Народа.
Мы видим, что это первое нападение друзей, как оно ни было резко и
неожиданно, однако оказалось неудачным. Не более удачи имело и обвинение
Робеспьера, вызванного на объяснение толками о диктатуре и встреченного
таким же шумом при появлении на трибуне; однако обвинить его и заключить в
тюрьму не удалось, несмотря на то что Барбару открыто дает против него
показания и подписывается под ними. С какой святой кротостью подставляет
Неподкупный под удар свою зеленую щеку, возвышает свой тонкий голос говорит
с иезуитским искусством и добивается успеха; в конце концов он благосклонно
спрашивает: "Каких же свидетелей может представить гражданин Барбару в
подтверждение своих показаний?" "Moi!" - кричит пламенный Ребекки,
вскакивая, ударяя себя кулаками в грудь и отвечая: "Меня!"3 Тем
не менее человек с серо-зеленым лицом снова говорит и опять все поправляет;
продолжительный шум, "исключительно касающийся личностей", когда столько дел
общественного значения лежат нетронутыми, кончился переходом к очередным
делам. О друзья из Жиронды, зачем вы наполняете ваши высокие заседания
жалкими личными спорами, в то время как великое национальное дело находится
в таком положении? Жиронда коснулась в этот день гнилого, черного пятна
своего прекрасного царства - Конвента; она наступила на него, но еще не
попрала его ногами. Увы, как мы уже сказали, это черное пятно - неиссякающий
источник, и его нельзя попрать!
Глава вторая. ИСПОЛНИТЕЛЬНАЯ ВЛАСТЬ
Не следует ли поэтому предположить, что вокруг этого великого
составления конституции возникнет весьма странная путаница и вопросы и
интересы так осложнятся, что и через несколько месяцев Конвент устроит
далеко не все? Увы, кипит и надвигается целый поток вопросов, который все
растет, и конца ему не видно! Среди них помимо вопроса о сентябрьских
событиях и анархии отметим три поднимающиеся чаще других и обещающие
сделаться главными: это вопросы об армиях, о средствах существования народа
и о развенчанном короле.
Что касается армий, то общественная оборона, очевидно, должна быть
поставлена на надлежащую высоту, так как Европа, по-видимому, снова
составляет коалицию; опасаются даже, что к ней присоединится Англия. По
счастью, Дюмурье удачно действует на севере, но что, если он будет
действовать слишком удачно и превратится в Liberticide, убийцу Свободы?
Дюмурье действует успешно, несмотря на зимнее время, но не без горьких
жалоб. Скромный Паш*, содержатель швейцарской школы, так тихо сидевший в
своем переулке, на удивление всем соседям, недавно сделался - как думает
читатель - кем? Военным министром! Г-жа Ролан, заметившая его скромные
манеры, рекомендовала его своему мужу в секретари; скромный секретарь не
нуждался в жалованье, так как был настроен истинно патриотически; он
приходил обыкновенно с куском хлеба в кармане, чтобы сэкономить время на
обед, и, неторопливо пожевывая, в один день делал то, на что другому
понадобилось бы три дня; пунктуальный, молчаливый, скромный, как лицемерный
Тартюф, каким он и был. Благодаря этим качествам Ролан и рекомендовал его во
время последнего переворота на место военного министра. А теперь похоже на
то, что Паш тайно подкапывается под Ролана, играет на руку более горячим
якобинцам и сентябрьской коммуне и вообще не таков, чтобы, подобно строгому
Ролану, быть Veto des coquins!4
* Паш Жан Никола (1746-1823) - военный министр в 1792 г., мэр
Парижа в 1793-1794 гг.
Каким образом скромный Паш подводил мины и контрмины, неизвестно