своей жизни и потом не раз приходили к нему за советом и благословением. Свободное время батюшка проводил в своем маленьком садике, позади дома, окруженном высоким забором. Он любил сам пересаживать молодые деревца, ухаживать за цветами. Когда батюшка выходил в сад, его окружало множество белых цыплят, которые ходили за ним, садились к нему на плечи. В праздничные дни, когда за столом у батюшки собиралось довольно много гостей, он бывал таким веселым и приветливым, шутил и радовался маленьким радостям своих духовных детей, так что все чувствовали себя совсем свободно и непринужденно. Казалось почти несущественным, что каждый незнакомый стук в дверь, каждый случайно зашедший человек, будь то почтальон или кто-нибудь другой, могли нарушить покой маленького домика и его хозяин должен был скрываться. Подобные инциденты бывали довольно часто. Это знали и чувствовали все, но страха не было. Находясь возле батюшки, каждый чувствовал над собою Покров Божией Матери и ничего не боялся. С батюшкой советовались обо всем, даже о какой-нибудь покупке или фасоне платья, ремонте или постройке дома. Батюшка был очень хорошо практически ориентирован и не только давал советы по многим вопросам хозяйства, строительства, но и сам мог выполнять многие работы и любил, чтобы все было сделано хорошо и во всем был порядок. Он находил время помогать в школьных занятиях детям родственников (тех, у кого он жил), которым трудно было учиться. Батюшка любил чертить, проектировать разные постройки и поделки. Однажды он дал Леночке чертеж дивана, который может быть превращен в диван-кровать и обратно. У батюшки часто кто-нибудь ночевал, и такие вещи были очень нужны. Он просил Леночку показать столярам, которые работали у нее на даче, и спросить их, считают ли они такое сооружение осуществимым. Один из столяров сказал, что хотя сам не умеет этого делать, но видел такую мебель, когда жил в Финляндии. Батюшка был очень доволен тем, что его проект оказался правильным. Любя жизнь во всех ее проявлениях и труд умственный и физический, батюшка никогда не оставлял и "память смертную". Однажды Леночка по просьбе батюшки привезла ему гвоздей для каких-то строительных работ. Рассмотрев гвозди, батюшка отложил самые лучшие и дал К.И., чтобы она спрятала. "Эти гвозди дорогие", - многозначительно сказала Леночке К.И., но Леночка не поняла, к чему это относится. Когда Леночка пришла в день кончины батюшки, она увидала эти гвозди. Они должны были послужить для сколачивания гроба. Батюшка за несколько лет до этого приберег их на день своего погребения. Батюшка придавал большое значение благоговейному отношению к смерти. Он очень сокрушался, когда во время войны в народ был брошен лозунг "презрения к смерти". "Куда же еще дальше идти?" - говорил он. Ничто не казалось батюшке мелким или неважным. Он вникал во все интересы, зная, что за каждой вещью, принадлежащей человеку, скрывается какое-то движение его души. Иногда привезешь батюшке что-нибудь, например, яблоко или апельсин. Он с благодарностью принимал все и затем часто возвращал привезшему как свое благословение, и вещь эта доставляла получившему ее особенную радость и утешение. Ведь в нашем повседневном быту мы почти постоянно утрачивали чувство, что все, что имеем, каждый кусок хлеба - дар Божий. Без благословения Божьего вещи становятся мучительно мертвыми, перестают радовать, становятся или безразличными, или враждебными. Батюшка одним своим словом, одним прикосновением, своим присутствием даже восстанавливал правильное отношение к вещам. Призывая благословение Божие, он возвращал вещам жизнь, а людям - радость жизни. Однажды, когда я была больна, батюшка прислал мне наклеенный на картон засушенный цветок под стеклом. Передавая его, он сказал: "Эту вещь подарила мне одна раба Божия с большой любовью". Я не знала, кто была эта "раба Божия", но было что-то глубоко ценное в том, что батюшка захотел передать мне через этот цветок любовь неизвестной мне души. За столом батюшка сам делил и раздавал пищу, выслушивая рассказы всех, иногда сам что-нибудь рассказывал или читал вслух. Когда кто-нибудь рассказывал о ранних дарованиях или особенно интересных проявлениях у детей, батюшка всегда говорил: "Беречь, беречь надо!" Говоря о ребенке, батюшка как будто имел в виду не только данный период его развития, но и всю жизнь его в целом. Как-то батюшка сказал мне: "Хорошо, что вы так внимательны к Алику, но, привыкнув к этому, он такого же внимания будет требовать от своей жены". Мне показалось, что батюшка шутит (Алику было всего 5 лет), но он говорил серьезно. В тот период мне часто трудно было отдать себе отчет в том, какое мое настоящее отношение к целому ряду вещей и что было уже пройденным этапом, и это осложняло мое общение с прежними знакомыми. Мне хотелось просить батюшку помочь мне разобраться в этом вопросе. Я задала этот вопрос, приведя конкретный пример. "Батюшка, - сказала я, - когда я пришла, например, в библиотеку иностранной литературы, я почувствовала, что не знаю, по-прежнему ли меня интересует тот факт, что в Америке появился новый писатель или меня это больше не касается?" - "Не касается", - твердо ответил батюшка. С детства я любила поэтов, поэзия была стихией моей души. Батюшка глубоко понимал и любил поэзию, но, насколько я могу заключить из того, как он вел и воспитывал меня в этом отношении, он понимал поэзию как некоторую подготовительную ступень в развитии души. Я говорю "воспитывал", потому что батюшка был воспитателем в самом высоком смысле этого слова: в смысле искусства устроения души, искусства, материалом которого является не мрамор, не краски, но тончайшие движения души, то стремление к божественному, которое вложил Господь в Свои разумные создания. В своей переписке с батюшкой до крещения я часто использовала мысли и слова поэтов, и батюшка всегда горячо на них откликался, давая понять, что здесь только намеки, а полнота - в мире духовной жизни, в мире религии, где эти намеки раскрываются до конца и становятся реальностью. Когда я привела в одном из писем четверостишие Тютчева: Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется, - Но нам сочувствие дается, Как нам дается благодать, батюшка предупредил меня, что я сама не до конца еще понимаю смысл этих слов, и со своей стороны напомнил мне слова того же поэта: Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь Небесный Исходил, благословляя. В другой раз я использовала стихи Блока из драмы "Роза и крест", для того чтобы выразить занимавшую меня мысль "радость - страдание - одно". Батюшка написал мне в ответ, что эта мысль глубоко христианская и путь к ее правильному пониманию только в духовной жизни. Между прочим, батюшка очень ценил Гоголя и, упоминая об его статье "Размышление о Божественной Литургии", говорил: "Даже не верится, что это написал светский писатель". После крещения батюшка стал подводить меня к иному пониманию взаимоотношений между поэзией и религией. Я понимала их односторонне, только как близость, согласно мысли Жуковского: "Поэзия - религии небесной сестра земная". Противоположность между поэзией как искусством падшего человека и религией как средством спасения я поняла позднее и только благодаря батюшке. Батюшка не советовал читать поэтов во время уединенного пребывания среди природы. Вернувшись домой после поездки в Саров, где стихи были уже совсем неуместны, я по привычке открыла Блока и прочла хорошо известное мне стихотворение "К Музе", но открывшиеся мне строки я читала теперь иначе. Обращаясь к музе, поэт говорит: Есть в напевах твоих сокровенных Роковая о гибели весть. "Да, - подумала я, - там весть о гибели, а здесь - весть о спасении╣" В то же время, когда речь шла о брате, о том, как приблизить его к духовной жизни, батюшка сказал: "Читайте ему стихи". Такова "диалектика" жизни души. Я рассказала батюшке, что одна моя знакомая часто обвиняет меня в неискренности и даже фарисействе. "Не оправдывайтесь, - сказал батюшка, - и вы будете спокойны". Батюшка никогда не отказывал в помощи, хотя бы заочной, и тем людям, которых он лично не знал. Когда Наташа*, жившая в Ленинграде, прислала своим подругам письмо, в котором высказывала свое крайне тяжелое душевное состояние, приведшее к тому, что вместо подлинно духовных ценностей стала гоняться за "зелеными изумрудами", т.е. весьма сомнительными, а в сущности - демоническими образами, которые европейское искусство XIX-XX веков так часто пыталось представить в привлекательном виде, батюшка сам взялся написать ей письмо с тем, чтобы кто-нибудь переписал его и послал от своего имени. ---------------------------------------------- * Вероятно, речь идет о Наташе Середе (прим. ред.) Батюшка строго относился ко всякой экзальтированности, которую он рассматривал как нарушение строя души, духовного целомудрия, как "прелесть", чрезвычайно опасную для духовной жизни. Когда приехала А., она потребовала, чтобы Леночка ехала с ней смотреть на то "чудо", которое, по ее словам, с ней произошло. Она нашла стоявшую в церкви икону Спасителя и, почувствовав, что она предназначена именно для нее, взяла ее себе и временно поместила у меня в комнате. Когда батюшке рассказали обо всем этом, он возмутился поступком А. и сказал: "Это не чудо, а воровство". Однажды батюшка вел с кем-то длительную беседу, а я сидела одна в другой комнате. Выйдя на минуту за чем-то в эту комнату, батюшка остановился и, неожиданно для меня, спросил: "Вы никогда не увлекались теософией?" (По-видимому, разговор в той комнате шел именно об этом предмете.) "Нет, - ответила я, - я встречалась с людьми, которые интересовались этими вопросами, но меня всегда эти вещи отталкивали". - "Слава Богу", - сказал батюшка и ушел, чтобы продолжить прерванный разговор. Батюшка высоко ценил труд и считал клеветой на христианство разговоры о том, что труд является проклятием для человека. Труд, как и наука, по словам батюшки, имели свое начало еще до грехопадения, когда Бог дал человеку Эдем для того, чтобы его "хранить и возделывать". Батюшка считал вполне естественным живой интерес и даже увлечение работой. Помню, как-то на исповеди говорила о том, что, придя в день праздника Рождества Христова после ранней обедни на работу, я совершенно забыла, что сегодня Рождество, и вспомнила об этом только тогда, когда вышла на улицу по окончании работы. Батюшка сказал, что если бы можно было в этот день не работать, было бы очень хорошо, но раз надо работать, то это вполне естественно. Батюшка очень отрицательно относился к тем, кто свое недобросовестное отношение к работе пытался прикрыть "принципиальными" соображениями. Ни при каких обстоятельствах он не допускал мысли о вредительстве или обмане при исполнении гражданских обязанностей. Но когда духовное лицо слишком горячо занималось общественной деятельностью, батюшка считал это явление довольно грустным. - Несмотря на мое глубокое уважение к о. Павлу Флоренскому, - говорил он, - мне было грустно, когда я однажды встретил его на одной из центральных улиц Москвы, очень спешившего по делам ГОЭЛРО (государственного плана электрификации) с пачкой бумаг в портфеле.* ---------------------------------------------- * В те годы о. Павел Флоренский как инженер был членом Комиссии по электрификации. (прим. ред.) Батюшка был очень любознателен. Однажды я пришла на исповедь с тяжелым чувством. Под праздник, вместо того чтобы пойти в дом, где служили всенощную, куда усиленно звали меня, я предпочла пойти на лекцию об обучении слепоглухонемых - вопрос, который был тогда для Москвы новинкой. Батюшка ответил: "Это очень интересно. Несмотря на свой сан, я охотно прослушал бы такую лекцию". Вообще я часто чувствовала, что нет у меня такого рвения и таких высоких полетов, как у Маруси и Леночки, и это меня смущало. - Не смущайтесь этим, - сказал батюшка. - У каждой птички свой полет. Орел под облаками летает, а соловей на ветке сидит, и каждый из них Бога славит. И не надо соловью быть орлом. В 1941 году муж Леночки был арестован по обвинению в каких-то служебных злоупотреблениях. Обвинения эти впоследствии не подтвердились. Батюшка видел внутренний смысл всего происходящего и принимал самое горячее участие. Когда ему рассказали о том, что составлено 16 книг обвинения, батюшка сказал: "Матерь Божия их все закроет". Так и случилось год спустя. Жизнь внешне осложнилась. Надо было взять на себя почти целиком заботу о семье Леночки. Кроме того, нарастала тревога за ее личную безопасность. Но общение с батюшкой снимало горечь всех испытаний житейских. Первого мая надо было идти на демонстрацию. Я решила взять с собой Алика. С одной стороны, мне хотелось, чтобы он побыл на воздухе, а с другой - мне хотелось познакомить с ним своих товарищей с тем, что если придется устраивать его в детский сад или санаторий, он не будет посторонним для всех ребенком. Погода была прекрасная, настроение у всех хорошее. Алика спросили, хочет ли он дойти до Красной площади, на что он ответил утвердительно. Словом, все было хорошо, но на душе у меня было неспокойно. Какое право имела я вести ребенка на Красную площадь, не спросив благословения? Когда я рассказала батюшке обо всем, он был недоволен: "Ваша обязанность идти на демонстрацию, но ребенка не надо было брать". - Но отчего же? - спросила я. - У меня было такое хорошее чувство. Я чувствовала, что все кругом мои друзья, и мне хотелось, чтобы всем было хорошо. - Но Вы не знаете, что чувствовали другие, - кратко ответил батюшка. Однажды батюшка дал мне свечу и сказал: "Когда у Вас на душе будет тревога, зажгите эту свечу и почитайте канон Божией Матери "Многими содержимь напастьми". Через несколько дней поздно вечером папу вызвали на допрос (как оказалось потом - по делу незнакомого ему человека, который случайно зашел к нему на работу). Я зажгла свечу, которую дал мне батюшка, и читала канон непрерывно до 4 часов утра. В 4 часа папа вернулся. С тех пор этот канон является для меня неизменным спутником во все трудные минуты жизни. Батюшка стремился ежечасно обращать к Божией Матери сердца и мысли своих духовных детей. Он молился Божией Матери и при встрече, и при прощании с каждым из приезжавших к нему. Батюшка не любил насиловать чью-либо волю, послушание должно было быть добровольным. Те, кто думал иначе, не понимали сущности его руководства. - Она по неразвитости так говорит: "Батюшка велел, батюшка не велел", - говорил он одной своей духовной дочери. - Батюшка ничего не велит. Однажды одна молодая девушка, расстроившись от того, что батюшка не дал ей благословения ехать к жениху в ссылку, сказала: "Больше, батюшка, я к Вам не приеду!" - "Сама не приедешь, Матерь Божия силком приведет", - ответил батюшка. Однажды я спросила, что означают слова "память вечная", ведь память человека и даже человеческая не может быть вечной? - "Вечная память" - это память Церкви, - ответил батюшка. Исповедь батюшка обычно начинал словами: "Ну, как мы с вами живем?" Так что она носила характер обсуждения всей жизни, всего того, что могло в правильном или искаженном виде дойти до сознания. Но батюшка видел глубоко и знал лучше меня, что происходило в моей душе, и освещал темные для меня стороны моих же собственных поступков или переживаний. "Вот видите, как трудно разобраться", - говорил он, указывая на то, какую опасность для души представляет жизнь без руководства, как легко увлечься стихиями мира или соблазнами свойственного человеку самообмана и самообольщения. Иногда, если долго не удавалось бывать у батюшки, я излагала свою исповедь в письменном виде и передавала через близких. Приехав к о. Серафиму, я находила это письмо у него в руках, подчеркнутым в разных местах красным карандашом. Он заранее знакомился с ним и отмечал те места, на которые считал необходимым обратить мое внимание. Однажды, когда я пришла к батюшке, у него сидел незнакомый мне человек и что-то писал. Это был о. Петр. "Возьмите благословение", - сказал батюшка. Я подошла к о. Петру. Он встал и благословил меня. После батюшка говорил мне: "Вы одни не останетесь: не будет меня, будет о. Иеракс, не будет о. Иеракса, будет о. Петр". Батюшка выразил желание пойти вместе со мной в одно из предместий Загорска, где находился особо чтимый образ Божией Матери. Меня это крайне удивило, так как батюшка редко уходил из дома, а тем более так далеко, и мне непонятно было, почему он хочет идти вместе со мной. Несомненно, это должно было иметь какое-то особое значение для меня. В этот день я торопилась в Москву и просила отложить до следующего приезда. До сих пор не могу простить себе, что пренебрегла этим предложением батюшки ради каких-то житейских дел. Надо было оставить все. В следующий мой приезд прогулка наша не могла состояться, так как он совпал с памятным днем 22 июня 1941 года, а потом и батюшке было уже не до этого. Война 22 июня 1941 года был воскресный день и праздник всех русских святых. Погода была прекрасная, и я в самом хорошем расположении духа собиралась в Загорск. Перед самым моим уходом Алик попросил меня: " Узнай, пожалуйста, у Дедушки, будет ли война, когда я вырасту". У о. Серафима также все было спокойно. Когда я приехала в Загорск, пошел дождь. "Пройдет дождик, и мы пойдем с батюшкой, куда он наметил", - подумала я. Часам к 12 к батюшке стали съезжаться люди. Кто-то сказал слово "война". Оно показалось чужим, лишенным смысла, но каждый из приходивших, а их было все больше, приносили те же вести, за которыми вырастала невероятная, чудовищная реальность внезапного вражеского вторжения вглубь страны. Хотелось проверить еще и еще раз. Молотов говорил по радио, были названы города, занятые неприятелем, города, на которые были уже сделаны налеты вражеской авиации. Война! Москва на военном положении! Москва вдруг показалась далекою от Загорска. Какая милость Божия, что я оказалась в этот день у батюшки! Духовные дети батюшки приезжали из Москвы, из окрестных мест, чтобы получить указания, как быть, что предпринять, куда девать семью, детей, имущество; оставаться ли на месте или уезжать в эвакуацию и т.п. Батюшка должен был взять на себя всю тяжесть их решений, он должен был взвесить и определить место и судьбу каждого, успокоить всех, внушить веру и уверенность и правильное отношение к грядущим испытаниям по мере сил каждого. Наконец очередь дошла и до меня. Когда я вошла, батюшка сказал: "Ну вот, и дождик прошел, а мы с Вами гулять уже не пойдем". Я была очень возбуждена и говорила о том, что охотно бросила бы все и пошла бы сестрой милосердия на фронт. Батюшка остановил меня. "В Вас говорит увлечение, - сказал он, - Ваше место не там. Вы должны оберегать детей. Завтра же перевезите Леночку с детьми в Загорск, найдите где-нибудь комнату в окрестностях. В Москве дети могут погибнуть, а здесь их преподобный Сергий сохранит". Прощаясь, батюшка особенно горячо благословлял каждого из своих духовных детей. Он знал, что каждого ждали тяжелые испытания: одних - смерть, других - потеря близких, третьих - болезни и скитания, многих - тюрьма, всех - лишения, голод и опасности. - Начинается мученичество России, - сказал батюшка. И в этот страшный день особенной непреоборимой силой прозвучали слова: "Заступи, спаси, помилуй и сохрани Твоею благодатью". Когда я вечером вернулась в Москву, Москва стала неузнаваема. Не было нигде веселых и приветливых огней, все было погружено во мрак. Говорят, что патриарх Тихон, засыпая в последний день своей жизни, сказал: "Ночь будет темной и длинной". Именно такими казались эти долгие военные ночи без огней. Леночка была с детьми одна. Они нетерпеливо ждали моего возвращения. Так изменилась вся жизнь с утра до вечера этого бесконечно длинного дня. И Леночка, и Алик очень обрадовались тому, что батюшка благословил ехать в Загорск. Ночь провели с детьми в бомбоубежище, так как с вечера дана была воздушная тревога, причем мы так и не узнали, была ли эта первая "тревога" действительной или учебной. Утром начали собирать вещи. Была уже ночь, когда мы добрались до деревни Глинково, в трех верстах от Загорска. Мы были, вероятно, одни из первых "переселенцев" из Москвы, и наш кортеж производил странное впечатление. Все вещи мы тащили буквально на себе, Алик устало брел за нами, а Павлика приходилось время от времени брать на руки. На ночь мы устроились кое-как в первой попавшейся избе, так как было уже поздно, а на следующий день обосновались уже более прочно. Устроившись в Глинкове, мы вчетвером направились к батюшке. Пройти три километра с маленькими детьми в жаркий день было нелегко. Когда мы добрались до Загорска, батюшка сказал: "Начинается паломничество к преподобному Сергию". "Вы будете жить здесь, как отроки в пещи огненной", - сказал батюшка. И действительно, подле батюшки нельзя было чувствовать себя иначе. Кругом была паника, население металось, эвакуировали детей, угоняли скот, увозили машины. Вражеские самолеты проносились иногда так близко, что можно было различить изображенную на них свастику; по ночам над Москвой пылало зарево от бросаемых неприятелем зажигательных бомб. Но Леночка и дети чувствовали себя в безопасности. Когда я бывала в Москве, а Леночка уходила в бесконечные очереди за хлебом, дети оставались одни. Простодушные соседи говорили детям: "Вашу маму и тетю убьют, и вам придется пойти в детский дом". "Мы не пойдем в детский дом, - шептал Алик Павлику, - мы пойдем к Дедушке". Родственники, знакомые и сослуживцы не понимали нашего "легкомыслия" и глубоко возмущались им. "Почему не увезли детей в глубокий тыл? Какое право вы имеете рисковать жизнью детей?" - говорили они. Но мы знали: их сохранит преподобный Сергий. "Сюда неприятель не придет, даже если он будет совсем близко, даже если ему удастся захватить Москву", - говорил батюшка. "В дни всенародных бедствий воздвигается Сергий",- говорит историк Ключевский. И через ряд веков он вновь стоял на страже своего отечества. Все подмосковные города были захвачены неприятелем, кроме Сергиева Посада - Загорска. Батюшка говорил, что война эта не случайно началась в день всех русских святых и значение ее в истории России будет очень велико. На вопрос "Кто победит?", который задавали ему все, он отвечал: "Победит Матерь Божия". Многие задавали вопрос, как молиться об исходе войны. Батюшка отвечал: "Молитесь "да будет воля Твоя!""╣ Фашисты казались мне носителями темной силы. Однажды я сказала батюшке: "Мне кажется, ни один христианин не может быть фашистом". - "Ни один христианин такого креста не примет", - сказал батюшка и начертал в воздухе знак свастики. Институт наш спешно эвакуировался. Тяжкое впечатление производило паническое бегство людей, которые, еще не испытав ничего, действительно "погибали от страха грядущих бедствий", внезапно переоценив все, разрушая материальные и культурные ценности, которые создавали своим же трудом, забыв, казалось, в тот момент даже о родине и ее будущем. Никто не понимал, почему я не уезжаю. Через несколько дней после эвакуации института я поступила работать в библиотеку завода "Красный богатырь". Раз в неделю мне надо было дежурить в библиотеке ночью, и после ночного дежурства я уезжала на два дня в Загорск. Ф.А. уехала в Свердловск, а папа остался со мной. Недостаток в продуктах питания становился все чувствительней. Мы с папой собирали за неделю все, что могли достать, и я отвозила в Загорск. "Мне ничего не надо, отвези детям", - неизменно говорил папа, передавая мне потихоньку от всех и то, что приносили для него лично. Почти в каждый приезд я старалась бывать у батюшки. Однажды, когда мы беседовали, началась воздушная тревога. Батюшка прервал разговор и начал молиться. "И Вы всегда во время тревоги читайте "Взбранной Воеводе", и на заводе во время ночного дежурства, тогда и завод не разбомбят", - сказал он. Ночные дежурства превратились для меня в часы удивительных переживаний. Я была одна в огромном четырехэтажном пустом доме на верхнем этаже. Внизу были только старик-сторож и цепная собака. Вокруг был наполовину опустевший, погруженный во мрак город, ночь, которую часто пронизывал вой сирен и свист сыпавшихся с воздуха осколков снарядов. Я не знала - попаду ли домой, увижу ли еще своих близких. Но мне не было страшно. Я спала совершенно спокойным сном, а когда начиналась тревога, вставала и молилась Божией Матери, как сказал мне батюшка, а потом опять засыпала до следующей тревоги. Утром я узнавала, что поблизости упала зажигательная бомба, сгорел рынок. Я вспоминала слова батюшки: "И завод не разбомбят". В те дни, когда я могла ночевать дома, мы с братом дежурили на чердаке, где мы могли наблюдать воздушные бои во всей их страшной и вместе с тем увлекательной величественности. Война как бы приоткрывала завесы потустороннего мира. Война шла не только между армиями, между народами, война была где-то глубже, в сердце человека, в сердце мира. Казалось, все силы света и тьмы вышли в бой... "Матерь Божия победит!"... "Всем нам надо будет умереть, но только мы с вами не умрем насильственной смертью, - сказал батюшка в один из моих приездов. - И с голода мы с вами не умрем, хотя и мало у нас сейчас хлеба, и еще меньше будет". Я рассказала батюшке, что везла детям несколько булок, которые мне с большим трудом удалось достать, а когда встретила знакомую старушку-монахиню, мне очень захотелось дать ей одну булку, но я не знала, правильно ли я поступаю и имею ли право так делать... Батюшка сказал: "Если Вы везли булки для детей, то давать их кому-нибудь не было Вашим долгом, но, если Вы по расположению сердца отдали одну из них, Господь вернет Вам пять". Так всегда и бывало, как сказал батюшка. Господь питал нас в это тяжелое время самым чудесным образом. Все необходимое появлялось совершенно неожиданно и тогда, когда, казалось, помощи ждать было неоткуда. Евангельское чудо с умножением хлебов, казалось, повторялось ежечасно. Однажды совершенно незнакомая женщина передала мне десяток яиц в такой момент, когда я ничего не могла достать для детей. Она везла яйца своим родственникам. Оказалось, что их нет в Москве, везти яйца в деревню было неудобно, и она отдала их мне, так как я попалась ей на дороге в этот момент. В Рождественский сочельник я собиралась ехать в Загорск с пустыми руками. Однако меня не покидала уверенность, что Господь пошлет что-нибудь для детей. Когда я уже направлялась к вокзалу, я неожиданно встретила девушку, которая до войны была няней Павлика. Она с радостью отдала мне только что полученные на заводе продукты, так что можно было не только накормить наших детей, но и устроить Рождественскую елку, пригласить деревенских ребятишек. Этой первой военной елки я никогда не забуду. И в этой как будто бы самой обыденной сфере жизни снялись какие-то покровы и обнажились глубины вещей, через которые виднее стала таинственная связь между людьми. Однажды кто-то на работе подарил мне одну конфету. Я не решалась съесть ее, так как чувствовала, что она для кого-то предназначена, но не знала, для кого. В тот же вечер я стояла в очереди в магазине. Магазин был полон народу. Вдруг из толпы вышла одна женщина и спросила, нет ли у кого-нибудь одной конфеты. Она идет в больницу навестить больного, и ей очень хотелось бы принести ему конфету. Разумеется, я отдала незнакомой женщине конфету, которая была явно для нее предназначена. Однажды утром папа, у которого начиналась тяжелая дистрофия, сказал: "Я умираю без сладкого". Дальнейший ход болезни и ее трагический конец показали, что это не было преувеличением. Мне нечего было дать ему. С тяжелым чувством пошла я на работу. Там я была одна в комнате. Я просила Божию Матерь указать мне способ, каким я могла бы достать сегодня же то, что папе так необходимо. От слабости я задремала. Меня разбудил стук в дверь. Вошла знакомая учительница и принесла немного сахару, который она получила для своих учеников, по каким-то причинам не явившихся на занятия. После этого случая батюшка дал мне указание делить масло и сахар на равные доли между папой и детьми. "Теперь и он слаб, как ребенок", - сказал батюшка, предупредив меня, что папа долго не проживет. Когда же я рассказала ему о брате, о его трагически сложившейся личной жизни, батюшка с какою-то особенной тревогой говорил: "Не знаю, как его Господь выведет!" Батюшка говорил, что всегда молится за моих родных, и только за литургией нельзя ему за них молиться. Он говорил, что брата легко можно было бы обратить, если бы возможно было личное свидание. Но при тех обстоятельствах об этом не могло быть и речи. Война обострила все чувства до небывалых пределов. Когда неприятель занимал города, казалось, что гибнут близкие люди, и когда воздушный налет разрушал дома в Москве, казалось, что разрушаются части твоего собственного тела. Однажды, когда я приехала к батюшке, он был очень занят и предложил мне пойти погулять по городу и, кстати, узнать, не привезли ли керосин, который достать было уже очень трудно. Вначале мне было приятно гулять на просторе и я даже собрала букет васильков. Дойдя до центральной городской площади, я прочла объявление о том, что неприятельские войска заняли Смоленск. Мне казалось, что день померк, и цветы потеряли свое очарование. Я поспешила вернуться к батюшке и рассказала ему о своих переживаниях. "Вот видите", - сказал он, как бы желая довести до моего сознания смысл этих неясных, овладевших мною чувств. Неожиданно батюшка спросил меня: "А что Вы говорите, когда Вас спрашивают, почему Вы не эвакуировались вместе со всеми?" "Я отвечаю, что я в Москве родилась, в Москве и умру", - сказала я. "Вы правильно отвечаете", - заметил батюшка. Потом он добавил: "А когда в Москве начнется смятение, бросайте все и идите сюда". - "А как же папа и брат?" - спросила я. "Вы им предложите идти вместе с Вами, но если они откажутся, Вы ничего больше не сможете сделать". Смятение началось ночью 16 октября. Я дежурила в помещении заводской библиотеки одна. Проверив затемнение и перекрестив все двери и окна, я легла спать на одном из столов, подложив под голову книги. Рюкзак с продуктами лежал под столом. Вдруг меня разбудил необычайный шум. На втором этаже теперь находилось ремесленное училище и было радио. Я остановилась, прислушиваясь к сообщениям. Одно было страшнее другого. Один за другим были сданы близлежащие от Москвы города. Наконец, как раздирающий душу крик, раздались слова: "Неприятель прорвал линию нашей обороны, страна и правительство в смертельной опасности". Началось нечто невообразимое: ремесленники со своими учителями ушли пешком в Горький, на заводе рабочие уходили кто куда, уезжали семьями в деревню, забирали казенное имущество. Начальство тайком ночью на машинах "эвакуировалось" в глубокий тыл. Москва бросила работу, люди бесцельно "гуляли" по улицам. Жизнь страны вдруг разладилась, как часовой механизм. На вокзале не было электропоездов, а в городе не было машин, не работало метро. На улицы беззастенчиво спускались сброшенные с неприятельских самолетов листовки с надписями, вроде следующей: "Москва не столица. Урал не граница", и т.п. Это был чудовищный момент, который, к счастью, длился недолго. До Загорска я добиралась более суток. Паровые поезда шли редко и то и дело останавливались во время воздушной тревоги. Когда я добралась наконец до Загорска, я вздохнула спокойно. Я спросила у батюшки, нельзя ли мне остаться здесь и не возвращаться в Москву. "Нет, - сказал батюшка, - отдохните немного и в Москву надо поехать, и на работу". Такой ответ батюшка давал не только мне, но и многим, обращавшимся к нему с тем же вопросом. Неприятельские войска были настолько близки к Москве, что железнодорожное сообщение было затруднено, а проезд, даже на такое расстояние, как Загорск, мог быть допущен лишь по особому разрешению. Мои поездки в Загорск продолжали быть регулярными, но каждая из них становилась чудом - чудом, которое совершал преподобный Сергий по молитвам батюшки. К запрету ездить по частным делам по железной дороге присоединилась резкая физическая слабость, вызванная развивавшейся дистрофией. Когда меня спрашивали: "Вы завтра едете в Загорск?" - это звучало как насмешка. Это совершенно невозможно. А на следующий день начиналась борьба, которая происходила не во мне, не в моем сознании и воле, борьба между стихиями мира сего, которые бушевали в Москве, и благодатными силами, которые шли из Загорска. Я сама была почти пассивна, стараясь лишь чаще повторять молитвы, вспоминая слова батюшки: "Держитесь за ризу Христову!" Жизненно важное значение этих слов ощущалось в те трудные дни с особенной, недоступной нам в обыденной жизни остротой. Весь мир вокруг был как бы покрыт толстым слоем непроходимых льдов, и единственным ледоколом была молитва. Без нее нельзя было в буквальном смысле сделать ни шагу. Это было совершенно очевидно. Поездка в Загорск расчленялась на много этапов, и пока не был закончен один этап, я не решалась даже подумать о следующем. Достать все необходимое для Леночки и детей, раздобыть какие-нибудь справки и удостоверения, дойти до вокзала, перейти через кордон контролеров и милиционеров на вокзале и в поезде, доехать до Загорска (сколько раз приходилось выходить из вагона, если справка казалась милиционеру недостаточно убедительной, и идти несколько остановок пешком, а затем пересаживаться на другой поезд), выйдя из вагона, дойти до места. Каждый из этапов имел свои почти непреодолимые трудности: иногда кругом была полная тьма, и не было видно ни жилья, ни дороги или все было занесено снегом и никак нельзя было догадаться, куда идти. Но на каждом этапе приходила неожиданная и нечаянная помощь, и препятствия рушились одно за другим. Когда проезд был совсем закрыт и допускался лишь с разрешения коменданта города, я спросила батюшку: "Как я приеду в следующий раз?" - думая только о земном, как апостол Петр в тот момент, когда Господь назвал его "маловерным". Батюшка ответил: " С Божией помощью!" Сила батюшкиных слов заключалась в том, что они полностью согласовались с жизнью, и вся жизнь становилась постепенным раскрытием того смысла, носителем которого являлся он сам. Во время войны батюшка не мог постоянно оставаться в одном месте, так как чаще проверяли состав населения и документы, и вынужден был время от времени уходить из дома и жить у других своих духовных детей. Атмосфера в Москве становилась такой тяжелой, что я мечтала хоть немного пожить в Загорске. "Я знаю, что Вам очень трудно", - говорил батюшка. От того, что он знал, трудности приобретали иной смысл и переставали тяготить. Однажды, идя вечером в темноте, я наткнулась на противотанковое заграждение, которых было много на всех улицах, и так сильно расшиблась, что пришлось взять бюллетень. Кое-как добралась я до Загорска, где я ходила на перевязки в поликлинику. Таким образом исполнилось мое желание, я могла остаться в Загорске почти на три недели. По мере того как надежды Германии на молниеносную войну не оправдывались, политика фашизма в оккупированных местностях становилась все более жестокой. Ужаснее всего было поголовное истребление еврейского населения. Все те же призраки выплывали из глубины истории и становились невероятным фактом сегодняшнего дня. То, что переживалось в то время, было неизмеримо больше, чем сочувствие. Все боялись чего-нибудь больше всего в эти грозные дни: одни - химической войны, другие - голодной смерти, третьи - попасть в руки врагов и т.п. Меня же больше всего ужасала мысль о том, что немцы могут прийти и я могу оказаться в каком-то "привилегированном" положении сравнительно с другими. Это было бы нравственной смертью. Мне мучительно хотелось умереть, чтобы доказать себе и всем, что мое обращение в христианство не есть акт отчуждения, но акт любви к родному народу. "Вы можете молиться за них, за себя и вместе за них", - сказал батюшка. Батюшка решительно отверг мои слова о "привилегиях". Жизнь и смерть в руках Божиих, и никакие привилегии ни малейшего значения иметь не могут. Такое же непонимание обнаружила я и в другой раз, когда я по поводу чего-то (о чем шла речь, не могу вспомнить) пыталась утверждать, что не имею на это право. "О каких правах вы говорите? - спросил батюшка. - На что мы имеем право? Имеем мы право приобщаться Святых Тайн? По нашим грехам, конечно, нет, но Господь нас допускает". В один из тревожных дней надо было выяснить волновавший всех нас вопрос. Муж Леночки настойчиво требовал переезда ее с детьми в Свердловск, где он работал в это время на военном заводе (он считал дальнейшее их пребывание под Москвой чрезвычайно опасным). Я отправилась к батюшке с Аликом и Павликом. Павлика пришлось большую часть дороги нести на руках. Увидев нас, батюшка очень обрадовался. "За Вашу заботу Матерь Божия Вас не оставит", - сказал он. Когда все сели за стол, батюшка посадил Алика и Павлика рядом с собой. Народу за столом было довольно много. "Чьи это мальчики?" - удивленно спросила незнакомая мне женщина, войдя в комнату. "Мои", - ответил батюшка. Последние дни и кончина В это время батюшка уже начал чувствовать себя больным. Мы долго не знали ничего о характере его болезни, думая, что он страдает малярией. Теперь я понимаю, что он не хотел омрачать жизнь своих духовных детей ожиданием близкого конца. За время своего пребывания в Загорске я еще раз была у батюшки вместе с детьми. "Удивительно хорошие у Вас дети. Они ведь и Ваши дети", - сказал батюшка. Мы сидели вместе у батюшки в садике. Алик принес какой-то цветок и, показывая его батюшке, говорил: "Вы только посмотрите, какой он хороший". - "Да, да, душечка, - ответил батюшка, - такой же хороший, как и ты". Батюшка выразил желание сам исповедовать Алика в первый раз, хотя ему не было еще семи лет (он, очевидно, знал, что не доживет до того времени, когда ему исполнится 7 лет). После своей первой исповеди у батюшки Алик так передавал свои впечатления: "Я чувствовал себя с Дедушкой так, как будто я был на небе у Бога, и в то же время он говорил со мной так просто, как мы между собой разговариваем". Однажды батюшка сказал мне: "За Ваши страдания и за Ваше серьезное воспитание этот самый Алик большим человеком будет". Болезнь батюшки усиливалась. Большую часть времени он не вставал с постели. Когда я пришла к нему с просьбой отслужить благодарственный молебен в день годовщины своего крещения, он сказал: "Попросите батюшку Петра, я не в силах, - а потом более бодрым голосом добавил, - а мы с Вами молебен еще отслужим╣" Я не поняла, к чему это могло относиться. Когда я вернулась на работу, завод был уже готов к эвакуации в Омск. Надо было или ехать вместе с заводом или увольняться с работы. Последнее грозило лишением продовольственных карточек, которые я получала тогда на заводе на всю семью. Батюшка благословил взять увольнение и никуда не уезжать. Это должно было быть выполнено, но как этого добиться, я не знала. С утра я отправилась к заводскому начальству. На все мои аргументы мне отвечали, что время военное и ехать должны все, никакие обстоятельства во внимание не принимаются. Оставалось одно - молитва-ледокол, которая может пробить самую несокрушимую ст