е о его жизни удалось
перенести место его рождения в Вифлеем. Ниже мы познакомимся[148]
с мотивом этой подтасовки, и почему она была необходимым результатом роли
Мессии, которую приписывали Иисусу[149]. Год его рождения с
точностью неизвестен. Он родился в царствование Августа, вероятно, около 750
г. эры города Рима[150], то есть за несколько лет до 1 года эры,
которую все цивилизованные народы исчисляют с предполагаемого дня его
рождения[151].
Имя Иисус, которое ему дали, есть измененное Иошуа. Это было довольно
распространенное имя; но естественно, что в последствии в нем стали
отыскивать таинственный смысл и намек на роль Спасителя[152].
Быть может, и сам Иисус, подобно всем мистикам, возбуждал свое воображение в
этом направлении. В истории известен не один случай, где имя, данное ребенку
без всякой задней мысли, послужило поводом для великой исторической миссии.
Пылкие натуры никогда не могут примириться со взглядом как на случайность на
что-либо к ним относящееся. Для них все, что к ним относится, предуказано
Богом, и они видят знак высшей воли в самых ничтожных обстоятельствах.
Население Галилеи было очень смешанное, на что указывает и самое ее
название[153]. Во времена Иисуса в числе ее жителей насчитывалось
много неиудеев (финикияне, сирийцы, аравитяне и даже греки)[154].
В странах с таким смешанным населением случаи обращения в иудаизм были
совсем не редкостью. Поэтому здесь невозможно поднимать вопрос о расе и
доискиваться, какая именно кровь текла в жилах того, кто больше всех
содействовал искоренению различий людей по крови.
Он вышел из среды народа[155]. Отец его Иосиф и мать Мария
были людьми среднего достатка, ремесленниками, жившими своим
трудом[156], в состоянии, столь обычном для Востока, которое
нельзя назвать ни довольством, ни бедностью. Благодаря крайней простоте
нравов, в таких странах не существует потребностей в том, что у нас входит в
понятие о приятной и удобной жизни; привилегия богача становится почти
бесполезной, и все обращаются в добровольных бедняков. С другой стороны,
полное отсутствие вкуса к искусству и ко всему тому, что придает
материальной жизни известное изящество, сообщает здесь хозяйству людей, ни в
чем не нуждающихся, внешний вид недостатка. Если не считать некоторых
неприятных и отталкивающих особенностей, которые ислам внес с собой во всю
Святую землю, город Назарет во времена Иисуса, быть может, нс слишком
отличался от того, что он представляет и теперь[157]. Мы узнаем
улицы, где он играл ребенком, в этих каменистых тропинках или в этих
маленьких переулках, отделяющих хижины одну от другой. Без всякого сомнения,
дом Иосифа походил на эти бедные лачуги, в которые свет проникает через
дверь и которые служат в одно и то же время и мастерской, и кухней, и
спальней; вся их обстановка состоит из циновки, нескольких подушек на полу,
из одного или двух глиняных сосудов и раскрашенного сундука.
Семья его, происходила ли она от одного или нескольких браков, была
довольно многочисленна. У Иисуса были братья и сестры[158] и,
по-видимому, он был старшим[159]. Ни о ком из них ничего не
известно, ибо те четыре лица, которых выдают за его братьев и из числа
которых один, Иаков, приобрел важное значение в первые годы христианства,
приходились ему двоюродными братьями. Действительно, у Марии была сестра,
которую звали тоже Марией[160]; она была замужем за неким Алфеем
или Клеопой - обоими этими именами, по-видимому, обозначается одно и то же
лицо[161], - и у нее было несколько сыновей, игравших видную роль
среди учеников Иисуса. Эти двоюродные братья, все последовавшие за молодым
учителем в то время, как родные братья не веровали в него[162],
получили прозвище "братьев Господних"[163]. Родные братья Иисуса,
равно как и их мать, получили известность лишь после его
смерти[164]. Но и тогда они, по-видимому, не пользовались таким
уважением, как их двоюродные братья, которые пошли за Христом более
самостоятельно, в характере которых было как бы больше оригинальности. Имена
их были неизвестны до такой степени, что когда евангелист перечисляет устами
людей из Назарета природных братьев Иисуса, то первыми ему навертываются
имена сыновей Клеопы.
Сестры его вышли замуж в Назарете[165], и там же он провел
годы своей ранней молодости. Назарет был маленький городок, расположенный в
широкой долине у вершины группы гор, замыкающей на севере равнину Ездрелона.
В настоящее время в нем насчитывается от трех до четырех тысяч жителей, и в
этом отношении возможно, что и не произошло большой
перемены[166]. Зимой здесь бывает довольно холодно, и климат
очень здоровый. Подобно всем иудейским городкам того времени, Назарет
представлял собой группу хижин, выстроенных без всякого стиля, и имел тот
общий вид, печальный и бедный, каким отличаются все поселения в семитических
странах. Дома, по-видимому, и тогда не многим отличались от тех каменных
кубиков, не имеющих ни внешней, ни внутренней изящности, которые ныне
покрывают самые богатые части Ливана и которые, среди виноградников и
фиговых деревьев, все-таки оставляют довольно приятное впечатление.
Окрестности города прелестны, и ни один уголок в мире не располагает так
хорошо к мечтаниям об абсолютном счастье. Даже и теперь Назарет
восхитительное место для отдыха путешественника, быть может, единственное в
Палестине, где он чувствует некоторое облегчение от той тяжести, которая
давит его душу среди окружающей ни с чем не сравнимой пустыни. Население
здесь отличается веселым и гостеприимным характером; сады свежи и зелены.
Антонин Мученик, живший в конце VI века, рисует очаровательную картину
плодородия окрестностей Назарета, которые он сравнивает с
раем[167]. Некоторые из долин к востоку от города вполне
оправдывают это описание. Фонтан, у которого некогда сосредотачивалась вся
жизнь и веселье этого маленького города, ныне разрушен; его потрескавшиеся
водоемы дают мутную воду. Но красота женщин, которые здесь собираются под
вечер, та красота, которая была замечена еще в VI веке и которую считали
даром Девы Марии[168], поразительно сохранилась и доныне. Это
сирийский тип во всей его прелести, полный томности. Не может быть сомнений
в том, что и Мария бывала здесь почти ежедневно и с кувшином на плече
присоединялась к веренице своих соотечественниц, оставшихся безвестными.
Антонин Мученик отмечает, что иудейские женщины вообще относятся к
христианам презрительно, а здесь они очень приветливы. И в наши дни
религиозная вражда в Назарете не так остра, как в других местах.
Горизонт города невелик, но если подняться немного выше, взойти на
плоскогорье, где вечно дует ветер, и очутиться таким образом выше всего
города, то откроется великолепная перспектива. На западе развертываются
прекрасные линии Кармеля, которые заканчиваются вершиной, обрывом, падающим
в море. Дальше видны двойная вершина, господствующая над Магеддо, гористая
страна Сихем с святынями века патриархов, горы Гельбоэ, небольшая живописная
группа гор, с которой связаны то прелестные, то страшные воспоминания Сулема
и Ендора, Фавор, напоминавший древним женскую грудь своей закругленной
формой. В небольшой впадине между горами Сулем и Фавор открывается вид на
долину Иордана и на возвышенные равнины Переи, образующие на востоке
непрерывную линию. На севере горы Сафед, постепенно понижаясь к морю,
скрывают Сен-Жан-д'Акр, но оставляют на виду очертания залива Кайфа. Таков
был горизонт, который открывался перед Иисусом. Этот очаровательный
кругозор, колыбель Царства Божия, целыми годами оыл его миром. Жизнь его
почти и не заходила за пределы, в которых прошло его детство. В самом деле,
на севере отсюда почти видна на склонах Гермона Кесария Филиппинская, самый
отдаленный пункт, до которого он доходил в стране язычников, а на юге, за
этими уже не столь живописными горами Самарии, уже предчувствуется печальная
Иудея, словно высушенная жгучим ветром отвлеченности и смерти.
Если когда-либо мир, оставаясь христианским, но усвоив себе более
высокое понятие о том, в чем заключается истинное уважение к его
первоисточнику, вздумает заменить подлинными святыми местами апокрифические
и жалкие святилища, с которыми связывалось благочестие грубых веков, то на
этой назаретской возвышенности он воздвигнет свой храм. Здесь, на том месте,
где появилось христианство, в центре, из которого распространялась
деятельность его основателя, должна бы возвышаться великая церковь, где
могли бы молиться все христиане. Здесь же, на этой земле, в которой покоятся
плотник Иосиф и тысячи безвестных назарян, никогда не заходивших за пределы
своей долины, философ нашел бы лучшее место, нежели где-либо на всем свете,
для того, чтобы предаться созерцанию человеческих дел, находить утешение от
оскорблений, которые они наносят наиболее дорогим для нас инстинктам, для
того, чтобы уверовать в божественную конечную цель, к которой идет
человечество через бесчисленные препятствия, невзирая на всяческую суету.
Глава III Воспитание Иисуса
Эта улыбающаяся и в то же время величественная природа была
единственной воспитательницей Иисуса. Он учился читать и
писать[169], без сомнения, по восточному методу, который
заключается в том, что ребенку дают книгу и заставляют повторять ее в такт с
его маленькими товарищами до тех пор, пока он не выучит ее
наизусть[170]. Однако сомнительно, чтобы он хорошо понимал
еврейские книги на их оригинальном языке. У биографов он их цитирует в
переводе на арамейский язык[171]; его правила экзегетики,
насколько мы можем их себе представить по словам его учеников, весьма
походили на те, которые тогда были в ходу и составляли дух Таргуммима и
Мидра-шима[172].
Школьными учителями в иудейских городах были гаццаны или синагогальные
чтецы[173]. Иисус мало посещал школы более высокого уровня,
книжников или соферим (быть может, в Назарете их и не было), и не имел
никакого звания из числа тех, которые в глазах толпы дают права на
ученость[174]. Но было бы большой ошибкой думать, что Иисус был
невеждой в том смысле, как мы понимаем это слово. У нас школьное воспитание
проводит черту, резко отличающую в отношении личной ценности тех, кто
получил его, от тех, кто им не воспользовался. Не так было на Востоке, и
вообще в доброе старое время. То состояние грубости, в котором у нас, в силу
нашей изолированной и чисто индивидуальной жизни, остается человек, не
прошедший школу, неизвестно в обществе, где нравственная культура и, в
особенности, общий дух времени взаимно передаются благодаря постоянному
соприкосновению людей между собой. Араб, не имевший никакого учителя, тем не
менее часто бывает весьма развитым, ибо его шатер представляет собой в
некотором роде открытую всегда и для всех академию, где из встреч людей
хорошо воспитанных рождается великое умственное и даже литературное
движение. Деликатность в обращении и тонкий ум на Востоке не имеют ничего
общего с тем, что у нас называют воспитанием. Здесь, как раз наоборот,
педантами и неблаговоспитанными людьми считают именно ученых. В этом
социальном строе невежество, у нас осуждающее человека занимать низшую
ступень в обществе, является принадлежностью великого и вполне оригинального
деятеля.[ ]
Мало вероятно, чтобы Иисус знал греческий язык, который вообще был
слабо распространен в Иудее вне правящих классов и вне городов, населенных
язычниками, как Кесария[175]. Родным языком Иисуса был сирийский,
смешанный с еврейским, наречие, на котором тогда говорила
Палестина[176]. Тем более нет оснований предполагать, чтобы он
имел какое-нибудь понятие о греческой культуре. Эта культура была изгнана
палестинскими учителями, предававшими одинаково проклятию и "того, кто
выкармливал свиней, и того, кто обучал своего сына греческой
науке"[177]. Во всяком случае, она не проникала в такие мелкие
городки, как Назарет. Правда, невзирая на проклятия учителей, некоторые
евреи уже успели познакомиться с эллинской культурой. Не говоря уже об
иудейской школе Египта, попытки слить эллинизм с иудаизмом происходили в
течение почти двухсот лет; один еврей, по имени Николай из Дамаска, считался
в это время наиболее выдающимся, наиболее образованным, наиболее уважаемым
человеком своего века. Вскоре после этого Иосиф должен был дать другой
пример вполне эллинизировавшегося еврея. Но Николай был евреем только по
крови; Иосиф заявляет, что он исключение среди своих
соотечественников[178], и вся схизматическая школа Египта до
такой степени отрешилась от Иерусалима, что о ней не сохранилось никакого
воспоминания ни в Талмуде, ни в иудейском предании. Несомненно, что в
Иерусалиме очень мало изучали греческий язык, что на греческие науки здесь
смотрели как на нечто опасное и даже рабское, что их объявляли годными самое
большее для женщин в качестве украшения[179]. Единственно
изучение Закона считалось занятием и либеральным, и достойным серьезного
человека[180]. Один ученый раввин ответил так на вопрос, в какое
время дня всего приличнее преподавать детям "греческую мудрость": "Не днем и
не ночью, ибо сказано о Законе: изучай его день и ночь"[181].
Итак, до Иисуса не дошел ни прямо, ни косвенно ни один элемент
эллинской науки. Он не знал ничего, кроме иудаизма; ум его сохранил ту
свежую наивность, которую всегда ослабляет обширное и разнообразное
образование. В недрах самого иудаизма он оставался чуждым многих течений,
нередко параллельных ему. С одной стороны, на него, по-видимому, не оказал
непосредственного влияния аскетизм ессеев[182] и
терапевтов[183]; с другой стороны, ему были неизвестны прекрасные
теории религиозной философии, выработанные иудейской школой Александрии;
гениальным истолкователем их был его современник Филон. Многие сходные
черты, которые находят у него с Филоном[184], эти превосходные
правила любви к Богу, и составляющие как бы созвучие между Евангелием и
сочинениями знаменитого александрийского мыслителя, объясняются общими
стремлениями возвышенных умов, внушенными требованиями времени.
По счастию для него, он также не изучал и ту удивительную схоластику,
которая преподавалась в Иерусалиме и из которой в ближайшем будущем должен
был произойти Талмуд. Если некоторые из фарисеев и заносили ее в Галилею, то
он их не посещал, а когда впоследствии вступил в соприкосновение с этой
пустой казуистикой, то она только внушала ему отвращение. Тем не менее,
можно предполагать, что принципы Гиллеля были ему небезызвестны. За
пятьдесят лет до него Гиллель высказывал афоризмы, которые имеют много
общего с его афоризмами. По своей бедности, которую он переносил со
смирением, по кротости своего характера, по оппозиции лицемерам и
первосвященникам Гиллель был учителем Иисуса[185], если только
можно говорить об учителе там, где речь идет о столь оригинальном человеке.
Чтение книг Ветхого Завета произвело на него сильное впечатление. Канон
книг Священного Писания состоял из двух главных частей: Закона, то есть
Пятикнижия, и Пророков, в том виде, как они дошли до нас. Обширная
аллегорическая экзегетика применялась ко всем этим книгам и пыталась извлечь
из них то, чего в них не было, но что отвечало потребностям времени.
Закон, представлявший собою не древние законы страны, но утопии,
извращенные предписания, благочестивые подлоги времен царей-пиетистов с того
времени, как нация не имела более собственного правительства, стал
неистощимой темой для хитрых толкований. Что касается Пророков и Псалмов, то
сложилось убеждение, что все до известной степени мистические выражения в
них относились к Мессии, и в нем старались заранее отыскать тип того, кому
суждено было осуществить все национальные упования. Иисус разделял общие
симпатии к этого рода аллегорическим толкованиям. Но истинная библейская
поэзия, ускользавшая от наивных иерусалимских толкователей, была во всей
своей полноте открыта его дивному гению. Закон, по-видимому, не производил
на него обаятельного впечатления; он думал, что мог бы создать и лучшие
законы. Но религиозная поэзия Псалмов находила чудные отзвуки в его
лирической душе; эти священные гимны остались на всю жизнь его духовной
пищей и поддержкой. Истинными его учителями сделались пророки, в особенности
Исайя и его продолжатели во времена пленения, с их блестящими мечтами о
будущем, их бурным красноречием, с их бранью, перемешанной чарующими
образами. Без сомнения, он читал также и многие апокрифические сочинения, то
есть труды в ту эпоху довольно современные, авторы коих, чтобы придать себе
авторитет, которым в то время пользовались лишь самые древние рукописи,
прикрывались именами пророков и патриархов. Особенно его поразила книга
Даниила[186]. Эта книга, написанная неизвестным экзальтированным
евреем времен Антиоха Епифана под принятым им самим псевдонимом древнего
мудреца[187], резюмировала дух последнего времени. Ее автор,
истинный творец философии истории, первый осмелился объявить ход всемирной
истории и следовавшие одна за другой империи не более как явлением,
подчиненным судьбам иудейского народа. С самой юности своей Иисус был
проникнут этими высокими упованиями. Быть может, он читал также и книги
Еноха, которые в то время пользовались уважением наравне с Священным
Писанием[188], и другие книги в этом роде, столь сильно
возбуждавшие народную фантазию. Пришествие Мессии во всей его славе и со
всеми его ужасами, гибель наций, обрушивающихся одна на другую, крушение
неба и земли давали постоянно пищу его воображению, и так как все эти
перевороты ожидались в ближайшем будущем, так как многие пытались уже
вычислить срок их наступления, то и вся область сверхъестественного, в
которую увлекают такого рода видения, начала представляться ему совершенно
естественной и простой.
Из каждого слова его наиболее удостоверенных поучений явствует, что он
не имел ни малейшего понятия об общем состоянии мира. Он представлял себе,
что мир разделяется на царства, которые ведут между собой войны; он не знал,
по-видимому, ничего ни о "римском мире", ни о новом состоянии общества,
которым прославился его век. Он не имел определенного понятия о могуществе
Империи, до него дошло только имя "Кесаря". На его глазах строились в
Галилее и в ее соседстве Тивериада, Иулиада, Диокесария, Кесария, пышные
творения Иродов, которые предназначались ими для того, чтобы этими
великолепными сооружениями доказать свое восхищение римской цивилизацией и
свою преданность членам семьи Августа; по странной игре случая, теперь эти
названия, совершенно исковерканные, носят жалкие поселки бедуинов. Вероятно,
он видел и Себасту, построенную Иродом Великим, показной город, по
развалинам которого можно думать, что он перенесен сюда весь сразу готовым,
подобно машине, которую остается только поставить на свое место. Эта
безвкусная архитектура, эти постройки, которые по частям привозились в Иудею
на кораблях, эти сотни колонн, все одного диаметра, украшавшие какую-нибудь
безвкусную "улицу Риволи", - вот что он называл "царствами мира и всей их
славой". Но эта показная роскошь, это административное и официальное
искусство, конечно, были ему в высшей степени не по вкусу. Он любил
галилейские деревни, эти беспорядочные группы хижин и сельскохозяйственных
сооружений, отчасти высеченных в скалах, колодцев, гробниц, садов с фиговыми
и оливковыми деревьями. Он всегда держался ближе к природе. Двор царя
представлялся ему местом, где все люди ходят в роскошных
одеждах[189]. Прелестные небывальщины, которыми полны его притчи,
когда он выводит на сцену[190] царя и знатных людей,
свидетельствуют, что он всегда представлял себе аристократическое общество,
как молодой поселянин, который видит "свет" сквозь призму своей наивности.
Еще менее была ему знакома новая идея, созданная греческой ученостью,
эта основа всей философии, вполне подтвержденная и современной наукой,
заключающаяся в отрицании сверхъестественных сил, которые, по наивной вере
древних, управляют будто бы вселенной. Почти за сто лет до него Лукреций
великолепно выразил незыблемость общего закона природы. Отрицание чудес,
мысль, что все в мире происходит по законам природы, в которые не могут
вмешиваться никакие высшие существа, была общепризнанной во всех великих
школах, во всех странах, получивших науку из Греции. Быть может, эта идея не
была чуждой также и Вавилону и Персии. Но об этих успехах науки Иисус не
имел понятия. И быть может, никогда еще евреи не были так охвачены жаждой
чудес. Филон, живший в крупном центре интеллигенции и получивший весьма
обширное образование, обладал также знаниями химерического характера и
низкой пробы.
В этом отношении Иисус ничем не отличался от своих соотечественников.
Он верил в дьявола, которого считал за духа зла[191], и, как и
весь мир, воображал, что нервная болезнь происходит оттого, что больным
овладевает демон, который его и волнует. Чудесное было для него не
исключением, а нормальным явлением. Понятие о сверхъестественном со всеми
его невозможностями создается лишь после того, как народилась
экспериментальная наука о природе. Человек, не имеющий никакого
представления о физике, который верит, что молитвой можно изменить ход
облаков, болезнь и самую смерть, конечно, не увидит в чуде ничего
особенного, так как весь ход вещей для него является результатом свободной
воли Божества.
В таком умственном состоянии всегда находился Иисус. Но на его великую
душу такие верования производили совсем другое действие, нежели это бывает у
обыкновенных людей. У обыкновенного человека вера в особое вмешательство
Божества вызывает простодушное легковерие и шарлатанские плутни. У Иисуса
эта вера связывалась с глубоким сознанием близких сношений между человеком и
Богом и с преувеличенной верой в внутреннюю силу человека; эти прекрасные
заблуждения составляли источник его собственной силы; ибо если впоследствии
они могли повредить ему в глазах физика и химика, то в его эпоху они давали
ему такую силу, какой не пользовался ни один человек ни до него, ни после
него.
Его своеобразный характер обнаружился очень рано. Легенда любит
рассказывать, что он с детства восстал против родительской власти и, бросив
избитые пути, следовал своему призванию[192]. Несомненно, по
крайней мере, что он не придавал значения родственным связям. Его
собственная семья, по-видимому, не любила его[193], и по временам
он сам бывает жестким по отношению к ней[194]. Как все люди,
занятые исключительно своей идеей, Иисус перестал считаться с кровными
узами. Такие натуры признают единственной связью между людьми идею. "Вот
матерь Моя и братья Мои, - говорил он, указывая на своих учеников,- ибо кто
будет исполнять волю Отца Моего Небесного, тот Мне брат, и сестра, и мать!"
Но простые люди понимали его иначе, и однажды одна женщина сказала ему:
"Блаженно чрево, носившее Тебя, и сосцы, Тебя питавшие!" А он ответил:
"Блаженны слышащие слово Божие и соблюдающие его!"[195]. Вскоре
он должен был пойти еще дальше в этом смелом отрицании природы, и мы увидим,
что он отвергнул все человеческое, кровь, любовь, родину и открыл свою душу
и сердце исключительно идее, представлявшейся ему в виде абсолютной правды.
Глава IV Мир идей, в котором развивался Иисус.
Трудно понять явления первобытного образования земного шара, так как
огонь, в котором он пылал, уже погас и земля охладилась. Точно так же и
всякие объяснения представляются неудовлетворительными, когда наши скромные
аналитические приемы приходится применять к переворотам созидательных эпох,
решавших судьбы человечества. Иисус жил в один из таких моментов, когда все
карты общественной жизни раскрываются и ставка человеческой деятельности
увеличивается во сто крат. В такие времена каждый, взявший на себя великую
роль, рискует жизнью, ибо подобные движения предполагают такую свободу
действий, такое отсутствие всяких мер предосторожности, которое не может
обойтись без страшной развязки. В настоящее время человек мало рискует, но
мало и выигрывает. В героические эпохи человеческой деятельности человек
рискует всем, ко и выигрывает все. Добрые и злые или по меньшей мере
считающие себя такими, или признаваемые за добрых и злых, образу юг два
противоположных лагеря. Путь к апофеозу идет через эшафот, характеры
приобретают резко выраженные черты и запечатлеваются в памяти человечества в
виде вечных типов. За исключением французской революции, ни один из
исторических моментов не был таким подходящим для развития скрытых сил,
которые человечество держит как бы в запасе и проявляет только в дни своего
горячечного состояния и гибели, как именно эпоха, в которую сложился
характер Иисуса.
Если бы управление миром было задачей чисто спекулятивной и если бы
обязанность возвестить себе подобным, во что им надлежит веровать,
возлагалась бы на величайшего философа, то великие моральные и догматические
правила, называемые религией, создавались бы в полном спокойствии, путем
умозрений. Но на самом деле бывает не так. За исключением Сакья-Муни,
великие основатели религий не были метафизиками. Самый буддизм, родившийся
из чистого умозрения, завоевал пол-Азии по чисто политическим и моральным
мотивам. Что касается семитических религий, то философского в них так мало,
как только это возможно. Моисей и Магомет были не умозрителями, а людьми
дела. Они овладели человечеством потому, что требовали от своих
современников действий. Точно так же и Иисус не был богословом или
философом, создавшим более или менее сложную систему. Чтобы сделаться
учеником Иисуса, не было надобности подписаться под какой-либо программой
или присягнуть какому-либо вероисповеданию; нужно было только одно -
привязаться к нему, любить его. Он никогда не спорил о Боге, ибо чувствовал
его непосредственно в самом себе. Подводные камни метафизических тонкостей,
на которые наткнулось христианство в III веке, были созданы отнюдь не
основателем его. У Иисуса не было ни догматов, ни систем; у него было
твердое личное решение, которое, будучи интенсивнее всякой иной искусственно
созданной воли, и доныне управляет судьбами человечества.
У еврейского народа было то преимущество, что со времени Вавилонского
пленения до Средних веков он всегда находился в весьма напряженном
состоянии. Поэтому блюстители его национального духа в течение всего этого
длинного периода пишут как бы под влиянием сильнейшего лихорадочного
состояния, благодаря которому они идут или по ту, или по эту сторону разума,
и редко по его среднему пути. Никоща человек не ставил задач своего будущего
и своих судеб с более, отчаянной смелостью, не был более склонен впадать в
крайности. Еврейские мыслители, не отделяя судеб человечества от судьбы
своей крошечной расы, первые взяли на себя труд создать общую теорию
развития человеческого рода. Греция, всегда замыкавшаяся в самой себе и
прислушивавшаяся внимательно только к распрям между своими маленькими
городами, имела превосходных историков; стоицизм возвестил величайшие
принципы обязанностей человека как гражданина мира и как члена великого
братства; но до наступления римской эпохи тщетно было бы искать в
классической литературе общей системы философии истории, охватывающей все
человечество. Еврей, напротив, благодаря некоторого рода пророческому
.чутью, которое по временам дает семиту чудесную способность постигать
великие загадки будущего, заставил историю проникнуть в религию. Быть может,
он обязан этим до известной степени Персии. Перс с древних времен понимал
историю мира как ряд эволюции, с особым пророком во главе каждой из них.
Каждому пророку назначен свой "хацар" или тысячелетнее царство (хилиазм), и
из этих последовательных эр, аналогичных миллионам веков, предназначенных
каждому индийскому будде, слагается цепь событий, подготовляющих царство
Ормузда. В конце времен, когда исполнится цикл хилиазмов, наступит
окончательный рай. Тогда люди будут жить счастливо, земля превратится в
равнину, все будут говорить на одном языке, для всех будет один закон, одно
правительство. Но этому будут предшествовать страшные катастрофы. Даяк
(сатана персов) порвет цепи, которыми он скован, и обрушится на мир. Два
пророка явятся утешать людей и подготовлять великое событие[196].
Эти идеи распространялись по всему свету и достигали до Рима, где под
влиянием их был создан цикл пророческих поэм; основными их идеями было
подразделение истории человечества на периоды, последовательное появление
богов, соответствующих этим периодам, полное обновление мира и в конце
концов наступление золотого века[197]. Книга Даниила, некоторые
отделы книги Еноха и сивиллины книги[198] являются иудейским
выражением той же теории. Конечно, мысли эти не были общим достоянием.
Сперва их разделяли лишь некоторые люди с живым воображением и склонные к
чужеземным доктринам. Сухой автор книги Есфирь с его узкими взглядами
никогда не помышлял об остальном мире иначе, как с презрением и с
пожеланиями ему всяких бед[199]. Разочарованный эпикуреец,
писавший Екклезиаста, так мало мыслит о будущем, что считает излишним даже
работать для детей; для эгоистического холостяка последним словом мудрости
представляется обращение своего .капитала в пожизненную
ренту[200]. Но великие дела народа обыкновенно совершаются его
меньшинством. При всех своих недостатках, жесткости, эгоизме, насмешливости,
жестокости, узкости, софистике, хитрости, - еврейский народ тем не менее
является творцом прекрасного движения бескорыстного энтузиазма, отмеченного
историей. Партия оппозиции всегда составляет славу своей страны. Величайшие
люди нации зачастую именно те, которых она предает смертной казни. Со-крат
прославил Афины, считавшие, что с ним жить нельзя. Спиноза - величайший из
современных евреев, а между тем синагога изгнала его со срамом. Иисус был
славой народа Израиля, который его распял.
Колоссальная мечта в течение веков жила в иудейском народе, она
возрождала его беспрестанно, когда он падал. Чуждаясь теории индивидуальных
возмездии, которую распространяла Греция под видом учения о бессмертии души.
Иудея сосредоточила на своем национальном будущем всю силу любви и желаний.
Она считала, что ей дано божественное обетование в виде беспредельного
будущего, и так как начиная с IX века до Р. X. горькая действительность
выражалась постоянным усилением царства мира сего и грубо разрушала все
вожделения евреев, то они бросились в комбинации самых невозможных идей,
покушались на самые странные извороты. До Вавилонского пленения, когда
всякая будущность нации на земле была уничтожена отделением .северных
племен, родилась мечта о восстановлении дома Давида, о примирении между
обеими частями нации, о триумфе теократии и о победе культа Иеговы над всеми
идолопоклонническими культами. В эпоху пленения поэт, полный гармонии,
рисовал пышность будущего Иерусалима, обратившего в своих данников все
народы и самые отдаленные острова, такими нежными красками, что можно
подумать, будто луч света из глаз Иисуса проник в его душу через огромное
пространство шести веков[201].
Победы Кира, казалось, на некоторое время осуществили все, на что
надеялись евреи. Важные уненики Авесты и поклонники Иеговы возомнили себя
братьями. Персии удалось, изгнав многообразных "дэв" и превратив их в
демонов ("див"), извлечь нечто вроде монотеизма из древних арийских
фантазий, по существу своему натуралистических. Пророческий тон многих
поучений Ирана представлял много сходства с некоторыми сочинениями Осии и
Исайи. При Ахеменидах[202]. Израиль успокоился, а при Ксерксе
(Ассур), говорят, стал даже страшить самих иранцев. Но торжествующее и
подчас грубое вступление греческой и римской цивилизации в Азию снова
повергло его в мечтания. Теперь, более чем когда-либо, он стал призывать
Мессию как судию и мстителя народов. Он чувствовал потребность в полном
обновлении, в перевороте, который всколыхнул бы землю сверху до низу; лишь в
этом он нашел бы удовлетворения неутолимого чувства мести, возбуждаемого в
нем сознанием своего превосходства и картиной своих унижении.
Если бы Израиль обладал так называемой спиритуалистической доктриной,
которая делит человека на две части, на тело и душу, и считает совершенно
естественным, что душа продолжает жить в то время, как тело истлевает, то
для такого приступа гнева, энергического протеста не было бы ни почвы, ни
оснований. Но такое учение, вышедшее из греческой философии, не
согласовалось с традициями еврейской мысли. В древних еврейских книгах нет и
следа воздаяний и кар в будущей жизни. Пока существовала идея солидарности
племени, естественно было не думать о строгом воздаянии каждому по его
заслугам. Тем хуже для благочестивого человека, если он попал в эпоху
нечестия; наравне со всеми другими ему придется подвергнуться общественным
бедствиям как результатам общего нечестия. Это учение, завещанное мудрецами
школы патриархов, ежедневно встречалось с непримиримыми противоречиями. Оно
было сильно поколеблено еще во времена Иова; три старца, Фемаитянин,
Наамитянин, Савхеянин, исповедовавшие его, были людьми отсталыми, и молодой
Елиуй, вмешавшийся в разговор, в возникшем при этом споре с первых же слов
своих осмеливается высказать мысль, по существу своему революционную: "Не
многолетние мудры, не старики разумеют правду"[203]. При всех
осложнениях, которые вторглись в мир со времени Александра, принцип этих
старцев и Моисеева закона стал еще менее терпим[204]. Никогда еще
Израиль не был так верен Закону, между тем он подвергался свирепому
преследованию от Антиоха. Разве только какой-нибудь ритор, привыкший
повторять устарелые фразы, лишенные смысла, осмелился бы в то время
утверждать, что эти нссчастия народ навлек на себя своим
нечестием[205]. Как! Исгова забудет навеки эти жертвы, умирающие
за веру, этих героев Маккавеев, эту мать с се семью сыновьями, предоставит
их могильному тлению?[206] Неверующий саддукей светского образа
мыслей мог бы не испугаться такого результата своего поступка; мудрец, вроде
Антигона из Соко[207], мог бы проповедовать, что не следует быть
добродетельным, подобно рабу, в ожидании награды за это, что нужно быть
добродетельным без расчета. Но масса нации этим, конечно, не могла
довольствоваться. Одни, разделяя принцип философского бессмертия,
представляли себе, что праведники живут в памяти Бога, вечно прославляются в
воспоминаниях людей и произносят суд над теми, кто их
преследовал[208]. "Они живут перед очами Бога... Они ведомы
Богу"[209] - вот в чем заключается их награда. Другие, в
особенности фарисеи, прибегали к догмату о воскресений[210].
Праведники воскреснут, чтобы принять участие в мессианском царстве. Они
воскреснут во плоти, на глазах мира, в котором они будут царями и судьями;
они увидят торжество своих идей и унижение своих врагов.
У древнего израильского народа встречаются лишь неясные следы этого
основного догмата. В сущности, саддукей, который не исповедовал его, был
верен древнему иудейскому учению; новатором являлся фарисей, исповедовавший
воскресение из мертвых. Но в религии обновление идет всегда от более пылкой
партии; она движется, она и пользуется плодами движения. Воскресение из
мертвых, идея совершенно отличная от бессмертия души, кроме того, вполне
естественно вытекала из предшествующих доктрин и из условий народа. Быть
может, и Персия дала этому учению кое-какие элементы[211]. Во
всяком случае, комбинируясь с верованием в Мессию и с учением будущего
всеобщего обновления, догмат воскресения из мертвых послужил основой для
апокалипсических теорий. Эти последние, не будучи символами веры
(правоверный иерусалимский синедрион, по-видимому, их не признавал), всюду
овладевали умами и вызывали во всем иудейском мире, из конца в конец,
чрезвычайное брожение. Полное отсутствие догматической строгости было
причиной того, что в одно и то же время допускались довольно противоречивые
мнения, даже насчет основного пункта. То праведнику приходилось ожидать
общего воскресения из мертвых[212], то тотчас после смерти ангелы
относят его на лоно Авраама[213]. To проповедуется общее
воскресение[214], то оно оказывается уделом одних
праведников[215]. То предполагается при этом обновленная земля и
новый Иерусалим, то требуется предварительно уничтожение вселенной.
Лишь только Иисус начал мыслить, как тотчас же его охватила жгучая
атмосфера, созданная в Палестине идеями, которые я здесь изложил. Эти идеи
не преподавались ни в одной школе, но они носились в воздухе и вскоре душа
юного реформатора прониклась ими. Наши колебания, наши сомнения никогда в
нем не пробуждались. Конечно, Иисус двадцать раз сиживал без всяких сомнений
на этой вершине назаретской горы, где ни один современный человек не усидит,
не будучи охвачен чувством беспокойства по поводу своего предназначения,
быть может, и суетного. Лишенный чувства эгоизма, этого источника наших
печалей, побуждающего нас настойчиво отыскивать для добродетели загробные
интересы, Иисус думал только о своем деле, о своем народе, о человечестве.
Эти горы, море, лазурное небо, эти высокие равнины на горизонте для него
были не меланхолическим видением души, вопрошающей природу о своей судьбе,
но определенным символом, просвечивающей тенью невидимого мира и нового
неба.
Он никогда не придавал большого значения политическим событиям своего
времени, а быть может, был о них и плохо осведомлен. Династия Иродов жила в
мире настолько для него чуждом, что, без сомнения, он знал о ней лишь
понаслышке. Ирод Великий умер в самый год его рождения, оставив о себе
неизгладимые воспоминания, монументы, которые предназначались для того,
чтобы принудить даже самое неблагосклонное к нему потомство поставить его
имя рядом с Соломоном, и которые тем не менее остались незаконченными, так
как их невозможно было окончить. Этот тщеславный светский человек,
запутавшийся в лабиринте религиозных распрей, лукавый Идумея-нин, обладал
всеми преимуществами, какие дает человеку среди страстных фанатиков полное
хладнокровие и разум, при полной безнравственности. Но его мысль о светском
царстве Израиля, если бы даже она не была анахронизмом при том состоянии
мира, при котором он ее задумал, несомненно, потерпела бы крушение, как и
аналогичный проект Соломона, ввиду препятствий со стороны самого характера
нации. Три его сына