мать в коричневом прижала его к себе и стала осыпать поцелуями, истово шепча ласковые слова, ему почудилось, что она вроде бы и есть та самая Шлюха, только почему-то ее зовут Ингунн. Эйрику не по нраву были такие поцелуи, его за всю жизнь никто не целовал, если не считать редких и торжественных поцелуев в праздник после обедни, когда они, возвращаясь домой, вкусно ели и прихлебывали пиво. А здесь и пиво ему, давали каждый день. Люди ели здесь и свежую вареную еду - рыбу да мясо - чуть не каждый день. Может, здесь было так заведено - женщинам целоваться и в будни. Когда Эйрик подходил к Улаву, клал руки ему на колено и принимался расспрашивать обо всем на свете - живет ли тюлень в лесу по другую сторону фьорда, отчего оба коня у Улава белые, почему не он отец ребятишкам Турхильд, на что они варят тюлений жир, куда это так быстро катится по небу луна, - Ингунн следила за ним с каким-то странным волнением. Она так боялась, что Улаву наскучит возиться с мальчиком. Она была несказанно и бесконечно благодарна ему за то, что он привез ей сына, о котором она тосковала пуще всего на свете. Теперь же она страшилась, что ее дитя надоест Улаву и может опостылеть ему, если будет часто попадаться на глаза. Она не замечала, чтобы Улаву Эйрик был не по душе. Он не заигрывал с Эйриком, покуда тот сам не подходил к нему, но был всегда ласков к нему и отвечал, как мог, на бесконечные расспросы парнишки. Однако заставить Эйрика понять, как обстояли дела, было нелегко. Мальчуган на удивление мало знал обо всем, что творилось вокруг него, даже не отличал живые существа от неживых - спрашивал, нравятся ли большому камню на отмели чайки и отчего снегу охота ложиться на землю. Ему было никак не понять, что из-за туч просвечивает то же самое солнце, что сияет на ясном небе, а однажды он увидел луну, непохожую на все прочие луны. Как-то раз к ним пришел священник, так он никак не мог взять в толк, что это тот самый священник, которого он видел в церкви, что он может снять с себя рясу и ездить верхом, как прочие люди. Иной раз мальчик сам принимался рассказывать что-нибудь, только рассказы его были до того чудны и бестолковы - ничего не разберешь. Ингунн тревожилась оттого, что сына ее смекалистым не назовешь, не по годам несмышлен, вдруг Улав во-все разлюбит его за то, что он такой бесталанный. Был он из себя такой раскрасавчик, такой славненький, она просто наглядеться на него не могла, но светлой головы ему бог не дал. Она чувствовала тайные уколы разочарования и боли оттого, что мальчик, не скрывая, показывал - отца он любит куда больше, чем мать. И потому она тоже старалась не давать отцу с сыном часто бывать вместе. Улав с самого начала не испытывал никакой неприязни к Эйрику. Страшный удар, который потряс его, когда он узнал про измену Ингунн, страдания при воспоминании о том, что ею владел другой, - все это отдалилось и поросло мхом за годы безрадостной жизни с нею. Любовь к ней была уже чем-то знакомым и привычным, она как бы проросла в его плоть, как корни травы прорастают в землю на лугу. Только теперь он ощущал эту любовь как бесконечную жалость к несчастной страдалице, чья жизнь стала его жизнью. Лишь нежность питал он к Ингунн да испытывал вечный страх за нее, - эти чувства бились в его крови, поднимались горячей волной, вспыхивали и гасли; страсть едва шевелилась в нем, полусонная, вялая и теплая. Но зато и ревность теперь утихла, словно онемела; если он и вспоминал изредка про то, что когда-то случилось с нею, ему казалось, что все это было в незапамятные времена. Связать же былой позор и душевную муку с маленьким мальчиком, появившимся у них в усадьбе, он никак не думал. Эйрик жил теперь у них - значит, так и следует быть. Бог повелел ему взять Эйрика, так нечего и голову над этим ломать, пусть себе живет. Улаву мальчонка даже, пожалуй, нравился - собой пригожий и к отцу то и дело ластится. Сам Улав нескоро сходился с людьми и потому всегда радовался и дивился, когда кто-нибудь с ним подружится. Улав понимал гораздо лучше сбивчивый и бестолковый лепет мальчика, чем его мать. И когда она, ничего не разобрав, обрывала его на полуслове и говорила что-нибудь невпопад, не давая мальчику выспросить у Улава все, что ему надо, мужу было невтерпеж и он не раз еле сдерживал досаду. Временами, словно внезапные и мимолетные видения, представал перед ним мир его детства, каким он казался ему в ту пору, хотя отчетливо и ясно он не мог вспомнить ничего, тем паче рассказать о тем словами. 9 Фьорд вскрылся - пришла весна. Солнце припекало красно-серые скалы у воды, и у подножия Бычьей горы белели на глянцевых волнах новорожденные буруны. Луга зазеленели, над ними поднимался сладостный дух земли и трав; пришло время распускаться почкам, и вечерами Мельничная долина наполнялась горьковатым освежающим ароматом молодой листвы. Однажды майским утром нашел Улав гадючье гнездо на горушке, трех гадов посчастливилось ему убить. Он сложил их в деревянную посудину с крышкой, а как отполдничали, прокрался с нею в поварню. Змеиный жир да пепел змеи - штука полезная, от многого помогает, но еще большую силу они дают, если их приготовить тайком. Он только было собрался проскользнуть в поварню, как услышал голоса. Говорили Ингунн с мальчиком. Детский голос сказал: - ...потому что батюшка дал мне грудку. - Дал тебе грудку? - удивилась мать. - Что ты мелешь? - А вот и нет. Он сказал, чтобы я ел и крылышки, если не наелся. Но от петуха уже больше ничего не осталось, кроме крылышек. Улав улыбнулся. Теперь он вспомнил - на постоялом дворе в Осло служанка подала ему жареного петуха, а мальчонка страсть как любит курятину. Тут он услыхал, как Ингунн сказала: - Я тебе зажарю целого петуха. Скажешь ли ты тогда, что я тоже хорошая, не хуже батюшки? Как только он уедет из дому, я тебе сразу и зажарю кочета. Улав прокрался назад через тун к кузне и пошел к востоку. Ему было не по себе - стыдно за нее. На кой ляд ей это надо? Пусть себе жарит своего петуха. Что ему за дело до того! Не все ли равно, дома он или нет. Весною мальчик взял привычку просыпаться с криком чуть ли не каждую ночь - то ли с непривычной еды пучило ему живот, то ли еще отчего. Улав услышал, как мальчик вскрикнул и принялся ползать наугад по большой кровати у северной стены, где он спал один, потом крикнул еще громче, будто испугался насмерть. Ингунн кубарем скатилась с постели и подбежала к нему: - Эйрик, Эйрик, дитятко мое! Тише, тише, разбудишь батюшку. Ну успокойся же, не бойся ничего, я с тобою, маленький ты мой. - Возьми-ка его лучше к нам, - послышался из темноты голос Улава, который давно проснулся. - Никак он опять тебя разбудил! - сказала Ингунн с досадою. Она принесла мальчика и легла сама, им пришлось потесниться, они толкали друг друга в темноте, пока не улеглись поудобнее. - Да я еще и не засыпал. Что тебе опять приснилось, Эйрик? Однако ночью Эйрик признавал только мать. Он прильнул к ней еще крепче, не ответив отцу. Что ему снилось, они так и не узнали. Он несколько раз как бы смахнул что-то с рук и бросил, потом облегченно вздохнул и улегся на покой. Скоро они оба заснули. Весною Улава сильней всего мучила бессонница, он редко засыпал до полуночи, а просыпался до рассвета. Ранним летним утром фьорд чаще всего блестел как зеркало, бледно-голубое с серебряным отливом; пустынный берег на другой стороне был светлый и красивый, словно марево. Когда он тихим утром выходил из дому, на душе у него вдруг становилось и легко и весело. Где-то в одной из пристроек пела Турхильд, дочь Бьерна, она давно уже работала не покладая рук. Встретившись на туне, они стояли и разговаривали, греясь на утреннем солнышке. Иногда, возвратясь через несколько часов в дом, он стоял и смотрел на спящих - на мать и дитя. Эйрик лежал, прильнув лицом к материнской шее, дыша полуоткрытым ртом. Ингунн спала, положив тоненькую, тяжелую от перстней руку ему на плечо. За две недели до летнего равноденствия Ингунн родила сына. Улав поспешил окрестить сына и назвал его Аудуном. Мальчик был на удивление мал, иссиня-красен и худ - кожа да кости. Один раз, когда дитя лежало распеленатое на коленях у Сигне, дочери Арне, и ему меняли пеленку, Улав взял двумя пальцами руку сына. До чего же худенькая была эта крошечная ручка, ни дать ни взять цыплячья лапка, и такая же холодная. Ни особой любви, ни радости оттого, что у него наконец появился сын, Улав не испытывал. Слишком уж долго они этого ждали, и одна лишь мысль о том, что Ингунн может снова понести, сильно омрачала его. Он уже давно перестал надеяться на то, что это несчастье может окончиться радостью, и теперь нужно было время, чтобы с этим свыкнуться. Но он видел, что для матери все было иначе. Хотя она каждый раз знала, что ее ждут лишь тяжкие муки, сердце ее невольно дрожало от безнадежной и отчаянной любви к этим нерожденным крохотным малюткам. И вот теперь Аудун получит наследство всех своих братьев, которые не оставили после себя никакой памяти, имени даже не оставили. Эйрик прямо-таки прыгал от радости оттого, что у него появился братец. Еще в Сильюосене он понял, что рождение маленького - великое событие. В дом к ним приходили две, а то и три чужие женщины и приносили с собой всякие лакомства. Свечи горели до самого утра. Дитя в колыбели было словно бесценное сокровище - ведь все эти чудища, что хоронились за изгородью, так и норовили украсть его. Все то и дело справлялись, весело ли дитя, здорово ли. А после, когда нарождался новый младенец и занимал место в люльке, годовалому приходилось хуже всех в доме. Его отдавали на попечение младших братьев и сестренок, он вечно болтался у всех под ногами, и повсюду его подстерегала опасность. Но этого Эйрик уже не замечал. В Хествикене же все было чересчур торжественно - страсть сколько женщин понаехало, да еще со своими служанками, и пропасть еды навезли. А вот что до свечей, горевших по ночам, так их с отцом обманули - матушка и братец спали в другом доме. - Это мой шелковый братец, а вам он братец шерстяной, - сказал он младшим ребятишкам Турхильд. Они стояли все вместе и глядели, как обряжают Аудуна. Улав как раз сидел у жены и услыхал эти слова. Он взглянул на Ингунн. Она лежала и любовалась обоими своими сыновьями, сама не своя от радости. Ее крохотного мальчика пеленала служанка, а другой сын со здоровым, сияющим личиком, гукал, склонясь над своим маленьким братцем, у которого он, сам того не зная, отнял право первородства. Когда хозяева Хествикена привезли домой пятилетнего сына, которого все это время скрывали, в округе поднялся молчаливый переполох. Улава не шибко любили в Фолдене. Когда он воротился в родную усадьбу, его приняли с распростертыми объятиями, но понемногу люди стали примечать, что ему ни к чему ни их дружба, ни добрососедская помощь. Улав, сам того не желая, держался в стороне, а на людях был не шибко разговорчив. Правда, грубым и неуважительным его нельзя было назвать, но от этого в глазах соседей он лучше не становился. Они думали, что он отмалчивается, держится тихим и неприступным оттого, что считает себя лучше других. Мужчины говорили иной раз меж собой, что Улав, верно, считает себя вельможею, раз ему довелось служить у Алфа-ярла и с материнской стороны он приходится родичем знатным датским хевдингам, которые по полугоду сидели в Норвегии да объедали герцога. Ясное дело, ему досталась родовая усадьба, пока еще не деленная. Только, дескать, пусть погодит, еще поглядим - надолго ли, по нашим-то временам всякое может статься. Хотя он никогда не отказывался делать то, что ему должно, и рад был помочь ближнему, ни у кого не было охоты просить помощи у Улава, сына Аудуна. Потому как случись у человека беда и приди он к богатому бонду в Хествикен, он его едва выслушает. Когда ему расскажут толком обо всех своих напастях, он вдруг скажет, будто думал вовсе о другом: "Да, так что же вам от меня угодно?" Всякий скажет, что Улав всегда готов дать, чего у него просят, либо одолжить, но, коли тебе нужно облегчить душу да испросить совета, лучше к нему не соваться, все равно не добьешься толку - ответит невпопад, не знаешь, что и думать: не то он глуп, не то ему на тебя наплевать. Оттого-то люди, если у них не было крайней нужды до него, так что ну просто некуда деваться, шли к другому человеку, который, если даже и не поможет делом, то по крайности выслушает тебя со всем вниманием, потолкует с тобой, даст добрый совет, утешит, сам поплачется - дескать, и ему нелегко живется, - все легче на душе станет. А еще люди в округе примечали, что Улава никогда не видели пьяным и не слыхали, чтобы он где-либо расшумелся под хмельком. Хотя на пирушках он пил, не отставая от других ражих парней. Видно, даже этот дар божий ему не впрок, ничем его не проймешь. И мало-помалу стали люди робко поговаривать, хоть и никто не знал, откуда пошел такой слух, будто этот человек носит в сердце своем тайное горе или тяжкий грех. Подозрение это сперва было смутное и неясное, а после все в этом крепко уверились: статный и красивый молодой хозяин Хествикена, круглолицый, белокожий, с льняными кудрями, был человек меченый. И с женой его творилось неладное - никак не могла родить живое дитя. Люди редко видели Ингунн, дочь Стейнфинна, да теперь было не на что и смотреть, до того исхудала бедняжка. Однако в округе помнили, какою раскрасавицей она была еще совсем недавно. И тут люди узнали, что у них есть сын. Все эти годы они прятали его. Держали его, словно врага в плену, далеко на севере, в ее родных краях. Правда, она зачала, когда Улав был в опале. Он сам им все рассказал, коротко и ясно. Люди знали, что он был в ссоре с жениной родней. Стейнфинн на смертном одре доверил Улаву свою дочь, с коей мальчик был обручен еще во младенчестве. Улав взял ее в жены, потому как истолковать слова Стейнфинна иначе было никак невозможно, то была его воля. Но тут новые опекуны надумали подыскать красивой и богатой невесте другого жениха, с выгодой для себя. Улав обмолвился и о том, что однажды летом, перед тем как наконец-то замириться с жениной родней, он тайно жил в поместье, где она пребывала в ту пору. Но о том он принужден был молчать до поры до времени. Это сказал им Улав, сын Аудуна. Но только люди стали раскидывать умом: а может, Улав вовсе и не по доброй воле взял жену, а по велению Стейнфинна, опекуна своего. Ведь он в ту пору был еще несмышленышем. Может, он хотел бы увильнуть от женитьбы, которую ему навязали еще в детстве. Те, кто хоть недолго бывал у них, да поглядели, как они живут - их челядинцы, женщины, которые навещали Ингунн, когда она хворала, - рассказывали после, что они там видели. Улав вроде бы и добр был к жене, только он и в доме у себя все хмурился да отмалчивался. Иной раз не один день минет, покуда он скажет жене хоть словечко. Ингунн же никогда веселой не была, и немудрено - жить с таким молчальником, вечно хворать да рожать мертвых детей одного за другим. Однажды пришел в Хествикен новый священник - отец Халбьерн. Был он человек еще нестарый, высокий и стройный и лицом куда как красив, только волосы у него были огненно-рыжие, да еще про него сказывали, что он больно высокомерен. За короткое время все успели его невзлюбить. Не успел он появиться в здешних местах, как уж начал тяжбу из-за церковных владений да доходов духовенства, о прежних уговорах отца Бенедикта с крестьянами, которые новый священник изволил объявить незаконными. И мужской монастырь в Хуведе, и женский монастырь в Ноннесетере имели усадьбы и части усадеб в этом приходе, равно как и многие церкви и святые общины в Осло. Их доверенные лица, люди по большей части умные и благожелательные, были в добрых отношениях с местными крестьянами, многие из которых купили себе приют на старость лет в одном из монастырей. И когда случалось, что монахи из Хуведе приезжали в свои усадьбы, крестьяне издалека собирались в часовню к обедне послушать их пение. Отец Халбьери не преминул разругаться и с монахами. Зато священник расточал хвалы монахам нового ордена, которые недавно появились в Норвегии. Они ходили босые, в шлыках будто из дерюжины, посыпанной пеплом. Изо всех добродетелей они пуще всего ценили покорность, смирение и довольство малым. Говорилось, что братья эти должны бродить по свету, жить милостыней и учить бедного и богатого истинному благочестию. А коли оставалась у них малая толика в суме после вечерней молитвы, делились они с неимущим и выходили заутра на дорогу столь же босые и нагие. Правду сказать, сам отец Халбьерн вовсе не был кротким и смиренным, гордился, что он хорошего роду - сын знатного человека из Валдреса, - и учить крестьян благочестию он не шибко годился - до того учен, что крестьянам было не много проку его слушать. Но он все нахваливал этих бродячих монахов, называвших себя миноритами, во всем им покровительствовал, давал большие пожертвования на дом, который строили в городе, и уговаривал своих прихожан следовать его примеру. Но люди решили, что, хотя герцог и благоволил к этим новым монахам, но епископ, большинство священников и ученых мужей в городе их не жаловали и почитали правила этого ордена опасными и неразумными. Люди прознали и то, как отца Халбьерна прислали сюда. По рождению и по редкой учености ему надлежало бы получить одну из самых что ни на есть высоких церковных должностей, да только он рассорился с епископом и всем соборным капитулом в Осло, потому как, будучи не в меру самонадеянным и задиристым, возомнил, будто может превзойти в науках всех других. Однако иначе они не могли его наказать, как послать его в этот богатый приход, ибо во всем прочем поведение его было безупречным - он учился много лет в чужих странах, а также изучил законы и права своей страны с незапамятных времен до наших дней. Вот и сегодня он пришел к Улаву спросить, что тот знает о праве на ловлю лососей в маленькой речушке на худрхеймской стороне. Улав не мог ему толком ничего сказать - хозяева этой усадьбы с давних пор имели на то право, а после его дед продал это право зятю, потом его поделили меж многими хозяевами. Улав приметил, что отец Халбьерн досадовал на него за то, что он столь мало знает об этом деле. Покуда священник трапезовал, он попросил вразумить его в том хорошенько, потому как у него у самого болит об этом душа. "Ведь это касается моих сыновей", - сказал он. Он слыхал, будто ребенок, коего отец зачал в то время, когда он был лесным человеком, стоит вне закона и теряет все права, даже если мать его законная жена опального. - Вовсе нет! - воскликнул отец Халбьерн, резко взмахнув рукой. - Ты слыхал про волчонка - так называли сына опального в прежние времена. Прежде лесного человека почитали умершим, а жену его - вдовою. А коли его миловали, надлежало ему просить ее родичей позволения снова играть свадьбу. Но ты, верно, понимаешь, что такой закон не годится для крещеных людей - ни грех, ни приговор не могут расторгнуть брачные узы между мужем и женою. - Ее родня не желала признать законным браком то, что было меж нами в молодые годы, - сказал Улав. - Они согласились на наш брак лишь после рождения Эйрика. - Не тревожься о том. Рожден мальчик в законном браке или нет, теперь у него те же самые права, раз вы поженились с согласия ее родни, и никто не может оспаривать законность этого брака. - Стало быть, - спросил Улав, - Аудун никак не может обойти Эйрика и отнять у него право старшего сына? - Нет, не может, - твердо ответил священник. - Да я просто спросил, чтобы точно знать. - Что ж, это вполне естественно. Улав поблагодарил священника за науку. Когда мать еще лежала в постели, Эйрик начал рассказывать про какую-то Тетрабассу. Сперва взрослые решили, что это нищенка - сейчас, когда дом ломился от еды и питья, их приходило больше, чем когда-либо. Да, Эйрик сказал, что Тетрабасса - это старушка с торбой. А один раз он сказал, что Тетрабасса приходила играть с ним на поле за сараем. Там, на лугу, была лощинка, где он любил играть. Теперь он уверял, что Тетрабасса - маленькая девочка. Никто на это не обратил особого внимания - все привыкли к его чудным речам. Но немного погодя стал Эйрик рассказывать про других своих друзей, и у всех у них были такие чудные имена: Таурагаура, Сильварп, Скульурм, Дельвандаг и синяя Колмурна - не разберешь, то ли это мужчины, то ли женщины, взрослые или дети. Домочадцы начали тревожиться. Еще случалось, что люди покидали дом и усадьбу, все до единого, от мала до велика, и уходили в лес - либо от суда бежали, либо до того обнищали, что уж лучше в лесу жить, по крайности летом, чем справлять поденную работу по дворам. Как раз об эту пору пропала со двора тучная овца, и домашние решили: верно, дружки Эйрика и есть лесные бродяжки, которые тем и живут, что здесь стянут, там украдут. Когда Эйрик играл в лощине, люди не спускали с него глаз - не подойдут ли к нему чужие, дети либо взрослые. Но никого они так и не увидели. А мертвая овца всплыла на заливе - она свалилась со скалы. Теперь в Хествикене перепугались не на шутку. Ведь это мог быть и подземный народец. У Эйрика выспрашивали, ведомо ли ему, откуда они приходят. Да, они приходят из-под камней. Когда же он увидел, как все испугались, он и сам задрожал от страха. Нет, нет, они приезжают из города, сказал он. На санях. А может, и приплывают на корабле, поправился он, когда Улав сказал, что летом на санях из Осло не приедешь, и нечего нести чепуху. Да нет же, конечно, они из лесу. Таурагаура сказывала, что они живут в лесу. Теперь он чаще всего говорил про Таурагауру. Ингунн была просто в отчаянии. Это, видно, злые тролли крадут счастье со двора в каждом колене их рода. Теперь они собрались украсть ее дитя. Эйрика заперли на женской половине и караулили. Он болтал неумолчно о своих дружках, и мать чуть ума не лишилась с горя. Она велела Улаву привести священника. - А не врешь ли ты все, Эйрик? - строго спросил его Улав однажды, посидев да послушав, как мальчик отвечает на тревожные вопросы матери. Эйрик глянул на отца широко раскрытыми испуганными карими глазами и сильно затряс головой. - Коли я замечу когда, что ты говоришь неправду, пеняй на себя. Так и знай. Эйрик смотрел на отца недоумевая. Казалось, он не понимал, о чем тот говорит. Но Улав стал подозревать, что мальчишка все насочинял, хотя это представлялось ему нелепым, - на что ребенку придумывать столь бесполезные и вздорные небылицы! И на другой день, когда Улав отправился с работником косить траву на лугу возле лощины, он взял Эйрика с собой, наперед обещав Ингунн, что не спустит глаз с мальчика. Так он и сделал - то и дело поглядывал на мальчонку. Эйрик сидел себе тихонько и послушно в своей ямке, играл ракушками и камешками, подаренными ему рыбаками. Он все время был один. Когда же работник вместе с девушками ушел полдничать, Улав подошел к Эйрику. - Сегодня они к тебе не приходили - Тетрабасса, Скульурм и остальные? - Приходили, - просиял Эйрик и стал рассказывать, в какие игры они играли на этот раз. - Ну и врешь же ты, парень, - строго сказал Улав. - Я все время глядел на тебя, здесь никого не было. - Они удрали, как ты подошел, испугались твоей косы. - Куда же они подевались, по какой дороге пошли? - Ясное дело, домой пошли. - Домой? А в какую сторону? Эйрик нерешительно и немного боязливо глянул на отца. Но тут же глазенки его засветились. - Пойдем туда, батюшка! - Он протянул отцу ручонку. Улав повесил косу на дерево. - Ну что ж, пошли, коли так! Эйрик повел его к дому, потом на тун и на гору к западу от дома, откуда виден фьорд. - Вон они где, - сказал он, указывая на узенькую полоску пологого берега, видневшуюся далеко внизу. - Я никого не вижу, - отрезал Улав. - Нет, их там нету. Теперь я знаю, где они. Эйрик сначала повернул назад, к дому, но после свернул на тропинку, ведущую к пристани. - Теперь-то я знаю, теперь я знаю! - радостно закричал он, подпрыгивая и семеня на одном месте, ожидая отца, потом снова забежал вперед, опять остановился, дождался отца, взял его за руку и потянул за собой. Так он подвел его к самому крайнему сараю для рыбы. Улав им почти никогда не пользовался - рыбы в Хествикене ловилось теперь не так уж много. Разве что по весне, до того, как отправиться на сход на крестовой неделе в Осло. Улав хранил там кое-какие зимние припасы. Сейчас же сарай был пуст и не заперт. Эйрик втащил отца за собой в сарай. Под полом сарая плескались волны и шлепались о сваи. Стены рассохлись, и повсюду зияли щели; солнечные блики плясали на воде, дрожали тоненькими искристыми полосками на стенах и потолке сарая. Эйрик глубоко вдыхал морской запах, смешанный с застарелым запахом рыбы и просоленного морем дерева, и лицо его сияло от возбуждения. Он задрал голову, глянул в глаза отцу и с улыбкой, полной ожидания, подвел его, крадучись, на цыпочках, к перевернутой вверх дном бочке, в которой Улав дубил шкуры. - Здесь! - прошептал он и присел на корточки. - Здесь они и живут. Их можно увидеть, щелки снова стали большими. Мы могли бы их разглядеть получше, но сейчас они сидят и едят. Ты их видишь? Улав перевернул бочку и пнул ее так, что она покатилась. Под нею ничего не было, кроме сору. Эйрик глядел на него с улыбкой и собрался было уже что-то сказать, как увидел разъяренное лицо отца и застыл в ужасе с раскрытым ртом. Резко вскрикнув, он поднял руки, защищаясь от удара, и громко зарыдал. Почувствовав, что он не в силах ударить мальчика, Улав опустил руку. Плачущий Эйрик казался таким маленьким и жалким, что отец почти устыдился. Он опустил руки мальчика, вытащил его из сарая и сел на куче разного хлама, держа сына перед собой. - Ведь ты все врал, понимаешь ли ты это, каждое твое словечко про этих дружков - вранье да и только. Эйрик не отвечал, он таращил глаза на отца, вовсе сбитый с толку, будто не понимая ни капельки из того, что тот ему говорил. Дело кончилось тем, что Улаву пришлось взять Эйрика на колени, чтобы утешить его. Отец твердил ему, чтобы он никогда не говорил неправды, иначе его будут наказывать, но теперь уже говорил с ним много мягче, гладя мальчика по голове. Эйрик припал к груди отца и обнял его за шею. Однако он так ничего и не понял. Улав заметил это, и на душе у него стало тяжко. Мальчик, которого он держал на руках, казался ему таким чужим и странным. Господи Иисусе, для чего было выдумывать такие небылицы! Улаву это показалось столь нелепым, что он начал сомневаться, в своем ли уме мальчишка. После родов Ингунн не выходила из дому почти девять недель. Не то чтобы она сильно хворала или ослабела, просто ей нравилось сидеть в тесной избе, где все делалось для нее да для младенца, все же, что могло ее волновать, было отгорожено от нее стенами. Так она лежала, погрузившись в свое новое счастье. Младенец лежал у ее груди, а Эйрик все время забегал к ней. Под конец Улаву стало досадно - они прожили вместе так много тяжких лет, и все это время она цеплялась за него. Теперь же, когда Ингунн была счастлива и здорова и обрела вновь частицу своей прежней красоты и свежести, она заперлась от него с детьми. Но Улав не показывал виду, что ему обидно. Наконец в воскресенье, после дня святого Лавранса, ее повезли в церковь. Эйрик спал, когда они выехали на рассвете. А когда они воротились из церкви, он встретил их на лужайке возле дома. В последнее время завели новый обычай, который многие осуждали, говорили, будто это все равно что испытывать терпение господа своею гордынею. Молодые жены, приходившие в церковь брать очистительную молитву после родов, надевали, в особенности если родился сын, свой золотой венец - украшение высокородных дев - поверх головного платка. Ингунн тоже надела свой золотой венец - бархатную ленту с золочеными розами - поверх шелковой повязки. На ней было красное платье и синий плащ с большой золотой застежкой. Улав снял жену с седла. Эйрик стоял, не сводя изумленных глаз со своей красивой матери, любуясь ею. В этом великолепном сверкающем наряде, с серебряным поясом вокруг тонкого стана, она казалась гораздо выше ростом и двигалась свободно и легко, словно птица. - Матушка! - воскликнул он сияя. - И все-таки ты - Шлюха! В тот же миг отец схватил его за плечо и ударил кулаком по щеке так, что у него потемнело в глазах. Удары сыпались градом, мальчик не успевал перевести дух, чтобы закричать, из горла у него вырывался лишь тоненький, свистящий писк. Тут Уна, дочь Арне, подбежала к нему и схватила его за рукав. - Улав, Улав, да опомнись же, ведь он еще мал, в своем ли ты уме - бить так сильно! Улав отпустил Эйрика, и он упал навзничь прямо на землю. Так он лежал на земле, задыхаясь и хрипя, с посиневшим лицом. Сознания он не потерял и больше нарочно делал вид, что вот-вот преставится. Уна нагнулась над ним, приподняла и положила к себе на колени. И тут он принялся плакать. Улав повернулся к жене - он еще дрожал. Ингунн стояла, опустив плечи, ее глаза, ноздри, полуоткрытый рот казались дырами в мертвом черепе. Улав жестко и гневно засмеялся, потом схватил ее повыше локтя и потащил в большую горницу, где прислужницы хлопотали у праздничного стола. Никто из провожатых не слыхал слов мальчика. Однако все подумали про себя одно и то же: что бы он ни сделал, все равно тяжко смотреть, как отец столь жестоко поучает малютку. После они сидели на скамьях, ожидая, что их позовут к столу, и у всех было скверно на душе. Но тут вошла Уна, дочь Арне, с Эйриком на руках. Она посадила его против колен отца. - Эйрик станет теперь тебя во всем слушаться, Улав. Скажи своему сыну, что ты боле не гневаешься на него. - Он сказал, за что его наказали? - спросил Улав, не поднимая глаз. Уна покачала головой. - Он так плакал, бедняжка, что и слова вымолвить не мог. - Чтоб я боле никогда не слыхал от тебя этого слова, слышишь, Эйрик! - негромко, но горячо сказал Улав. - Никогда, ясно тебе? Эйрик еще судорожно всхлипывал. Он не ответил, а только испуганно таращил глаза на отца, ничего не понимая. - Чтоб ты не смел боле говорить это слово! - повторил отец, тяжело положив руку мальчику на плечо, и не снимал ее, покуда он не кивнул. Потом взгляд Эйрика жадно скользнул по накрытому столу, который ломился от всяких яств. И все сели за стол. В эту ночь гостей в усадьбе было так много, что Эйрика положили спать в избе Турхильд. Вечером, когда он отправился туда, Улав вышел за ним на тун перед домом. Эйрик остановился как вкопанный и задрожал всем телом, испуганно глядя на отца. - Кто тебя научил этому худому слову? Эйрик испуганно уставился на него, силясь не заплакать. Улав так и не добился от него ничего. - Не смей его никогда больше говорить! Ты понял, никогда! Улав погладил мальчика по голове, заметив, как бы со стыдом, что лицо у него сильно распухло, а одна щека так и пылает. Мальчик собрался было заснуть, как вдруг почувствовал, что кто-то склонился над ним. Матушка! Лицо ее было мокрое и горячее, как огонь. - Эйрик, мой маленький, кто сказал тебе, что твоя мать - шлюха? Мальчик сразу же проснулся. - Так ты, значит, не Шлюха? - Конечно, шлюха, - прошептала мать. Эйрик обвил руками ее шею, прижался к ней и поцеловал. 10 Осень в этом году пришла рано. Со дня святого Михаила бушевала непогода, дождь лил не переставая, разве что кроме тех суток, когда шторм гнал тучи с такой силою, что они не успевали пролить дождь. Такая погода стояла целых семь недель. В Хествикене вода затопила пристань. Однажды ночью море сорвало сваи под крайними сараями. Когда люди пришли туда на рассвете, то увидели, что старый сарай лежит перевернутый вверх задней стеной, которая была обращена к скале; щипцовая же стена, выходившая на фьорд, наполовину окунулась в воду. Волны шибко колотились о камни, и сарай качался, будто привязанная к берегу лодка. И каждый раз, когда волна поднимала эту развалюху, а потом опускала, вода стремительно вырывалась из щелей меж бревнами, а более всего из щипцового оконца. Анки сказал, что сарай похож на пьяного мужика, который ссутулился над поручнями и блюет. Им ничего не оставалось, как попытаться вытянуть обломки сарая топорами, баграми и веревками на берег да оттащить их подалее от воды, чтобы их не швырнуло о пристань, либо о другой сарай, где Улав хранил собранную за лето соль и рыбу. Правду сказать, рыбы там осталась самая малость - с осенним уловом они оплошали. И тут Улав сильно повредил правую руку. Сперва он этого почти не заметил - покуда боролся с волнами да со штормом, который так разыгрался, что им не раз пришлось ползти к скале на брюхе. Но когда они в сумерках шли к дому, он почувствовал, что руку ломит и дотронуться больно. Улав приоткрыл наружную дверь, а ветер с силою рванул ее внутрь, увлекая его за собой. Больная рука сильно напряглась, и он, перевалившись через порог, повалился врастяжку на пол в сенях. Пришлось снимать с него мокрую рыбацкую одежду, а после Турхильд обмотала ему руку тряпицею. Сидеть в доме в тот вечер было мало радости: в горнице полно дыма, а при таком ветре ни дверь не откроешь, ни заслон в крыше. Дым ел глаза, в горле щипало. Когда же пошел пар от мокрой одежды мужчин, развешанной на поперечных балках, воздух скоро стал такой густой, хоть ножом режь. Ингунн лежала с ребятишками в каморе, там дыму было поменьше, но холодина стояла такая, что пришлось залезть в постель. Челядинцы отужинали и тут же ушли. Улав побросал несколько шкур и подушек на пол возле очага и улегся на них: дым-то ведь шел поверху. Теперь рука у него сильно распухла. Обветренное лицо пылало, голову ломило, а тело то горело огнем, то колотило в ознобе. В легком бреду ему казалось, что буря поет на разные голоса - завывает за углами дома, хлопает где-то оторвавшимся заслоном; порою он различал шум леса на вершине горы за усадьбой. Глуше всего ревел разгневанный фьорд; ему казалось, будто он слышит грохот волн, которые пробились сквозь скалы и колотятся прямо о каменное подстенье дома. В полусне он видел белые гребни идущих на него огромных волн, вода была бурая от ила и прочей мути, поднявшейся со дна. Он снова карабкался на четвереньках вверх по мокрым скалам, не выпуская из рук багра и веревки, пытался зацепиться за расселину. Морские брызги доставали его и здесь и хлестали частым дождем. Черные клубы туч прорезали вдруг медно-желтые трещины, и на черный, белопенный фьорд, лежавший глубоко внизу, словно бездонный кипящий котел, упал один-единственный луч солнца и заблистал на бешено пляшущих волнах. Потом другое видение явилось перед его смежившимися веками - огромное болото, побелевшее от мороза, вереск и осока, опушенные снегом. Сквозь утренний туман просачивается свет - видно, днем выглянет солнышко. Самое время выехать верхом с ястребом и собакою: лесные болотца и лужицы на полях скованы темным блестящим льдом с воздушными пузырями, что похрустывают под копытами коня. Как тихо и светло стало на склонах гор, поросших чернолесьем, - деревья и кусты вовсе оголились. Опавшая листва пестреет на земле, а еловый лес, как только иней растаял, стоит темный и свежий. А как интересно ждать - то ли ястреб полетит над чащобою, то ли закружит над озерцами и замерзшими болотами. Его единственный ястреб сейчас сидел хворый на своем насесте в людской: лапы у него покраснели, и дышал он не так, как всегда. Видно, придется теперь избавляться от него, к охоте он все равно негож. И благородного сокола он потерял этой осенью. Вот Аудун снова запищал. Ингунн стала мурлыкать песенку и баюкать его. Потом к нему подошла Турхильд, дочь Бьерна, и укрыла его хорошенько одеялом, Улав открыл глаза. С того места, где он лежал, ему было видно, как эта рослая и ладно скроенная девушка движется при свете угольев, горевших в очаге. Она ходила не спеша и переворачивала одежду на перекладинах. - Ты не спишь, Улав? Может, пить охота? - Охота. Да нет, не пива, мне бы водицы испить. Улав приподнялся на локте. Он потянулся за ковшом, и подвязанная рука заныла. Турхильд села на корточки и поднесла ему ковш к губам. Когда же он снова улегся, она натянула ему одеяло на плечи. Погодя он услыхал, как она спрашивает у хозяйки, не нужно ли ей чего. - Ш-ш... - зашипела на нее Ингунн сердито. - Разбудишь мне Аудуна, он почти что заснул. Турхильд подбросила дров на угли и вышла. Улав лежал на полу всю ночь. Осенняя непогода сильно повредила Аудуну. От едкого дыма у него слезились глаза, и он кашлял не переставая. К рождеству погода установилась; огненно-красное солнце пробивалось каждое утро сквозь морозную дымку. В начале нового года мороз стал крепчать, и фьорд покрылся льдом. Люди из окрестных дворов съезжались в один дом и жгли дрова в очаге день и ночь. Корму в этом году запасли много, и крестьяне оставили столько скота, сколько хватало места в стойле. Но хотя конюшни и хлева были битком набиты, скотина так мерзла, что людям приходилось укрывать тех животных, которых было важнее всего спасти, мешковиной да всякими дерюжками, а пол устилать еловыми лапами, чтобы животина не примерзла к глине. Навоз каждое утро замерзал, и отскрести под скотом пол было почти невозможно. Ко дню святой Агаты люди говорили, что, дескать, можно ехать по льду до самой Дании. Но теперь ехать туда было незачем, год назад короли заключили мир. Об эту пору вызвали Улава на тинг держать ответ за то, что он просидел дома все лето, когда герцог отправился в Данию, в Хегнсгавл, на переговоры о замирении. Вышло такое дело, что Улав служил три лета кряду в ледингском флоте младшим хевдингом, и за то посулил ему Туре, сын Хокона, отпуск на четвертое лето. Однако господин Туре желал, чтобы он поставил вместо себя двух человек при полном вооружении и довольствии. Этого Улав сделать никак не мог, но и сам не поехал на войсковой сбор - ополчение в этом году было намного меньше, ведь герцог ехал на юг всего лишь для переговоров. Теперь он попал из-за того в беду. В лютый мороз где-то в середине поста придется ему скакать в Тунсберг, а после - не один раз в Осло: сперва дать ответ, отчего он ослушался приказа, а затем - чтобы раздобыть денег. Этой зимой у него пало много скота, и белый конь, которого он купил у Стейна, тоже пал. Из-за двух малых детей в доме было полно забот. У Эйрика был большой порок - он никак не мог отучиться лгать. Спросит его отец, не видел ли он того или иного домочадца, он всегда с готовностью ответит, что видел его в доме или на туне и даже скажет, что тот говорил либо делал. А на поверку выйдет, что в том ни словечка правды. Кое-кто из слуг да мать его намекали, что, дескать, мальчик, верно, ясновидящий, да и к тому же он так непохож на других ребятишек. Улав помалкивал, но старался приглядывать за мальчонкой. Ничего он в нем такого особого не приметил, мальчишка просто горазд врать. Была у Эйрика и другая скверная привычка - он мог сидеть и мурлыкать на все лады то, что он сам выдумал, пока у Улава не начинала болеть голова и не появлялось желание выпороть паренька. Но после того как он столь безжалостно избил его в день причастия Ингунн, он боялся поднять руку на ребенка. Однажды вечером Эйрик стоял на коленях возле скамьи, раскладывая на ней свои ракушки да зубы всякой животины, и пел: Четыре и пять на пятую дюжину, четыре и пять на пятую дюжину, пятнадцать кобыл и три жеребенка дали мне днем, дали мне ночью, четыре и пять на пятую дюжину стало в моей конюшне наутро. Ту же песенку он пел про коров и телят, овец и баранов, свиней и поросят. - А ну замолчи! - зычно гаркнул отец. - Кому сказано - сидеть тихо! Долго ты будешь горланить да гундосить? День и ночь покою от тебя нет! - Я забыл, батюшка, - пролепетал испуганно Эйрик. Улав спросил: - А сколько лошадей тебе надобно - четыре и пять на пя