о! - сказал тот, что кричал по-русски.
Стали торговаться. Дьяки молча выжидали; только Ефим увивался около -
гладил ковры, прикладывался к ним лицом, нюхал. Боярин приторговал один
ковер, черный человек бойко свернул его, получил деньги, заговорил, шлепая
по ковру коричневой рукой:
- Господарь, купи девочка... - теркская, гибкая, ца! - Он щелкнул
языком. - Будит плясать, бубен бить, играть, птица - не девочка, ца!
Летает - не пляшет...
Боярин молча махнул рукой одному из бородатых дьяков, передал ковер:
- Неси, Семен, ко мне!
Дьяк принял ковер.
Черный продолжал вкрадчиво:
- Есть одна... Груди выжжены... на грудях кизылбашски чашечки... на
цепочках... Любить можно, дарить можно - матерью не будет... грудь нет,
плод - нет... Вырастет, зла будет, как гиена. Можно господарю такая свой
гарем беречь - никого не пустит, жон замучит, сама - нет плод и другим не
даст чужой муж ходить... Дешево, господарь... девочка...
Боярин, делая вид, что не слышит вкрадчивой речи черного, разглядывал
ковры.
- Сами дишови наши товар! - кричал другой.
Ефим, понимая, что этот не знает много по-русски, сказал:
- Ты, сатана, баньян ли грек?
- Нэ... - затряс тот мохнатой головой, - нэ грек, армэнен... Камэнумэк,
арнэл ахчик!
- Дьяки, идем дале!
Дьяки поклонились и двинулись за боярином. Ефим подошел к боярину
ближе, заговорил быстро:
- Глядел ли, боярин, на того, что по-нашему не лопочет?
- Что ты усмотрел?
- Видал я, боярин, у него под шубой экой чинжалище-аршин, - видно, что
разбойник, черт! Продаст да догонит, зарежет и... снова продаст!
- Ну, уж ты! Сходно продают... На Москве таких ковров и за такие деньги
во сне не увидишь...
- Им что, как у чубатых, - все грабленое... Видал ли, колько в сарае
мальчишек и девок малых: все щели глазами, как воробьями, утыканы!
- Да, народ таки разбойник! - согласился боярин и прибавил: - А торгуют
сходно...
Под ногами начали шнырять собаки, запахло мясом, начавшим тухнуть. Мухи
тыкались в лицо на лету, - в этих рядах продавали съедобное.
Бурые вепри, оскалив страшные клыки, висели на солнопеке несниманные,
они подвешены около ларей веревками к дубовым перекладинам. Мухи и черви
копошились в глазах лесной убоины. Тут же стояли обрубленные ноги степных
лошадей, огромные, с широко разросшимися, неуклюжими копытами. Мясник,
бородатый донец, кричал, размахивая над рогожей-фартуком кровавыми руками:
- Кому жеребчика степного? Холку, голову, весь озадок? Смачно жарить с
перцем, с чесноком - объедение!
- Ты, кунак, махан ел?
- Ел! - бойко отвечает мясник. - И тебе, казак, не запрещу: степная
жеребятина мягче теленка. Купи барана, вепря - тоже есть.
- А ну, кажи барана! Пса не дай...
- Пса ловить нет время, пес без рог... Баран вот!
- Сытой, нет? Ага!
- Нехристи! Жрут, как татарва: коня - так коня, и гадов всяких с червью
купят, тьфу! - Боярин плюнул, нахмурился; говоря, он понизил голос.
Дьяки, побаиваясь его гнева, отстали.
Старик, постукивая по камням, пыля песок посохом, шел, спешно убегая от
вида и запахов рынка.
- Идет не ладно, а сказать - озлится!
Молодой дьяк ответил бородатому:
- Пущай...
- Озлится! К гневному не приступишь, мотри...
Боярин разошелся в шинки: дубовые сараи распахнуты, из дверей и с задов
несет густой вонью - водки, соленой рыбы и навоза. Шинки упираются задами
в низкий плетень, у плетня торчмя вперед краснеют и чернеют шапки, желтеют
колени - люди опорожняются. Здесь едко пахнет гнилым, моченным в воде
льном.
Старик чихнул, полой кафтана обтер бороду и закрыл низ лица.
Отшатнулся, попятился, повернул к дьякам.
Заглядывая боярину в глаза, Ефим заговорил:
- Крепко у нас на Москве, боярин, эким по задам торгуют, чубатые еще
крепче, мекаю я?
- Занес, сатана! К церкви идем, а куды разбрелись? Водчий пес! Где -
так востер, тут вот - глаз туп.
- Церковь у них древняя, боярин, розваляется скоро. Наши им нову
кладут, да они, вишь, любят свое - так тут, подпирать чтоб, столбы к ней
лепят.
- Б...дослов! - зашипел боярин. - Кабы на Москве о церкви такое молвил
- свинцу в глотку: не богохуль на веру... Я ужо тебе!..
Дьяк ждал удара, но боярин опустил посох. Дьяк, сняв шапку, заговорил
жалостливо:
- Прости, боярин! Много от ихней бузы брюхом маюсь, ино в голове потуг
и пустое на язык лезет.
- Ну и ладно! Тому верю... Только не от бузы брюхо дует - от яства:
брашно у разбойников с перцем, с коренем, а пуще того - неведомо, кого
спекли: чистое ли? Ты, дьяк, ужо с опаской подсмотри за ними...
- Чую, боярин. Дай буду путь править вот этим межутком - и у церкви.
Старик, боясь опередить дьяка, шел, боязливо косясь на шинки, где со
столов висели чубатые головы и крепкие, цвета бронзы, руки. В шинках пили,
табачный дым валил из дверей, как на пожаре, слышались голоса:
- Рони, браты, в мошну шинкаря менгун!
- Пей! На Волге тай на море горы золота-а!
- Московицки насады да бусы [большие долбленые лодки] дадут одежи тай
хлеба-а!
- Гнездо шарпальников! - шипел боярин.
9
На площади собрались казаки и казачки, мужики в лаптях, в широких
штанах и белых рубахах, - к церкви скоро не пройдешь.
Недалеко от церкви возведено возвышение, две старых казачки бойко
постилают на возвышении синюю ткань и забрасывают лестницу плахтами ярких
цветов.
Боярин тихо приказал:
- Проведай, Ефим, кому тут плаха?
Дьяк от шутки господина с веселым лицом полез в толпу; вернувшись,
сообщил:
- Женятся, боярин! Шарпальники московских попов не любят и крутятся к
лавке лицом да по гузну дубцом...
- То забавляешь ты! А как по ихнему уставу?
- Стоят, народу поклоны бьют, потом невесту бьют!
- Ты сказывай правду!
- А вот их ведут! Проберемся ближе, узрим, услышим, не спуста мы - уши
да око государево...
- Держи язык, кто мы! Крамари мы... Не напрасно разбойник тако величал
нас...
- Ближе еще, боярин, - вон молодые...
На возвышение с образом в руках, прикрытым полотенцем, в синем новом
кафтане, без шапки вошел черноволосый Фрол Разин. Следом за ним два видока
(свидетели), держа за руки - один жениха, другой - невесту, вошли на
помост, поклонились народу. Фрол с образом отошел вглубь, не кланяясь.
Видоки каждый на свою сторону отошли, встали на передних углах возвышения.
Жених взял невесту за руку, еще оба поклонились народу.
На Степане Разине - белый атласный кафтан с перехватом; по перехвату -
кушак голубой шелковый, на кушаке - короткий кривой нож в серебряных
ножнах, с ручкой из рыбьего зуба. На голове - красная шапка с узкой
меховой оторочкой. Черные кудри выбивались из-под шапки.
Невеста - в коричневом платье, на голове - синяя прозрачная повязка;
повязка спускалась сзади, ею были перевиты русые косы.
- Шарпаной на ем кафтан, боярин, московской, становой, виранной
жемчугами, - зашептал Ефим.
- Пошто толкуешь спуста! Али я покроев кафтана не знаю!
Другой дьяк шепнул:
- Чуют нас, бойтесь...
- Еще дурак, - сказал старик, - ништо кому сказываем. - Он все же
опасливо оглянулся и, не видя, кто бы ими занимался, прибавил: - Палача бы
сюда! Помост налажен, и сидению нашему конец!
Ефим начал громко смеяться.
- Пасись, дьяк, - народ не свой!
Жених на помосте, выставив правую ногу в желтом сафьянном сапоге, взяв
шапку в левую руку, стал креститься. Невеста, глядя на церковь, - тоже.
Потом оба поклонились на все стороны. Жених голосом, далеко слышным,
проговорил:
- Жена моя, атаманы-молодцы, и вы, добрые казаки, и люди все, вот! Кто
не ведает ее имя, тому сказываю: она Олена Микитишна, дочь вдовицы казака
Шишенка...
- А ведаешь ли, казак, что батько твой Тимоша ныне помер?
- Мертвого не оживишь, казак! Что есть - не поворотишь. Ведаю смерть и
отца жалею, да гулебщику казаку дома сидеть мало; отойдет свадьба - снесем
упокойного, благо - он в своем дому, и на могиле над ним голубец справим -
по чести.
- Женись, казак! Нету время охотнику дома сидеть, слезы ронить.
- Дид древний - во сто лет был!..
Жених повернулся к невесте:
- Олена Микитишна! Будь жена моя, - стану любить и, сколь можно,
хранить тебя и дарить буду.
Разин поклонился невесте в пояс.
- А ты, Степан Тимофеевич, будь моим мужем любимым, и только до тебя я
предалась душой - и телом тебе предамся...
Невеста поклонилась жениху в ноги. Потом встали рядом, глядя вперед на
толпу.
Видок со стороны жениха одернул на ремне черкесскую саблю. Его широкая
грудь под синим кафтаном подалась вперед, но он молчал, одергивая черные
небольшие усы, поправил под запорожской шапкой густые, как у калмыка,
черные волосы, заговорил негромко:
- Атаманы, ясаулы и весь народ! Я, Василий Лавреев, прозвищем Васька Ус
(*26), казак, ведомый вам, - в охотниках хожалый атаманом, - даю честное
слово свое за жениха Степана Разина, в товарищах ратных ведомого, что буду
держать его на правду, чтоб он не обижал жену свою Олену Микитишну, и до
вас доводить, ежели нечестен с женой будет.
Видок, не кланяясь народу, отошел в глубь помоста.
Кто-то крикнул в толпе на площади:
- Ведомые видоки! Через год, а то ближе другому невесту полой закрыть
придется...
- Там увидим! - ответил еще голос.
Сухой и крепкий, среднего роста, с золотой серьгой-кольцом в правом
ухе, поправляя рукой короткий нож на шелковом кушаке, заговорил невестин
видок, и голос его зазвенел на всю площадь неприятным и резким звоном:
- Я Сергей Тарануха! (*27) От бельма в глазу званый - Сережко Кривой, в
охотниках хожалый с малых лет, - мою саблю нюхали кизылбаши, турчин,
татарва и кайдатцкие горцы. Ведаю невесту Олену Микитишну честной девкой,
буду сказывать без лжи вам, атаманы, народ весь, и мужу ее Степану
Тимофеевичу, что усмотрю: худые дела за ей не скрою!
Одернув полу красного, с перехватом, кафтана, видок отошел.
- Разойдутся - суди, кто худ, кто хорош!
- Ладу не будет - не нам судить!
- А ну, целуйтесь, молодые, да потчевайте народ водкой!
Жених с невестой отступили. На помост бойко вошла старая казачка в
плахте, в белой рубахе. В морщинистых руках она держала рогатую кику,
расшитую по розовому желтыми смазнями [смазни - шлифованное стекло с
цветной подкладкой] с белым бисером. Старая поклонилась жениху, невесту
поцеловала в губы и тут же сняла ловко и быстро с головы дочери повязку,
скрутила в узел косы и, обнажив шею и уши молодой, прикрыла косы новым
убором.
Старая, переменяя убор на голове дочери, говорила громко:
- Уши отомкнула тебе, чтоб мужа слушать! Волосы подбираю, чтоб не
мотали, хозяйству не мешали. Люби мужа, Оленушка!
Поклонилась молодому в ноги.
- А ты, Степанушко, люби дочь мою... в строгости держи и не греши, коли
что худое скажут...
- Буду любить, Анна Андреевна!
В красном бархатном московском кафтане со стоячим козырем, расшитым
жемчугом и золотом, на помост медленно, степенно вошел сам войсковой
атаман. Фрол передал атаману образ. Молодые поклонились в пояс Корнею
Яковлеву и образ поцеловали.
Атаман сказал:
- Буду я вам, Степан и Олена, заместо отца вашего Тимофея Рази и нынче
прошу к посаженому и хрестному отцу в дом свадьбу пировать!
Передав образ Фролу, атаман повернулся к народу и крикнул громко:
- Пир на пир - живым, а мертвым - память вечная! Вчера пировали,
атаманы-молодцы, дела делали, - нынче прошу радость делить с моим
хрестником, хрестницей и со мной, их батьком!
Площадь радостно и буйно загудела.
- Вот те тут все, боярин! - сказал Ефим.
Зазвонил жидко старый колокол церкви Ивана Воина. Боярин снял мурмолку,
дьяки скинули шапки. Младший дьяк, крестясь, думал: "Ужели старый в
церковь пойдет? Как пес я жрать хочу..."
Боярин по опустевшей площади пошел к церкви.
10
Жгучий день, с белой от света водой реки, ночью затянуло как будто бы
стеклянной занавеской. Тени от домов и деревьев легли по белому песку
хрустально-зеленоватые. Краски одежд - кафтанов, летних кожухов и пестрой
плахты - стали мутно-тусклые. Давно уж большая луна стоит на
водянисто-зеленоватом небе. Много огней в доме атамана; из отодвинутых рам
из окон плывут дым и пар. Пьяные казаки, казачки, мужики в лаптях, свитках
выходят, шатаясь и тычась, на крыльцо атаманской избы; с крыльца кто
ползет, кто идет, пригнувшись, на двор. А бабы, девки, подпив, собрались
под окнами в большой круг, начинают высмеивать невесту:
- Зачинай, односумка!
- Тутотка можно!
Одна запевает:
Как у нас-то на свадьбе
Хмель да дуда-а!
Ду-ду-ду...
Хмель говорит - я с ума всех сведу! -
Дубова бочечка, бочечка, бочечка...
Верчена в ей дырочка, дырочка.
Кто вертел, тот потел да потел.
Стенько, ты не потел, да свое проглядел!
Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду.
- Стенько, а невеста не предалась! Стенько, гони сюда ее матку, - хомут
ей наложим, хитрой бабе!
- Зачинай, односумка-а, ты!
- Ще вы, бисовы дочки, по-московицки граете?
- Ой, а московицко жениху любо-о!
Гей, у Дону камышинка заломана.
Старым дидом девка зацелована!
Ду-ду-ду-ду-ду-ду,
Дубова бочечка, бочечка,
Верчена в ей дырочка, дырочка-а!
До основания вздрогнуло крыльцо атаманского дома. На крыльце, топнув
ногой, стоял жених, кудри закрывали половину лица, на широких плечах
поблескивал в лунном отсвете атласный белый кафтан, залитый на широкой
груди красным хмельным медом. В правой руке Разина пистолет:
- Гей, жонки, и тот, кто позорит мою молодую жену!
Толпа женщин хлынула за ворота атаманского двора, но и дальние слышали
страшный голос:
- Того, кто кричит лжу, я зову на расправу.
Он поднял опущенную голову, мотнул ею - лицо бледно, над высоким лбом
дыбом встали черные кудри.
- Где же вы, лгуны?
По двору атамана бродили только пьяные. Разину никто не отвечал.
Недалеко от крыльца плясала старуха в рваной плахте. Седые, жидкие волосы
выбивались из-под плата, закрывали ей лицо; она пела:
Не бийся, матынко, не бийся...
В червоные чоботы обуйся,
Щоб твои пидкивки брежчали,
Щоб твои вороги мовчали.
Помолчав, Разин сказал:
- Не таскать вам, жонки, по городу брачную рубаху Олены... Кто придет
за рубахой, того окручу мешком и в воду, как пса! Иное, что старики любят,
то мы кончили любить!
Хмуро оглянув двор, Разин ушел в светлицу.
- Уж знать, что кончили! Женихи, бывало, невесты не пили, не ели, а они
пьют и едят! - крикнул кто-то.
За полночь было. Шли с зажженными свечами в фонарях, с музыкантами из
шести человек, которые играли на дудках. Атаман Корней, без шапки, пьяный
и грузный, в бархатном кожухе с кованым кружевом по подолу, в узорчатых
зеленого сафьяна сапогах, провожал до дому молодых. Степан, обняв за талию
свою невесту в голубой кортели, с золоченым обручем по лбу и волосам,
шагал твердо, глядел перед собой и молчал. Молодая склоняла ему на широкое
плечо детскую голову с большими глазами, иногда тихо спрашивала:
- Стенько, любишь ли меня?
Разин молчал.
- Стенько, ты слышишь?
- Слышу, Олена... молчу - люблю!
На крыльце хаты крестника атаман поцеловал обоих в губы, сказал:
- Любитесь, дети! Ночь хорошая... ночь... Эх! - и ушел...
Дома всю ночь пил вино.
11
Из хаты, где живет боярин, старые дьяки посланы с поручениями. Даже
татарчонок, часто прислуживающий боярину, отослан служить на пиру у
атамана.
Окна светлицы плотно задвинуты. Дома - двое: боярин и молодой дьяк
Ефим. Перед дьяком на столе длинная, клеенная из листов бумага, в руке для
письма гусиное перо. Откинув на время спесь, боярин сидит рядом с дьяком
на скамье, обитой шкурой черного медведя. На пустом столе горят свечи.
Боярин думает. Дьяк молчит. Старик оглянул окна в хате.
- Ино ладно, что окошки пузырем крыты: шарпальники, вишь, разумнее в
деле сем наших московских, - те слюду, а нынче удумали многие стклянные
ставить; рубят дырье в стенах мало не в аршин и обрамление к стклам
тонявое приправляют, а все не к месту.
- Правда, боярин! То не ладно - велики рубить окошки, - тихо согласился
дьяк.
- Вот я надумал, - пиши!
- "Государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия и
малыя и белыя Руссии самодержцу, холоп твой Пафнутко Васильев, сын Киврин,
челом бьет! В нонешнем, государь, году августа 5-го дня, по указу твоему,
приехал я, государь, сюда и сел у круга войска донеского на корм к
Корнейке Ходневу Яковлеву отаману..." Все ли списал толково?
- До единой буки, боярин!
- "А как, государь, сказался я и взялся доводить до тебя про все и вся,
то довожу без замотчанья. Город донеской Черкассы, государь, не мал, а на
острову, округ - полисад, да порос мохом и инде снизился до земли, башни и
роскаты - кои ветхи, а кои покляпились... В городу делены станицы, а
курени козацки - в ряд, и промеж огороды - сады... Майдан, государь,
широк, и на майдану - церква святого Ивана Воина, и мало не развалялась, а
строят, государь, от имени твоего кирпишную, да кладут мешкотно, а образы
в церкви у них скудны, и не едина образа нет на золотной доске, - все на
красках. К церкви, государь, козаки не усердны, ходят, как на торгу. Пушек
на башнях немного, и думно мне, что донские козаки их пропили, ибо они
великие бражники, да им оттого страху мало, что пушек недочет, - никто на
их город не полезет. Кому, государь, придет охота смертная в осиное гнездо
лик и браду пхать? А на майдану и посторонь сего - лари с разны товары,
торгуют парчой и ясырем, иманным в Терках (*28) и у калмыки, а торг,
государь, ведут кизылбашцы да армяня. Многи шинки, а стоят в шинках жидовя
с греком. И как указано, государь, где быти и волю вызволять твоего
светлого имени..." Ладно ли слово, дьяк?
- Какое, боярин?
- "Вызволять".
- Мекаю я, лучше - "вершить", боярин.
- То слово лучше - пиши!
- "...вершить... и как указано мне от тебя, великий государь, и сыскных
дел комнатной государевой думы - сыскать заводчика солейного бунта, и я
сыскал, сидя ту, и весь их воровской корень, откудова исшел, сыскал же. А
корень тот, государь, исшел от прахотного старичонка, вора Тимошки Рази,
почетна и ведома у них во многих воровских делах; и старичонка того, вора
Тимошку, я, государь, убрал и воровской его язык заклепал, а о том, став
на светлые твои очи, не утая, обскажу по ряду". То все исписал?
- Все ладно, боярин!
- "И еще довожу, и думно мне, что наша ту кормильца-поильца Ходнева
Яковлева я бы, самого взяв, держал под крепким караулом, да силы на то не
имею". Написал?
- Про то про все написано, боярин!
- "С воеводой сноситься - далеко, а ратного уряду, опричь беглых
холопишек и смердов, кои в городишке водятся, в сих местах надти не мочно,
иных и мочно, да веру дать им опасно... А что, государь, Корнейку-отамана
я сужу сильно, то сие тако: оный Корнейко примает, государь, купчин с
Воронежа, и купчины те воруют, государь, противу имени твоего: наезжают в
Черкасской с зельем и свинцом, а та справа зеленная идет по рукам
гулебщиков - охотников на воровские делы на Волге и на море, да и старые
козаки, стакнувши с самим отаманом, ворам многую справу дают и воровской
прибыток дуванят заедино с ворами же. Да оный же Корнейка, государь, имал
с Москвы от сестры государыни и великой княгини боярыни Морозовой ковер,
шитой к церкви, а шит на ковре "Страшной суд", и тот ковер, государь,
опилен у Корнейки в поганом месте, где всякие людишки тамашатся, игры
играют и где он пиры дает в светлице... А округ нас, государь, едины лишь
шарпальники донеские, и хоша имя твое, государь, при нас поминают с
почетом, да и непристойных речей говорят немало, а кичатся, что никому не
послушны". Ну, дьяче?
- Еще мало - и все, боярин!
- "Заводчика, государь, сыскал плотно - оный Стенька, сын Рази, в сих
местах - свой, среди лихих людей самой лихой и пакостной, а
Корнейке-отаману родня есть и нынче оженился, ежели сие мочно свадьбой
звать, а тако: оповестил на майдану при стечении многого люда себя с
девкой, живущих в блуде... По-нашему - сие беззаконие, сысканное без
пытки, после чего таковых на Москве по торгам водят нагих и кнутом
бьют..."
Боярин долго молчал.
Дьяк сказал:
- Писано о всем том, боярин!
- Не спеши - пиши, дьяк, толком: не к месту бук да ерей не ставь, ижиц,
знаю я, много лепишь, - и мне смеялись сколь... За таковое, мотри, мой
дубец по тебе пойдет, а время приспеет, - и заплечному над тобой
потрудиться укажу...
- Были ошибки, боярин! Нынче я письмо познал много...
- Не бахваль!
- "Взять того заводчика Стеньку, государь, силом не мочно, а, думно
мне, возьму я ево через Корнейку-отамана. Я, твой холоп, государь, улещаю
оного отамана посулами: "Мы-де тебя возведем в почести", и думно мне,
государь, что сей Корнейка погнется на нас и вора того Стеньку Разю пошлет
на Москву в станичниках, а на Москве, великий государь, твой над ним суд и
расправа будет... Прости, государь, твоего холопа, что молвлю слово
советливое: только брать, государь, как берут нынче на Пскове воров, что
свейскую величество королеву лаяли (*29), не годится, - не крепко и людьми
убытошно, а как я прибираюсь - тише и много пригоднее. Не осуди, государь,
что якобы бахвалюсь. Я только так к слову сие о псковских ворах молвил. А
еще, государь, из сюда довожу, что землю сии козаки пашут мало, а кто из
шарпальников надежно пахотной, того выбивают из сих мест вон... А пошто у
них такое деетца, то, слышал я - воевод и помещиков боятца только на
Украине, там много пахотных..." Еще кое-что припишем, дьяк. Все ли по
ряду?
- Все, боярин!
- Не оглядел я тебя, как писать зачали, - каки на тебе портки?
- То все ведаю, боярин, за письмом меня пот долит, так я на колешки
бархатцы стелил ветхи...
- Смекнул? Ино крашенинными портками всю бы грамоту замарал! Сказывать
могу, и не бестолково выходит, а вот подпишусь с трудом... Мы, дьяк, ужо
зачнем государю писать не хуже Афоньки Нащоки... (*30) Нынче же наладить
надо Сеньку дьяка... Бородат, ступью крепок и черевист мало... Пущай до
Москвы милостыней идет, - с виду голец, с батожком по-каличьему
доберетца... Надо его ужо обрядить в сукман да ступни и втай переправить
через реку... Вожа ему не надо - дорогу ведает. Да еще, Ефим, пиши малу
грамоту к воеводам, чтоб не держали ряженого дьяка.
- Так, боярин, всего лучше твою грамоту довести государю...
За окном зазвенели детские голоса. Боярин сказал:
- Дьяк, кто там воет?
Ефим спешно кинулся и, приоткрыв окно, взглянул.
- Козацки робята, боярин! Вишь, с поля идут, рожи царапаны. Не впервой
- ежедень в бои играют.
Голоса приближались, задорно пели:
Дунай, Дунай, Дунай,
Сын Иванович Дунай;
Ты гуляй, казак, гуляй, -
Воевод лихих не знай...
Гей, Дунай, Дунай, Дунай.
Боярин, вытянув на столе сухую желтую ладонь, сжал ее в кулак:
- У батек переняли песню? Ужо, шарпальники, землю и спины вам распашем
и воевод лихих посадим! А ну, дьяк, перечти-ка грамоту, да подпишусь, и
припечатаем...
12
Разин сидит в шинке против распахнутой настежь двери. Кудри упали на
лицо... За тем же широким, черным от многих питий столом сидят молодые
казаки: Васька Ус и с бледным лицом, с шрамом на левой скуле, худощавый,
костистый Сережка Кривой. Мертвый под бельмом глаз прищурен, правый остро
и жадно глядит; блестит в ухе кольцо золотой серьги. Пьют крепкий мед из
смоляной бочки, что у шинкаря за стойкой. Черноволосый грек зорко сторожит
казацкие деньги; ждет, когда крикнут: "Подавай!"
Против дверей вдали - палисад городской стены, ровен с землей - белая
полоса берега Дона пылит дымной пылью, серебряной парчой светится Дон. Ряд
боевых челнов застыл, чернея четко на рябоватом блеске воды.
- Купчины с Воронежа дадут пороху, свинцу! - сказал Ус.
- А тут они, в городе?
- У сородичей в Скородумовой есть все!
- А у меня, браты, есть боярское узорочье.
Разин поднял руку с медным кубком и опустил; затрещала столовая доска,
вздрогнули стены от голоса:
- Соленой, меду-у!
Грек выскочил из-за стойки, поставил, поклонившись, железный кувшин на
стол:
- Менгун, козаки, менгун...
- Сатана! Даром не можно?
Разин кинул на стол талер.
- Узорочье есть, то сказывать нече, - челны набьем свинцом и - гулять!
- Руки есть, головы - на плечах!
- Пьем, браты! Ишь, сколь серебра на Дону, простору хочется!
- Браты мы, Степан. Руку, дай руку! - Жилистая рука с длинными
узловатыми пальцами протянулась через стол. Разин скрыл ее, сжав. Сверху
легла широкая лапа с короткими жесткими пальцами Васьки Уса.
- А тож я брат вам, казаки!
- Пей, допивай!
- Допьем, Степанушко!
- А ты, Степан, опасись Корнея - не спуста отец твой Тимоша не любил
его...
- Сережка, знаю я, все знаю...
- Нынче, Степан, тебя в атаманы?
- Можно! Иду...
Мимо дверей всех шинков прошел казак-глашатай, бивший палкой по
котлу-литавре, висевшей на груди на кушаке.
- Гей, гей, казаки! К станичной батько кличет...
- Зряще ходим мы сколь дней, - круче решить надо, а то атаман опятит!
- Не опятит, Серега, гуляем!..
Встали, пошли, тяжелые, трое...
13
Молодуха Олена, повязав голову синим платом из камки, косы, отливающие
золотом, наглухо скрыла. На широких бедрах новая плахта, ходит за мужем,
пристает, в глаза заглядывает:
- Ой, Стенько, сколь ден душа болит, - что умыслил, скажи?
Разин - в черном бархатном кафтане нараспашку, под кафтаном узкий, до
колен, шелковый зипун, на голове красная шалка, угрюмые глаза уперлись
вдаль.
Старые казаки, взглядывая на шапку Разина, ворчат:
- Матерой низовик, а шапка запорожская, - негоже такое!
На площади много хмельных, голоса шумны и спорны:
- Стенько, уж с молодой приелось жареное аль из моря соленого захотел?
- Хороша жена, да казаку не дома сидеть... Олена! Она у меня - эх!
Степан слегка хлопает рукой жену по мягкой спине и хмурится - мелькнуло
в голове коротко, но ясно другое лицо: так же трепал на Москве из земли
взятую.
- Ну, шапка! - Запорожская шапка высоко летит от сильной руки в голубую
высь.
- Слышьте, казаки-молодцы?!
- Слышим!
- Кто за мной на Волгу? Насаду рыбу лови-ить?
- Большая рыба, казак?
- Ты щи пуд!
Полетели шапки вверх: Сережкина баранья с красным верхом - первая,
вторая запорожская - Васьки Уса.
- Эх, лети моя!
- Моя!
- А наша что, хуже? Лети!
- И я.
- Чти, казаки-атаманы, сколь шапок, столь охотников!
Звеня литаврой, в станичную избу с площади прошел глашатай:
- Гей, казаки, атаман иде!..
Из приземистой хаты, станичной избы, с широким, втоптанным в землю
крыльцом казаки вынесли бунчук: держит древко - с золоченым шариком, с
конским хвостом наверху - старый есаул Кусей, а за ним еще есаулы и
писарь. Все казаки и есаулы, как в поход, одеты в темные кожухи, только
атаман Корней в красном скорлатном кафтане; по красному верху его бараньей
шапки - из золоченых лент крест. В руках атамана знак его власти - брусь
[особый длинный молоток, знак военачальника]. Топорище бруся обволочено
черным, перевито тянутым серебром. Все стали близ церкви в круг; сняв
шапки, перекрестились. Снял и атаман шапку, входя в середину круга,
перекрестился. Когда атаман снял шапку, блеснула в ухе белая серьга, а
черная коса с проседью легла на его правое плечо.
Кинув наземь шапки, есаулы положили перед атаманом бунчук и несколько
раз поклонились атаману в пояс, - шапки подняли, надели, атаман - тоже.
Корней Яковлев тряхнул головой, сказал громко:
- Зовите, атаманы-молодцы, тех казаков, кои самовольством вот уже не
един день, не спрося круга, собираются в гульбу...
Круг стал шире, те казаки, что кидали шапки, встали перед атаманом.
Атаман, опустив брусь к земле, блеснул серьгой, громко спросил, водя
глазами по толпе:
- А знаете ли, молодняк-казаки, что в станичной избе есть колодки,
чепи, коза и добрая плеть?
- Знаем, батько!
- Кого в атаманы взяли для гульбы?
- Стеньку Разю - хрестника твоего!
- А ведомо ли вам, казаки, что круг тайно постановил?
- Нет, батько!
- Так ведайте. На тайном кругу Степан Разин взят старшиной в зимовую
станицу на Москву есаулом. Почесть немалая ему, и загодя хрестник поедет,
привезет от царя на всю реку жалованье, да о вестях наказать, что писали к
нам воеводы из Астрахани: "Куды будут походы царя крымского с его ратью?"
- о чем через лазутчиков мы накрепко проведали. А еще узнать в Москве -
время ли от нас чинить турчину помешку или закинуть? О том сами мы не
ведомы, а потому я, атаман, приказую вам, молодняк, забыть о моем
хрестнике, и так как вы по младости не ведомы тайных дел круга, то вины
ваши отдаю вам без тюремного вязеня и не прещу, казаки, гулять; исстари
так ведетца, не от меня, что казак - гулебщик... И ведаю: не спущу вас,
самовольством уйдете. Посему берите иного атамана, - гуляйте, в горы; в
море, куда душа лежит...
- Добро, батько! Благодарствуем.
- Берем Сережку!
- Кроме хрестника - не прещу! Ты же, Степан, не ослушайся круга, круг
не напрасно под бунчук вышел. Иди домой и исподволь налаживай харч, воз и
кони: падет снег - старшина позовет.
Разин молча махнул шапкой, выйдя из круга, обнял жену:
- Домой, Олена!
Олена сорвала плат с головы, махала им, поворачивая радостное лицо в
сторону атамана. Атаман пошел в станичную избу, только на крыльце, отдав
брусь есаулам, Снял шапку и в ответ на приветствие молодухи помахал.
- Иди, жонка! Продали меня Москве, а ты крамарей приветишь.
- Ой, Стенько, сколь деньков с тобой!.. Спасибо Корнею.
- Женстяя душа и петли рада!
Плюнул, беспечно запел:
Казаки гуляют
Да стрелою каленой
За Яик пущают...
Опустил голову и, скрипя зубами, скомкал красную шапку в руке:
- Дешево не купят Разю!
- Ой, Стенько, боюсь, не скрегчи зубом... Ты и во сне скрегчишь...
МОСКВА БОЯРСКАЯ
1
Светловолосая боярыня сорвала с головы дорогую, шитую жемчугами с
золотом кику, бросила на лавку.
- Ну, девки, кто муж?
- Тебе мужем быть, боярыня!
- Муж бьет, а тебя кто бить может? Ты муж...
С поклоном вошла сенная привратница.
- Там, боярыня Анна Ильинишна (*31), мирской худой человек тебя просит.
- Чернцов принимаю... Иным закажи ходить ко мне.
- "Был-де я в чернцах, - ведает меня боярыня..." - слезно молит.
- Кто такой? Веди!
Привратница ввела худого, тощего человека в рваном кафтане, в валеных
опорках. Человек у порога осел на пол, завыл:
- Сгноили, матушка княгиня! Лик человечий во мне сгноили, заступись.
- Кто тебя в обиде держит, Василии?
- По патриаршу слову отдали боярину головой в выслугу рухледи!
- Какой рухледи?
- Он, милостивая! Ни душой, ни телом не виноват, а вот... Поставил,
вишь, на наше подворье боярин Квашнин сундук с печатьми, в сундуке-то
деньги были - тыща рублев, сказывает, да шапка бархатная с дужкой, с
петелью большой жемчужной, да ожерелье с пугвицы золотными, камением. И
все то с сундука покрали. А я без грамоты, мужик простой, - едино, что
платье монастырско... И не мог я к боярину вязаться - оглядеть дать, что
там под печатьми, цело ли?.. И ни душой, ни телом, а по указу патриарха
содрали с меня черное, окрутили во вретище, выдали боярину, а Квашнин,
Иван-то Петрович, озлясь много, что не по ево нраву суд решил, что не
можно ему с монастыря усудить тое деньги его и рухледи, говорит: "Буду я
на тебе, сколь жив ты, старой черт, воду возить с Яузы, кормить-де не
стану, - головой дан, что хочу - творю по тебе!" И возят, матушка, на мне
замест клячи не воду, а навоз - в заходе ямы, и стольчаки чищу, и всякую
черную работу. Пристанешь, - бьют батоги, не кормят, не обувают. Вишь на
мне уляди ветхи, так и те из жалости купец гостиные сотни Еремов дал, что
ряды у Варварских ворот... А Квашнин-боярин, не оправь его душу, как
бывает хмелен, в шумстве, - а бывает с ним такое почесть ежедень, - кличет
меня, велит рядить в скоморошью харю, рогатую, поганую, велит мне играть
ему похабные песни да, ползучи, лаять псом, а голосу мово не станет, -
пинками ребра бьет и хребет ломит чем ни попадя... Боярыня же его, Иванова
Устиния Васильевна, пьяная, в домовой байны, что у них во дворе у
хмельника, раз, два в неделю, а и более, лежит на полке, девки ее парят,
да зовет меня тож парить ее, а в байны напотдаванно, аж стены трещат; а я
и малого банного духу не несу, с ног меня валит от слабости, сердце
заходитца, и как полоумный я тогда деюсь. "Парь, сволочь! Игумна парил -
парь, я повыше буду". И паришь, а она экая, что гора мясная... И тут же, в
байны, все неминучее в бадью чинит и тайные уды именует по-мужичьи. А воду
таскаешь до того, покеда не падешь, а падешь - в байны ли, в предбаннике,
- она из тое бадьи велит меня окатить и кричит криком матерне: "Вот-те,
голец, благодать духа свята!" А вретище не велит скидать, паришь ее в
одежке... И бредешь, не чуя ни ног, ни главы после всего того, в угол
какой темной, дрожишь дрожмя, весь зловонной да пакостной, свету божью не
рад и не чаешь конца аду сему... Хоть ты, светлая княгинюшка, умилостивись
над стариком.
- Не княгиня - боярыня я, Василий! Но как я вступлюсь! Сам знаешь:
противу царя да патриарха сил нет.
- Ой, матушка княгинюшка! Попроси боярина Бориса Ивановича, - пущай
Квашнина-боярина уговорит, пошто вымает из меня душу? Пошто гноит во мне
лик человечий?
- Не забуду, Василий. Иди, скажу Борису Ивановичу!
- Земно и слезно молю, матушка!
Старик ушел.
- Ну, девки, зачинай...
- А вот те скамля, боярыня, ляж-ко, ручки сложи.
Боярыня легла на скамью, крытую ковром, к правой ее руке девки положили
плеть. Встали кругом скамьи, запели:
Мой-от нов терем
Растворен стоит.
Мой-от старой муж
Во гробу лежит...
Мой-от старый муж
Из гроба встает,
Из гроба встает,
Жонку бить почнет...
Стару мужу я
Не корилася...
- Вставай, боярыня! Бей плеткой жену.
В горенку вошла мамка Морозовой, крепкая старуха с хитрыми, зоркими
глазами. Она в кике с крупным бисером, в коричневом суконном опашне,
расшитом по подолу светлыми шелками.
Стуча клюкой, кинулась на девок:
- Курвы! Трясуха вас бей, ужо как пожалует, возьмет боярин, на съезжую
сдаст, - там не так плетью-то нахлещут, а ладом да толком... И тебе,
матушка боярыня, великий стыд есть дражнить боярина Бориса-то Иваныча.
Холит, слушает во всем тебя, налюбоваться не знает как, - еще, прости бог,
скоро киоту закажет да молиться тебе зачнет. Пуще ты ему самого
патриарха... А кто тебе дарит листы фряжские, говорящих птиц заморских и
узорочья? Ты ж, Ильинишна, и мало не уважишь боярина, ишь, игру затеяла!
Ведаешь, что боярин за то и седеть стал, что печалуется, как лучше угодить
тебе? Ведаешь, что слова о старом муже не терпит, а как разойдется в твой
терем, да послушает, да озлится, - тогда что? Мне - гроза, тебе - молонья?
Старуха замахала клюкой и снова кинулась на девок:
- Пошли отсель, хохотухи, потаскухи!
- Ну, мамка, не играем боле, не гони их, а вот пришла, так сказку
скажи, мы и утихнем...
- Сказку - ту можно... отчего, мати Ильинишна, сказку не сказать!
Мамка с помощью девок залезла на изразцовую лежанку.
- Скамлю дайте!
Девки поставили скамью, старуха на скамью плотно уставила ноги,
склонила голову, упершись подбородком на клюку, заговорила:
- Жил это да был леневой мужик, и все-то у него из рук ползло, никакая
работа толком не ладилась... Жил худо и вдово, - бабы замуж за него не
шли... Была у того мужика завсегда одна присказка: "Бог даст - в окно
подаст!" Спит это леневой мужик, слышит, во сне говорит ему голос:
"Ставай, Фома! Иди за поле, рой под дубом на холму - клад выроешь..."
Проснулся леневой мужик, почесался, на другой бок перекатился и опять
храп-похрап. Сызнова чует тот же голос: "Ставай, Фома, иди рой!" Сел мужик
на кровати, а спать ему - любое дело... клонит ко сну. За окном и заря еще
не брезжит, второй кочет полуночь пропел.
"Пошто я эку рань!" Лег и опять спит, а голос это в третий раз зовет,
да будто кто мужика в брюхо пхнул. Встал-таки леневой, ступни [лапти]
обул, завязал оборки [бечевки, закрутки], в сенях это лопату нашарил и с
великой ленью на крыльцо выбрался. А у крыльца это стоит купчина
корыстной, - всю-то ночь, сердешной, маялся, не спал, ходил да от лихих
людей это анбары свои караулил, - и спрашивает леневого:
"Пошто ты, Фома, экую рань поднялся?"
"Да вот, - сказывает леневой, - сон приврался трижды: "Ставай, поди,
рой на холму, на заполье, клад". А мне до смерти неохота идтить... Вишь, -
сон, кабы человек какой сказал про то, ино дело!"
"Давай схожу! Озяб. Покопаю, согреюсь", - говорит купчина, а сам это на
зарю глядит, думает: "Скоро свет. Лихих людей не опасно..."
Отдал мужик купцу лопату, сам это в избу - и спать. Купчина холм
сыскал, дуб наглядел, рыл да рыл и вырыл дохлую собаку.
Озлился это купчина:
"Где - так разума нет, а над почетными людьми смеяться рад? Так я уж
тебе!" И поволок, моя королевна, заморская мати, тое пропадужину в
деревню, волокет, а в уме держит: "Тяжелущая, трясуха ее бей!"
Приволок это купчина под окошко леневому Фоме да за хвост и кинул
дохлое, а оконце над землей невысоко - угодил в окно, раму вышиб и думает:
"На ж тебе, леневой черт!"
Пала собака на избу и вся на золото взялась. От стука скочил это Фома:
"Никак мене соцкой зачем требует?"
И видит - лежит по всей избе золото... Почесался мужик, глаза протер,
сказал:
"Значит это - коли бог даст, то и в окно подаст".
- Ох, мамка! Лживая сказка, а потому лживая, что мало бог подает...
Ныне же приходил ко мне старик Василий, боярину Квашнину патриарх его
головой дал, а боярин довел старика, что еле стоит. И думаешь, не молился
тот Василий богу и угодникам всяким? Да что-то ему не подает бог!
- Ты, мати Ильинишна, королевна моя, пошто такое при девках сказываешь?
А ну, как они сдурна кому твои слова переврут, да их поволокут, а они
повинятся: "От боярыни-де тое речи слышали". Патриарх да попы - народ
привязчивый, за веру не одного человека в гроб уклали...
- Ништо со мной будет, мамка, а вот скушно мне! До слез скушно...
- Ой, о боге, королевна, заморская мати, не кощунь так! При чем тут
бог? Кому что сужено, то и корыстной купчина не уволокет, а к дому
приволокет... Старику же тому, видно, планида - в беде быть. Не любит
народ монахов, ныне еще жалобились государю: "Народ-де в нас палками
кидает, когда идем круг монастыря с крестом, с хоругвью". А кого народ не
любит, тот и богу не угоден.
- Не любит, мамка, народ воеводу, бояр не любит, - значит, и бог не
любит их?
- Ах, мати Ильинишна! Запутала ты мою старую голову... Воеводы, бояре
царю служат, монахи - богу, а что деют? На виду пост постят, втай творят
блуд, а корыстны, а народ в крепость к монастырям имают, а деньги в рост
дают. И давно ли то время ушло, когда монахи-чернцы шумство великое
водили, на ярмонках водкой торговали? Видно, тому Василию так и надо...
- Да, мамка, кабы тот старик игумном был! А то простой мужик,
неграмотный, от воеводиных потуг, может, и в монастырь шел, а сказка твоя
ленивого хвалит - ленивый и сказку уклад.
- Того не ведаю, Ильинишна! Что придумалось, то и сказалось...
- И невеселая... Лучше поведай-ка, что на Москве слышала?
- Ой, уж вот, моя королевна, нашла веселого в Москве! Скажу, только
слушай: перво - питухи с кабаков шли да на бояр грозились, а их за то
сыщики Квашнина-боярина в Земской волокли батоги бить... Да жонке блудной
- Улькой звать - голову ссекли: родущего своего удушила. Москва - она
завсегда такая. Что в ей веселого? В Кисловке царицын двор - и трое
вороты, у них решеточные сторожи, а кабатчика да питухов сыскали, да вдову
Дашку, царицыну постельницу, изловили - поди, и ты ее, Ильинишна, знавала?
Ера такая, развеселая, говорливая...
- Знала Дарью, - жаль, что с ней?
- Ширинку государеву заговаривала, будто, и царицын след вымала...
- Мучат людей по наговорам пустым, - не верю я, мамка, в порчу!
- В порчу не веришь? Ой ты, королевна писаная, порча - лихое дело! Ну,
еще про веселую Москву тебе скажу. В слободе, что от Арбатских ворот до
Никитских, все истцы перерыли, - сыскались там грабежники многи, а ставили
воры шарпанное на пустой немецкий двор, что стоит за Никитскими вороты, а
грабежникам подводчики были; решеточный сторож с Арбата да пристав Судного
приказу (*