ошутил:
- Хорош паренек! Заправский палач! Хучь на Иванову выводи...
- Не скальтесь! Рукоятку, паренек, палачи подтыкают вот ту... спереди,
чуть к правому боку... А ну, шапка эта ладна ли? Гожа! Топора не подберу,
топоры все дровельники...
- Давай какой... и ладно!
Вошел боярин.
Все, кроме Разина, засуетились: те, что играли в карты, попрятали игру,
курильщики зажали в кулак трубки, иные пихнули трубки куда попало.
- Холопи, кой табак курит, кури, трубок не прячь - пожог учините. Я не
поп на духу и не акцизной дьяк.
Боярин перевел глаза на Разина, прибавил:
- В путь налажен, казак? Еще ему топор, дворецкий, подай.
- Да палачова топора, боярин, зде нету, и подходяща не найду...
- Бери фонарь, сходи, не дально место, в кладову Земского приказу -
чай, не полегли спать? На мое имя - дадут. Холопи, за табак и вино не
взыщу с вас, но ежели кто зачнет судить, как парня седни палачом рядили,
берегитесь: того, язычника, сдам в Земской в батоги!
- Слышим, боярин.
- Да пошто нам кому сказывать?!
- Дворецкий, по пути заверни к дьяку Офоньке, забери у него дорожные
листы: один к решеточным сторожам, чтоб пропущали, другой для яма по
Коломенской дороге - на лошадей. Да тот фонарь, что с тобой, дай казаку в
дорогу.
- Сполню, боярин.
- Ну, казак, иди на Коломенскую дорогу. В первом яме покажешь лист -
дадут лошадей... Там твоя шуба, пистоль, сабля... И знай иной раз, как
Москва ладно в гости зовет! Пасись быть с разбойным делом!
- Спасибо, боярин! Приду ужо на Москву - в гости зазову и отпотчеваю, -
ответил Разин, показывая зубы.
- Умеет Киврин страху дать, да, видимо, и краем тебя тот страх не
задел! Вишь, еще шутки шутит! Моли бога, станишник, за боярыню - узрела
тебя. Гнить бы твоей голове на московских болотах!
- Иду на богомолье, боярин! Ужо хорошо помолюсь!
Боярин ушел.
19
Дворецкий в синем кафтане, расшитом по подолу шелком, стоял у горок с
серебром. Стол был давно накрыт, и так как вечерело, то в серебряных
шандалах горели многие свечи. Дорогие блюда с кушаньем и яндовы с вином -
все было расставлено в порядке к выходу князя из дальних горниц. Воевода в
малиновом бархатном кафтане сел к столу, сказал:
- Егор, наполни две чаши фряжским.
Дворецкий бойко исполнил приказание.
- Приказано ли пропустить ко мне едина лишь боярина Киврина?
- То исполнено, князь!
Дворецкий, ответив, имел вид, как будто бы еще что-то хотел сказать.
Князь опорожнил одну из налитых вином чаш, - дворецкий снова наполнил ее.
- Сдается мне, еще что-то есть у тебя сказать?
- А думно мне, князь Юрий Олексиевич, что боярин Киврин не явится к
столу...
- Так почему думаешь?
- Сидит в людской его дьяк с грамотой к тебе, князь!
- Пошто медлишь? Кликни его!
- Слушаю, князь!
Вошел русоволосый дьяк в красном скорлатном кафтане, поклонился, подал
воеводе запечатанную грамотку:
- От боярина Киврина! - Еще раз поклонился и отошел к дверям, спросил:
- Ждать или выдти, Юрий Алексеевич?
- Жди ту! Пошто не докучал, время увел?
- Не приказано было докучать много.
Долгорукий распечатал бумагу, читал про себя.
"Друг и доброжелатель мой, князь Юрий Олексиевич! Нахожусь в
недуговании великом, а потому к тебе не иму силы явиться. Довожу тебе,
князь Юрий Олексиевич, что бунтовщика Ивашку Разю по слову твоему вершил и
по слову же твоему ходил известить Морозова о другом брате, бунтовщике
Стеньке. Морозов же, во многом стакнувшись с Квашниным Ивашкой, за
разбойника, отамана солейного бунта, крепко заслугу поимел, а молвя:
"беззаконно-де его имали", после же отговору своего, как я отъехал,
незамедлительно прислал ко мне в Разбойной приказ дьяка с листом, на коем
ведаетца печать великого государя, "чтобы сдать оного бунтовщика Стеньку
Разю боярину Квашнину в Земской". И ведомо мне учинилось, князь Юрий, что
в ту пору, как взятчи с Разбойного шарпальника, Морозов укрыл его у себя в
дому до позднего часомерия. Извещаю тебя, доброжелатель мой, что
недугование мое исходит от сердечного трепытания, - оное мне сказал
немчин-лекарь. Пошло же оно от горькой обиды на то, что вредный сей
сарынец изыдет из Москвы со смехом и похвальбой, не пытанный за шарпанье
держальных людей! Ведь такового, князь Юрий, не водилось из веков у нас! В
сыске проведал, что будет спущен тот вор Стенька на Серпуховскую дорогу, и
там бы тебе, воеводе, князю Юрию, вскорости получения моей отписки учинить
на заставе дозор и опрос всех пеших и конных неслужилых людей, докудова не
зачнет рассвет, ибо изыдет разбойник в ночь... Тако еще: хоша на листе от
Морозова печать великого государя, да взять его, Стеньку Разю, в том листе
указано в Земской приказ, а его, шарпальника, нарядили утеклецом, того
великому государю неведомо, то самовольство бояр Морозова да Квашнина.
Еще: оберегая Русию от лихих людей, мы имали оного бунтовщика беззаконно,
ино утечи ему дати в сто крат беззаконнее. А тако: ныне изымавши в
утеклецах разбойника, нам бы свой суд над ним вершить, яко над старшим
братом, незамедлительно, минуя поперечников наших Морозова с Квашниным. И
еще бью дольно челом князю Юрию Олексиевичу и скорого слова в обрат от
моего доброжелателя жду".
Долгорукий поднял глаза:
- Иди, дьяк, молви боярину: что в силах моих - сделаю. Эй, Егор!
Вошел дворецкий, пропустив в дверях встречного дьяка.
- Прикажи конюшему седлать двенадцать коней, мой будет не в чет. Еще
пошли того, кого знаешь расторопного, в Стрелецкий Яковлева приказ от
моего имени, вели прислать стрельцов добрых на езду - двенадцать к ночному
ездовому дозору. Собери для огня в пути холопов?
- Так, князь Юрий Олексиевич!
- Стой, пришли мою шубу и клинок!
- Сполню, князь!
20
По сонной Москве, по серым домам с узкими окнами прыгают черные
лошадиные морды, то вздыбленные, то опущенные книзу, иногда такая же
черная тень человека в лохматой шапке с бердышом на плече. У башен стены,
у решеток на перекрестках улиц топчутся люди в лаптях и сапогах, в
кафтанах сермяжных, по серому снегу мечутся клинья и пятна желтого света
фонарей, краснеют кафтаны конных стрельцов, иногда вспыхнет и потухнет
блеск драгоценного вениса на обшлаге княжеской шубы, особенным звоном
звенит о стремя дорогой хорасанский клинок в металлических ножнах, и
далеко слышен княжеский голос:
- Сторож! Кого пропущал за решетку?
- Чую, батюшка, князь Юрий! Иду, иду...
Сторож в лаптях на босу ногу, в рваном нагольном тулупе, без шапки,
ветер треплет косматые волосы и бороду, серебрится в волосах не то пыль
снежная, с крыши завеваемая, не то седина.
- Ты слышишь меня? - Из-под соболиного каптура глядят сурово острые
глаза.
- Слышу, батюшка! Упоминаю, кого это я пропущал? Много, вишь, я пущал:
кто огнянной, а без огня и листа дорожного не пущал, князь Юрий...
- Человека в казацкой одежде пропущал?
- А не, батюшка-князь! Станишники - те приметны, не было их... Купец
шел, свойственник гостя Василия Шорина, да боярин Квашнин в возке волокся
к Земскому, еще палач из Разбойного - так тот с огнем и листом, должно
боярина Киврина служилой...
- Палача не ищем! Ищем казака, да у Шорина (*36) много захребетников
живет, и воровские быть могут. Давно купец прошел?
- С получасье так будет, батюшка!
- Стрельцы, отделись трое. Настичь надо купца, опросить. А куда он
сшел, сторож?
- Да, батюшка, сказывал тот купец: "Иду-де на Серпуховскую дорогу..."
- Стрельцы! Неотложно настичь купца и продержать до меня в карауле. Ну,
отворяй!
Сторож гремит ключами, трещит мерзлое дерево решетчатых ворот;
отъезжая, князь говорит сторожу:
- Пойдет казак, зорко гляди - не пропусти... Увидишь, зови караул, веди
казака во Фролову, сдай караульным стрельцам!
- Чую, батюшка! - Мохнатая голова низко сгибается для поклона.
Снова мечутся по стенам домов, по серому снегу пятна света и черные
тени людей, лошадей и оружия... Вслед за боем часов на Спасских воротах,
за стуком колотушек сторожей у жилецких домов звенит властный голос:
- Эй, решеточный! Кого пропущал?
И застуженный голос покорно отвечает:
- Дьяка, князь Юрий, пропущал да попа к тому, кто при конце живота
лежит... Палача еще, и не единого палача-то, много их шло... все с огнем и
листами... Лихих людей не видал...
- Ну, отворяй! Увидишь человека в казацкой одежде - тащи во Фролову.
Теперь, стрельцы, на Серпуховскую заставу!..
21
Киврин за столом в своей светлице, перед ним ларец. Старик тяжело
дышит, обтирает шелковым цветным платком пот с лысой головы, иногда сидит,
будто дремлет, закрыв глаза. Одет боярин поверх зеленого полукафтанья в
мухтояровую шубу на волчьем меху, бухарский верх - бумага с шелком, рыжий.
Старику нездоровилось, и немчин-доктор не велел вставать, но он все же
встал, приказал Ефиму одеть себя, вышел из спальной один, без помощи.
Вслед за собой велел принести ларец с памятками; теперь сидя перебирал
образки, крестики дареные, повязки камкосиные, шелковые пояса, диадемы с
алмазами. Алмазы Киврин всегда называл по-иностранному диамантами.
- Вот пояс камкосиный, подбит бархатом. Шит, вишь, золотом в клопец...
[особая вышивка] Диаманты на нем мало побусели... Бери-ко себе - жениться
будешь, опояшешься... Возьми и помни: даю, что честен ты, Ефимко!
- Эх, боярин, самому тебе такой годится - вещь, красота!
- Бери, говорю! Мне все это не в гроб волокчи. Человек - он жаден: иной
у гроба стоит, да огребает, что на глаза пало... Зрак тусклый, руки-ноги
не чуют, куда бредут... во рту горечь... Ничего бы, кажись, не надо, да
гоношит иной. Я же понимаю... Только одно: не женись, парень, на той, коей
я груди спалил... как ее?
- Ириньицей кличут, боярин, ино та?
- Та, становщица воровская. Ты был у ней?
- Ладил быть, боярин, да не удосужился...
- Прознал я во что: по извету татя Фомки пойманы воры за Никитскими
вороты, на пустом немецком дворе, с теми ворами стрельцы двое беглые. И
сказывали те стрельцы, что вор Стенька Разя тую жонку Ириньицу из земли
взял - мужа убила. Вишь, кака рыбина?.. Вот пошто она к тому вору
прилепилась: от смерти урвал, а смерть ей законом дадена. Поздоровит мне -
я ей лажу заняться, ежели тебе не тошно будет! Как ладнее-то, сказывай?
- А ничего не надумал я, боярин!
- Что вор? Дал ты мою грамоту князю Юрию? Себя не помнил я - лежал...
- То сполнил, боярин! Князь тут же, не мешкая, конно, с стрельцами
Яковлева приказу всю ночь до свету пеших по Москве и на заставах
опрашивал... Много лихих сыскал, да тот Разя не поймался...
- Ушел же?! - Боярин привстал на мягкой скамье и упал на прежнее место.
- Утек он, боярин...
- Тако все! Поперечники наши много посмеялись над нами и ныне, поди,
чинят обнос перед государем на меня и князя Юрия... Во што! Я сказал вору:
"Полетай! Большая у тебя судьба", - и мыслил: "Лети из клетки в клетку". А
вышло, что истцы правду сказали: спущен вор Квашниным да Морозовым... И
вышел мой смех не смех - правда... Ефим!
- Слышу, боярин!
- Скоро неси мою зимнюю мурмолку. Да прикажи наладить возок: поеду к
государю грызтись с врагами.
Дьяк ушел за шапкой, боярин гневно стучал костлявым кулаком по столу и
бормотал:
- Кой мил? Морозов, Квашнин или же я? Гляну, кто из нас надобен царю, а
кого послать черту блины пекчи? Ушел вор... ушел!
Дьяк принес высокую зимнюю соболью шапку, подбитую изнутри бархатом; по
соболиной шерсти низаны зоры из жемчуга с драгоценными камнями.
Шатаясь на ногах, Киврин встал, запахнул шубу, дьяк надел ему на голову
шапку, боярин взял посох и, упираясь в пол, пошел медленно. На сером лице
зажглись злобой волчьи глаза.
Дьяк забежал к двери. Когда боярин стал подходить к выходу, упал
старику в ноги; боярин остановился, заговорил угрюмо и строго:
- Ты, холоп, пошто мне бьешь дольно челом?
- Ой, Пафнутий Васильич, боярин, родной мой! Недужится тебе, и весь ты
на себя не схож... Ой, не иди! Скажут бояре горькое слово, а что скажут,
то всякому ведомо. Да слово то тебе непереносно станет, черной немчин не
приказывал тебя сердить, и, паси бог, падешь ты?.. Ой, не езди,
боярин-отец!
- Здынься! Дело прежде, о себе потом, ныне я и без немчина чую, что
жить мало. Сведи до возка, держи под локоть... Вернешь наверх в палаты,
иди в мою ложницу, шарь за именным образом Пафнутия Боровского, за тем,
что Сеньки Ушакова дело, - вынешь лист... писан с дьяками Судного
приказу... там роспись: чем владеть тебе из моих денег и рухляди, а что
попам дать за помин души и божедомам-кусочникам... Потерпит бог грехам,
вернусь от царя, отдашь и положишь туда же, а коль в отъезде, держи при
себе. Утри слезы - не баба, чай! Плакать тут не над чем, когда ничего
поделать нельзя... Веди себя, как вел при мне, - не бражник ты и бражником
не будь... не табашник, честен, и будь таковым, то краше слез... Грамоту
познал многу - не кичись, познавай вперед борзописание, не тщись быть
книгочеем духовных книг, того патриарх не любит, ибо от церковного
книгочейства многое сумление в вере бывает, у иных и еретичество. Все то
помни и меня не забывай... Дай поцелуемся. Вот... тако...
- Куда я без тебя, сирота, боярин?
- Знай, надобно вскорости сказать царю, кого спустили враги, ино от
того их нераденья чего ждать Русии. Хоть помру, а доведу государю
неотложно... Веди! Держи... Ступени крыльца нынче как в тумане.
22
На царском дворе, очищенном от снега, посыпанном песком, на лошадях и
пешие доезжачие псари с собаками ждали царя на охоту. На обширном крыльце
с золочеными, раскрашенными перилами толпились бояре в шубах - все
поджидали царя и, споря, прислушивались. Больше всех спорил Долгорукий:
- Кичиться умеете, бояре, да иные из вас разумом шатки! Афонька Нащока
меня не застит у государя - есть ближе и крепче.
- Ой, князь Юрий! Иван Хованский не худой, да от тебя ему чести мало...
- Князь Иван Хованский (*37) бык, и рога у него тупые!
- Нащока, князь Юрий, умен, уже там что хочешь...
- Афонька письму зело свычен, да проку тому грош!
- Эй, бояре, уймитесь!
- Государь иде!
Царь вышел из сеней на крыльцо; шел он медленно; разговаривал то с
Морозовым по правую руку, то с Квашниным, идущим слева. Одет был царь в
бархатный серый кафтан с короткими рукавами, на руках иршаные рукавицы,
запястье шито золотом, немецкого дела на голове соболиный каптур, воротник
и наушники на отворотах низаны жемчугом, полы кафтана вышиты золотом,
кушак рудо-желтый, камкосиный, на кушаке кривой нож в серебряных ножнах,
ножны и рукоятка украшены красными лалами и голубыми сапфирами, в руке
царя черный посох, на рукоятке золотой шарик с крестиком. Царь сказал
Морозову:
- Кликни-ка, Иваныч, сокольника какого.
- Да нет их, государь, не вижу.
- Гей, сокольники!
- Здесь, государь!
Бойкий малый в синем узком кафтане с короткими рукавами, в желтых
рукавицах, подбежал к крыльцу.
- Что мало вас? Пошто нет соколов? Погода теплая, не ветрит и не
вьюжит.
- Опасно, государь: иззябнут - не полетят. А два кречета есть, да имать
нынче некого...
- Как, а куропаток?
- На куроптей, государь, и кречетов буде: густо пернаты, не боятся
стужи.
- Все ли доспели к ловле?
- Все слажено, великий государь!
Царь подошел к ступеням, бояре толпились, старались попасть царю на
глаза - кланялись, царь не глядел на бояр, но спросил:
- Кто-то идет ко мне?
- Великий государь, то боярин Киврин!
- А!.. Старика дожду!
Тихо, с одышкой, Киврин, стуча посохом, словно стараясь его воткнуть в
гладкие ступени, стал подыматься на высокое крыльцо. Чем выше подымался
старик, тем медленнее становился его шаг, волчьи глаза метнулись по лицам
Морозова и Квашнина, жидкая бородка Киврина затряслась, посох стал
колотить по ступеням, он задрожал и начал кричать сдавленным голосом:
- Государь! Измена... спустили разбойника...
Царь не разобрал торопливой речи боярина, ответил:
- Не спеши, подожду, боярин!
- Утеклецом... вороги мои Иван Петров... сын... Квашнин!
Киврин, напрягаясь из последних сил, не дошел одной ступени, поднял
ногу, споткнулся и упал вниз лицом, мурмолка боярина скользнула под ноги
царю.
Царь шагнул, нагнулся, хотел поднять старика, но к нему кинулись бояре,
подняли; Киврин бился в судорогах, лицо все более чернело, а губы шептали:
- Великая будет гроза... Русии... Разя, государь... Спущен!.. Крамола,
государь... Квашнин...
Киврин закрыл глаза и медленно склонил голову.
- Холодеет!.. - сказал кто-то.
Старика опустили на крыльцо; сняли шапки.
- Так-то, вот, жизнь!
- Преставился боярин в дороге...
Царь снял каптур, перекрестился, скинув рукавицу.
Бояре продолжали креститься.
- Иваныч, отмени ловлю. Примета худая - мертвый дорогу переехал.
Морозов крикнул псарям:
- Государь не будет на травле, уведите псов!
- Снесите, бояре, новопреставленного в сени под образа.
Бояре подняли мертвого Киврина. В обширных сенях с пестрыми постелями
по лавкам, со скамьями для бояр, обитыми красным сукном, опять все
столпились над покойником. Царь, разглядывая почерневшее лицо Киврина,
сказал Квашнину:
- На тебя, Иван Петрович, что-то роптился покойный?
- Так уж он в бреду, государь...
- Пошто было выходить? Недужил старик много, - прибавил Морозов.
- Вот был слуга примерный до конца дней своих.
Выступил Долгорукий:
- Государь! Ведомо было покойному боярину Пафнутию, что, взяв от него с
Разбойного - вот он тут, Иван Петрович Квашнин, - отпустил бунтовщика на
волю, бунтовщик же оный много трудов стоил боярину Киврину, и считал
боярин долгом боронить Русию от подобных злодеев. Сие и пришел поведать
тебе, великий государь, перед смертью старец и мне о том доводил.
Печалуясь, сказывал покойный, что недугование его пошло от той заботы
великой. И я, государь, с конным дозором стрельцов по тому делу ночь
изъездил, а разбойник, атаман соляного бунта, великий государь, утек, не
пытан, не опрошен, все по воле боярина Ивана Петровича...
- Так ли, боярин?
- Оно так и не так, государь! А чтоб было все ведомо тебе и не во гнев,
государь, то молвлю - беру на себя вину. Разю, есаула зимовой донской
станицы, отпустили без суда, государь, ибо иман он был в Разбойной
боярином Кивриным беззаконно...
Квашнин переглянулся с Морозовым.
Морозов сказал:
- Есаула Разю, великий государь, спустил не Иван Петрович, а я!
- Ты, Иваныч?
- Я, государь! А потому спустил его, что на Дону по нем могло статься
смятенье. Что Разя был в солейном бунте атаманом, то оное не доказано и
ложно... Не судили в ту пору, не имали, нынче пойман без суда, и отписку
решил покойный дать тебе, великий государь, по сему делу после пытошных
речей и опроса. Где то и когда видано? Что он был в поимке оного
бунтовщика на Дону и многое отписал по скорости ложно - всех казаков не
можно честь бунтовщиками. Теперь и прежь того, при твоем родителе,
государь, донцы и черкасы служили верно, верных выборных посылали в
Москву, а что молодняк бунтует у них, так матерые казаки умеют ему укорота
дать... Вот пошто спустил я Разю, вот пошто стою за него: беззаконно и не
доказано, что он вор.
- Что ты скажешь, Юрий Алексеевич, князь? - спросил царь.
Долгорукий заговорил резко и громко:
- Скажу я, великий государь, что покойный Пафнутий Васильич сыск ведал
хорошо! И не спуста он имал Стеньку Разю. Русь мятется, государь. Давно ли
был соляной бунт? За ним полыхнул псковский бунт. Сколь родовитых людей
нужу, кровь и обиды терпело? Топор, государь, надо Русии... кровь лить, не
жалея, - губить всякого, кто на держальных людей ропотит и кривые речи
сказывает. Хватать надо, пытать и сечь всякого заводчика! Уши и око
государево должно по Руси ходить денно и нощно... Того вора, Разю Стеньку,
что спустил боярин Борис Иванович, - того вора, государь, спущать было не
надобно! И вот перед нами лежит упокойник, тот, что до конца дней своих
пекся о благоденствии государя и государева рода, тот, что, чуя смертный
конец свой, не убоялся смерти, лишь бы сказать, что Русию надо спасать от
крамолы.
- То правда, князь Юрий! А так как новопреставленный назвал боярина
Квашнина, в нем видел беду и вину, то Квашнина боярина Ивана я перевожу из
Земского в Разрядный приказ (*38): пущай над дьяками воеводит, учитывает,
сколь у кого людишек, коней и достатка на случай ратного сбору... Тебя же,
князь Юрий Алексеевич Долгорукий, ставлю от сей день воеводой Земского
приказу замест Ивана Квашнина.
Квашнин поклонился, сказал царю:
- Дозволь, государь, удалиться?
- Поди, боярин!..
Квашнин, не надевая шапки, ушел.
Царь перевел глаза на Морозова:
- Надо бы Иванычу поговорить с укором, да много вин боярину допрежь
отдавал. Обычно ему своеволить... Придется отдать и эту.
Морозов низко поклонился царю.
- Да, вот еще: прикажи, Иваныч, перенести с честью новопреставленного
боярина к дому его.
- Будет сделано по слову твоему, государь!
Царь спешно ушел, ушел и Морозов, кинув пытливый взгляд на Долгорукого.
Бояре, делая радостные лица, чтобы позлить князя, поздравляли
Долгорукого с царской милостью.
Князь, сердитый, сходя с крыльца, сказал гневно:
- Закиньте, бояре, лицемеровать, самим вам будет горше моего. Когда
придется в Разрядном приказе перед Квашниным хребет гнуть, тогда
посмеетесь! Нынче, вишь, ведаете, что дружить с боярином Борисом
Ивановичем и Квашниным не лишнее есть!
Долгорукий уехал.
Челядинцы царские принесли в сени гроб, бояре стали разъезжаться.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
НА ВОЛГУ
1
"От царя и великого князя Алексия Михайловича, всея великия и малыя и
белыя Русии самодержца, в нашу отчину Астрахань боярину нашему и воеводе
князю Ивану Андреевичу Хилкову, да Ивану Федоровичу Бутурлину, да Якову
Ивановичу Безобразову, и дьякам нашим Ивану Фомину да Григорию Богданову.
В прошлом во 174 году (*39) мая во втором числе посланы к вам наши,
великого государя, грамоты о проведыванье воровских Козаков и о промыслу
над ними, которые хотят идти с Дону на Волгу воровать, чтоб однолично
воровских Козаков отнюдь на море и на морские проливы не пропустить и чтоб
они на Волге для грабежей не были..."
На Дон из Посольского приказа была послана грамота от 25 марта 1667
года:
"Послать от войска донского в Паншинский и в Качалинский городы особо
избранных атамана и есаула и заказ учинить крепкий, чтоб козаки со
Стенькой Разиным под Царицын и иные места отнюдь не ходили".
Воевода Андрей Унковский из Царицына в 1667 году доносил:
"Стенька Разин с товарыщи на воровство из Черкасского пошел же, и
войско ему в том не препятствовало".
В хате Разина чисто прибрано. В углу черные образа на клинообразной
божнице по серебряным венцам завешаны шитыми полотенцами, глиняный пол
устлан пестрыми половиками.
Олена, нарядная, в новой плахте, в красных штанах, в сапогах с
короткими голенищами, прибирала стол.
- Ты бы подсобил, Фролко, или Гришутку покликал - где он?
Черноволосый, с девичьим лицом, уже тронутым морщинами около карих
глаз, Фрол ответил женщине бренчаньем струн домры, потом приостановил
игру, сказал:
- Твой Гришутка с ребятами побежал за город - играют в войну.
Снова забренчали струны.
- Чого брежчишь? Ужо придет, наиграешься - жди!
- А ну его, лисьего хвоста, волчьего зуба! Не люблю, Олена, Корнея, и
Стенька его не любит.
- Ой, лжешь! Стенька батьку хрестного любит и почитает...
- И покойный отец Тимоша не любил... В ночь, как помереть ему, я его
хмельного вел по Черкасскому, говорил: "Берегись Корнея, Корней дуже
хитрой". Давно уж то было, да хорошо помнится.
- Не хитрой был - не был бы столь годов атаманом, а то без его совета и
круг не бывает. - Олена засмеялась, подразнила Фрола, подходя,
растопыривая над головой казака полные руки.
- Стара стала, а обнять, что ль? Вишь, много ты, Фролко, на девку
походишь - оттого, должно, не женишься.
Фрол опустил глаза.
- Не женюсь и в помыслах не держу, - прибавил чуть слышно: - Тебе
забава, а я тебя сызмальства люблю...
- Любишь? Ой, да не казак ты!
- Не лежит сердце к казачеству: война, грабеж. Где казаки, там смерть,
а они лишь похваляются, что нещадны ни к младеню, ни к старику.
- Кабы Стенько тебя чул - согнал бы с хаты.
Фрол рванул струны. Олена отошла к столу, поправила яндову с вином,
одернула скатерть.
- Чего струны тревожишь?
- Вишь, эти пищат - не могу терпеть.
В углу у дверей стояла большая ржавая клетка, из нее пахло тухлым
мясом. Два ястреба сидели на жердочке клетки один против другого, но их
разделяла проволочная сетка, и ястреба, срываясь с жердочек, бились в
сетку, впивали крючкообразные когти, норовя достать один другого, и не
могли - вновь садились, свистели заунывно:
- Фи-и-и... Фи-и-и...
- Махонькие были, а выросли - все сцепиться пробуют... Тебе бы, Фролко,
в пирах домрачеем ходить... Стенько не такой. У, мой Стенько грозен
бывает!
- Стенько по роду пошел. Батько Тимоша удалой был: с Кондырем Ивашкой
(*40) Гурьев достроить цареву купцу не дал... сказывали...
- А ты не в породу. Ха-ха... девкой, вишь, тебя рожали, да сплошали...
ха-ха-ха... - колыхалась полная грудь Олены, колыхался живот недавно
беременной - топырилась спереди плахта.
Солнце било в хату жарко и вдруг померкло на короткое время. Высокая
фигура атамана степенно прошла в сени хаты.
Взмахнулись концы половиков у дверец.
Корней-атаман, сняв шапку с бараньим околышем, перекрестился всей
широкой пятерней.
- Эге, плясавица! Поздорову ли живешь, дочка?
- Садись, хрестный, испей чего с дороги.
- С дороги? Бугай те рогом! Не велык шлях.
Сверкнуло серебро в ухе, атаман сел к столу, заслонив солнечный свет.
- Э, да вона вечерница альбо денница? Домрачей у дела. Гех, Фрол! Круты
казацкую, круты.
Фрол, перебирая струны, тихо подпевал:
А то было на Дону-реке,
Что на прорве - на урочище.
Богатырь ли то, удал казак
Хоронил в земле узорочье...
То узорочье арменьское,
То узорочье бухарское -
Грабежом-разбоем взятое,
Кровью черною замарано,
В костяной ларец положено.
А и был тот костяной ларец
Схожий видом со царь-городом:
Башни, теремы и церкови
Под косой вербой досель лежат...
- О кладе играешь? А ты, Фролко, песни не дослушал сам. Я от бандуриста
чул, от темного старца, еще в младости моей; совсем не так та песня
играется... Тай по-украиньски вона граетця...
Фрол не ответил атаману.
- Ты плясовую круты!
Гех, свыня квочку высыдела,
Поросеночек яичко снес!
- О, так! О, так! Олена, пляши!
- Грузна я стала, стара, хрестный.
Атаман топнул ногой.
- А ну, грузен медведь, да за конем в бегах держится - пляши!
Олена плавно прошлась по хате. Ее тяжелые волосы растрепались, лицо
загорелось, глаза померкли.
Фрол, наигрывая плясовую, боялся глядеть на невестку. Атаман, глотая из
ковша хмельное, притопывал ногой, потом вскочил из-за стола и крикнул:
- Фролко, выди, - два слова хрестнице скажу и уйду!
Казак не посмел перечить атаману - взял с лавки шапку, вышел.
Корней хмельна зашептал:
- Сколь годов маню и нынче не забыл - идешь ли со мной, бабица?
Нонешнее время пришло, на што тебе надею держать?
- На мужа надею кладу, батько...
- Мужу твоему мало с тобой любоваться.
- Пошто так, хрестный?
- Не ведаешь от мужа? Скажу: в верхние городки много холопей с Москвы
беглых сошло... Голутьба к Стеньке липнет, он ее мушкету обучил и в море
взял а потом Доном на Волгу вернул. Хотели матерые задержать их; пошто
держать? Хлеб съедают, своих теснят... Я дал волю: лети, сокол, с
куркулятами. Заказано от Москвы пущать Стеньку на Волгу, а что мне Москва?
Нам, матерым казакам, без голутьбы на Дону шире.
Атаман шагнул к Олене и тихо, со злобой прибавил:
- Гех! Он теперь Москву задрал, долго Стеньке не бывать дома...
Олена заплакала, опустила руки.
- Садись, баба! - Атаман сел.
Олена опустилась на скамью, к ней Корней придвинулся, положил ей на
плечо тяжелую руку. Отблеск серьги в красном ухе атамана резал Олене
глаза, она отвернулась.
- Не отвертывайся, слушай, что скажу; старше ты стала, подобрела,
парнишку подрастила, и я старее гляжу, но кину жену от другого мужа,
остачу сдам чекан и бунчук пасынку, а не приберут его казаки - молод, то
Самаренину (*41), и мы с тобой в азовскую сторону... гех!
- Хрестный, буду я мужа дожидать, пущай Стенько меня и Гришку с
собой...
- Куда ему волочить тебя? На шарпанье? Грабеж и бой? Недолго гулять
твоему Стеньке - уловят! А ты, вишь, еще брюхата...
- Нет, хрестный!
- Гех, Олена! Мы с тобой к салтану турскому, - давно манит меня, а то к
польскому крулю за гетьманом Выговским, - подавай-ко нам, круль, цацкы:
золото, жемчуг. Ладами голубыми да красными увешал бы, як богородицу...
э-эх!
- Не... хрестный...
- Знай все! У Москвы когти, что у ястреба, - вон вишь, как железо дерут
в клетке? Услышишь скоро - почнут писать на Дон, на Волгу, в Астрахань:
"Имай вора!" И поймают, замучат в пытошной башне аль где... Знай, ежели ты
с ним будешь, и тебя на дыбу, рубаху сорвут, и эк по голым пяткам - эк,
вот, эк, - атаман постучал в стол сжатым кулаком.
Олена зажмурилась.
- И Гришку твоего и того, кто родится, как детей псковских воров,
собаками затравят. Москва - она боярская, у ей жалости не ищи... Со мной
уедешь - не обижу ни тебя, ни детей твоих, люба ты мне, сдавна люба!
- Ой, хрестной, хоть помереть, не жаль...
Атаман встал.
- Я еще зайду, ты думай, - страшное твое, сказываю, зачинается только.
Вошел Фрол, сел на прежнее место. Корней-атаман, слегка хмельной,
попыхивая дымок трубки на седые усы и красное лицо, сказал, скосив глаза
на казака:
- В плахту бы тебя, Фролко, нарядить, в кику, да боярским боярыням в
теремах песни играть... игрец! Це не казак и не буде казак!..
Толкнул сильной рукой дверь и обернулся:
- Ты, Фролко, этих вот ястребов со всей клетью тащи ко мне, - пора
обучать, будут гожи гулебщикам.
- Хрестный, забранится Стенько: его птицы.
- Сказывал я, Олена, - не до птиц будет твоему Стеньке.
Грузно шагая, заслонив свет в окошках, атаман ушел. Молчала Олена,
опустив голову, в ней накипали слезы. Молчал Фрол, и слышно было, как мухи
слетались к хмельному меду на столе. Фрол начал щипать струны, они запели.
Он сказал:
- Вот завсегда так! Атаман, как упьется, зверем станет... злой он. А не
упился, хитрой глядит...
Олена не ответила и уронила на руки голову.
2
С раската угловой башни Черкасска далеко в степь прокатился гул
выстрела из пушки.
Атаман Корней на черном коне ехал в степь унять расходившуюся кровь.
Городом белая пыль пылила в глаза и делала красный кунтуш атамана седым.
Шумели, трещали камыши по низинам. В степи с неоглядной мутно-знойной
ширины несло в лицо гарью травы. Корней, покуривая, вгляделся в степь.
- Так их, поганых сыроядцев!
Он думал о татарах, скрытых в степи для грабежей. Пожар заставляет
татарские сакмы [воинские тропы] отодвигаться прочь от казацких городов.
С выстрелом из пушки сонный от зноя Черкасск ожил.
- В поле, казаки!
- Батько зовет!
- Охота! Будем слаживаться.
Выделялись лучшие стрелки из казаков. Мелькали плети, синели кафтаны с
перехватом - ехали в степь. Красный кунтуш атамана далеко виден: Корней
встал с лошадью на верху кургана, стрелки подъезжали к кургану,
располагались у подножия. В камышах, низинах и перелесках затрещали
выстрелы загонщиков. Атаман с кургана подал голос:
- На сполох по зверю бить из пищалей, мушкетов без свинцу-у!
- Знаем, батько!
- Эге-ге-ге!
- Угу-гу-гу!
В стороне, из камышей, от озер, выкатились на луг два крупных бурых
пятна.
- Ого-го-го!
- Ве-е-при-и!
Пасынок атамана, тонкий, сухой и смуглый, на пегом коне первый поднял
пику наперевес. Задний кабан свернул в сторону, передний шел навстречу
пегому коню Калужного.
- А ну, парень!
Ворчал атаман, вглядываясь, заслонив рукавом от солнца глаза, и
отдувался - из степи несло душной, жаркой гарью. Калужный направил пику -
зверь близко; казак с силой опустил пику, но промахнулся; зверь, не видя
охотника, почуял опасность, отвернул, сделав неожиданный прыжок в сторону,
успел резнуть клыком брюхо лошади. Пегий конь под Калужным взвился на
дыбы, обдавая траву кровью и внутренностями, захрапел, пал на бок, казак,
перебросив ноги, врос в землю и, не целясь, выстрелил из мушкета. Пуля
ободрала щетинистый бок зверю, кабан бешено хрюкнул, открыв длинную пасть
- сверкнули клыки, он метнулся, но был остановлен пикой наскакавшего
казака... Кабан, пронзенный пикой в живот, быстрей, чем ожидали, согнул
непокорную шею, куснул древко; оно хрястнуло, переломившись. Калужный
кинулся на кабана, выстрелил из пистолета в ухо зверю - от головы кабана
пошел дым... Зверь, тихо хрюкая, осел в траву.
- Собак, хлопцы, уйдет другой! - кричал атаман.
Желтеющая стена ближних камышей, извиваясь, кое-где трещала. Треск
камыша замирал и таял, как потухающий костер, - кабан исчез в зарослях
болот.
- Упустили зверя.
- Да, не сгонишь, ушел!..
Стрелки от кургана двинулись в луга. Крупный русак мелькал в траве
желтовато-серой шерстью. По зайцу много охотников опорожнили ружья, но он
невредимо шмыгнул на холм к ногам лошади атамана. Корней молодо согнулся в
седле, взметнув плетью; русак заклубился с переломленным хребтом под
лошадью, плача грудным ребенком.
- Прыткий ухан!
Корней поправился в седле, оглядывая луга, меняя на черкан плеть.
Казак гонит волка - вот-вот конец зверю, лошадь под казаком споткнулась
в травянистой рытвине... Светло-палевый зверь, прижав уши, ушел, но сбоку
кургана голоса и шум, а вверху один красный. Палевый зверь - быстрее
стрелы на курган, навстречу ему с коня, как огонь, метнулось красное,
сверкнула сталь... Зверь, завизжав, пополз на брюхе с кургана, из головы
его лилась кровь, мешаясь с мозгом. Душный ветер с простора степей нагнал
к охотникам в поле тучу кусливых мух с красно-пегими крыльями. Укушенные
лошади лягались, дыбились, мотали головами. Атаман, съезжая с кургана,
сдерживал пляшущего коня, крикнул:
- Съезжай, казаки-и! Зубатка налетела, щоб ее... э-эй!
- Чуем, батько!
Калужный ехал с поля на чужой лошади. Слуги в тачанку подбирали в поле
убоину.
По зеленому синели кафтаны вслед красному на вороном коне.
У ворот атаманского дома охотники, соскочив с коней, поворачивали их
глазами в город, кричали:
- Го, гоп!
Лошади, фыркая, пыля копытами белый песок, шли без седоков по своим
станицам. Атаман на крыльце, закурив трубку, оглянулся.
- В светлицу, атаманы-казаки. Съедим, что жинка справила...
3
На длинных столах, крытых сарпатом [миткаль с цветной выбойкой] с
выбойкой, высокая с худощавым, строгим лицом жена атамана сама укладывала
ножи, расставляя чаши и поставцы с яндовами. Смотрела на каждую вещь
долго, словно запоминая ее. Слуги приносили водку и кушанья.
Кутаясь в женский кунтуш с золотым усом на перехвате, атаманша хмуро
оглянулась на мужа. Корней, шагнув к столу, ткнул широкой рукой с
короткими пальцами в скатерть.
- Не беден атаман, чтобы в его доме сарпатом столы крыть!
- Не камкосиную ли прикажешь скатерть? Зальете, бражники, да люльки
высыпете - сожжете...
- У, скупая жинка, седатая! - пошутил атаман, пряча глаза от жены.
Женщина дернула плечом, проговорила торопливо, слыша шумные шаги и
голоса гостей:
- Бисов дид! З молодыми кохался?..
Гости, входя, кланялись хозяйке. Атаман упрямо тряхнул головой;
забрасывая привычно седую косу на плечо, крикнул:
- Садись, матерые казаки и все гулебщики!
Высокая женщина, не отвечая на поклоны, степенно прошлась по светлице,
приказала мимоходом слуге зажечь поставленные в ряд на дубовые полки свечи
- ушла. Атаман, не садясь, проводил глазами жену, подошел к двери, крикнул
в сени:
- Хлопцы караульные, кличьте в мою хату молодняк песни играть, тай
бандуриста и дудошников.
- Чуем, батько!
Корней раздвинул одну из киндячных с узорами занавесок; на окне лежал
раскрытый букварь с крупными буквами, разрисованными красным сиянием:
"Буки - бог, божество". Атаман сбросил на пол букварь, проворчал:
- Глупо рожоно, не научишь! - и пнул книгу.
Пыльная, дышащая теплом, пропахшая потом и дегтем, кланяясь атаману,
пролезла за ковер на двери в другую половину молодежь.
- Гости, пей, гуляй, я ж дивчат погляжу...
Проходили девки. Иные в желтых длиннополых свитах, иные в плахтах, в
белых мелкотравчатых рубашках, волосы заплетены у всех в косу, снизу
перевязаны лентами, у иных на концах кос были кисти, а то и банты. У
которой из девок в волосах сзади повыше косы торчал цветок, атаман
протягивал к той девке руку, гладил по голове, брал цветок, нюхал.
- Э-эх, купалой пахнет. А купався Иван, тай в воду упав...
Пропустив всех девок и сунув собранные из волос девичьих цветы за
кушак, атаман сел на скамью за стол. Гости, не дожидаясь хозяина, пили и
ели; атаман, подымая ковш с вином, крикнул:
- Пьем, атаманы-молодцы, за малую гульбу, что нынче в поле была, -
кабан убит доброй! Конь запорот, да о коне казаку не слезы лить.
Смуглый пасынок атамана подвинулся на скамье к вотчиму, чокаясь:
- Ништо, батько, сыщу коня. Бувай здоров!
- Ладно, парень, не ищи, дам такого... А теперь, атаманы-молодцы, пьем
за государя, царя Московского!
- Пьем, батько Корней!
- Отзвоним чашами за то, что крепка рука у Московии, что она и в Сибирь
дикую лезет, и татарву согнула. А еще, браты, кличьте на пир пысьменного.
- Он тут, батько, ждет зова, песий брат, чарку любит.
- Гей, пысарь!
Вошел в длиннополом синем кафтане писарь, поклонился казакам, ему дали
место на скамье в конце стола.
- Пей, пысьменный! - крикнул атаман, подымая ковш. - На гульбе нашей не
был, и гулебщина тебе несподручна, а попьешь-поешь - нам сгодишься.
Писарь встал и поклонился кругу:
- Завсегда готов служить!
- И лить чернило замест крови?
- Перво, атаманы-молодцы, покудова не упились, займемся делом.
- Батько, дело прежде всего.
- То ладно, Кусей! А где Бизюк, не вижу казака?..
- Бизюк упился, батько, ото дремлет...
- Эх, лихой был казак, а стар стал - мало хмелю несет, и вот дело мое к
вам какое, атаманы-молодцы: ведомо всем вам, матерые низовики, что ближний
наш казак Стенько Разин чинит?
- Ворует на Волге!
- То оно! От его промысла все мы должны ждать немалых гроз войску... А
своровав противу Москвы, хрестник мой домой оборотит.
Калужный крикнул, подымая свой ковш:
- Кто, батько, ворует противу великого государя, тому казаку дома не
бывать!
- Где бы ни был мой хрестник, атаманы-молодцы, а ведомо мне - оборотит
на Дон.
- Пущай оборотит, - закуем его и Москве дадим!
- Не забегай, Родион, - оборвал атаман пасынка, - додумаем все вместе.
Помнить надо, что державны на Дону с голутьбой злы и утеснительны.
Голутьба же глядит к тому, кто ей люб, и голутьбы в трижды больше
матерых...
- А ведомо ли батьку, - вставил свое слово заслуженный казак Самаренин,
- что Мишка Волоцкой (*42) да Серебряков вербуют людей идти к Стеньке?
- Не ведомо мне было бы, казак, то Мишка и волк Серебряков Ванька с
нами зверя ловили бы и на пиру моем сидели.
- Ото придет Стенько, то, думно мне, не взяться нам за него, и ладно
будет, если он за нас не примется...
- То и я думаю, Михаиле, не можно взяться, и беречься Стеньки
занадобится, - ответил Самаренину атаман, - но Москву озлить не можно.
Сговорно Москва дает Дону хлеб, справ боевой... Служилых людей у Москвы
довольно. Ежели, озлясь, закроет Москва пути на Дон торговому люду. Дон
оголодает...
- То ты знаешь лучше нас!..
- Стенько пошел на Волгу. Волга - часть утробы московской: по ней торг
с Кизылбашем и в терские города да в Астрахань. Не попусту немчин в Москву
послов шлет и волжский путь покупает. Свейцы, фрязи тоже потому ж в Москву
тянутся. Из-за пути в Кизылбаши. Учинится на Волге Стенько сильным, Москва
нам то в укор зачтет и измену с нас сыщет...
- Думай, как лучше, батько Корней, мы тебе во всем сдаемся!
- А думаю я нынче же снять хоть малую часть вины нашей - дать отписку