бог! Солдат, вишь, у царя много копится, и немчины строю да
бою ратному ежедень - Васютка сказывал - учат...
- Видал я!
- Вот я, опять грозу на милова чуя, прахотная стала, и ноги не идут...
Ты испей чего хмельного, коли же не хотца еды.
- Мало время, хозяйка! Чую я, кто-то незнаемый лезет сюда.
- А ты в ту горницу, голубь!
Боярский сын быстро шагнул за печь и исчез в подземной горнице, где
негасимая лампада ровно лила желтый свет. При свете том Лазунка поднял
дверь на место, с лестницы не уходил, лишь сел на ступени, разулся и стал
слушать, что будет вверху.
- Ну-ка, детина, веди! - заговорил в подземных сенях чужой властный
голос.
- Жди, дьяче, мало... Матка недужит и часто спит - я ее взбужу.
- Эй, вишь, не один я! Веди... Тихо буду, не напужаю...
- Ну, ин добро! Гнись ниже...
Ириньица дремала, когда грузный сел за столом, против нее. Сын сказал:
- Мама, тут дьяк со стрельцы! Очкнись...
Ириньица вздрогнула и медленно повернула голову с испуганными глазами.
Дьяк в черном кафтане, с жемчужной широкой повязкой в виде ожерелья, по
груди вниз висел золотой орел с раздвинутыми на стороны лапами; в руках
дьяка посох; шапка бобровая с высоким шлыком.
Дьяк сказал юноше:
- Поди-тка, парень, к стрельцам на двор, заведи их в сени. Ежели сыщешь
что хмельное в дому, дай им, пущай пьют. Нам помехи чинить не будут, да и
ночь надвигается... А мы тут с Ириньицей побеседуем.
Юноша, уходя, спросил:
- Ты, дьяче, лиха какого не учинишь? Мама болящая...
- Не учиню, детина. Поди справь, как указано! Стрельцам не кидай слов,
что есть в дому. Отмалчивайся...
- Ладно! - Юноша ушел.
Дьяк снял шапку, поставил на стол, задул одну из ближних свечей в
трехсвещнике, чтоб не резала глаза. Разгладил длинные волосы, начавшие на
концах седеть, сказал:
- Ты, Ириньица, не сумнись! Чуешь ли меня!
- Чую, дьяче.
- Ты меня узнаешь ай нет? Я тогда в пытошной спас тебя от боярина
Киврина, от сыска дьяка Судного приказу тож оборонил. И нынче упросил
государя прийти к тебе замест других дьяков с сыском!
- Ой, дьяче, чего искать у хворобой жонки!..
- Искать место корыстным людям найдется! Дошли, вишь, слухи, что у тебя
скрыты люди Стеньки Разина. Так ты тем людям закажи к себе ходить... Я
обыщу и отписку дам, что-де ничего не нашли, но ежели моей отписке не
поверят и сыск у тебя иные поведут, не замарайся... Нынче время тяжелое. В
кайдалах [кандалах] сидеть скованной да битой быть мало корысти...
- Ой, дьяче, спасибо тебе.
- Спасибо тут давать не за что... Сама знаешь, ай, може, и нет -
полюбил я тебя тогда... давно. Ты же иным была занята. А как покойной
боярин груди тебе спалил... и стала ты мне много жалостна, по сие время
жалостна. Я же к боярину за добро его и науку память хорошую чту, и ты его
за зло не проклинай, а молись!..
- Не проклинаю я, дьяче Ефим. Не ведаю, как по изотчеству?
- Пафнутьич! Бояре меня кличут "Богданыч" - бог-де дал... Бояр я не
люблю.
- Ой ты! А коло царя сидишь?
- Сижу, да с опасом гляжу! Дьяков немало от царя бояра взяли, угнали:
кого на Бело-озеро, кого в Сибирь... кого под кнут сунули...
- Царь-от-государь не даст тебя в обиду!
- То иное дело. Налягут бояра: что дьяк - патриарху худо бывает. Гляди,
Никон: уж на что царский дружок был - угнали на Бело-озеро; а слух есть,
еще дальше угонят... Бояра чтут своих от своя - мы из народа им враги
завсе... Меня бояра не любят, что я прижитой от дворовой девки. Едино лишь
к памяти моего благодетеля Пафнутия Васильевича приклонны, так до поры
терпят... И дело, кое нынче Стенька Разин завел... - Дьяк помолчал,
заговорил тихо: - мне угодно... Иной ба, зная, что сын твой от Разина
прижитой, обнес тебя, потому воровских детей всех изводом берут... Да
бояра того не ведают. Я же греха на душу не возьму! Не надобен будет тебе
парнишка - дай мне его... обучу. На боярскую шею грозу от него сделаю...
Добра-богатства на мою жисть хватит: семья моя - я да жена, а парень твой
не помеха.
- Ой ты, дьяче, спасибо! О сыне уж думаю денно и нощно, прахотная я...
И ежели помру, куда детина малой на ветер пойдет?! И все-то сумнюсь об
ем!..
- Дай его мне! Едино лишь добро будет.
- Коли ты, дьяче, за ним по смерти моей приглядишь да поучишь - мое
тебе вечно благодарение, а пока жива, буду бога молить за того боярина,
который груди у меня выжег...
- То надо, молись! Сына твоего не оставлю, грамоте и воинскому делу
обучу, усыновлю, а то как меня бояра выб..дком считают, так и его будут, и
таким нигде места нету...
- Уж и не знаю, как тебе сказать благодарствую! Он же, Васютка, у меня
не голой: есть ему рухледь, и узорочье многое есть!
- У меня своего довольно.
- Как ты думаешь, дьяче, придет на Москву Разин?
- Народ ждет, и не один черный народ - посацкие, купцы и попы мелкие,
все ждут. Только Разину на Москве не бывать! Не бывать, потому что с кем
он идет на боярство? С мужиками. У мужика и орудия всего - кулак, вилы да
коса... У царя, бояр запасов боевых много, а пуще иноземцев много с
выучкой заморской. И все они на особом государевом корму, знают же они
только войну. То и делают, что во всяких государствах на войну идти
нанимаются...
Дьяк надел шапку, встал:
- Теперь, Ириньица, не пугайся! Придут стрельцы, зачнем делать обыск.
Дьяк постучал в двери посохом, громко крикнул:
- Эй, стрельцы!
Дверка распахнулась, в горенку Ириньицы полезли синие кафтаны, засерели
стрелецкие шапки, сверкнули бердыши.
Дьяк изменил голос, приосанился, сказал стрельцам:
- Оглядывайте живо, государевы люди! Бабу допросил.
Один из стрельцов сказал:
- Парнишку, дьяче, позвать, чтоб не сбег?
- Кличьте! Пущай будет за караулом в горенке,
Другой стрелец заступился:
- Он, дьяче, смелой - не побегет!
Дьяк ответил:
- По закону должен парень быть тут!
Юношу зазвали. Он сел на лавку, два стрельца сели с ним рядом. Еще трое
начали обыск. Ириньица сказала:
- Там, дьяче, шкап большой у окошек, так тот шкап отворите, запону
отдерните, за ней прируб - ищите! Никого нету у меня, и запретного я не
держу.
В горенке пахло хмельным, и табаком, и дегтем. Долго длился обыск. Дьяк
наконец со стрельцами вышел из прируба. В передней горнице сняли образа с
божницы, оглядели, ошарили под лавками.
- Никого и ничего! - сказали стрельцы, которые ходили с дьяком.
Дьяк, садясь к столу, развернул лист, писал из чернильницы, висевшей
под кафтаном на ремне; спросил, не глядя на Ириньицу:
- Ям каких тайных, баба, у тебя в дому нет ли?
- Есть, голубь, яма-погреб, там, в сенях.
- Стрельцы, обыщите тот погреб.
- Мы, дьяче, погреб давно обыскали, уж ты не сердись... Хмельное было
кое, испили. Хошь, и тебе найдется?
- Не хочу! Пейте мою долю.
Дьяк, исписав лист, спросил:
- Кой от вас, робята, грамотен?
- Трое есть: Гришка, Кузьма, Иван Козырев тож!
- Приложите к листу руки да пойдем! Время поздает.
Стрельцы подписались, ушли.
Дьяк Ефим, уходя, погладил рукой по волосам Ириньицу.
- Помни, Ириньица, парня обучу. Когда надо будет, дай весть о том... Да
вот лихим людям закажи ходить! Сказываю, могут еще прийти искать...
Он покрестился, сняв шапку, и, взяв посох, ушел, провожаемый сыном
Ириньицы. В сенях матерились стрельцы, ища выхода. Юноша со свечой в руке
вывел их за амбары. Шаря в сенях, в темноте, стрельцы забрали два бочонка
с брагой, унесли.
- Все ж, братцы, не зря труд приняли! - сказал кто-то.
Другой голос сзади ответил, болтая в бочонке хмельное:
- Кабы чаще так! Худа нет в дому, а браги много.
- Парнишка у бабы хорош!
- Гришка летник кармазинной упер, браты!..
- Тише - дьяк учует.
- Ушел дьяк!
- Летник взял, зато пил мало!
- А ну, молчите, иные тож брали.
Голоса и люди утонули в черноте слободских улиц. Сын Ириньицы долго
прислушивался к шагам стрельцов, вернулся. Войдя в горницу, подошел за
печь, крикнул:
- Ушли! Выходи, гостюшка!
Лазунка вышел, одетый в дорогу.
Ириньица сказала слабым голосом:
- Ночью, я чай, не придут?.. Ночуй, голубь. И сторожа, гляди, уловят -
решетки заперты.
- Москва меня замками железными не удержит, не то воротами! Спасибо,
хозяйка, пожил. Сказывай поклон Тимофеичу.
Ириньица, не меняя положения, заплакала, сквозь слезы ответив:
- Соколу, мой гостюшка, снеси слова: "Люблю до смерти". И пошто, не
кушав, идешь? Отощаешь в пути...
- Москвой сыт! Прощай!
- Гости, ежели будешь!
Сын Ириньицы проводил Лазунку до амбаров, они обнялись.
- Учись рубить, стрелять, будь в батьку - люби волю!
Боярский сын быстро исчез. Юноша думал:
"Кто же такой мой отец? Так и не довел того..."
7
Ходя по Москве, Лазунка узнал, что решетки в Немецкой слободе не
запирают. Пьяные немчины военные не раз били сторожей. Царь приказал "не
стеснять иноземцев", сторожа перестали ходить к воротам. Лазунка прошел в
слободу. У ворот с открытой из долевых и поперечных брусьев калиткой, в
свете огней из окон опрятного немецкого домика, где шла пирушка, звучали
непонятные песни под визг ручного органа, боярский сын встретил казака;
казак, увидев идущего, ждал, не проходя ворот.
Лазунка было обрадовался своему, но, разглядев упрямое лицо со шрамом
на лбу, признал Шпыня и насторожился: "На Москву батько его не посылал".
Боярский сын, дойдя до ворот, тоже не полез в калитку.
Шпынь, не умевший таить злобу, крикнул:
- А ну-ка, вор, шагай!
- Чего попрекаешь? И ты таков! - Чувствуя опасность, он всегда старался
быть особенно спокойным.
Шпынь, которого кормили, поили водкой от царя на постоялом, решил
больше не показываться Разину.
- Я государев слуга!
"Смел, ядрен, да худче ему: упрям", - думал Лазунка, мысленно ощупывая
под рукой пистолет.
- С каких пор царев? Лжешь!
- Тебе в том мало дела!
- Лезь первой! Ты нашему делу вор!
- Гей, стрельцы! Разин...
- Сшибся, черт!.. - Лазунка шагнул к Шпыню.
Бухнуло... Шпынь упал, не успев выдернуть клинка, мотался на черной
земле. Звенело в ушах, усы трещали от огня пистолета, изо рта текло. Казак
одеревенело цеплялся руками за брусья калитки. Пока жило сознание, в
голове стучало: "Не бит! Бит..." С окровавленным, черным от мрака лицом,
Шпынь откинулся навзничь в грязь. Правая рука не выпускала сабли, левая
тянулась к калитке. Исчезая в ночи, Лазунка, щупая на ходу пистолет,
думал:
"Сплошал... Мелок пал в руку пистоль - изживет, поди, сволочь".
Возвращаться к Шпыню было некогда. Из веселого домика вышли под руку
(женщина и) высокий военный в мутно желтеющем шишаке, сбоку сверкали ножны
шпаги, на черном мундире желтели пуговицы. В пятнах огней из окон женщина
казалась пестро одетой. Обходя Шпыня, крикнула:
- Ach, mein Gott!.. Was ist das? [Ах боже мой!.. Что это?]
- Nichts schreckliches, liebees Fraulein! Der Dragoner hat sich seine
Fratze verdorben... der Besoffene. Die Russen sind anders als wir... sie
sind feig... und fluchten sich vor dem Krieg in die Walder oder walzen
sich trunken und zeihen Hiebe und Kerker dem Kriege vor. [Ничего ужасного,
дорогая фрейлейн! Драгун испортил рожу, пьяный. Русские не то, что мы: они
трусы и от войны бегут в леса или валяются хмельные, ждут побоев и тюрьмы,
чтобы не идти в поход.]
- Er hat, Kapitan, einen Sabel in der Hand? [У него, капитан, сабля в
руке?]
- Auch das ist erklarlich! Die Russen, wenn besoffen, sehen neckende
Teufel um sich springen... verfolgen die Teufel, und wenn der Besoffene
Dragoner oder Reiter ist, dann haut er mit dem Sabel auf Tische und Banke
los, bis er hinfallt, wo er steht. [О, я объясню и это! В пьяном сне
русские видят черта, он их злит, они гоняются за ним, и если драгун или
рейтар пьяны, то в бреду рубят столы, скамьи, пока не свалятся куда
пришлось.]
- Ach, die Aermsten! [Ах, несчастные!]
- Liebes Fraulein, nur kein Mitleid mit den Bestien... dieses Volk ist
dumm, faul und grausam... [Дорогая фрейлейн, скоты не стоят сожаления -
это глупый, ленивый и жестокий народ.]
Черный капитан увел в тьму улицы за ворота свою подругу.
АСТРАХАНЬ
1
На крыльце часовни Троицкого монастыря Разин сидит с есаулами, пьет. На
площади кремля-города только что кончилась расправа с дворянами, детьми
боярскими и подьячими: били ослопами [палками], прикладами мушкетов,
бердышами. От раннего солнца в кровавых лужах белые отблески. Площадь
дымится неубранными телами убитых. У раската лежит сброшенный Разиным с
вышины воевода Прозоровский Иван. Князь раскинул руки, посеребренный
колонтарь в крови, часть головы князя в мисюрке-шапке отскочила далеко в
сторону, из-под бровей тусклые глаза вытаращены на солнце. Разин в черном
бархатном кафтане, подпоясан синим кушаком с кистями, на кушаке сабля; на
голове красная запорожская шапка с жемчугами. Стрельцы приносят и ставят
на широкое крыльцо часовни бочонки с водкой:
- Пей, батько!
- Здоров будь, Степан Тимофеевич!
Недалеко от собора женский плач. Женщины в киках жемчужных, иные в
бархатных с золотом повязках, то в волосниках, унизанных лалами и
венисами. Все они у стены собора лежали, стояли, иные сидели рядом со
старыми боярынями, устремившими глаза в небо. Старухи шептали не то
заговоры, не то молитвы.
За распахнутой дверью, за спинами атамана и есаулов, в глубине часовни,
у мощей Кирилла два древних молчальника-монаха в клобуках с крестами и
черепами белыми, вышитыми по черному, в ногах и головах преподобного
зажигали свечи в высоких подсвечниках; монахи, крестясь, были спокойны,
медлительны и глубоко равнодушны к тому, что творилось за стенами часовни.
Держа серебряную чашу в руке, Разин поднял голову, левой, свободной рукой
двинул на голове шапку, крикнул стрельцам и казакам:
- Гей, соколы! Кончи бить, волочи битых в одну яму на двор Троецкого да
сыщите в монастыре моего посла-попа, кому брошенный с раската воевода
забил перед приходом нашим на Астрахань в рот кляп и в поруб кинул!
- Троецкой поп, батько, жив! С тюрьмы его монахи, убоясь, спустили,
когда ты в город шел.
- Добро!
Подошел стрелец, лицо и руки в крови.
- Битых, батько, мы волочим в Троецкой, да там над ямой стоит старичище
монастырской, битым ведет чет - то ладно ли?
- Наших дел не таимся! Занятно старцу, пущай запишет, кого поминать. А
ну, Чикмаз, пьем!
- Пьем, батько!.. Ладно справились... Почаще бы так дворян да подьячих!
- Пущай им памятна Астрахань за отца Тимошу да брата Ивана... Гей,
соколы! Кто есть дьяки, те, что с народа не крали... Коли таковые
приказные есть, зовите ко мне!
Трое дьяков в синих долгополых кафтанах подошли к часовне, сняли шапки.
- Дьяки?
Пришедшие закланялись:
- Мы дьяки, атаман-батько!
- Садитесь на свои места в приказной избе. Ведайте счет напойной казне,
приказывайте на кружечном курить вино, готовить меды хмельные... В
Ямгурчееве-городке, когда казаки раздуванят товары и рухлядь, а мое,
атаманское, отделят прочь, мой дуван опишите, и пусть снесут в анбары...
После того перепишите людей градских, кто целоможен [здоров, крепок] и гож
к оружию... Перепишите домы тех, с виноградниками и погребами, кто бит.
Учтите хлеб на житном дворе и харч, да торговлей ведайте, верите на меня
всякую тамгу!
- Чуем, атаман!
- Готовы все справить!
Дьяки поклонились, радостные, крестясь, торопились уйти из кремля.
- Еще, соколы, закрыть все ворота в городе, оставить трои - Никольские,
Красные - в кремль и в город отворить Горюнские, кабацкие. Пущай горюны на
кабаки идут по-старому... Гей, Федько-самарец!
- Чую, Степан Тимофеевич!
- Поди с дьяками! Учти напойную казну, сыщи прежних голов кабацких и
целовальников - опознай, кто расхитил что, того к ответу. Замест их стань
кабацким головой. А кои целовальники честными скажутся, тех приставь к
прежнему делу.
- Будет так, атаман!
Черноусый есаул-самарец, поклонясь, ушел.
Стучали топоры на площади, таскали бревна. Плотники мастерили виселицы
- вкапывали бревна торцами в землю; верхний торец, похожий на большой
глаголь, делался с перекладиной. Привели к атаману переодетого в нанковый
синий кафтан, избитого любимца воеводы, подьячего Петра Алексеева, без
шапки. Рыжевато-русые волосы приказного взъерошены, лицо в слезах.
- Вот, батько, доводчик воеводы, казной его ведал.
- Ты есть Петр Алексеев?
Подьячий дрожал, пока говорил:
- Я, атаман-батюшка, ась, не Петр, я Алексей... С чего-то так меня
дьяки кликали, и воевода по ним - Петр да Петр, а я Алексей!
- Где казна воеводина?
- У воеводы, ась, никоей казны не было - отослана государю... Стрельцам
- и тем жалованное митрополит платил вон ту, на дворе Троецком...
- Я твою рожу в моем стану видал, а был ты тогда в стрельцах - помнишь
Жареные Бугры?
- Помню, атаман, ась, чего таить!.. Я человек подневольный, в какую,
бывало, службу воевода сунет - в ту и лез...
- А помнишь ли подьячих, они мне служили, ты их хотел в пытошную
наладить, да сбегли в казаки?
- Это Митька с Васькой, ась, так они путаные робята и негожи были в
подьячие, едино что по упорству воеводы сидели - грамотой оба востры, да
ум ихний ребячий есть.
- Всем бы ты хорош, Петр Алексеев...
- Алексей, ась, атаман!
- Пущай Алексей! Даже имя твое - и то двоелишное. На Москву, хочешь,
спущу?
- Ой, кабы на Москву! Никогда ее не видал - поглядеть, ась, охота до
смерти...
- До смерти наглядишься!
Атаман, чокаясь с есаулами, видел работу плотников, знал, что виселицы
справны. Он двинул на голове шапку. Подьячего подхватили стрельцы.
Разин крикнул:
- Покажите ему Москву! За ребро крюк взденьте, да повыше.
На площади с Алексеева содрали кафтан, сорвали рубаху и, в голый бок
воткнув железный крюк, вздернули. К виселице кинулась старуха в черном,
всплеснув руками, закричала:
- Дитятко-о! Алексеюшко!
- Ой, мамонька, проси у них хоть тело мое похоронить! Ох, тошно-о!
- Дитятко!..
Атаман крикнул:
- Соколы, гоните старуху. Пущай завтра придет - хоронить воеводину
собаку!
С Волги в кремль казаки привели молодого персиянина, он ругался
по-персидски, грозил кому-то кулаками, тыча в сторону на Волгу.
- Педер сухтэ!
- Этот, батько, с немчинами бежать ладил на керабле "Орел" царевом. Мы
того "Орла" сожгли... Немчины. кое в паузках, кое в лодках уплыли
Карабузаном в море, а этот на берегу сел и плачет...
- Царевич он, сын гилянского хана! Судьба его висеть там, на крюку, где
Алексеев. Гей, повесить перса!
Молодого перса раздели догола, пинками подвели к виселице и, воткнув
крюк в ребра, подтянули на ту же вышину, как и подьячего.
- Еще, батько, персицкой купчина, должно!
Стрельцы и казаки вытолкнули перед атаманом человека в бархатном
голубом халате, шитом золотыми арабскими буквами, в голубой чалме с пером.
- Его я знаю, - засмеялся Разин и, подняв чашу с вином, сказал: - За
твое здоровье, перской посол!
- Кушаи-и...
- Ты бился в пытошной башне, против нас сидел со своими слугами?.. И
надо бы за то тебя повесить!
- Иншалла! Атаман, если так кочет бок...
- Бог ничего не хочет, а вот хочу ли я? То иное. Я не хочу Тебе худа.
Соколы! Тут где-то его сабля?
Чикмаз достал с крыльца саблю посла с золотой рукоятью в ножнах, по
серебру украшенных финифтью.
- Хороша сабля! Да коли Степан Тимофеевич велит - вот, бери, кизылбаш.
Посол взял саблю.
- Поезжай ты в Персию к шаху, скажи ему: "Атаман меня отпустил, ты же
отпусти пленных казаков". Я знаю, они там у вас горе мычут!
Посол принял саблю, поклонился. Сказал персу-толмачу, который стоял
сзади:
- Спроси у атамана мои пожитки!
Толмач перевел слова, атаман ответил послу, не глядя на толмача:
- Пожитки твои, посол, казаками разделены по рукам. Я не волен брать у
своих то, что они взяли в бою... Поезжай так! Жизнь дороже рухледи.
Посол еще раз поклонился и ушел.
- Гей, стрельцы! Теперь подавайте мне воеводино отродье - сынов князя
Прозоровского.
Голубые и розовые кафтаны стрельцов затеснились к крыльцу часовни,
сверкая бердышами.
- Ени, батько, у митрополита кроются,
- Подите на двор к митрополиту, приказую ему дать парней!
Стрельцы ушли. Спустя час старший Прозоровский смело вошел к атаману,
Был он в голубой измятой чуге, с гладко расчесанными длинными волосами,
без шапки.
- Куда делся твой меньшой брат?
- Мой брат идет с монахами.
- Добро! Теперь скажи мне, княжеское отродье, где твоего батьки казна
скрыта?
- Казну ведал подьячий Алексеев!
- Теперь не ведает - гляди!
Юноша Прозоровский обернулся к виселице - подьячий, скрючась, держался
посиневшими руками за веревку; на крюке, впившемся в ребро, застыли
сгустки крови.
- Видишь?
- Чего мне видеть? Знаю!
- Знаешь, так говори: где казна твоего отца?
- У моего отца казны не было, рухледь батюшкину твои воры-есаулы всю
расхитили - повезли в Ямгурчеев! Чего ищешь у нас, когда оно, добро, у
тебя?
- Ты княжеский сын?
- Ведомо тебе - пошто спрос?
- Мой род бояра выводят до корени, я ж вывесть умыслил род боярской до
земли - эх, много еще вас! Гораздо вы расплодились, едино как черные
тараканы в теплой избе. Гей, повесьте княжеское семя за ноги на стене
городовой!
Встал Чикмаз:
- Я, батько, эти дела смыслю, дай княжича вздерну.
Чикмаз шагнул, обнял юношу и, закрывая его голову большой сивой
бородой, сказал:
- Пойдем, вьюнош, кинь чугу, легше висеть, а чресла повяжи ремнем туже:
не так кровь к голове хлынет.
- Делай, палач, да молчи!
- Ого, вон ты какой!..
Монахи привели младшего княжича в слезах, а чтоб не плакал, стрельцы
дали ему медовый пряник. Русый мальчик, в шелковом синем кафтанчике, в
сапогах сафьянных красных, испуганно таращил глаза на хмельных есаулов,
страшных казаков с пиками, саблями и не замечал Разина. Взглянул на него,
когда атаман сказал:
- А ну и этого! За работой Чикмаза вслед.
Мальчика к стене повели монахи. Палач с веревкой шел сзади.
- Кличьте попов! Пущай все здесь станут!
Попов собирали из всех церковных домов, а который не шел, тащили за
волосы, пиная в зад и спину.
- Батько зовет!
Попы толпились перед часовней. Разин встал, упер левую руку в бок,
спросил:
- Все ли вы, попы?
- Все тут, отец!
- Гей, батьки, нынче венчать заставлю вон тех боярских лиходельниц с
моими казаками. Кто же из вас заупрямится венчать без времени да
разрешения церковных властей, того упрямца в мешок с камнями и в Волгу!
Она, матка, попа примет, едино как и убиенного казака. Слышали?
- Чуем, атаман!
- Подите к старым боярыням здесь, у церкви: кои негодны в жены -
заберите их на Девий монастырь, отведите и дожидайтесь зова к венцу... Вы
же, казаки и братцы стрельцы, киньте жребий: какая из молодых боярынь
альбо боярышень кому придется - тот ту бери, к себе веди!
- Ай да батько!
- Спасибо, Степан Тимофеевич!
- О жонках много скучны!
Разин, слыша слезное лепетание оставшихся у церковной стены молодых
боярынь, крикнул:
- Эй, жонки боярские, голосите свадебное, то ближе к делу! - Спросил
есаулов: - Что ж я боя часов не слышу?
- Батько, - сказал есаул Мишка Черноусенко, - в пору, как сбросил ты с
раската воеводу астраханского, сторож часовой в тое время в ужасти бежал
за город, и нынче время знать будем лишь по часам солнечным, кои на другой
башне...
- И то добро!
У собора спорили стрельцы с казаками, по жребию уводя боярынь и
боярышень из кремля. Уходившие кричали хвастливо:
- Седни мы разговеемся!
Есаулы с атаманом продолжали пирушку на крыльце. В часовне жидко
зазвонили ко всенощной, молельщики собрались кругом часовни, но внутрь
идти не смели, Разин заметил, сказал:
- Эй, есаулы, тащи бочонки в сторону крыльца, - пустим скотов на траву.
Бочонки с крыльца часовни убрали, молельщики наполнили часовню. Пришел
поп и начал службу... Послышался топот лошади; в кремль через
Пречистенские ворота въехал на белой хромой лошади запыленный человек в
синем жупане.
- Кто-то наш поспешает к пирушке?
- Кто такой?
- Лазунка, батько, с Москвы, то-то порасскажет.
- Ну, други, радость мне! Откройте собор, тащите хмельное к алтарю -
там буду пить, а попов оттуда гоните.
Лазунка слез с лошади, подошел к атаману.
- Здорово-ко, батько Степан!
- Здорово, дружок! Дай поцолую.
- Избился я весь в дороге! Грязи на мне в толщу - ну и путина, черт
ее...
- Ах ты, сокол мой! Каков есть - ладно.
Разин обнял Лазунку, они расцеловались.
- Куда ба мне коня сбыть? Хорош конь попал, да, вишь, и тот с ног
сбился - путь непереносной.
- Стрельцы, приберите коня, напойте и подкормите!
- Справим, батько.
Коня увели. Бочонки с водкой, медом и брагой перетаскали в собор. Разин
с Лазункой под руку пошли вслед утащенному хмельному. Обернулся к
стрельцам атаман, крикнул:
- К собору, где буду пить, караул чтоб стал! Кому надо молиться, тот
молись в часовне; а городским у Вознесенских ворот молитва: у Сдвиженья да
в Спасском, а то в кремле, кой хочет, бьет поклоны богослову. В соборе
буду пить с Лазункой. Да вот, младшего Прозоровского снимите со стены,
дайте матери - в память того, что любой мой есаул из царского пекла жив
оборотил... Со старшим завтра порешу!
- Чуем, атаман! Караул наладим и с мальчонкой дело исполним.
- Да еще: берегите дом князя Семена Львова, он не стоял на нас с
воеводой и не лихой люду был.
- Князя Семена не обидим!
2
В куполе собора в узкие окна сквозь синий сумрак крадется лунный
серебристо-серый свет. Он обрывался, не достигая противоположных окошек,
обойденных луной в тусклых нишах.
Внизу собора, у дверей, закинутых железным поперечным заметом, поет
негромкий, приятный голос, и голос тот слышнее вверху, чем внизу, среди
позолоты, церковных подвесов, паникадил, подсвечников и люстр. Дальше от
дверей входных, пред царскими вратами в пятнах золотой резьбы, за столом,
крытым парчовым антиминсом [антиминс - покрышка престола в церквах] с
крестами, атаман черпал из яндовых ковшом мед, иногда водку. По бороде
атамана текло, он время от времени проводил рукавом кафтана, стирал
хмельную влагу и снова остервенело пил, не закусывая, хотя на столе
кушаний было много. Церковные свечи, перевитые тонкими полосками золота,
толстые, были косо вдавлены в медные и серебряные подсвечники. Светотени
колебались по темным, враждебно глядящим образам. От далеких алтарю
входных дверей все так же звучал голос. Там, за простым, некрытым столом,
сидел Лазунка, гадал в карты; раскинув их, вглядывался, покачивая черной
курчавой головой. Собирал спешно карты в колоду, тасовал и снова
раскидывал карты. От его движений шибался на стороны робкий огонь тонких
восковых свечек, прилепленных к голомени кривой татарской сабли, лежавшей
на столе в виде большого полумесяца.
Атаман бросил на стол ковш, не допив. Хмельное брызнуло. Разин тяжело,
но не шатко поднялся. Деревянные, большим полукругом, ступени возвышения к
алтарю затрещали от шагов; однозвучно отражая стук подков на сапогах,
зазвенели плиты под тяжелой пятой.
Лазунка поднял голову, оглянулся на атамана и перестал петь.
- Что ж ты смолк, Лазунка, играй ту песню.
- Сам я, батько, украл песню, да, вишь, худо...
- Играй!
Лазунка запел!
Ты пойдем-ка со мной, дочь жилецкая,
Кинь отцову нову горенку,
Промени на житье беспечальное.
С вольной волей, девка, мы спознаемся,
В сине море разгуляемся...
И на Волгу-реку в кораблях придем,
На Царев ночевать со стругов уйдем...
На Царевом-то нет цветов вовек,
Проросла лишь травинка невысоконька...
То ли горе нам?
А на Волге-реке острова-цветы,
Паруса белеют, ладьи бегут,
Угребают, поют лодки с челнами...
Коль захочешь цветов, чернобровая,
Я из паруса в шатре размечу цветы,
Все венисы, перлы-жемчуги,
Златоглав парчу-узорочье.
Со лесов, с курганов, с берегов реки
Ты услышишь соколиный свист,
Эх, не ветер с бурей тешатся -
Молодецкий зык по воде идет!
- Хорошо, Лазунка! Оно можно бахвалить в игре... можно... Ты гадал о
чем?
- Гадаю, батько!
- У кого ворожбе той обучился?
- У молдавки, атаман! У старой экой чертовки... Сидела в Москве на
площади, христарадничала, а был я хмелен - кинул полтину, она руку
целовать, я не дал, и говорит: "Боярин! Хошь, обучу гадать?" - "Учи". Она
мне раскинула карты раз, два - я и обучился. Карты дала, велела берегчи -
не расстаюся с ними...
- Чего нагадал?
- Эх, батько, все неладное: заупрямятся карты - тогда лучше не
гадать...
- Что ж худое тебе?
- Будто смерть мне... ей-бо! Я их мешал, путал, а все смерть! Я же ушел
с Москвы без смерти, сказывал тебе лишь, что убил я Шпыня, лазутчика, да,
кажись, не до смерти зашиб.
- Шпынь попадись мне - повешу!
- А думаю я, батько, Шпыня в Москву слал Васька Ус.
- Ну, полно, Лазунка! Какая ему корысть?
- Васька Ус тум - "у тумы бисовы думы", - черт его поймет!.. Вороватый
есаул.
- Эх, Лазунка, думаю я про него худое, да брат он мне названой и за
княжну-персиянку зол... Только не он Шпыня наладил к боярам, сам Шпынь
вор! Эх, тяжко такое дело! Сам ли ты видал на Москве болвана, коего
проклинали попы?
- Сам я, батько! Прокляли и сожгли на Ивановой в Кремле.
- Так вот! Иные из мужиков, что пришли к нам, отшатнулись, прослышав
анафему, бегут... Татарва, чуваша и черемиса худо оружны: луки, топоры, и
те не на боевых ратовищах - дровяные; еще вилы да рогатины - в том не
много беды, а пуще... меж собой не сговорны! Казаков коренных мало... А ты
дал ли дьякам писать к Серку в Запорожье?
- Дал, батько! Исписали грамоту, сам чел я...
- Скажи, в грамоте как было?
- Так вот: "Друг кошевой, Серко! Бью тебе челом и прошу посуленное
подможное войско. Шли зелье и свинец, людей охочих вербуй, шли с
карабинами, мушкетами на Астрахань, а чем боле будет та справа и люди
придут скоро, тем большая тебе будет от нас честь, добыча от казаков
вольных и атамана Степана Тимофеевича". Печать твою приложили, я же гонца
наладил смелого, запорожца Гуню.
- Ушел гонец?
- Седни ушел он, батько.
- То добро! Есаулы Осипов да Харитоненко с Дону, с Хопра привели
людей... Самара, Саратов под нами - воеводы кончены... Нынче скоро пустим
народ под Синбирск - Петруха Урусов из кремля не вылезает, не задержит,
боится нас... Пущай идут есаулы - Черноусенко рвется к бою... Чикмаза с
Федькой Шелудяком оставляю в Астрахани глядеть за Васькой... Эх, Лавреич!
Парень смелой - ужели в измене замаран?
- Думаю, батько, что да.
- Пождем, Лазунка!.. Через неделю и около того взбуди меня, не дай
пить...
Атаман пригнулся, взгляд его был страшен...
- Спешить надо, Лазунка, или сплошаем - плаха ждет...
- Батько, страшно мне за твою голову - закинь пить...
- Нынче, Лазунка, еще наша сила! Не бойся - пью... Взбуди через неделю
и знай: не верю я никому, тебе да Чикмазу верю. А над всеми, когда я сплю,
как сатона вьется Васька Лавреев - за ним гляди...
Атаман ушел. Лазунка поправил и переменил подгоревшие свечи, стал
гадать. Голос его запел звонче в лунном мареве купола церкви...
3
Еще прошли два дня и две ночи: атаман пил, глаза его наливались кровью.
Он иногда вставал, шатаясь ходил по церкви, рубил иконы. Сабля тяжело,
зловеще сверкала в сумраке, оживленном редкими огнями.
Тогда Лазунка кричал:
- Батько, сядь к столу!
Разин, слыша знакомый голос, что-то вспоминал, послушно отходил на
место, садился, дремал у стола и снова пил. Иногда приходил в алтарь
маленький волосатый, в черной ряске, пономарик. Разин его назвал чертом.
Пономарик часто крестился, менял на столе подгоревшие свечи и исчезал
своей лазейкой в алтаре. Разин отдирал тяжелую голову от рук, кричал:
- Эй, черт!.. Огню!
- Даю, батюшка, даю - вот те Христос...
Пономарик волчком вертелся, таская из ящиков свечи. Среди яндовых
быстро вспыхивали огни и гасли. Прикрепленные к антиминсу, они подымали
его пузырями, падали.
- Огню, черт!
- Ох, вот те Христос, и лоб перекрестить некогда! Ой, даю... -
Прилепляя к антиминсу свечи, пономарик дрожал и читал под нос:
- "Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей..."
- Провалился сквозь землю? Огню!
Пономарик начал лепить свечи на кромки яндовых. Атаман дико хохотал:
- Смекнул, сатана!.. Есть вино?
- Не гневись, батюшка, есть!
- Сгинь, попова крыса!
Пономарик исчез. Атаман выпил из яндовы через край хмельного меду,
неверным размахом утер седеющую бороду, опустил на руки седые на концах
кудри. Огни оплыли, дымили, пахло воском. Водка, начиная нагреваться от
многих огней, запахла сильнее. Атаман, мотаясь, встал, оглянул мрачными
глазами огни на яндовых и что-то как бы вспомнил:
- Да-а... пожог изведет? - Взмахнул по огням широкой ладонью, сорвал с
яндовых огни, кинул под ноги. - Так, так! - Огляделся, взгляд его упал на
ковш. Взял ковш, зачерпнул из яндовы водки, выпил полный ковш, не переводя
дух...
По стенам, написанные сумрачными красками, кривлялись лики святых.
Разину показалось, что среди них он узнает Владимира Киевского.
- Ты, равноапостольный? Ты! Сыроядец, блудодей, многоженец! И ты свят?
А каким местом свят? Или за то, что загнал людей в реку, как на водопой
животину? Ха-ха-ха! И вы все таковы же, сподвижники! Русь спасали?
Боярскую Русь? Что ж вы говорили мужику? Корми бояр, царя и веруй! Мужичье
добро шло в ваш кошт, и вы то добро копили. Изгоняли жонок? Напоказ своей
святости манили в монастыри юношей. Претили носить портки, а были б в
кафтанах длинных, с кудрями, на женский вид!
Атаман склонил голову в полудремоте, зачерпнул ковшом водки, выпил и
против воли тяжело сел на скамью, положил бороду к широким ладоням,
увидал: задвигались золоченые стены, иконы, а там, где раздвинулись из
прогалков, стали выходить старики со светильниками, все в черном,
сгрудились внизу за ступенями, запели... Атаман, не двигаясь, глядел: в
средине черных стариков, сошедших со стен, стоит он сам, одетый также в
черное, с обрывком веревки на шее. Из толпы обступивших кругом стариков
вышел князь Владимир в красном коце, с золотом на голове, крикнул зычно:
- Анафема-а!
Старики перевернули светильники огнями вниз. Владимир извлек меч из
ножен, ударил его, стоящего посреди черных в черном, и снова крикнул:
- Анафема-а!
Старики запели похоронно.
- Б...дословы! - загремел голос атамана на весь собор. - Я жив, и вот
вам!..
Уронив и погасив огни на столе, Разин тяжело поднялся, пиная скамью,
сволакивая со стола антиминс. Шагнул к видению, его пошатнуло со ступеней,
сунуло вперед; он сбежал к большому аналою, хотел удержаться за крышку и
упал... Аналой зашатался, устоял, покрышка сползла вместе с иконой,
закрыв, как одеялом, хмельного батьку с головой и ногами, икона проползла
по спине, торцом стала у аналоя. Разин уснул богатырским сном. Лазунка
кинулся к атаману, боясь, что свечи зажгут водку, но, увидав, как атаман,
разом погасив все огни, упал, решил:
"Так отойдет... Завтра взбужу, не дам пить!"
Лазунка вернулся и в тишине задремал. Вздрогнул от стука, встал, шагнул
к двери, спросил:
- Кто идет?
- Нечай!..
Боярский сын, откинув замет, приоткрыл дверь.
- Чего надо?
- Держи! Бочонок водки атаману.
Тот, кто совал бочонок из тьмы паперти, говорил заплетающимся языком,
Лазунка подумал: "Хлебнул, должно, с бочонка".
Спросил:
- С кружечного?
- Дьяки шлют! - Человек совал бочонок в полураскрытую половину двери.
Держал на руке. - Чижол, бери!
Боярский сын, не желая распахнуть дверей, взялся руками за бочонок.
Бухнул выстрел, бочонок покатился по спине Лазунки и по полу. Боярский сын
осел без слов на плиты, голова упала в притвор собора. Через мертвого
перешагнул человек в синей куртке, со шрамом на лбу, с парой пистолетов за
ремнем, без сабли, в черном низком колпаке. На левой щеке виднелась
круглая язва. Шагнув в собор, человек огляделся:
"Пса убил, а боярина нету? Куда его черт?.. В алтаре темно".
Под ногами зазвучали плиты собора. Остановился, поднял руку - у паперти
ударили в литавры, и голос Чикмаза зычно крикнул:
- Гей, караул! Чего глядите? Кто стрелит у батьки?
"Эх, Лавреич, не сполню - Шпыню впору ноги нести!"
Человек загреб на столе Лазункины огни, погасил. В темноте, идя от
голосов прочь, быстро шаркал, невидимый, ногами, выдавил слюду окна,
чернея и извиваясь в белесом свете, сорвал раму, беззвучно опустил ее
спереди себя и прыгнул.
На паперти стучали ноги. Один голос сказал, входя в собор:
- Лежит кто в притворе...
- И то лежит! Эй, огню!
- Ребята-а! Обыщите кремль - батьку убили никак! - Забили литавры.
Голос Чикмаза кричал:
- Гей, собирайтесь - скоро оцепляй кремль!
4
Когда казаки и стрельцы по приказу атамана с жеребья разбирали жен в
кремле, туда пришел Васька Ус. Ус к жеребью не стал и жениться не думал.
Попы увели старых боярынь в женский монастырь.
Жеребьи все вышли, казаки брали с собой последних двух боярских вдов. В
то время в кремль к собору доброй волей пришла молодая купчиха в кике с
золотыми переперами, в атласном шугае и шитом золотом сарафане.
- Глянь, робята!.. - закричали стрельцы. - Одна жонка сама пришла,
замуж дается.
Купчиха была на язык остра, ответила:
- А нет уж! Коли не судьба замуж, так вдовой пойду.
Васька Ус подошел, погладил ее по спине.
- Мясо крепкое, и баба мед!
- Вот за тебя, черноусого, пошла бы, коли взял?
- Ой ли? А дай женюсь!
Васька Ус пошел в дом к купчихе-вдове. По дороге узнал, что мужа ее
убили разинцы, когда он в рядах, в белом городе, спасал свои товары: "Ой,
и скупущий был, брюхатой, бородатой!" Ночь они провели нечестно. Днем
помылись в бане, поп наскоро обвенчал и пил у них ночь целую с дьяконом да
дьячком.
Дом жены, где поместился есаул, - пузатый, деревянный: нижний этаж
выперло, но все ж дом был крепкий. С верхнего этажа по бокам шли лестницы
крытые, столбы лестниц точеные, крашенные пестрыми красками. Новый муж
купчихи по сердцу был ей своим богатырским сложением. Она сама принесла
Ваське кафтан синий бархатный, рубаху шелковую, шитую жемчугами, шапку
голубого атласа, отороченную соболем и, подобно боярским мурмолкам,
выложенную серебряными кованцами [кованцы - кованые украшения с резьбой],
и кушак рудо-желтый с дорогими каптургами. Жил с ней Васька с неделю
ладно, весело, хмельно и любовью обильно, а как-то на ночь однажды погнал
жену от себя:
- Прочь поди, постылая!
- Ой ты, Васинька! Да уж как и чем я немила, неугожа?
Есаул нахмурился, сидя на брачной кровати, стукнул в стену кулаком, так
что кубки в поставце недалеко где-то зазвенели, сказал:
- Помру ежели черной смертью - предай земле!
- Пошто тебе помирать, солнышко незакатное, ай чего у нас нет?
- Поди прочь от меня. Потом, коли перейдет беда, нарадуешься!
Жена послушалась, втихомолку наплакалась. Потом пошла на рынок, нашла
амбар и стала торговать весь день - лишь ночью приходила домой. Спала за
стеной чутко и к бреду ночному нового мужа прислушивалась... В подклети
дома Васьки Уса, среди узлов с товарами да рухляди торговой, между мешков
с пшеном и рисом, на земляном полу лежал, вытянувшись во весь рост на
животе, Федька Шпынь. Васька Ус на ящике сидел перед ним, восковая свеча
была прилеплена к кромке плоского ящика, горела, поматывая точечкой
огонька.
- Ну, Хфедор! Я атаман или же Стенька?
- Убил, Лавреич! Убил лиходея, да только не атамана - Лазунку!
- Ты пошто гугнив? Тогда, когда посылал в собор, заметил такое -
спросить о том забыл.
- Да вот!.. Лазунка дунул меня в рот из пистоля на Москве, в
Наливках... Тогда и повернуло мне язык во рту, щеку прожгло, да оглох на
левое ухо. Лежал я сколь время, говорить не мог, дивно, что не сдох с
голоду. Гортань завалило, не шла ежа, окромя воды... Он же, сатана, в ту
ночь, как меня тяпнул, утек в Астрахань...
- Ловок ты, а будто заяц собаке в зубы пал.
- Ништо! Кабы повыше, то не видать ба тебя, да промигнул ночью... Ну, и
я его нынче отпоштовал, кудри расти не будут!
- Хфедор! Лазунка - птица, едино что кочет. А до сокола, вишь, не
добрался!
- Атаману за ремнем был заправ, хватило бы. Да, Лавреич, в церкви его
на ту пору не случилось. А как дал стрелу - чую, сполох бьют, и сыск по
кремлю зачался; едва ноги убрал! На счастье,