, но
зато известно, что его военное министерство сделалось притоном воров и такой
неразберихи, что в его дела страшно заглянуть. Известно, что там заседает в
качестве главного секретаря гражданин Гассенфрац* в bonnet rouge (красном
колпаке), хищный и грубый, кое-что смыслящий в математических исчислениях и
крайне дерзкий; что Паш, жующий кусочек хлеба при старших и младших
чиновниках, растратил свою военную смету; что подрядчики разъезжают в
кабриолетах по всем округам Франции и заключают сделки. Известно, наконец,
что армия почти совсем не получает амуниции: ни сапог, хотя стоит зима, ни
платья; у некоторых даже нет оружия. "В Южной армии, - жалуется один
почтенный парламентарий, - не хватает 30 тысяч пар панталон" - весьма
скандальная нехватка.
* Гассенфрац Жан Анри (1755-1827) - химик, сотрудник Лавуазье, член
Коммуны 10 августа.
Честная душа Ролана обеспокоена таким ходом вещей, но что он может
сделать? Держать в строгости свое собственное министерство, выговаривать и
карать, где только возможно, по меньшей мере жаловаться? Он и жалуется в
письме за письмом, жалуется И Конвенту, и Франции, и потомству, и всему
миру, становясь все более раздражительным и негодующим; но не станет ли он
наконец скучным? Ведь обычно содержание его жалоб в сущности бесплодно.
Удивительно ли, что в период революции и уничтожения всех законов, за
исключением пушечного закона, царит такое беззаконие? Неустрашимый Ролан,
Вето мошенников, ты, близорукий, честный, почтенный, методичный человек,
работай так, как тебе подсказывает твоя природа, и исчезни; работа твоя
будет хотя безрезультатной, но небесполезной - тогда, как и теперь! Храбрая
г-жа Ролан, храбрейшая из всех француженок, начинает питать опасения: за
республиканским обедом у Роланов фигура Дантона кажется ей слишком
"сарданапальской"*; Клоотс, Спикер человечества, скучно говорит какие-то
нелепости о всемирной республике, о соединении всех племен и народов в один
братский союз; к несчастью, не видно, как связать этот союз.
* Сарданапал - последний царь Ассирии (668- 625 гг. до н. э. ),
предававшийся различным излишествам и непомерному чревоугодию.
Бесспорным, необъяснимым или объяснимым, фактом является также то, что
хлеба становится все меньше и меньше. Повсюду во множестве происходят
хлебные бунты - шумные сборища, требующие установления таксы на зерно.
Парижскому мэру и другим бедным мэрам, видимо, предстоят затруднения. Петион
был вновь избран мэром Парижа, но отказался, так как законодательствует
теперь в Конвенте. Отказ, разумеется, был разумен, потому что помимо вопроса
о хлебе и всего прочего импровизированная революционная Коммуна переходит в
это время в законно избранную и заканчивает свои счета не без раздражения!
Петион отказался, тем не менее многие домогаются этой должности. После целых
месяцев раздумий, баллотировок, разглагольствований и споров почетный пост
этот получает некий доктор Шамбон, который продержится на нем недолго и, как
мы увидим, будет буквально сброшен5 с него.
Не забудьте, что и простому санкюлоту нелегко во времена дороговизны
хлеба! По словам Друга Народа, хлеб стоит "около 6 су фунт, а дневной
заработок - всего 15 су", и к тому же зима стоит суровая. Как бедный человек
продолжает жить и так редко умирает от голода, - это поистине чудо! По
счастью, в эти дни он может записаться в армию и умереть от руки австрийцев
с необычайным чувством удовлетворения от того, что умирает за Права
Человека. При таком стесненном положении хлебного рынка, при общей свободе и
равенстве комендант Сантер предлагает через газеты два средства или по
крайней мере два паллиатива. Первое, чтобы все классы людей два дня в неделю
питались картофелем, и второе, чтобы все повесили своих собак. Благодаря
этому, думает комендант, получится весьма значительная экономия, которую он
высчитывает во столько-то кулей. Более забавной формы изобретательной
глупости, чем у коменданта Сантера, не найти ни в ком. Изобретательная
глупость, облаченная в здоровье, мужество и добродушие, весьма достойна
одобрения. "Вся моя сила, - сказал он однажды в Конвенте, - денно и нощно
находиться в распоряжении моих сограждан; если они найдут меня недостойным,
то уволят, и я опять буду варить пиво"6.
Представьте себе, какую переписку должен вести бедный Ролан, министр
внутренних дел, по поводу одного только вопроса о хлебе! С одной стороны,
требуют свободной торговли зерном, недопущения таксировки цен на него, с
другой - кричат, что необходимо замораживание цен. Политическая экономия,
читаемая министерством внутренних дел, с доказательствами, ясными, как
Священное писание, совершенно недейственна, для пустого национального
желудка. Мэр Шартра, которого чуть не съедают самого, взывает к Конвенту;
Конвент посылает депутацию из почтенных членов, которые стараются накормить
толпу чудесной духовной пищей, но не могут. Толпа, несмотря на все их
красноречие, окружает их с ревом, требует, чтобы цены были назначены, и при
этом умеренные, или же почтенные депутаты будут повешены на месте! Почтенные
депутаты, докладывая об этом деле, сознаются, что, будучи на волосок от
ужасной смерти, они назначили, - или сделали вид, будто назначили - цены на
зерно, за что Конвент - это тоже следует отметить, - Конвент, не желающий,
чтобы с ним шутили, находит нужным сделать им выговор7.
Что же касается происхождения этих хлебных бунтов, то разве не
представляется вероятным, что тут опять замешаны тайные роялисты? В
Шартрском бунте глаза патриотов видели мелькающих священников. И разве, в
самом деле, "корень всего этого не лежит в тюрьме Тампль, в сердце
вероломного короля", как бы хорошо ни стерегли его8? Несчастный,
вероломный король! И вот, мало-помалу около булочных снова образуются хвосты
в более раздраженном, чем когда-либо, настроении. К двери каждой булочной
приделано кольцо с концом веревки, за которую мы плотно держимся с обеих
сторон и образуем хвост; но злонамеренные, коварные люди перерезают веревку,
и наш хвост превращается в запутанный клубок; поэтому веревку приходится
заменить железной цепью9. Цены на хлеб установлены, но теперь
хлеба уже нельзя купить и по этим ценам: хлеб можно иметь только по билету
от мэра, несколько унций на едока в день, после долгого стоянья в хвосте,
ухватившись за цепь. А голод распространяется с ужасающей быстротой, за ним
идут злоба и подозрительность, сверхъестественно обостренные; они пройдут по
стране, подобно сверхъестественным "теням разгневанных богов", которые
проходили "среди зарева и мрака огненного океана", когда пала Троя!
Глава третья. РАЗВЕНЧАННЫЙ
Но самый неотложный из всех вопросов для наших законодателей - это
третий: что делать с королем Людовиком?
Король Людовик, теперь король и Его Величество только для его
собственной семьи, заключенной в тюремных апартаментах, для остальной
Франции он только Людовик Капет и изменник Вето. Заключенный в ограде
Тампля, он видел и слышал громкий водоворот событий: вопли сентябрьских
избиений, военные громы Брауншвейга, смолкшие в поражении и расстроенном
бегстве; видел как пассивный зритель, ожидая, когда этот водоворот захватит
и ею. Из соседних окон любопытные, не без сострадания, могут видеть, как он
ежедневно в определенный час прогуливается по саду Тампля со своей
королевой, сестрой и двумя детьми все, что осталось у него на
земле10. Он гуляет и ждет спокойно, потому что не особенно
чувствителен и имеет набожное сердце. Усталому, нерешительному человеку
теперь по крайней мере не нужно ничего решать Обед, уроки сыну, ежедневные
прогулки по саду, игра в ломбер или шашки наполняют для него сегодняшний
день, а завтрашний позаботится о себе сам.
Да, завтрашний день позаботится, но как? Людовик спрашивает: как? И
Франция также, быть может даже с еще большей озабоченностью, спрашивает:
как? Нелегко распорядиться судьбою короля, низложенною восстанием. Если
держать его в заключении, то он сделается тайным центром недовольных, их
бесконечных заговоров, их попыток и надежд. Если его выслать, он будет их
открытым центром; его королевское боевое знамя со всем, что в нем осталось
божественною, развернется, созывая мир. Казнить его? Это тоже жестокий и
сомнительный конец, и, однако, он наиболее вероятен при таких крайних
обстоятельствах со стороны мятежников, собственная жизнь и смерть которых
поставлена на карту; поэтому и говорится что от последней ступени трона до
первой ступени эшафота очень недалеко.
Но в общем мы должны заметить, что дело Людовика представляется теперь,
когда мы смотрим на него из-за моря и с расстояния 44 лет, совершенно иным,
чем оно представлялось тогда во Франции, где смута охватила всех. Ведь, в
самом деле, прошлое всегда обманчиво: оно кажется таким прекрасным, почти
священным "в лунном свете воспоминания", но оно только кажется таким.
Обратите внимание на то, что из прошлого всегда исключается обманным образом
(и мы этого не замечаем) один весьма важный элемент: свирепый элемент
страха! Теперь нет страха неизвестности, беспокойства, но они были тогда,
преследовали, мучили, проходили, подобно проклятому диссонансу, через все
тоны существования современников, превращая для них все временные формы в
одно настоящее! Так оно и есть по отношению ко времени Людовика. Зачем
добивать павшего? - спрашивает великодушие, находящееся теперь вне
опасности. Он пал так низко, этот некогда высоко вознесшийся человек; мы
далеки от того, чтобы счесть его преступником или предателем, нет, он -
несчастнейшее из человеческих заблуждений. Если бы его судило абстрактное
правосудие, то оно превратилось бы, может быть, в конкретное сострадание, и
приговором ему были бы лишь вздохи и прощение!
Так рассуждает смотрящее назад великодушие; ну а настоящее, смотрящее
вперед малодушие? Читатель, ты никогда не жил в продолжение целых месяцев
под шорох веревок прусских виселиц; никогда не был частью национального
вальса Сахары, когда 25 миллионов в безумии бежали сражаться с Брауншвейгом.
Даже странствующие рыцари, победив великанов, обыкновенно убивали их; пощада
давалась только другим странствующим рыцарям, знакомым с вежливостью и
правилами сражения. Французская нация общим отчаянным усилием и как бы чудом
безумия сломила самого страшного Голиафа, достигшего чудовищных размеров в
результате тысячелетнего роста, и, хотя это гигантское тело лежит
поверженное, покрывая целые поля, связанное веревками и приколоченное
гвоздями, она все же не может поверить, что оно снова не встанет, пожирая
людей, что победа отчасти не сон. Страх сопровождается недоверчивостью,
чудесная победа яростью мщения. Затем что касается преступности, то разве
распростертый великан, который пожрет нас, если встанет, - великан невинный?
Священник Грегуар, в действительности теперь конституционный епископ
Грегуар, уверяет в пылу красноречия, что королевский сан по самой природе
уже есть капитальное преступление и что королевские дворцы все равно что
логовища диких зверей11. Наконец, подумайте о том, что в
летописях существует процесс Карла I!* Этот отпечатанный процесс Карла I
теперь продается и читается повсюду12. Quel spectacle!
* Карл I (1600-1649) - английский король с 1625 г. В ходе Английской
буржуазной революции XVII в. низложен и казнен как "тиран, изменник, убийца
и враг государства".
Вот как английский народ судил своего тирана и сделался первым из
свободных народов! Разве Франция по милости судьбы не может соперничать
теперь с Англией в этом отношении? Неуверенность страха, ярость чудесной
победы, возможность доставить величественное зрелище для Вселенной - все
указывает на один роковой путь.
Эти главные вопросы и их бесчисленные случайные спутники - о
сентябрьских анархистах и департаментской гвардии, о хлебных бунтах, о
жалобах министров внутренних дел, об армиях и хищениях Гассенфраца, о том,
что делать с Людовиком, - осаждают и сбивают с толку наш Конвент, который
гораздо охотнее занялся бы составлением конституции. И все эти вопросы, так
как мы часто на них настаиваем, растут; они растут в голове каждого
француза, и рост их даже поддается наблюдению в могучем ходе парламентских
дебатов и общественных дел, которые лежат на обязанности Конвента. Возникает
вопрос, вначале незначительный, он откладывается, тонет среди других, но
потом снова всплывает, уже увеличившись в объеме. Любопытный и неописуемый
рост имеют такие вещи.
Однако вернемся к вопросу о короле Людовике; судя по тому, как часто он
всплывает и как быстро растет, можно предвидеть, что этот вопрос займет
первенствующее место среди всего остального. И действительно, он будет
первенствующим даже в более глубоком смысле. Ибо, как жезл Аарона поглотил
всех остальных змей, так и этот вопрос поглотит все остальные вопросы и
интересы; и из него, и из решения его все они, так сказать, родятся или
переродятся и получат соответственный образ, обличие и судьбу. Рок решил,
что в этом клокочущем, странно растущем, чудовищном и поразительном хаосе
дел Конвента великим основным вопросом всех вопросов, споров, мероприятий и
начинаний, которым суждено развиться здесь на изумление миру, должен быть
вопрос о короле Людовике.
Глава четвертая. ПРОИГРАВШИЙ ПЛАТИТ
6 ноября 1792 года было великим днем для Республики: снаружи - по ту
сторону границ, внутри - в Salle de Manege.
Снаружи, потому что Дюмурье, напавший на Нидерланды, в этот день пришел
в соприкосновение с саксен-тешенцами и австрийцами; Дюмурье, с широко
распростертыми крыльями, и они, также с широко распростертыми крыльями,
встретились в самой деревне Жемап* и вокруг нее, недалеко от Монса. Огненный
град свистит там вдоль и поперек, большие и маленькие пушки грохочут, и
много зеленых холмов украшаются красной бахромой и огненной гривой. Дюмурье
отброшен на этом фланге, отброшен на том, и уже похоже, что будет отброшен
совсем, когда он бросается сам в битву; быстрый Полипет говорит одно или два
быстрых слова и затем чистым тенором "запевает "Марсельезу"" (entonna la
Marseillaise)13.
* Жемап - селение в Бельгии, близ которого 6 ноября 1792 г. войска
революционной Франции разбили австрийские войска.
Десять тысяч теноров или басов присоединяются к нему или, вернее, сорок
тысяч, потому что все сердца сильнее при этой песне, и под ритмическую,
вдвое и после втрое ускоряющуюся мелодию марша они собираются, идут вперед и
бросаются в бой, презирающие смерть и уничтожающие врагов. Они берут
батареи, редуты, все, что можно взять, и, подобно огненному вихрю, сметают
все австрийское с театра военных действий. Итак, выражаясь фигурально, можно
сказать, что руками Дюмурье Руже де Лиль, как новый Орфей, одержал струнами
своей "Марсельезы" (fidibus canoris) чудесным образом победу при Жемапе и
завоевал Нидерланды.
По-видимому, молодой генерал Эгалите проявил в этом деле чудеса
храбрости. Несомненно, это храбрый Эгалите; однако не говорит ли о нем
Дюмурье чаще, чем нужно? Якобинское общество имеет на этот счет свои
собственные мысли. Что касается старшего Эгалите, то он в это время летает
невысоко, он появляется ежедневно на полчаса в Конвенте, сидит с красным,
озабоченным или равнодушным, почти презрительным лицом и затем
удаляется14. Нидерланды завоеваны или по крайней мере покорены.
Якобинские миссионеры, наши Проли, Перейры, следуют в хвосте армий;
комиссары Конвента тоже тут, они плавят церковное серебро, переворачивают и
переустраивают все, среди них Дантон, который в короткое время делает
невероятное количество дел, не забывая, разумеется, при этом своего
жалованья и торговых барышей. Гассенфрац ворует дома, Дюмурье ворчит, и его
люди воруют в чужих краях; грех в стенах и грех за стенами.
Но в тот самый час, когда была одержана победа при Жемапе, в зале
Конвента происходила другая, не менее важная вещь: читался длинный доклад
специально назначенного комитета о преступлениях Людовика. Галереи слушают,
затаив дыхание; успокойтесь, галереи, депутат Валазе, докладчик по этому
делу, считает Людовика очень преступным и находит, что следует предать его
суду, если это окажется удобным. Бедный жирондист Валазе! Его самого могут
однажды предать суду! Пока все довольно утешительно. Мало того, второй
докладчик комитета, депутат Майль, выступает с юридическими разъяснениями,
которые теперь скучно читать, но в свое время было приятно слушать, и
заявляет, что по законам страны Людовика Капета называли неприкосновенным,
только отдавая дань риторике, но в сущности он совершенно прикосновенен и
подсуден, так что может и даже должен быть судим. Вопрос о Людовике, так
часто всплывавший в виде гневной, смутной возможности и снова тонувший,
теперь всплыл в осязаемой форме.
Патриоты ревут от злорадства. Значит, так называемое царство равенства
существует не на словах только, а на деле! Судить ли Людовика Капета! -
насмешливо восклицает патриотизм: простые преступники попадают на виселицу
за отрезанный кошелек, а этот главный преступник, виновный в ограблении всей
Франции, изрезавший ее всю ножницами Клото и гражданской войны с ее жертвами
- "с тысячью двумястами от одного только десятого августа", лежащими в
катакомбах и удобряющими аргоннские проходы, холмы Вальми и далекие поля;
он, этот главный преступник, не должен попасть даже на скамью подсудимых?
Увы, о патриотизм, прибавим мы, есть старая поговорка: проигравший платит!
Ему приходится платить все долги, кто бы их ни сделал, на него падают все
убытки и расходы, и 1200 погибших 10 августа - не мятежные изменники, а
жертвы и мученики: таковы правила борьбы.
Патриотизм, ничтоже сумняшеся, следит за этим вопросом о суде, теперь,
к счастью, вынырнувшим в осязаемой форме, и хочет, с соизволения богов,
видеть его разрешение. Патриотизм следит за ним с напряженной заботливостью,
возрастающей при каждом новом затруднении, так как жирондисты и ненадежные
братья вызывают отсрочки; эта забота превращается наконец в навязчивую идею,
и патриотизм страстно желает этого суда, и ничего в мире взамен его, если
равенство существует не только на словах. Жажда равенства, скептицизм
страха, опьянение победой, возможность величественного зрелища для мира -
все это сильные стимулы.
Но на самом деле этот вопрос о суде не для всех самый важный и
наполняет сомнением многие законодательствующие головы! Цареубийство? -
спрашивает почтенная Жиронда. Убить короля и сделаться предметом ужаса для
всех порядочных наций и людей? Но с другой стороны, спасти короля - значит
потерять всякую почву у решительных патриотов, тогда как нерешительные, хотя
они никогда не пользовались таким почтением, как сейчас, все же представляют
лишь гипотетическую тину, а не твердую почву? Вопрос крайне спешный и
трудный, и люди вертятся между его рогами; никто не может решить его, кроме
Якобинского клуба и его сынов. Они решили и идут прямо к делу; остальные
беспокойно вертятся на этой рогатой дилемме и не находят выхода.
Глава пятая. РАСТЯЖИМОСТЬ ФОРМУЛ
Теперь, когда вопрос о суде высказан и понят, было бы излишним
описывать, как он медленно и с трудом рос и созревал в течение нескольких
недель. Он всплывал и тонул в нагромождении других бесчисленных вопросов.
Вето мошенников пишет жалобные письма об анархии; "тайные роялисты" при
содействии голода устраивают хлебные бунты. Увы, всего неделю назад эти
жирондисты предприняли новую отчаянную вылазку по поводу сентябрьских
избиений.
Однажды, в последних числах октября, Робеспьер, вызванный на трибуну
новым намеком на старую клевету о диктатуре, говорил и защищался со все
большим и большим успехом, пока, воодушевившись, не воскликнул храбро: "Есть
ли здесь кто-нибудь, кто осмелится обвинить меня в каком-нибудь конкретном
проступке!" "Moi!" - восклицает кто-то. Пауза глубокого молчания. Сухая,
сердитая фигурка с широким лысым лбом торопливо подошла к трибуне, вынимая
из кармана бумаги: "Я обвиняю тебя, Робеспьер, я, Жан Батист Луве!"
Серо-зеленое лицо побелело, он отступил в угол трибуны. Дантон крикнул:
"Говори, Робеспьер, здесь много добрых граждан, которые слушают тебя", но
язык отказался повиноваться. Тогда Луве резким голосом прочел и
последовательно перечислил все его преступления: диктаторский характер,
стремление к исключительной популярности, запугивание на выборах, процессии
во главе черни, сентябрьские избиения, пока весь Конвент снова не разразился
криками и тут же чуть не предал суду Неподкупного. Никогда еще не находился
он в таком рискованном положении. Луве до самой своей смерти будет жалеть,
что Жиронда не проявила большей смелости и тогда же не уничтожила
Робеспьера.
Однако она этого не сделала. Неподкупному, которого чуть не обвинили
так внезапно, нельзя было отказать в недельной отсрочке. За эту неделю он не
бездействует; не бездействует и Якобинский клуб, гневно трепещущий за своего
любимого сына. В назначенный день у него написана речь, гладкая, как
иезуитская диссертация, и убеждающая некоторых. Что же дальше? Почему
ленивый Верньо не встает с громами Демосфена? Бедный Луве не подготовлен и
почти ничего не может сделать; Барер предлагает в соответствии с повесткой
дня прекратить обсуждение этих сравнительно незначительных личных вопросов!
Предложение принимается. Барбару не может даже добиться, чтобы его
выслушали, хотя он устремляется к решетке и требует, чтобы его выслушали как
подателя петиции15. Но Конвент, жаждущий заняться делами общества
(вот-вот грядет первое открытое упоминание вопроса о суде), отклоняет эти
сравнительные мелочи, и сердитому Луве приходится преодолевать свою злобу и
сожалеть всю жизнь об этой неудаче; Робеспьер, возлюбленное детище
патриотизма, становится для него еще дороже после перенесенных опасностей.
Это вторая крупная попытка наших жирондистских друзей порядка
уничтожить темное пятно в подвластной им части мира, но мы видим, что они
сделали его еще темнее и шире, чем оно было раньше! Анархия, сентябрьские
избиения лежат у всех на сердце как нечто отвратительное, в особенности у
нерешительного патриота, приверженца порядочности, и к этому нужно
возвращаться при всякой возможности. Возвращайтесь, изобличайте, топчите,
вы, жирондистские патриоты, и все же, смотрите, темное пятно не
затаптывается; оно только становится, как мы сказали, темнее и шире. Глупцы,
ведь это не темное пятно на поверхности, но бьющий из глубины источник!
Всмотритесь в него хорошенько: в нем просвечивает, как вода сквозь тонкий
лед, царство мрачной преисподней, как оно просвечивает сквозь вашу тонкую
оболочку жирондистской порядочности и почтенности; не топчите его, не то
оболочка разорвется, и тогда...
Правда - если бы наши друзья жирондисты понимали ее - заключается в
том, что неизвестно, где был бы французский патриотизм со всем его
красноречием в эту минуту, если бы эта самая великая преисподняя Бедлама,
фанатизма, народной ярости и безумия не поднялась неудержимо 10 августа
Французский патриотизм был бы красноречивым воспоминанием, болтающимся на
прусских виселицах. Более того, где бы он был через несколько месяцев, если
б эта самая великая преисподняя закрылась? Даже, как вспоминают читатели
газет, самое это отвращение к сентябрьской бойне отчасти возникло уже позже;
читатели газет могут сослался на Горса и нескольких бриссотинцев, которые
одобряли сентябрьские избиения в то время, когда они происходили, и называли
их спасительной местью16. Так что не было ли истинным поводом к
озлоблению не столько справедливое отвращение, сколько утрата собственной
власти? Несчастные жирондисты!
Поэтому решительный патриот жалуется в Якобинском клубе, что есть люди,
которые ради своего личного честолюбия и вражды готовы погубить Свободу,
Равенство и Братство: они тормозят дух патриотизма, ставят на его пути
препоны и вместо того, чтобы подталкивать его плечами, стоят праздно и
злобно кричат: какая плохая дорога и как сильно нам приходится толкать! На
это Якобинский клуб отвечает злобным ревом и злобным визгом, потому что там
присутствуют также и гражданки, плотно набившиеся в галереях. Это знаменитые
Tricoteuses, патриотические вязальщицы, которые приносят с собой шитье или
вязальные спицы и визжат или вяжут сообразно с обстоятельствами.
Какая-нибудь Mere Duchesse или Дебора, тетка из предместий, задает тон.
Якобинский клуб изменился и продолжает изменяться. Там, где теперь сидит
Mere Duchesse, сидели настоящие герцогини. Некогда сюда приходили
нарумяненные дамы, осыпанные драгоценностями и блестками; теперь вместо
драгоценностей можно брать вязальные спицы и пренебречь румянами; румяна
мало-помалу уступают место естественной смуглости, вымытой или неумытой, и
даже саму девицу Теруань здесь с позором секут плетьми. Странно! Ведь это та
самая трибуна, поднятая высоко над головами, с которой некогда гремели
великий Мирабо, великий Барнав и аристократы Ламеты, постепенно уступившие
место нашим Бриссо, Гюаде, Верньо, более горячей породе патриотов в bonnet
rouge; раскаленный пыл, можно сказать, вытеснил свет. Теперь наши Бриссо и
бриссотинцы, роланисты и жирондисты в свою очередь становятся лишними,
должны бежать из заседаний или быть изгоняемыми; свет могущественной
"Матери" горит теперь не красным, а синим пламенем! Провинциальные филиалы
громко порицают эти дела, громко требуют скорейшего возвращения на места
красноречивых жирондистов, скорейшего "изъятия Марата, radiation de Marat".
"Общество - Мать", насколько может предсказать здравый смысл, видимо,
само себя губит. Однако такое впечатление складывалось при всех кризисах;
общество живет противоестественной жизнью, и оно не погибнет.
Между тем через две недели решение великого вопроса о предании суду
короля, над которым усидчиво, но молчаливо работает соответствующий комитет,
неожиданно ускоряется. Наши читатели помнят склонность бедного Людовика к
слесарному ремеслу, и, как в старые добрые времена, некий версалец сьер
Гамен имел обыкновение приходить и учить его делать замки; говорят, он даже
часто бранил его за неумелость. Тем не менее августейший ученик научился
кое-чему из его ремесла. Злосчастный ученик, вероломный учитель! Теперь, 20
ноября 1792 года, этот грязный слесарь Гамен является в Парижский
муниципалитет к министру Ролану и намекает, что он, слесарь Гамен, знает
одну вещь: в прошлом мае, когда изменническая переписка велась так
оживленно, он и августейший ученик его сделали "железный шкаф", искусно
вделанный в стену королевской комнаты в Тюильри и незаметный под панелью,
где он, несомненно, находится и до сих пор! Вероломный Гамен в сопровождении
надлежащих властей находит панель, которую никто другой не мог бы отыскать,
вскрывает ее и обнаруживает железный шкаф, полный писем и бумаг! Ролан
вынимает их, завертывает в салфетки и относит в соответствующий усердный
комитет, заседающий рядом. В салфетки, повторяем, и без нотариальной описи -
упущение со стороны Ролана.
Здесь, однако, достаточно писем, с очевидностью обнаруживающих
переписку предательского, поглощенного личным самосохранением двора, и
переписку не только с изменниками, но и с так называемыми патриотами! Из
переписки с королевой и дружеских советов ей со времени бегства в Варенн
обнаруживается измена Барнава; счастье, что Барнав благополучно находится в
гренобльской тюрьме с прошлого сентября, так как он давно уже внушал
подозрения! Измена Талейрана и многих других если и не вполне, то почти
доказывается этими бумагами. Обнаруживается также измена Мирабо, ввиду чего
бюст его в зале Конвента "окутывается газом", пока мы не убедимся в измене.
Увы, в этом слишком легко убедиться! Бюст его в зале якобинцев после
изобличения, сделанного Робеспьером с высокой трибуны, не окутывается газом,
а мгновенно разбивается вдребезги; один патриот быстро влезает по лестнице и
сбрасывает его - и некоторые другие - на пол под громкие крики17.
Вот какова теперь их награда и оклад жалованья: по закону спроса и
предложения. Слесарь Гамен, не вознагражденный должным образом в настоящее
время, является через пятнадцать месяцев со скромной просьбой: он сообщает,
что, как только он кончил этот важный шкаф, Людовик (как он теперь
припомнил) дал ему большой стакан вина, который произвел на желудок сьера
Гамена самое ужасное действие и, видимо, имел целью причинить ему смерть, но
был своевременно излечен при помощи рвотного; однако он все-таки вконец
расстроил здоровье сьера Гамена. так что он (как он теперь убедился) не
может содержать семью своим трудом. В награду за это ему дается "пенсия в
1200 франков" и "почетный отзыв". Вот как в разные времена бывает различно
соотношение спроса и предложения!
Таким образом, среди препятствий и стимулирующих поощрений вопрос о
суде растет, всплывая и погружаясь, питаемый заботливым патриотизмом. О
речах, произнесенных по поводу его, об измышляемых с трудом формах ведения
процесса, о юридических доводах в пользу его законности и обо всех
нескончаемых потоках, юридических и иных, изобретательности и красноречия мы
не скажем здесь ни слова. Изобретательность юристов - хорошая вещь, но какую
пользу может она принести здесь? Если говорить правду, о августейшие
сенаторы, то единственный закон в данном случае - это vae victis,
проигравший платит! Редко Робеспьер говорил умнее, чем в тот раз, когда в
речи своей по этому поводу намекнул, что излишне говорить о законе; что
здесь более, чем где-нибудь, наше право - сила. Эта речь восхитила
якобинских патриотов почти до экстаза: кто станет отрицать, что Робеспьер -
человек, идущий напролом и смелый по меньшей мере в логике? В том же смысле
и еще яснее говорил молодой Сен-Жюст, черноволосый сладкоречивый юноша.
Дантон во время этой предварительной работы находится в командировке в
Нидерландах. Остальные, читаем мы, путаются в рассуждениях о международном
праве, об общественном договоре, о юридических и силлогических тонкостях,
бесплодных для нас, как восточный ветер. Действительно, что может быть
бесплоднее зрелища 749 изобретательных людей, старающихся всеми силами и со
всевозможным искусством в течение долгих недель сделать в сущности
следующее: растянуть старую формулу и юридическую фразеологию так, чтобы они
покрыли новую, противоречащую, совершенно не покрываемую вещь? При этом
бедная формула только трещит, а с нею и честность растягивающего. Докажешь
ли ты посредством силлогизмов, что вещь, которая горяча на ощупь и горит, на
самом деле замерзшая смесь? Это растягивание формул, пока они не треснут,
представляет, особенно в периоды быстрых перемен, одну из печальнейших
задач, выпадающих на долю бедного человечества.
Глава шестая. ПЕРЕД СУДОМ
Между тем по истечении приблизительно пяти недель вопрос о суде снова
всплывает, на этот раз в более практической, чем когда-либо, форме.
Во вторник 11 декабря вопрос о суде над королем был поднят самым
решительным образом на улицах Парижа в образе зеленой кареты мэра Шамбона, в
которой сидит сам король с провожатыми, направляясь в зал Конвента! В
зеленой карете его сопровождают мэр Шамбон, прокурор Шометт и снаружи
комендант Сантер с пушками, кавалерией и двойным рядом пехоты; все взводы с
оружием наготове, усиленные патрули рыщут по соседним улицам; так едет
Людовик под скучным, моросящим дождем, и около двух часов дня мы видим, как
он спускается в "орехового цвета сюртуке, redingote noisette", по Вандомской
площади к залу Манежа, чтобы выслушать обвинительный акт и подвергнуться
судебному допросу. Таинственная ограда Тампля выдала свою тайну, которую
теперь люди видят облаченной в орехового цвета сюртук. Это едет тот самый
Людовик, который был некогда Людовиком Желанным; злосчастный король
направляется теперь к пристани: его плачевные разъезды и путешествия
подходят к концу. Долг, который ему еще осталось выполнить, - долг
спокойного терпения - вполне в его силах.
Странная процессия движется в молчании, говорит Прюдом, или среди
рокота "Марсельезы", в молчании входит в зал Конвента, причем Сантер
поддерживает Людовика под руку. Людовик окидывает зал спокойным взглядом,
желая посмотреть, что это за Конвент и парламент. Перемен в самом деле
много: все изменилось с февраля, два года назад, когда заседавшая в то время
Конституанта расстилала для нас бархат с цветами лилии и мы пришли сказать
милостивое слово, после которого все вскочили и поклялись в верности; тогда
же поднялась и поклялась вся Франция, устроившая праздник Пик. И вот чем он
кончился! Барер, некогда "плакавший", смотря из-за редакторского стола,
теперь взирает с председательской кафедры, держа лист с 57 вопросами, и
говорит с сухими глазами: "Людовик, вы можете сесть". Людовик садится;
говорят, это то же самое кресло, то же дерево и та же обивка, на котором он
год назад, среди танцев и иллюминаций, принял конституцию. Дерево осталось
тем же, но как изменилось многое другое! Людовик сидит и слушает со
спокойным лицом и спокойными мыслями.
Из 57 вопросов мы не приведем здесь ни одного. Это коварные вопросы,
касающиеся всех главных документов, захваченных 10 августа или найденных
впоследствии в железном шкафу, и всех главных событий истории революции, и
сводятся они по существу к следующему: "Людовик, бывший королем, виновен ли
ты в том, что до известной степени старался посредством действий и
письменных документов остаться королем?" В ответах тоже мало достойного
нашего внимания. Это большей частью спокойные отрицания; обвиняемый просто
ограничивается одним "нет": я не признаю этого документа; я не совершал
этого поступка или совершил его согласно с действовавшим тогда законом.
Когда часа через три все 57 вопросов и документы, в количестве 162,
исчерпаны, Барер кончает допрос словами: "Людовик, приглашаю вас удалиться".
Людовик удаляется с эскортом муниципалитета в соседнюю комнату
комитета, попросив, перед тем как оставить суд, чтобы ему дали защитника. В
комитетской комнате ему предлагают подкрепиться, он отказывается, но потом,
видя, как Шометт ест кусочек хлеба, которым поделился с ним гренадер,
говорит, что ему тоже захотелось хлеба. Пять часов, а он плохо позавтракал в
это утро, полное тревоги и барабанного боя. Шометт разламывает свой ломтик;
король съедает корку, садится, продолжая есть, в зеленую карету и
спрашивает, что ему делать с мякишем. Писец Шометта берет его у него и
выбрасывает на улицу. Людовик говорит: "Жаль выбрасывать хлеб, когда такая
нехватка продуктов". "Моя бабушка, - замечает Шометт, - обыкновенно
говорила: "Малютка, никогда не бросай зря ни одной крошки хлеба, ты ведь не
можешь его сделать"". "Месье Шометт, - замечает Людовик, - ваша бабушка,
по-видимому, была рассудительной женщиной"18. Бедный, невинный
смертный, как спокойно он ждет своего жребия! С этой задачей по крайней мере
он справится: для нее достаточно одной пассивности, без активности! Он
говорит еще о том, что ему хочется когда-нибудь проехаться по всей Франции,
чтобы иметь представление о ее топографии и географии, так как он всегда
любил географию. Ограда Тампля снова принимает его и закрывается за ним;
глазеющий Париж может отправляться к своим очагам и кофейням, клубам и
театрам; спускается сырой мрак, скрывающий барабаны и патрули этого
странного дня.
Людовик отделен теперь от королевы и своей семьи, он принужден
проводить время в незатейливых размышлениях. Мрачно стоят вокруг него
каменные стены; из тех, кого он любит, нет никого. "В этом состоянии
неопределенности" на случай самого худшего он пишет завещание. Этот
документ, который можно прочесть и сейчас, полон спокойствия, простодушия,
набожной кротости. Конвент после долгих дебатов разрешил ему иметь защитника
по собственному выбору. Адвокат Тарже чувствует себя "слишком старым", так
как ему 54 года, и отказывается. Некогда он стяжал большую славу, защищая
кардинала ожерелья Рогана, но здесь он не хочет стяжать ее. Адвокат Тронше,
лет на 10 старше его, не отказывается. А старик Мальзерб сам вызывается и
добровольно выступает на поле своего последнего сражения. Добрый старый
герой! Ему 70 лет, и волосы его побелели, но он говорит: "Я дважды
призывался в совет моего монарха, когда весь мир домогался этой чести, и я
обязан ему этой услугой теперь, когда многие считают ее опасной". Эти двое и
более молодой де Сез, которого они выбирают для защитительной речи,
принимаются за 57 обвинительных пунктов и за 102 документа; Людовик помогает
им, насколько может.
Итак, готовится к разбирательству крупное дело, и все человечество, во
всех странах, следит за ним. В какой форме и каким способом поведет его
Конвент, чтобы на него не пало даже тени порицания? Трудно будет это!
Конвент, находящийся действительно в большом затруднении, обсуждает и
совещается. Каждый день, с утра до ночи, с трибуны гремят речи по этому
делу: нужно растянуть старую формулу так, чтобы она покрыла новое
содержание. Патриоты с Горы, ожесточающиеся все сильнее, требуют главным
образом быстроты; единственная хорошая форма - это та, которая всех быстрее.
Тем не менее Конвент совещается; трибуна гремит, заглушаемая иногда тенорами
и даже дискантами; весь зал вокруг нее вопит в частых вспышках ярости и
возбуждения. Громы и крики продолжались целых две недели, становясь все
резче и сильнее, пока наконец мы не решаем, что в среду 26 декабря Людовик
должен выступить и защищаться. Защитники его жалуются, что такая поспешность
может быть роковой. Они как адвокаты имеют право на такую жалобу, но тщетно:
для патриотизма время тянется бесконечно долго.
Итак, в среду, в восемь часов утра, когда еще темно и холодно, все
сенаторы на своих местах. Правда, они согревают холодный час сильной
горячностью, вошедшей теперь в обыкновение: какой-нибудь Луве или Бюзо
нападает на какого-нибудь Тальена, Шабо, и затем вся Гора возбуждается
против всей Жиронды. Едва успевает это кончиться, как в в девять часов в зал
входят Людовик и трое его адвокатов, сопровождаемые бряцанием оружия
Национальной гвардии под командованием Сантера.
Де Сез раскрывает свои бумаги и, с честью выполняя свою опасную миссию,
говорит в течение трех часов. Его защитительная речь, "составленная почти в
одну ночь", мужественная, но обдуманная, не лишена талантливости и мягкого
патетического красноречия; Людовик бросился к нему на шею, когда они
удалились, и воскликнул сквозь слезы: "Mon pauvre Deseze!" Сам Людовик,
прежде чем удалиться, прибавил несколько слов, "быть может последних,
которые он скажет своим судьям": больше всего, говорит он, угнетает его
сердце то, что его считают виновным в кровопролитии 10 августа или в каком
бы то ни было пролитии или желании пролития французской крови. Сказав это,
он удалился из зала, покончив здесь со своей задачей. Для многих странных
дел приходил он в этот зал, но самое странное - это последнее.
А теперь почему же медлит Конвент? Вот обвинительный акт и
доказательства, вот защита - разве остальное не вытекает само собой? Гора и
патриоты вообще все громче требуют поспешности, непрерывного заседания, пока
дело не будет кончено. Тем не менее сомневающийся, боязливый Конвент решает,
что надо сначала обсудить дело, и всем членам, желающим говорить,
предоставляется слово. Поэтому к пюпитрам, красноречивые члены Конвента!
Выкладывайте свои мысли, отзвук