дей.  Я
подошел поближе  и  заглянул  внутрь.  Два  плотника  в  белых
халатах работали, стоя на коленях спиной ко мне. Один пилил на
части доски пола, и отпиленные куски,  а  за  ними  и  ошметки
поддерживающих брусьев падали  вниз,  в  подвал,  где  старому
дворнику, несомненно, и  не  оставалось  ничего  другого,  как
только подбирать их  и  сжигать.  Второй  плотник  методически
отдирал гвоздодером концы досок, прибитые  к  балкам,  и  тоже
отправлял их вниз. У противоположной от меня стены пола уже не
оставалось совсем, виднелись лишь  толстые  балки  перекрытия,
которые потом, судя по всему, тоже перепилят и сожгут.
   Этажом выше тяжелая филенчатая  дверь  непосредственно  над
плотниками была закрыта на огромный новенький висячий замок, и
поперек нее  шла  красная  надпись:  "Осторожно!  Не  входить!
Шахта!" На соседней двери значился  номер  27.  Она  оказалась
заперта; я  приложил  ухо  к  дверной  щели,  потом  осторожно
попробовал ручку - не поддается. Кругом не  было  ни  души.  Я
быстро стал на одно колено и  заглянул  в  замочную  скважину.
Прямо перед собой я увидел высокое грязное окно, через которое
в комнату пробивался серенький свет  зимнего  дня;  под  окном
стояли секретер с опущенной крышкой и стул.  Слева  я  не  мог
разглядеть  ничего:   возле   самой   двери   торчало   что-то
загораживающее обзор. Справа виднелся  край  дверного  проема,
ведущего, вероятно, в само помещение, которое снаружи  закрыли
на висячий замок. Дверной проем  был  заколочен  крест-накрест
досками; похоже, что плотники, прорезающие шахту,  поднимались
вверх этаж за этажом, с тем чтобы по мере удаления  перекрытий
сбрасывать их вниз.
   Я выяснил все, что собирался, да, пожалуй,  и  вообще  все,
что следовало выяснить о конторе Джейка Пикеринга. С полминуты
еще я постоял в коридоре просто так, пока не  заслышал  чьи-то
шаги на лестнице. Мне не хотелось уходить, и я  знал,  почему:
моя  миссия  была  закончена,  а  я  хотел   бы,   чтобы   она
продолжалась.
   Я зашел перекусить в гостиницу "Астор", о которой  упомянул
Кармоди, - по диагонали от почтамта на другой стороне Бродвея.
Войдя в вестибюль, я чуть было сразу же не  повернул  обратно:
мраморный пол был залит - буквально залит - "табачным  соком",
как его называли. Пока я стоял у входа и озирался, за какие-то
четыре-пять секунд не менее десятка  мужчин  с  заложенным  за
щеку  табаком  сплюнули  свою  жвачку;  некоторые  вообще   не
удосуживались  взглянуть,  куда  плюют.  Стараясь   думать   о
чем-нибудь  другом,  я  прошел  через  вестибюль  в  огромную,
невероятно шумную закусочную  с  крупной  надписью  в  дубовой
рамке на стене: "Просьба не выражаться". Заказал я две  дюжины
устриц, выловленных поутру в нью-йоркской бухте, они оказались
отменными, и теперь я не жалел, что заглянул сюда.
   На улицу  Грэмерси-парк  я  вернулся  надземкой.  Тетя  Ада
услышала, как открылась входная дверь,  и  вышла  из  кухни  с
руками, по локоть выпачканными мукой. Я спросил, вернулась  ли
Джулия, она ответила, что нет, но, вероятно, вот-вот вернется,
и я, поблагодарив ее, поднялся к себе в комнату.
   День я провел насыщенный, а уж пешком находился, как  давно
не случалось, и я с удовольствием  растянулся  на  кровати  во
весь рост. По временам ко мне долетали крики играющих в  парке
детей  и  уже  хорошо  знакомые  цокот   лошадиных   копыт   и
позвякиваняе  упряжи.  Мне  не  хотелось  уходить   из   этого
Нью-Йорка: сколько еще интересного я мог  бы  увидеть  в  этом
странном - и все-таки не чужом городе...
   Конечно же, я заснул и проснулся только тогда, когда пришла
Джулия, - до меня донеслись голоса ее и тети Ады из  передней.
Я быстро встал и  вытащил  часы:  было  чуть  больше  половины
пятого. Надев ботинки и пиджак, я вприпрыжку спустился вниз  -
они стояли в передней, и Джулия, еще в пальто, демонстрировала
тетушке свои покупки.
   Мы все вместе прошли в гостиную. Джулия на ходу развязывала
ленты капора, а я  поведал  им  историю,  которую  только  что
сочинил, - и поразился чувству вины, возникшему от  того,  что
вынужден лгать  двум  этим  доверчивым  женщинам  в  глаза.  Я
сообщил, что зашел на почтамт с целью  отказаться  от  личного
номерного ящика,  который  снял,  когда  не  имел  постоянного
адреса, и  обнаружил  в  ящике  срочное  письмо.  Оказывается,
заболел мой брат, и,  пока  он  не  выздоровеет,  меня  просят
приехать помочь отцу на ферме, так что придется сегодня  же  -
прямо сейчас - отправиться в путь. Я вдруг испугался, что  мне
начнут задавать какие-нибудь сельскохозяйственные вопросы, но,
конечно, ничего такого не случилось. Добрые  женщины  от  души
посочувствовали мне. И даже  добавили,  что  сожалеют  о  моем
отъезде; думается, это тоже было сказано  искренне.  Тетя  Ада
предложила мне подождать до ужина, но я ответил -  нет,  нужно
ехать сразу,  предстоит  дальняя  дорога  поездом.  Тогда  она
попыталась вернуть мне часть уплаченных вперед за  неделю,  но
не использованных денег - я отказался. И тут Джулия,  внезапно
вспомнив, воскликнула:
   - А мой портрет?..
   Я совсем уже зыбыл о нем и, глядел на  нее,  искал  повода,
чтобы отказаться. Но неожиданно для себя понял,  что  не  хочу
никакого повода. Наоборот, я хочу сделать портрет,  это  будет
отличный прощальный подарок. Я кивнул и сказал, что  если  она
сможет позировать прямо сейчас - мне не хотелось встречаться с
Джейком, - то я нарисую ее, а  потом  уеду.  Джулия  поспешила
наверх, привести себя в порядок - я  попросил  ее  остаться  в
этом же платье, - а я последовал за ней, чтобы  взять  блокнот
для эскизов из кармана пальто.
   Поднявшись к себе, я уложил саквояж, обвел комнату взглядом
- пусть это смешно, но я понимал, что буду скучать по ней, - и
вышел с саквояжем в  одной  руке  и  блокнотом  в  другой.  На
площадке я откинул обложку,  решив  просмотреть  сделанные  за
день наброски. И только я повернулся, чтобы  спуститься  вниз,
как с лесенки, ведущей на третий этаж, сбежала Джулия  и  чуть
не столкнулась со мной; волосы она сейчас подняла и уложила на
затылке.
   - Ой, дайте посмотреть!..
   Она  протянула  руку  за  блокнотом.  Конечно,  я  мог   бы
как-нибудь отвертеться, но мне было любопытно, что она скажет,
и я отдал ей свои эскизы.
   Думаю, что ее реакцию я мог бы и предугадать; ведь она жила
в век абсолютной, почти молитвенной веры в  прогресс,  веры  в
технику и ее неограниченные  возможности.  Мы  уже  спустились
вниз, и она остановилась посреди гостиной с вопросом:
   - А это что такое, мистер Морли?
   Ноготь  ее  коснулся  лимузинов  и  грузовиков,  которые  я
пририсовал на проезжей части Сентрстрит.
   - Автомобили.
   Медленно, раздельно, будто это два слова, она повторила:
   - Авто-мобили. - Поразмыслила и кивнула, довольная:  -  Ну,
конечно, "самоходы"! Хорошее словечко. Вы его сами придумали?
   Я ответил, что нет, где-то слышал, а она опять кивнула:
   - У Жюля Верна, скорее всего. В любом случае  я  совершенно
уверена,  что  со  временем  у  нас   действительно   появятся
авто-мобили. И очень хорошо: по крайней мере они  будут  чище,
чем лощади...
   Перевернув еще страницу, она  посмотрела  на  мой  набросок
церкви Троицы и Бродвея. Прежде чем она  успела  сказать  хоть
слово, я взял у  нее  блокнот  и  быстро  пририсовал  огромные
здания, которые в будущем совсем  задавят  маленькую  церковь.
Потом я вернул рисунок Джулии, и, рассмотрев его, она  кивнула
опять:
   - Замечательно. В высшей степени символично. Придет  время,
и самую высокую на всем Манхэттене постройку  окружат  другие,
гораздо более высокие. Несомненно так. Но  вы,  мистер  Морли,
художник все-таки лучший, чем архитектор.  Да  чтобы  удержать
дома такой высоты, кладка  у  основания  стен  должна  быть  в
полкилометра  толщиной!..  -  Она  улыбнулась  и  вернула  мне
блокнот. - Куда прикажете сесть?
   Я посадил ее у окна, повернул в  три  четверти  и  попросил
распустить  волосы;  работал  я   остро   отточенным   твердым
карандашом,  чтобы   выписывать   каждую   линию   как   можно
тщательнее, не скрывая недостатки рисунка за  грубым  штрихом.
Кроме того, твердый карандаш позволял гораздо тоньше  наносить
тени.
   Выходило неплохо. Я правильно уловил овал  лица,  очертания
глаз и бровей - обычно это для меня самое трудное - и принялся
старательно выводить волосы: мне хотелось  передать  их  точно
такими, как они есть. Но времени я тратил  много;  вот  уже  и
Феликс Грир вернулся домой. Я вытащил из кармана часы -  почти
пять. Феликс молча постоял рядом и, когда  я  поднял  на  него
взгляд, одобрил мою работу быстрым вежливым кивком, но глаза у
него были встревоженные, и я понимал, почему. Я и  сам  ощущал
тревогу - с минуты на минуту явится  Джейк  Пикеринг  и  опять
устроит скандал, а причинять людям постоянные  неприятности  в
мое задание никак не входило. Я прибавил скорость, но старался
держать  себя  в  руках:  я  по-прежнему  хотел,  чтобы  Джейк
добрался домой из муниципалитета раньше шести  или  в  крайнем
случае половины шестого, а мне на то, чтобы закончить и  уйти,
хватит теперь буквально пяти минут...
   Конечно, я совершил непростительную ошибку, упустив из виду
обстоятельство, разумевшееся само собой:  что  такой  человек,
как Джейк Пикеринг, ненавидящий свою работу и  свое  положение
клерка,  после  свидания  с   Кармоди   немедля   вернется   в
муниципалитет и возьмет расчет. И вот - на сей раз я не видел,
как он подошел к дому, - входная дверь открылась, закрылась, и
он, как вчера, стоял на пороге гостиной. Но сегодня он  слегка
покачивался,  и  галстук  у  него  съехал  вниз.   Пальто   по
обыкновению было расстегнуто, руки засунуты в карманы брюк,  а
шляпа сдвинута на затылок, но  при  этом  еще  и  выпачкана  в
грязи.
   Если он и потерял контроль над собой, то лишь  отчасти:  он
был пьян, но вполне способен  соображать,  что  происходит.  И
Джулия и я безмолвно уставились на него, а он переводил взгляд
с ее лица на рисунок, с рисунка на ее лицо и обратно. Жили  на
земле  некогда  племена,  которые   не   позволяли   придавать
изображению сходство с собой - они опасались. что оно  отберет
себе часть их души. Может статься, что  и  Джейк,  не  понимая
этого  и  не  догадываясь  об  этом,  испытывал  подобное   же
подсознательное чувство. Потому что его выводил из  равновесия
сам факт, что я рисовал Джулию, словно,  по  его  мнению,  мои
глаза на ее лице и  движения  карандаша,  воспроизводящего  ее
портрет, составляли предел интимности. Впрочем,  пожалуй,  эта
гипербола  не  лишена  оснований.  Так  или  иначе,   ситуация
создалась для него невыносимая; его обуревала даже не  злость,
а нечто за  пределами  мышления  -  неистовая,  всепоглощающая
ярость. Он вытянул руку и, по-звериному оскалив зубы,  показал
на меня пальцем; вероятно, просто не существовало слов,  чтобы
выразить  то,  что  он  чувствовал.  Потом  рука  его  описала
небольшую дугу, к палец переместился на Джулию.  Шея  у  него,
казалось, вспухла от напряжения, а  голос,  когда  он  наконец
заговорил, звучал так хрипло, что с трудом различались слова.
   - Погодите. Оставайтесь здесь. Погодите. Я вам покажу...
   Потом, почти проворно и не качаясь, он круто  повернулся  и
ушел обратно на улицу, хлопнув наружной дверью.
   Я закончил портрет; в самом деле, теперь-то мне терять было
нечего. Когда за Джейком захлопнулась дверь,  я  посмотрел  на
Джулию и даже рот  приоткрыл,  чтобы  сказать  что-нибудь,  но
потом просто пожал плечами. Да и что я  мог  сказать  -  разве
только "Ну и ну" или другую какую-нибудь бессмыслицу. А Джулия
выжала из себя улыбку и тоже передернула плечами, но  лицо  ее
побелело как полотно  -  и  оставалось  белым.  Что  послужило
причиной тому - неожиданность, возмущение, страх, -  не  знаю.
Но она была  еще  и  своевольна,  и  оставшиеся  десять  минут
позировала, упрямо приподняв подбородок.
   Как бы там и что бы там ни  случилось,  а  портрет  удался.
Пришли остальные жильцы: Байрон Доувермен, за ним Мод Торренс;
оба задержались на секунду, чтоб взглянуть  на  мою  работу  и
похвалить ее. Из кухни появилась тетя Ада  с  сообщением,  что
кушать будет подано через пять минут.  Она  тоже  полюбовалась
рисунком и, раз уж я все равно задержался, настояла,  чтобы  я
поужинал. Пришлось согласиться, чтобы  не  подумали,  будто  я
убегаю от Джейка, оставляя Джулию объясняться с  ним  один  на
один; все, что мог, я уже  натворил.  Я  готов  признать,  что
немного трусил - бог весть, чего еще ждать от этого типа, - но
трусил не без одновременного любопытства. Джулии портрет  тоже
понравился - она подняла на меня глаза и  попросила  надписать
ей его на память. Доставая карандаш из кармана, я ломал голову
над текстом: не мог же я просто расписаться  и  точка.  "А,  -
решил я в конце концов, - семь бед - один ответ".  И  написал:
"Джулии, с искренней симпатией и восхищением", -  а  про  себя
добавил: "И пропади ты, Джейк, пропадом". И поставил подпись.
   За два дня, что я провел здесь, я почти не вспоминал  ни  о
Рюбе Прайене, ни о докторе Данцигере, ни об Оскаре Россофе, ни
о полковнике Эстергази, ни даже о  проекте  как  таковом;  они
застыли где-то в глубине моего сознания далекими  неподвижными
точками, словно я смотрел  на  них  в  перевернутый  телескоп.
Однако за ужином они постепенно вновь обрели  реальность:  что
они  все  подумают,  выслушав  мой  рассказ?  Что  я   нарушал
естественный ход событий, вмешивался в них с недопустимой бес-
тактностью? Вероятно, да; и, возможно, они даже  будут  правы,
но я все равно не представлял себе, как можно было чего-нибудь
избежать. За ужином говорили в основном о Гито и  чуть-чуть  о
погоде, но меня это уже не интересовало. Для меня  Гито  вновь
становился не более чем именем в старой  книге  -  осужденный,
казненный, давно забытый, кому он нужен в  том  мире,  куда  я
готовился  вернуться?  Я  механически  ел,  старался  казаться
заинтересованным, отвечал, когда ко мне обращались. Но по мере
того как проект и связанные с ним люди вновь занимали  в  моих
мыслях свои законные места, я все более и более  отдалялся  от
этой эпохи и от этого дома.
   Меня рывком вернули назад. Мы доедали ужин  и  не  слышали,
как открылась дверь на улицу - только по ногам  вдруг  пахнуло
холодом. Я увидел, как Джулия, ее тетушка и  Феликс,  сидевшие
напротив меня, уставились в гостиную  не  мигая,  и  обернулся
одновременно с Байроном и Мод.
   Он стоял посреди комнаты, под самой люстрой,  вытаращившись
на нас, словно вставший в рост медведь.  Видно  было,  что  он
попал  в  какую-то  историю:  галстука  не  осталось,  верхних
пуговиц на рубашке - тоже, воротник был расстегнут и надорван,
а на груди сквозь грязноватую ткань проступали капельки крови.
И пока мы сидели, застыв в молчании, капельки  проступали  все
сильнее, расползались по рубашке, соединяясь в кровавые пятна.
Потом  Джулия  вскрикнула:  "Джейк!.."  -  и   резко   встала,
оттолкнув стул. Мы все тоже вскочили на ноги, но Джейк выкинул
руки вперед и вверх, разжав пальцы как когти, и остановил нас.
Руки его  согнулись,  он  схватил  себя  за  ворот  и,  рванув
окровавленную рубашку, обнажил грудь. Нет, он  не  был  ранен,
вернее, не сильно и не в  результате  несчастного  случая.  На
груди  красовалась  свежая  татуировка  -  большие  синечерные
буквы.
   Я испытал желание рассмеяться от  нелепости  происходящего,
или выразить протест, или крепко зажмуриться  и  сделать  вид,
что не случилось ровным счетом ничего,  сам  не  знаю,  что  я
хотел сделать, что я  чувствовал,  -  на  груди  у  него  было
выколото "Джулия".
   - Теперь это останется со мной на всю жизнь. - Он  постучал
себя пальцем по груди. - Ничто и никогда не сотрет этих  букв.
Пока я жив, ты будешь принадлежать мне, и этого тоже  никто  и
никогда не изменит...
   Он осмотрел нас всех, медленно переводя взгляд с одного  на
другого, повернулся и, преисполненный достоинства,  отправился
в переднюю, а потом наверх к себе в комнату -  и  мне  уже  не
хотелось смеяться. Это был до крайности  нелепый  жест,  почти
немыслимый в том веке, к которому я  привык.  Но  не  в  этом.
Здесь, в эту эпоху, ничего абсурдного  в  поступке  Джейка  не
было. И быть не могло: он действовал совершенно серьезно.
   Джулия быстро прошла через столовую,  побледнев,  казалось,
еще больше; через гостиную она почти пробежала, и мы услышали,
что по лестнице она просто бежит. Саквояж  свой  я  оставил  в
передней, пальто и шапка висели на большой вешалке с  зеркалом
посередине. Я не стал больше  задерживаться  -  теперь  я  был
здесь лишний.
   У Лексингтон-авеню я взял извозчика и просидел всю  дорогу,
откинувшись назад и закрыв глаза. Что бы там ни происходило на
улицах, меня оно сейчас не интересовало. Рассчитался я на углу
Пятьдесят девятой и Пятой авеню, там же, где мы с  Кейт  вышли
тогда из Сентрал-парка. Потом я углубился в парк и двинулся по
аллеям, под редкими фонарями к северо-западу - и вскоре увидел
впереди островерхий куб "Дакоты".

        16

   На следующий день я устроил себе выходной. Право же, я  его
заслужил;  в  конце  концов  он  был  мне  просто   необходим,
необходим какой-то переход  между  двумя  эпохами, между двумя
мирами. Спал я в своей квартире в "Дакоте" и, хотя в этом вряд
ли была прямая нужда, слегка загипнотизировал себя перед сном.
Я лежал в темноте в большой резной деревянной  кровати,  надев
ту же ночную  рубашку, которую надевал в доме  N19  по   улице
Грэмерси-парк, и знал, что где-то в центре города стоит старый
почтамт с залом, освещенным круглыми газовыми фонарями; что во
мраке нижнего Бродвея, перед  аптекой,  висит  в  своей  узкой
деревянной  будке  огромный  градусник,  показывающий  сейчас,
должно быть, градусов восемнадцать ниже нуля; что над  ночными
булыжными улицами Нью-Йорка,  по  эстакадам  надземки,  пыхтят
игрушечные  паровозики,   освещая   себе   путь   керосиновыми
"прожекторами". Но утром, сказал я  себе,  я  проснусь  уже  в
своем времени. Я начал даже размышлять, как  буду  чувствовать
себя в двадцатом веке на этот раз, но под влиянием самогипноза
настолько расслабился, что почти спал, и, не успев ни до  чего
додуматься, заснул окончательно.
   Утром, едва раскрыв глаза и еще не встав с постели,  я  уже
понял, где я и в каком времени нахожусь, а буквально несколько
секунд спустя получил  тому  прямое  доказательство.  До  меня
донесся  звук,  хорошо  мне  знакомый,  хоть  я  и  не   сразу
определил, откуда он идет: далекий, высокий,  слегка  зловещий
гул. Я произнес вслух: "Реактивный самолет", - но  в  общем-то
мне не  требовалось  никаких  доказательств,  я  понимал,  что
вернулся, я ощущал это.
   Через полчаса я вышел из "Дакоты" на Семьдесят вторую улицу
и направился было в сторону склада, где размещался наш проект.
И вдруг,  без  всякого  заранее  обдуманного  намерения  и  не
спрашивая себя зачем, вернулся обратно,  дошел  до  ближайшего
угла и двинулся на юг.
   Квартал за кварталом я шагал по современному  Манхэттену  в
круглой меховой шапке и  длинном  пальто,  бородатый,  усатый,
длинноволосый, мало чем отличаясь, впрочем, от  многих  других
прохожих. Я сознавал, что надо хотя бы позвонить начальству  и
еще Кейт, но, подчиняясь внутреннему  побуждению,  шел  и  шел
пешком в сторону центра,  останавливался  на  перекрестках  по
красному  сигналу  "Стойте",  дожидался  зеленого  "Идите"   и
глядел, глядел вокруг на улицы, здания  и  людей  сегодняшнего
дня.
   Удивительно, как много сохранилось в  Нью-Йорке  от прежних
времен. Горожане не думают об этом,  но,  как  только  минуешь
среднюю часть Манхэттена, это становится заметно. А ниже Сорок
второй улицы я начал узнавать здания и  целые  группы  зданий,
сохранившиеся с восьмидесятых и даже еще более  ранних  годов.
Однако не такое внешнее сходство  я  сегодня  выискивал,  -  я
искал сходство в лицах людей и должен прямо  сказать,  что  не
находил его.
   Уверен, дело тут не в одежде, не в косметике и не  в  стиле
причесок. Сегодняшние лица - просто другие, они какие-то более
одинаковые и менее живые. Да, на улицах восьмидесятых годов  я
видел человеческую нищету, как  видим  мы  ее  сегодня,  видел
порочность, безнадежность и алчность, а на лицах  мальчишек  -
ту же преждевременную серьезность, как в наше время  на  лицах
мальчишек  в  Гарлеме.  Но  на  улицах  Нью-Йорка  1882   года
чувствовалось  еще  и  какое-то  общее   настроение,   начисто
исчезнувшее сегодня.
   Это настроение читалось на лицах женщин, дефилирующих вдоль
"Женской мили", по нарядным, давно исчезнувшим магазинам. Люди
были оживлены, люди  радовались  тому,  что  находятся  именно
здесь  и  именно   сегодня,   сию   минуту.   Это   настроение
чувствовалось в тех, кого я видел в Мэдисон-сквере.  Вы  могли
заглянуть им в глаза и увидеть там радость - радость от  того,
что они на свежем воздухе, на  морозе,  в  любимом  городе.  А
мужчины в деловых  кварталах  Бродвея,  торопливые,  привыкшие
ценить свое время и  деньги  и  замирающие  в  полдень,  чтобы
сверить свои большие карманные часы с красным шаром на  здании
"Вестер  юнион",  -  ну  что  ж,  их  лица   зачастую   бывали
сосредоточенны, а то и озабоченны, или жадны и  нервозны,  или
самодовольны до  предела.  Лица  несли  на  себе  всевозможные
выражения, как и сегодня, но на всех на них сохранился интерес
к окружающему, и самые занятые люди останавливались взглянуть,
какую температуру показывает гигантский градусник у аптеки. Но
главное - никто из них не растерял  целеустремленности.  Сразу
было видно, что им не скучно, черт возьми! И, глядя на них,  я
убеждался: они идут по жизни в стопроцентной  уверенности, что
она имеет цель. А это очень нужная штука  -  чувство  цели,  и
потерять его - значит потерять нечто весьма существенное.
   Сегодня лица совсем не те: когда  человек  один,  лицо  его
просто ничего не выражает,  замкнуто  всецело  в  самом  себе.
Разумеется,  мне  попадались  люди  парами  и  группами,   они
разговаривали между собой, иногда смеялись, бывали даже  более
или менее оживлены - но лишь как отдельная  группа.  Они  были
отделены от окружающей их улицы,  обособлены  и  отчуждены  от
города, в котором живут и к которому относятся с  подозрением;
в Нью-Йорке восьмидесятых годов я такого не замечал.
   Я решил проверить это свое впечатление.  На  углу  Двадцать
третьей   улицы   я   повернул   и   прошел   полквартала   до
Мэдисон-сквер, встал у края  тротуара,  в  стороне  от  потока
пешеходов,  и  бросил  взгляд  вперед.  Внешне  сквер   отсюда
выглядел точно таким же. И люди двигались сквозь него и вокруг
него. Но никто - уверен, что  вы  и  сами  знаете  это,  -  не
получал  от  этого  сквера  никакого   особого   удовольствия,
Нью-Йорк стал другим, совершенно другим городом, и  притом  во
многих отношениях.
   За исключением северной своей стороны,  застроенной  теперь
сплошь  многоквартирными  домами,  Грэмерси-парк   ничуть   не
изменился, так же как и дом номер девятнадцать. И вот я  опять
стоял и глядел на него. Единственным нововведением были жалюзи
на окнах первого этажа, и казалось невероятным, что там внутри
нет ни Джулии,  ни  тети  Ады,  занятых  домашними  делами.  Я
позволил  себе  поддаться  искушению,  пока  оно  не  ослабло:
взбежал по ступенькам и -  еще  одно  нововведение,  но  я  не
придал ему значения  -  нажал  кнопку  электрического  звонка.
Секунд через пятнадцать, когда я уже  начинал  раскаиваться  в
своем  порыве,  дверь  распахнулась,  и  на  пороге  появилась
женщина лет сорока с лишним в оранжевых брючках,  обтягивающем
свитерке  под  цвет  и  жилетке   из   какого-то  серебристого
материала.
   - Извините, пожалуйста, - сказал я, -  но...  тут  когда-то
жили мои знакомые. Несколько лет назад. Мисс  Джулия  Шарбонно
со своей теткой. Однако,  по-видимому,  они  здесь  больше  не
живут...
   - Нет, - ответила она вполне благожелательно.  -  Мы  здесь
живем  уже  девять  лет, а до нас люди жили четыре  года, и их
фамилия была не Шарбонно.
   Я кивнул, словно услышал то, чего ждал. А, собственно, чего
еще я мог ждать? Но все не уходил: мне  хотелось  заглянуть  в
переднюю, и женщина вежливо отступила на шаг, предоставляя мне
такую возможность. Стены оказались оклеены  обоями  с  хрупким
голубым узором  по  белому,  а  с  потолка  свисала  роскошная
хрустальная люстра. Передняя выглядела гораздо богаче  и  была
совершенно другой, за исключением черно-белой плитки на полу -
пол оставался тем же.
   Она, конечно, не предложила мне посмотреть другие  комнаты;
где-где,  а  в  Нью-Йорке  это  не   принято.   Я   улыбнулся,
поблагодарил и ушел восвояси. Сам не знаю,  зачем  я  приходил
сюда, - просто захотелось взглянуть. Я  вернулся  на  Двадцать
третью улицу, взял такси и поехал "на склад".
   На этот  раз  обстановка  тут  совершенно  не  походила  на
прежнюю. Мужчину в маленькой конторке на  первом  этаже  звали
Гарри, во всяком случае так было вышито красными  нитками  над
нагрудным кармашком белой спецовки фирмы "Бийки". Он  сообщил,
что ему приказано передать  мне,  если  я  появлюсь,  чтобы  я
поднялся в кабинет доктора Россофа, и я поднялся. Но там  меня
встретила только медсестра, та самая  крупная  привлекательная
женщина с проседью  в  волосах.  Она  поздоровалась  со  мной,
задала обычные вопросы,  однако,  как  мне  померещилось,  без
особого интереса; возможно,  того  и  следовало  ожидать.  Мне
придется немного подождать, сказала она: сейчас  она  позвонит
д-ру Россофу, и он через минуту придет.
   Через четыре-пять минут он действительно  пришел,  протянул
руку, приветствуя меня  как  всегда,  поздравляя,  нетерпеливо
расспрашивая, но  и  он,  несомненно,  переменился.  Буквально
через минуту  я  почувствовал,  что  он  какой-то  рассеянный,
слушает меня вполслуха, иной раз даже поддакивает невпопад.  А
вскоре в меня вселилась уверенность,  что  он  хочет  от  меня
избавиться и  вернуться  к  прежним  своим  занятиям,  к  тем,
которые прервал ради меня Потому что он отослал меня в  "отдел
перепроверки", не предложив даже кофе, хотя на плитке рядом  с
нами стоял далеко не опорожненный кофейник, - уж это на Оскара
было вовсе не похоже.
   Но если бы дело сводилось только к кофе! Никто из других не
пришел к Оскару в кабинет повидать меня, и сам он покинул меня
у двери "отдела перепроверки",  хлопнул  по  плечу  и  побежал
прочь. В комнате оказался один  только  техник,  возившийся  с
магнитофоном, да через секунду вошла девушка-машинистка. Я сел
и начал говорить: изложил все, что случилось со  мной  за  эти
два дня, очень кратко, но стараясь ничего не выпустить,  потом
принялся называть произвольные имена и факты, все подряд,  что
приходило в голову и поддавалось проверке.
   Минут через двадцать  я  задал  вопрос,  где  остальные,  и
техник ответил, что они на большом совещании, которое началось
еще вчера и продолжается до сих пор. Это было объяснение и  не
объяснение, и я вдруг понял, что обижен  невниманием  к  своей
особе, совсем как дитя.  Да  и  техник  продержал  меня  вдвое
дольше, чем в предыдущий раз. Когда я заявил,  что  иссяк,  он
сказал, что ему ведено продолжать процедуру не меньше двух,  в
крайнем случае полутора часов. На полтора  часа  меня  кое-как
хватило, правда  паузы  к  концу  становились  все  длиннее  и
длиннее.  Каждые  двадцать  минут  являлся  тот   же   высокий
лысоватый человек,  что  и  раньше,  и  забирал  у  машинистки
отпечатанный материал.
   Наконец  Оскар  Россоф  вернулся.  Девушка  напечатала  мои
последние слова и вытащила листок из машинки. Техник остановил
магнитофон. Оскар жестом показал мне на стул рядом с собой.
   - У нас  совещание,  Сай,  очень  ответственное  совещание.
Похоже, что мы должны вообще прикрыть  весь  проект;  впрочем,
тут я еще не  уверен.  Мы  приглашаем  вас  на  совещание,  но
сначала я должен вам кое-что рассказать - не прерывать же  его
ради объяснений. Все довольно просто. Мы вам не говорили, но и
до вас и одновременно с вами мы ставили и другие эксперименты.
Попытка у Вими провалилась. Там есть участок поля боя, который
не трогали с первой  мировой  войны.  И  вот  Франклин  Миллер
выскочил из блиндажа, где вместе с пехотным взводом и со вшами
- настоящими вшами - пересидел в грязи четырехдневный, хоть  и
поддельный, артиллерийский обстрел. Но выскочил он  на  пустое
поле с обвалившимися окопами и проржавевшей колючей проволокой
полвека спустя после  заключения  перемирия.  Сегодня  он  уже
дома, у себя в Калифорнии.
   К нашему общему удивлению  и  даже  недоумению,  попытка  у
Собора Парижской богоматери, возможно, и  удалась.  Удалась  в
течение одной неполной минуты, пока наш "француз"  не  утратил
мысленной связи с обстановкой и не перенесся мгновенно обратно
в двадцатый век. Однако мы всерьез полагаем - я вам как-нибудь
расскажу об этом подробнее, - что десяток-другой взволнованных
вздохов он сделал на берегах Сены в три часа ночи  зимой  1451
года. Более пятисот лет назад, подумать только!  А  попытка  в
Денвере увенчалась  полным  успехом.  Тэд  Брител  очутился  в
крошечной бакалейной лавчонке на углу, купил и выпил бутылочку
содовой, поболтал с хозяином. А потом вышел на улицу и попал в
Денвер 1901 года - тут нет и тени сомнения, у него получилось,
так же как и  у  вас.  Так  же  как  и  вы,  он  с  предельной
осторожностью   провел   там   полдня,   а   потом   подвергся
перепроверке. Вот об этом и совещание, Сай. Вчера мы просидели
до половины второго ночи, а сегодня без четверти девять начали
снова...
   Оскар нахмурился, зажмурил глаза и вдавил ладони в  глазные
впадины - то ли голова у него болела, то ли недоспал, а скорее
всего и то и другое сразу. Потом он взглянул  на  меня,  часто
моргая, и сказал:
   -  Закавыка  получилась,  Сай.  Я  имею  в  виду  -   после
перепроверки. Тэд назвал одного знакомого,  с  которым  учился
вместе в колледже Нокса, в Гейлсберге, штат Иллинойс. Тэд даже
встречался  с  ним  несколько  раз  потом.  И  живет  он-де  в
Филадельфии, как и Тэд, и занесен в телефонную  книгу.  Только
вот теперь его нет. Никто никогда не слышал о нем там, где  он
должен  бы  работать.  Его  нет  в  списках   государственного
страхования. Ничего о  нем  нет  и  в  архивах  колледжа.  Он,
понимаете, не существует более. -  Оскар  говорил  спокойно  и
деловито. - Не существует, кроме как в памяти  Тэда  и  только
Тэда. Что бы и как бы Тэд ни делал в Денвере в  середине  зимы
1901 года, как бы осмотрителен ни  был,  но  это  повлияло  на
какое-то  происшедшее  там   событие   или   события.   Что-то
изменилось, и соответственно изменились и последующие события.
- Оскар чуть заметно пожал плечами.  -  Так  что  теперь  этот
самый человек как бы никогда и не рождался, только и всего.  А
что еще могло перемениться, какие еще различия могут таиться в
тех людях или в таких  вещах,  о  которых  Тэд  Брител  просто
ничего не знает? Кто  это  может  сказать?  То  ли  изменилось
многое, то ли вовсе ничего...  -  Несколько  секунд  мы  молча
смотрели друг на друга, затем Оскар резко поднялся на ноги.  -
Вот почему и совещание. А теперь пошли...
   Когда мы  вошли  в  конференц-зал,  присутствующие  подняли
головы; народу было много, свободных мест почти не оставалось.
Некоторые рассеянно кивнули мне и сразу повернулись обратно  к
доктору  Данцигеру  -  тот  говорил,  не  повышая  голоса.  Он
выглядел  спокойным,  чего  никак  нельзя   было   сказать   о
большинстве других: пиджаки долой,  галстуки  тоже,  никто  не
старался выглядеть бодрым, и повсюду были окурки и  чертики  в
блокнотах. А Данцигер сидел откинувшись, удобно скрестив ноги,
и  его  большая,  со   вздутыми   венами   рука   расслабленно
перекинулась через спинку стула.
   - ...знания, которые мы приобрели в  результате  длительных
исследований,  -  говорил  он.  -  Нет  никакой  необходимости
поднимать и тащить в  лабораторию  все  океанское  дно.  Чтобы
провести полный анализ одной-единственной пробы и  разобраться
во всех побочных обстоятельствах, требуются месяцы, даже годы.
Именно так нужно подходить и к тем данным, к тем пробам,  если
хотите, которые мы получили в результате  трех  наших  удачных
попыток. Их можно изучать годами, и они будут  раскрывать  нам
все новые и новые знания. Но о новых попытках не может быть  и
речи.
   Он не изменил позы, но голос  его  стал  глубже,  и  в  нем
появились такие авторитетные нотки, что  мне  лично  выступать
оппонентом Данцигера не хотелось бы.
   - Ибо наверно, совершенно неверно, если мы будем продолжать
эксперименты только на том основании, что у нас получается.  И
это становится все более очевидным по  мере  того,  как  наука
использует   открывшиеся   перед   ней   принципиально   новые
возможности и докапывается до глубочайших  загадок  Вселенной:
незачем и нельзя  предпринимать  что  бы  то  ни  было  только
потому,  что  мы  знаем  как.  Нет  нужды  в  данном  собрании
приводить  общеизвестные  примеры  и  перечислять  последствия
непонимания этой аксиомы. Урок ясен. И опасность  любой  новой
попытки ясна не менее. Мы не  имеем  права  делать  больше  ни
одного шага в прошлое. Мы не имеем права  вмешиваться  в  него
даже самым незначительным образом. Не имеем  права,  поскольку
не знаем, что значительно и  что  незначительно.  Нам  еще  не
известны  результаты  последнего  путешествия  мистера  Морли,
однако даже если окажется,  что  наши  осторожные  попытки  не
повлекли за собой по-настоящему серьезных последствий,  -  это
слепая удача, и только. Но один  человек,  пусть  заурядный  -
хотя для себя самого он не был заурядным, он был единственным,
- этот человек не  существует  более.  Вернее  будет  сказано:
никогда и не существовал, как бы странно это ни звучало...
   В  зал  на  цыпочках  вошел  высокий  лысый   -   тот,   из
"перепроверки". Полковник Эстергази сразу заметил его,  поднял
руку, лысый быстро подошел к нему,  передал  несколько  бумаг,
шепнул на ухо что-то, на что Эстергази ответил кивком,  и  так
же на цыпочках вышел. Данцигер продолжал:
   - Во всех других отношениях мир наш, кажется, не изменился.
Однако  в  следующий  раз  все  может  кончиться   по-другому,
немыслимо, катастрофически по-другому.  Продолжать  в  том  же
духе   явилось    бы    верхом    эгоизма    и    безрассудной
безответственности. Полагаю тем не менее,  что  наше совещание
было  необходимым,  что  мы  обязаны  были  обсудить   все   в
мельчайших деталях. Но что  касается  решения,  тут  обсуждать
нечего - выбора у нас просто-напросто нет.
   Он замолчал и оглядел  сидящих  за  столом,  словно  ожидая
вопросов и в то же время сомневаясь,  могут  ли  они  найтись.
Через несколько человек от него один из присутствующих  поднял
руку, опустил ее, снова поднял. Имя его, к сожалению, вылетело
у меня из головы, - это был профессор  истории,  представитель
какого-то университета одного из восточных штатов.
   - Вы, разумеется, полностью правы, доктор  Данцигер.  И  я,
безусловно, не собираюсь с вами спорить. Я не присутствовал на
всех предыдущих совещаниях, не имел такой возможности -  и  не
собираюсь притворяться, будто глубоко понимаю все происшедшее.
Я только думаю... то есть мне претит мысль об отказе от  любых
дальнейших попыток, если есть хоть малейший шанс... Нельзя  ли
было бы каким-то образом ввести - я  бы  сформулировал  так  -
"абсолютного наблюдателя"? Никому не ведомого и  не  видимого,
не влияющего ни на какие события... Скажем,  человек,  надежно
спрятавшись,  незримо  присутствует  на  первом  представлении
"Гамлета" - подумать только! Если бы он спрятался  задолго  до
прихода зрителей и актеров и оставался в укрытии, пока они все
не уйдут. Или "абсолютный наблюдатель" при... в общем было  по
крайней  мере  одно  заседание  кабинета  Дизраэли,  за  любые
сведения о котором я продал бы душу, - никто не знает,  о  чем
там говорилось, а это очень важный момент. Единственное, что я
прошу, - изучить возможность направить в прошлое  "абсолютного
наблюдателя". Поискать способ...
   Но Данцигер начал медленно и недвусмысленно качать головой,
и говоривший не закончил фразы.
   - Прекрасно понимаю  вас,  -  сказал  Данцигер.  -  Понимаю
искушение, какое вы испытываете,  поскольку  и  сам  испытываю
его. Но можно ли представить  себе  негласное  присутствие  со
стопроцентной гарантией, что оно останется негласным?  Уверен,
вы тоже понимаете, что нет. А раз гарантии нет, то остается  и
риск. И идти на такой риск нельзя - теперь  мы  это  знаем,  и
этого не оспоришь...
   Он выжидающе помолчал. Но никто не произнес ни звука,  пока
Эстергази не начал - спокойно, самым обычным тоном:
   - Думаю, что мог бы почти дословно повторить то, что сказал
здесь доктор Данцигер, - я слушал его с предельным  вниманием.
Так же как, надеюсь, и все  присутствующие.  Мудрость  совета,
который дал нам доктор Данцигер, просто не подлежит  сомнению.
- При этих словах рука его совершила легкое  движение,  словно
принося извинения. - И тем не менее мы обсудили еще не все.  И
не во всех деталях. -  Он  старательно  подчеркивал,  что  его
донельзя удручает необходимость противоречить Данцигеру по ка-
кому бы то ни было поводу. - Дело  в  том,  что  у  меня  есть
данные,   которыми   еще   несколько   минут   назад   мы   не
располагали...
   Рядом  с  Эстергази  сидел  Рюб.  Он  держал  перед   собой
принесенные  только  что  машинописные  листы  и   читал   их,
наполовину съехав со стула. Эстергази головой показал  на  эти
листы и продолжал:
   - Мы только что получили отчет  по  последнему  путешествию
мистера Морли: общий обзор всего, что с  ним  приключилось,  в
высшей степени  занятный,  а  также  данные  перепроверки.  Мы
сейчас размножаем текст и скоро раздадим его вам. А  пока  что
разрешите   сообщить   вам   самое   главное   -    результаты
перепроверки. На сей раз  мистер  Морли  отсутствовал  уже  не
несколько часов, а два дня, и контакты его  с  людьми  уже  не
были ни случайными, ни мимолетными. Это был рассчитанный риск,
мы сознательно пошли на него - и вот результат...
   Рюб взглянул на Эстергази, и тот  ответил  ему  разрешающим
кивком. Тогда Рюб вновь  обратил  свой  взор  на  машинописные
листы и подвел итог тому, что там было изложено:
   - Абсолютно  никаких  изменений.  -  Голос  у  него  звучал
бесстрастно,  даже  монотонно.  -   Все   проверенные   данные
полностью совпадают.
   Эстергази  двинул  головой  -  почти  незаметно   и   почти
печально; он словно говорил тем самым, что факты упрямая вещь,
что они не им придуманы и ему не подвластны и что не  остается
ничего другого, кроме как принять их.
   - А если это так, - заявил он, и тон вполне  соответствовал
выражению его лица, - то, на мой взгляд, совершенно ясно,  что
мы не исполнили бы своего долга - перед  доктором  Данцигером,
перед самим проектом, перед каждым и перед всеми, - если бы не
обсудили и вытекающих отсюда выводов.
   Он обвел глазами сидящих  за  столом,  будто  приглашая  их
заново начать дискуссию, и Рюб тут же откликнулся:
   - Ладно, - сказал он, словно принял  предложение  выступить
первым. - "Каковы факты? Никаких последствий, никаких перемен,
никакого вреда  от  посещения,  хотя  бы  и  кратковременного,
города Парижа - точнее, деревни Париж - в 1451 году. Если цепь
событий  и  была  где-нибудь  нарушена,   то   это   нарушение
выправилось задолго до нашего  времени.  Никаких  последствий,
никаких  перемен,   никакого   вреда   от   первого   краткого
путешествия Сая Морли. Ничего  и  после  второго  путешествия,
которое было уже довольно продолжительным и в ходе которого он
проехал, и притом не один, через полгорода. И наконец, никаких
последствий, никаких перемен,  совершенно  никакого  вреда  от
последнего путешествия, длившегося два дня. А ведь на сей  раз
он  жил  под  одной  крышей  с  другими  людьми  и  не  только
вмешивался в события, но дал толчок событиям, и притом  таким,
что я в них, - тут он кивнул на машинописный отчет, лежащий на
столе, - просто не поверил бы, если бы не  знал,  что  на  то,
чтобы сочинить все это, у него не хватило бы воображения.
   Он послал мне через  стол  улыбку,  и  по  залу  прокатился
легкий смешок. Потом улыбка  исчезла  с  его  лица,  он  пожал
мускулистыми плечами и сказал:
   - Подвожу итог. Брител  вызвал  перемену?  Да,  вызвал.  Но
незначительную.  -  Он  быстро  посмотрел  на   Данцигера.   -
Безусловно  значительную  для  того  человека,  которого   она
непосредственно коснулась, однако...
   - И которого не спросили, - вставил  Данцигер,-  желает  он
пойти на эту жертву или нет.
   - Да, не спросили, и я сожалею о случившемся,  но  повторяю
сказанное раньше:  по  сравнению  с  огромными  потенциальными
благами  для  всего  остального   мира   -   давайте   мыслить
реалистически - перемена была незначительной. Еще важнее,  что
вредный эффект всех других удачных попыток, длившихся  дольше,
с участием большего числа людей, оказался равным  нулю.  Нулю!
Из чего следует, что результат Бритела - чистейшая и редчайшая
случайность. И потому на вопрос, продолжать нам или нет, я при
всем уважении к мнению доктора Данцигера отвечаю, что с равным
успехом можно высказаться в пользу рассчитанного риска.
   - Да черт вас возьми! - Кулак Данцигера опустился на стол с
такси  силой,  что  пепельница  подскочила,  перевернулась   в
воздухе и упала обратно  вверх  дном,  разбрасывая  окурки.  -
Какого такого "рассчитанн