ют меня, - сказал Тифон. Пьятон тоже пошевелил  губами,
однако не в такт Тифону. На этот раз я принял это к сведению.
   - Недавно ты стоял около другого глаза, - заметил я, - но они не  стали
тебя приветствовать. Они салютуют Когтю. Ответь, автарх,  что  станется  с
Новым Солнцем, когда оно наконец явится? Будешь ли  ты  преследовать  его,
как преследовал Миротворца?
   - Присягни мне и поверь, что, когда оно придет, я буду его  господином,
а оно - моим самым жалким рабом.
   Я нанес удар.
   Есть такой удар - нижней частью ладони в нос, - в  результате  которого
расщепленная  кость   врезается   в   мозг.   Однако   действовать   нужно
стремительно, ибо, заметив угрозу, человек инстинктивно  вскидывает  руки,
чтобы защитить лицо. Я был не так ловок, как Тифон, но  он  закрыл  руками
собственное лицо, я же ударил Пьятона и услышал тот легкий роковой  хруст,
который означает смерть. Сердце, многие тысячелетия  служившее  не  своему
хозяину, перестало биться.
   Через миг я ногой столкнул тело Тифона в пропасть.



        27. НА ГОРНЫХ ТРОПАХ

   Летающая лодка не желала мне повиноваться, ибо я не знал нужного слова.
(Мне не раз приходило  в  голову,  что  Пьятон,  помимо  прочего,  пытался
сообщить мне и заклинание, как передал просьбу отнять у него  жизнь;  и  я
пожалел,  что  не  прислушался  к  нему  раньше.)  Наконец  я  смирился  с
необходимостью спуститься из правого глаза, и это был самый тяжелый  спуск
в моей жизни. В процессе  своего  затянувшегося  повествования  я  не  раз
повторял, что ничего не забываю; но из этого эпизода  я  почти  ничего  не
помню: я был так обессилен, что двигался словно во сне.  Когда  наконец  я
вступил в безмолвный загадочный город, раскинувшийся  у  ног  катафрактов,
стояла ночь, и я улегся у стены, чтобы укрыться от ветра.


   Красота  гор  поистине  поразительна,  это  признает  даже   тот,   кто
встретился там лицом к лицу со смертью; в  этом  случае  она,  пожалуй,  в
особенности очевидна; а те охотники, что  отправляются  вверх  по  склонам
сытыми и добротно одетыми и такими же  возвращаются,  вообще  редко  видят
горы. Там весь мир кажется чашею чистой, спокойной, ледяной воды.
   В тот день  я  преодолел  длинный  спуск  и  выбрался  на  высокогорные
равнины, раскинувшиеся на многие лиги, - равнины, пышно  поросшие  сладкой
травой и цветами, которые ниже  на  склонах  и  не  встретишь:  маленькие,
скорые в цветении, прелестные и невинные, какими розы никогда не будут.
   Почти со всех сторон равнины были окаймлены скалами.  Мне  неоднократно
казалось, что дальше пути на север нет и мне придется повернуть; но всякий
раз я находил проход - вверх или вниз - и продолжал путь. Под собой  я  не
замечал ни одного солдата, ни пешего, ни конного, что,  с  одной  стороны,
успокаивало - ибо я все еще  опасался,  не  гонятся  ли  за  мной  патрули
архона, - а с  другой,  тревожило,  поскольку  я,  очевидно,  удалился  от
дороги, по которой шло снабжение армии.
   Я вспомнил альзабо, и мне сделалось не по себе:  не  исключено,  что  в
здешних горах водилось много подобных тварей. Да и  вправду  ли  он  умер?
Откуда мне знать, какими регенерирующими силами он был наделен? И хотя при
свете дня я забывал о нем, изгонял его из памяти и заставлял  себя  больше
тревожиться  из-за  солдат,  хотя  я  пытался  утешить  себя   созерцанием
множества великолепных горных пиков,  водопадов  и  дальних  пейзажей,  по
ночам он возвращался ко мне  в  мыслях,  и  я,  съежившись  под  плащом  и
одеялом, дрожал как в лихорадке и, казалось, слышал его легкую  поступь  и
скрежет когтей.
   Если,  как  это  часто  говорят,   мир   сотворен   по   единой   схеме
(предшествовавшей ли сотворению мира или выявленной за  миллионы  лет  его
существования, по неумолимой логике порядка и развития, - неважно),  тогда
во всех вещах должны присутствовать как  миниатюрное  отображение  высшего
величия, так и увеличенный отпечаток мелких материй. Пытаясь отвлечься  от
воспоминаний об  ужасе,  пережитом  при  встрече  с  альзабо,  я  предался
размышлениям о природе этого  существа,  а  именно  -  о  его  способности
вживлять в себя волю и память людей. Обнаружить сущностную связь с мелкими
тварями  труда  не  составило.  Альзабо  можно   сравнить   с   некоторыми
насекомыми, которые прикидываются травинками и прутиками,  дабы  сделаться
незаметными для врагов.  С  одной  стороны,  никакого  обмана  здесь  нет:
существуют и настоящие травинки  и  прутики.  С  другой  -  под  их  видом
скрываются насекомые. Таков и альзабо. Когда Бекан, вещая устами чудовища,
пожелал  воссоединиться  с  женой  и  сыном,  он  верил,   что   изъявляет
собственную волю, да так оно и было. И все же его воля  способствовала  бы
насыщению альзабо, чьи потребности и  устремления  скрывались  за  голосом
Бекана.
   Неудивительно, что соотнести природу альзабо с высшей истиной оказалось
значительно труднее; но в конце концов я  пришел  к  заключению,  что  она
подобна процессу поглощения материальным миром мыслей и  поступков  людей,
которые, покинув этот мир, оставили  в  нем  следы  своей  деятельности  -
назовем их, в широком смысле,  произведениями  искусства:  здания,  песни,
войны, открытия; они  продлевают  Жизнь  своим  творцам  и  после  кончины
последних. Именно в этом  смысле  маленькая  Севера  подала  альзабо  идею
подвинуть стол, чтобы добраться до люка, хотя самой Северы уже не было  на
свете.
   Моей советчицей была Текла, и хотя я не особенно  рассчитывал  на  нее,
когда обращался к ее памяти, а она была не  слишком  толковой  советчицей,
все же ее в свое время нередко предупреждали об опасностях, которые таят в
себе горы; и она теперь, стоило забрезжить рассвету,  направляла  меня  то
вверх, то вперед, то вниз - чаще вниз, в долины, туда, где тепло.
   Голод меня больше не мучил, ибо у  того,  кто  долго  не  ест,  чувство
голода пропадает. На смену ему пришла слабость, а вместе с ней  чистота  и
ясность сознания. С тех пор как я вылез из правой  глазницы,  минуло  двое
суток,  и  вот  под  вечер  я  набрел  на  пастушескую  хижину,  по   виду
напоминавшую каменный улей, и обнаружил в ней котелок с кукурузной мукой.
   Всего в дюжине шагов бил горный источник, но  разжечь  огонь  мне  было
нечем. Я убил весь вечер, собирая пустые птичьи  гнезда  с  находящейся  в
полулиге от хижины скалы, а ночью высек огонь мечом, сварил  похлебку  (на
такой высоте это заняло много времени) и съел ее. И как ранее в случае  со
снегом, теперь мне казалось, что я в  жизни  не  ел  ничего  вкуснее  -  у
похлебки был еле уловимый, но  все  же  явственный  привкус  меда,  словно
высушенные зерна сохранили нектар живого  растения;  так  некоторые  камни
хранят в сердцевине морскую соль - память Урса.
   Считая своим долгом расплатиться за угощение,  я  перетряхнул  ташку  в
поисках сколь-нибудь равноценной вещи, которую я мог бы оставить  пастуху.
Жертвовать коричневой книгой  Теклы  я  не  хотел  и  успокаивал  совесть,
убеждая себя, что пастух наверняка не умеет  читать.  Сломанный  точильный
камень я тоже не мог уступить - то была память о зеленом  человеке,  да  и
какой прок от такого подарка здесь, где вокруг в траве полно камней? Денег
у меня не было, - все до последней  монетки  я  отдал  Доркас.  Наконец  я
остановился на алой накидке, которую нашел в грязи в  каменном  городе  на
пути в Тракс. Накидка  была  основательно  перепачкана,  тонкая  ткань  не
обещала особого тепла, но я надеялся, что  кисти  и  яркий  цвет  порадуют
хозяина угощения.
   Я так и не понял, как она оказалась в  том  месте,  где  мы  ее  нашли;
неясно также, преднамеренно ли бросил ее тот странный человек, что  вызвал
нас, дабы возродиться на короткое время,  или  же  она  случайно  осталась
лежать, когда дождь растворил его и обратил в прах,  коим  он  пробыл  так
долго. Несомненно, древняя  сестринская  община  жриц  повелевает  силами,
которые пускает в  ход  чрезвычайно  редко  или  же  никогда,  и  было  бы
естественно предположить, что помимо  прочего  они  обладают  способностью
оживлять мертвых. Если это так, он вполне мог  призвать  их,  как  призвал
нас, а накидка осталась по случайному стечению обстоятельств.
   И все-таки, даже если мое предположение верно, все это могло  произойти
по воле некой высшей власти. Именно  таким  образом  большинство  мудрецов
объясняют очевидный парадокс: хотя мы вольны поступать по  своему  выбору,
совершить преступление  или  из  человеколюбивых  побуждений  похитить  из
Эмпиреев знак священного отличия, каждый наш шаг направляет Предвечный,  и
всяк служит ему равно: и тот, кто повинуется, и тот, кто идет наперекор.
   Но и это не все. Из коричневой книги Теклы и из  частных  бесед  с  ней
самою мне было  известно  мнение  некоторых  мудрецов,  полагавших,  будто
настоящее кишит мириадами мельчайших существ,  представляющих  собой  лишь
краткое мгновение, - и они действительно  бесконечно  малы,  но  в  глазах
людей и по сравнению с ними огромны: ведь для  людей  их  властелин  столь
громаден, что они его не  видят.  (Именно  из-за  необъятных  размеров  он
становится ничтожно малым, так что, соотнося себя с ним, мы словно  шагаем
по континенту, а видим  лишь  горы,  леса,  болота  и  пески;  и,  хотя  и
чувствуем в башмаках мелкие камешки, мы никогда не  осознаем,  что  земля,
которую мы проглядели, каждый миг нашей жизни пребывает  с  нами,  даже  в
дороге.)
   Есть и другие мудрецы: эти, подвергая сомнению  власть,  которой  якобы
служат  упомянутые  существа  (назовем  их  амшаспандами),  тем  не  менее
признают факт их существования. Их утверждения основываются  не  на  опыте
человечества (его накопилось достаточно), к которому я присовокупляю  свой
собственный, ибо я видел такое существо в книге с зеркальными страницами в
палатах Отца Инира, - а скорее на теории, опровергнуть которую в  принципе
невозможно: они говорят, что  если  вселенная  нерукотворна  (во  что  они
предпочитают не верить по причинам не вполне  философского  свойства),  то
она должна была существовать всегда,  вплоть  до  сего  дня.  А  коли  она
существовала всегда, то само время простирается в бесконечность за пределы
настоящего,  и  в  этом  безбрежном  океане  времени   все   мыслимое   по
необходимости  является  преходящим.   Существа,   подобные   амшаспандам,
мыслимы, ибо эти мудрецы и многие другие мыслили  о  них.  Но  если  столь
могущественные существа однажды обрели жизнь,  как  они  могут  погибнуть?
Посему они живы и поныне.
   Так, из парадоксальной природы знания следует, что, хотя  существование
Илема,  праисточника  всех  вещей,  может   быть   подвергнуто   сомнению,
существование его служителей несомненно.
   И поскольку такие существа есть, они наверняка вторгаются в нашу  жизнь
(если это можно назвать вторжением) посредством  "случайностей",  подобных
той, что принесла мне в руки алую накидку, которую  я  оставил  в  хижине.
Ведь не требуется безграничного могущества, чтобы вмешаться во  внутреннюю
структуру муравейника, любой ребенок может разворошить его палкой.  Ничего
более ужасного я и помыслить  себе  не  могу.  (Ведь  собственная  смерть,
которую принято считать столь пугающей,  что  она  приобретает  немыслимые
масштабы, не особенно меня тревожит; о чем  я  действительно  не  в  силах
думать -  возможно,  благодаря  моей  безупречной  памяти,  -  так  это  о
собственной жизни.)
   Но существует и другое объяснение. Не исключено,  что  все  стремящиеся
служить Теофанию и даже все те, кто служит ему лишь на словах,  какими  бы
разными они ни казались нам и сколько бы между собой ни враждовали, тем не
менее связаны единой нитью, подобно марионеткам,  мальчику  и  деревянному
человечку, что явились мне как-то раз во сне; в какие бы  схватки  они  ни
вступали, ими управляет невидимая рука, которая дергает за тесемки и  того
и другого. Если это так, то встреченный  нами  шаман  мог  быть  другом  и
союзником жриц, которые, странствуя, распространили свою  культуру  на  те
самые земли, где он, в первобытной древности, под мерную литургию барабана
и кроты, приносил некогда жертвы в маленьком храме каменного города.
   Под вечер следующего дня я вышел к озеру Диутурн. Именно его,  а  вовсе
не море я видел на горизонте, прежде чем Тифон вторгся в  мое  сознание  и
сковал его, - если вообще встреча с Тифоном и Пьятоном  не  была  видением
или сном, от которого я пробудился, разумеется, в  том  же  месте,  где  и
заснул. Но озеро Диутурн действительно похоже на море: оно столь  огромно,
что мысль бессильна  охватить  его,  а  ведь  именно  в  мыслях  рождаются
отклики, вызываемые этим словом;  без  мысли  озеро  было  бы  всего  лишь
участком Урса, залитым солоноватой водой. Озеро Диутурн  лежит  на  высоте
гораздо большей, чем настоящее море, однако я потратил почти  всю  светлую
часть дня, чтобы добраться до берега.
   Спуск запомнился мне надолго, и даже сейчас,  когда  мой  разум  хранит
воспоминания о стольких людях, я лелею  память  о  редкостных  по  красоте
картинах, окружавших меня, ибо пока  я  шагал,  одно  время  года  сменяло
другое. Когда  я  вышел  из  хижины,  позади  меня,  справа  и  надо  мной
простирались бескрайние снежные  и  ледяные  пространства,  темневшие  еще
более холодными скалами - скалами, беспрестанно  обдуваемыми  ветром,  так
что снег, не задерживаясь на них, осыпался и таял на нежной луговой траве,
по которой я ступал, - первой весенней траве. Я шел дальше, травы набирали
силу,  и  зелень  их  становилась  сочнее.  Под  ногами  снова  зазвенели,
застрекотали насекомые (я заметил это  только  потому,  что  давно  их  не
слышал), и новый шум напомнил мне звук настраиваемых струн в Голубой  Зале
перед  началом  первой  кантилены  -   звук,   к   которому   я,   бывало,
прислушивался, лежа  у  открытого  окна  на  койке  в  общей  спальне  для
учеников.
   Начали попадаться кусты, которые, несмотря на упругую силу  ветвей,  не
могли  жить  на  тех  высотах,  где  росли  нежные  травы;  при  ближайшем
рассмотрении они оказались и не кустами  вовсе,  а  деревьями,  которые  я
видел прежде. В ином климате они вырастают до исполинских размеров,  здесь
же, в условиях  короткого  лета  и  суровой  зимы,  чахнут,  и  стволы  их
Разветвляются на несколько самостоятельных прочных побегов.  На  одном  из
этих карликовых деревьев я обнаружил дрозда в гнезде  -  первую  за  время
моих скитаний по горам  птицу,  если  не  считать  парящих  над  вершинами
хищников. Пройдя еще лигу, я увидал кавий;  грызуны  высовывали  пятнистые
головы с зоркими черными глазами из нор, темневших  меж  голых  камней,  и
тревожным свистом предупреждали сородичей о моем приближении.
   Еще лига, и кролик опрометью выскочил у меня из-под ног  и,  петляя,  в
страхе бросился прочь. Я, конечно, не мог его  догнать.  До  этого  я  шел
очень быстрым шагом и теперь чувствовал, что совсем обессилел - не  только
от голода и болезни, но и от разреженного воздуха. Словно меня подтачивала
другая хворь, о которой я не подозревал, пока не возвратился к целительным
деревьям и кустам.
   Отсюда озеро уже не казалось затуманенной голубой  линией,  предо  мной
простиралась холодная безмятежная водная гладь с редкими пятнами  лодочек,
которые, как я позже узнал, были по большей части построены из  тростника;
на краю залива чуть правее выбранного мною направления виднелась  опрятная
деревушка.
   Подобно  тому  как  я  не  чувствовал  слабости,  не  осознавал   я   и
одиночества, обрушившегося на меня со смертью  мальчика,  пока  не  увидел
лодки и круглые соломенные крыши деревни.  Это  было  больше,  чем  просто
одиночество. Прежде я никогда особенно не  нуждался  в  людском  обществе,
если только это не было общество друга. Поэтому я  не  спешил  вступать  в
разговор с незнакомцами и вообще не любил незнакомые лица. Оставшись один,
я в некотором смысле утратил себя как личность: для дрозда и для кролика я
был не Северьяном,  но  Человеком.  Многие  люди  находят  удовольствие  в
абсолютном одиночестве, особенно в одиночестве посреди пустыни, потому что
им нравится исполнять эту роль. Я же снова хотел обрести  индивидуальность
и потому искал свое отражение в зеркале  других  индивидуальностей,  чтобы
доказать себе, что я не такой, как они.



        28. УЖИН У СТАРЕЙШИНЫ

   Когда я добрался до окраины селения, уже завечерело. Солнце отбрасывало
на гладь озера огненно-золотую дорожку, словно в  продолжение  деревенской
улицы, которая уходила  теперь  на  самый  край  света,  зовя  человека  в
запредельные миры. Передо мной предстала деревня, маленькая и  убогая,  но
мне, так  долго  скитавшемуся  высоко  в  горах  вдали  от  жилья,  и  она
показалась завидным убежищем.
   Постоялого  двора  здесь  не  было,  а  поскольку  никто  из   жителей,
выглядывавших из окон, не изъявлял желания принять меня,  я  спросил,  где
дом старейшины, оттолкнул открывшую мне дверь толстуху и  расположился  со
всеми удобствами. Когда наконец явился старейшина посмотреть, кто ворвался
к нему незваным  гостем,  я  уже  грелся  у  его  очага,  склонившись  над
"Терминус Эст" с  точильным  камнем  и  масленкой  в  руках.  Он  начал  с
почтительного приветствия, но любопытство так разбирало его,  что  даже  в
поклоне он не мог удержаться, чтобы не поднять голову и  не  взглянуть  на
меня. Я чуть было не расхохотался, однако вынужден был сдержать себя, дабы
не погубить свои планы.
   -  Мы  рады  господину  оптимату,  -  пропыхтел  старейшина,   раздувая
морщинистые щеки. - Очень, очень рады. Мое  скромное  жилище  и  все  наше
бедное селение в твоем распоряжении.
   - Я не оптимат, - возразил я, - я Великий  мастер  Северьян  из  Ордена
Взыскующих Истины и Покаяния, более известного как  гильдия  палачей.  Ты,
старейшина,  будешь  называть  меня  мастером.  Путь  мой  был   долог   и
многотруден, и если ты обеспечишь  мне  добрый  ужин  и  сносную  постель,
обещаю до утра не беспокоить иными требованиями ни тебя, ни твоих людей.
   - Я предоставлю тебе свою собственную кровать, - поспешно отвечал он, -
и лучший ужин, какой только удастся собрать.
   - У тебя наверняка имеется свежая рыба и водная дичь. Приготовь и то  и
другое. И рису в придачу. - Мне вспомнилось,  как  однажды,  рассуждая  об
отношениях гильдии с остальным миром, мастер Гурло сказал мне,  что  самый
легкий способ подчинить себе человека - это потребовать от него  то,  чего
он не может выполнить. - Принеси  меду,  свежего  хлеба  и  масла,  этого,
пожалуй, будет достаточно. Само собой разумеется, овощи и салат, но до них
я не охотник, поэтому разрешаю удивить  меня  каким-нибудь  новым  вкусным
блюдом, чтобы было что рассказать по возвращении в Обитель Абсолюта.
   Глаза старейшины округлились, а при упоминании об Обители  Абсолюта,  о
которой сюда наверняка доходили лишь самые  противоречивые  слухи,  они  и
вовсе чуть не вылезли из орбит. Он пробормотал что-то  невразумительное  о
деревенском стаде (кажется, что на этих  высотах  слишком  слабый  скот  и
масла добыть не удастся), но я знаком велел ему  удалиться  да  напоследок
ухватил его за шиворот, поскольку он не сразу закрыл за собою дверь.
   Когда он ушел, я отважился снять сапоги. Никогда нельзя позволять  себе
расслабляться при заключенных (а старейшина и жители его деревни оказались
теперь моими узниками, хоть и не содержались в  заточении),  однако  я  не
сомневался, что никто не осмелится войти в  комнату,  пока  еда  не  будет
готова. Почистив и смазав "Терминус Эст", я несколько раз провел  по  нему
точильным камнем, чтобы подправить края.
   Закончив с мечом, я достал из мешочка другое сокровище и  осмотрел  его
при ярком свете очага. С тех пор как  я  покинул  Тракс,  он  ни  разу  не
прижимался к моей груди, подобно железному пальцу, - в самом деле, блуждая
в горах, я порой вообще о нем забывал, а один или два  раза,  вспомнив,  в
ужасе хватался за него, думая, что потерял его. Здесь, в доме  старейшины,
в квадратной комнате с низким  потолком,  где  камни  выставляли  из  стен
круглые, как у городских чиновников, животы и грели их в тепле очага,  его
сияние было не столь ярко, как в лачуге  одноглазого  мальчика,  но  и  не
столь безжизненно, как под взглядом Тифона. Теперь же он  испускал  мерное
свечение, и я представлял, как блики исходящей от него энергии  играли  на
моем лице. Еще никогда знак в форме полумесяца, находящийся  в  самом  его
сердце, не проступал так отчетливо; и как бы темен ни  был  тот  знак,  из
него звездообразно излучался свет.
   Я спрятал камень, слегка устыдившись, что забавлялся с такой  священной
вещью, словно с игрушкой, достал коричневую книгу и собрался  читать.  Но,
хотя  нервное  возбуждение  утихло,  я  был  так  истощен,  что  старинные
малоразборчивые  буквы  заплясали  в  неровном  свете  очага  перед  моими
глазами, и вскоре я сдался: история, которую  я  читал,  казалась  мне  то
полнейшей бессмыслицей, то летописью моей собственной жизни,  повествующей
о бесконечных скитаниях, бесчинствах толпы,  потоках  крови.  Наконец  мне
показалось, что на странице  мелькнуло  имя  Агии,  но,  приглядевшись,  я
понял, что это было слово "однажды": "Агия она прыгнула,  и,  извернувшись
между щитками панциря..."
   Текст казался  простым  и  понятным  и  вместе  с  тем  не  поддающимся
осмыслению, словно отражение зеркала в водной  глади.  Я  закрыл  книгу  и
убрал в ташку, словно бы и вовсе ничего не читал. Агия, должно быть,  и  в
самом деле прыгнула с соломенной крыши дома Касдо. И, конечно, ей пришлось
изворачиваться, ибо казнь  Агилюса  она  выставила  убийством.  Гигантская
черепаха, которая,  согласно  мифу,  поддерживает  мир  и,  следовательно,
воплощает собою галактику с ее законом всеобщего коловращения, а без  него
мы лишь бесцельно блуждали бы в пространстве; в древние времена она являла
собою  ныне  Утраченный  Универсальный  Закон,  по  которому  можно   было
проверять правильность своих действий. Ее спинной  панцирь  символизировал
небесную  сферу,  а  пластрон  -  плоскости  всех  миров.  Щитки   панциря
становятся,  таким  образом,  воинством  Теологуменона,  слабо  мерцающим,
наводящим ужас...
   Не будучи уверен, что все это я действительно прочитал, я достал  книгу
снова и попробовал отыскать ту страницу, но не смог. Умом я  понимал,  что
слишком устал и проголодался, что свет от очага был неровен,  потому-то  и
сбились мои мысли; но я ощущал знакомый  страх,  посещавший  меня  всегда,
когда  какое-нибудь  незначительное   происшествие   пробуждало   во   мне
предчувствие начинающегося безумия.  Я  сидел,  неподвижно  уставившись  в
огонь, и мне представлялось более вероятным, чем хотелось бы, что  однажды
вследствие удара по голове или же без всякой причины воображение  и  разум
поменяются во мне местами - совсем как двое старых друзей, которые  каждый
день приходят в парк и садятся на одни и те же места  и  однажды,  новизны
ради, решают ими поменяться. Тогда все фантомы моего сознания предстали бы
передо мною как живые, а люди и вещи реального мира  явились  бы  неясными
призраками, какими мы видим наши страхи  и  честолюбивые  устремления.  На
нынешнем   этапе   повествования   эти   мысли,   должно   быть,   кажутся
провидческими; но да послужит мне извинением признание, что память Давно и
часто терзает меня, ввергая в подобные размышления.
   Мои болезненные фантазии прервал робкий стук в дверь. Я натянул  сапоги
и крикнул:
   - Входи!
   Некто, старательно избегавший попадаться мне на  глаза,  хотя  я  и  не
сомневался, что это был  старейшина,  распахнул  дверь,  и  вошла  молодая
женщина с медным подносом, заставленным едой. Она опустила  поднос  передо
мной, и только тогда я увидел, что на ней  совершенно  ничего  нет,  кроме
браслетов, которые я поначалу принял за грубо сработанные  украшения.  Она
поклонилась, поднеся  руки  ко  лбу,  как  принято  у  северян,  и  тускло
сверкавшие обручи,  обхватывавшие  ее  запястья,  оказались  кандалами  из
закаленной стали, соединенными длинной цепью.
   - Вот твой ужин, Великий  мастер,  -  произнесла  она  и  попятилась  к
выходу. Ее округлые бедра прижались к двери; одной  рукой  она  попыталась
отодвинуть щеколду, раздался слабый  скрежет,  но  дверь  не  поддавалась.
Очевидно, тот, кто впустил девушку внутрь, придерживал дверь снаружи.
   - Вкусно пахнет, - сказал я. - Ты сама это приготовила?
   - Не все. Рыбу и жареные пирожки.
   Я встал и, прислонив "Терминус Эст" к грубым  камням  стены,  чтобы  не
испугать девушку, подошел к подносу. Там была молодая утка, поджаренная  и
нарезанная кусочками, уже упоминавшаяся рыба, пирожки (приготовленные, как
потом выяснилось, из тростниковой муки и рубленых моллюсков), запеченный в
золе картофель и салат из грибов и зеленых овощей.
   - А где же хлеб? - воскликнул  я.  -  Где  масло  и  мед?  Они  за  это
поплатятся.
   - Мы надеялись, Великий мастер, что пирожки тебе понравятся.
   - Насколько я понимаю, это не твоя вина. С  тех  пор  как  я  возлег  с
Кириакой, прошло много времени, и я пытался не смотреть на молодую рабыню,
но не мог. Длинные черные волосы до пояса, темная,  почти  медная  кожа  и
тонкая талия, что редко встречается у  женщин-автохтонок.  Черты  ее  лица
были весьма приятны и только слегка резковаты. У Агии, несмотря на светлую
кожу и веснушки, скулы были гораздо шире.
   - Благодарю тебя, Великий мастер. Мне приказано остаться и прислуживать
тебе у стола. Если тебе это неугодно, скажи  ему,  чтобы  открыл  дверь  и
выпустил меня.
   - Я скажу ему, - громко произнес я, - чтобы убирался из-под двери и  не
подслушивал мои разговоры. Ты ведь говоришь о своем хозяине? О  старейшине
этой деревни?
   - Да, о Замбдасе.
   - А тебя как зовут?
   - Пиа, Великий мастер.
   - Сколько тебе лет, Пиа?
   Она сказала, и я улыбнулся, узнав, что ей столько же лет, сколько мне.
   - А теперь ты будешь мне прислуживать. Я устроюсь у  огня,  где  сидел,
когда ты вошла, а ты подашь мне еду. Тебе не  приходилось  прислуживать  у
стола?
   - О да, Великий мастер, я каждый раз прислуживаю.
   - В таком случае ты знаешь,  что  делать.  Что  ты  посоветуешь  мне  в
качестве первого блюда? Рыбу?
   Она кивнула.
   - Тогда неси ее сюда. Захвати вино и несколько твоих пирожков. Ты  сама
ела?
   Она покачала головой, ее черные волосы заволновались.
   - Нет, но мне не пристало есть вместе с тобой.
   - Но у тебя все ребра наружу.
   - Меня за это побьют, Великий мастер.
   - Тебя никто не тронет, пока я здесь. Однако я не настаиваю.  Я  только
хочу проверить, не подмешали ли в пищу чего-нибудь такого, что я не мог бы
дать своему псу, будь он по-прежнему со мной. Если  подмешали,  то  скорее
всего в вино. Если это один из обычных сельских сортов,  то  на  вкус  оно
будет терпким, но сладким. - Я  наполнил  глиняный  кубок  до  половины  и
протянул ей. - Пей, и если ты не свалишься на пол в  конвульсиях,  я  тоже
выпью немного.
   Ей стоило немалых трудов осушить кубок; наконец с полными слез  глазами
она  протянула  его  мне.  Я  налил  себе  вина  и  пригубил,  найдя   его
отвратительным, как того и ожидал.
   Я усадил девушку рядом с собой и  заставил  съесть  одну  изжаренную  в
масле рыбу. Потом сам съел две. Они оказались настолько же  вкуснее  вина,
насколько  нежное  личико  девушки  было  приятней  сморщенной  физиономии
старейшины. Рыба была,  несомненно,  поймана  сегодня  и  в  воде  гораздо
холоднее и чище, чем мутный поток устья Гьолла, где  ловилась  рыбешка,  к
которой я привык в Цитадели.
   - Здесь всех рабов заковывают в цепи? - спросил я, когда  мы  разделили
пирожки. - Или ты, Пиа, проявила особый норов?
   - Я одна из озерных людей, - ответила она, и, будь я знаком с  местными
обстоятельствами, объяснение было бы исчерпывающим.
   - А я думал, что озерные люди живут здесь. - Я описал рукой  в  воздухе
круг, имея в виду дом старейшины и его деревню.
   - Нет-нет, это береговые люди. Мой  народ  живет  на  островах  посреди
озера. Но иногда ветер прибивает сюда наши острова, и Замбдас боится,  как
бы я не увидела свой дом и не уплыла. Цепь очень тяжелая -  видишь,  какая
она длинная? - и снять ее я не могу. Она утопит меня.
   - Если только ты не найдешь бревно, на которое можно ее положить,  пока
ты будешь работать ногами. Она притворилась, что не слышит.
   - Отведай утки, Великий мастер.
   - С удовольствием, но не раньше, чем  ты  съешь  кусок.  Однако  прежде
расскажи мне еще о своих островах. Так, значит, их прибивает сюда  ветром?
Признаюсь, никогда не слыхал, чтобы ветер гнал по воде острова.
   Пиа не отрывала вожделеющего взгляда от утки - должно быть,  в  здешних
краях утка считалась редкостным лакомством.
   - Я слышала, что существуют  неподвижные  острова,  но  никогда  их  не
видела. Это, наверное, очень неудобно. Наши перемещаются с места на место,
а мы иногда привязываем к деревьям паруса, чтобы  плыть  быстрее.  Правда,
поперек ветра они плавают плохо,  потому  что  днища  у  них  устроены  не
по-умному, как у лодки, а  по-глупому,  как  у  корыта.  Иногда  они  даже
переворачиваются.
   - Мне бы хотелось когда-нибудь повидать твои острова, Пиа, - сказал  я.
- Мне бы также хотелось вернуть тебя туда, поскольку, как мне кажется,  ты
рвешься домой. Я кое-чем обязан человеку, имя  которого  очень  похоже  на
твое, и, прежде чем покинуть эти места, я попытаюсь помочь  тебе.  А  пока
подкрепи свои силы, поешь утки.
   Она взяла кусок и, пощипав его, начала отделять волокна  мяса,  которые
собственными пальчиками отправляла мне в рот. Утка была очень вкусной, она
еще не успела остыть и  слегка  дымилась,  а  мясо  имело  легкий  привкус
петрушки - наверное, из-за водорослей, которыми  здесь  питались  утки,  -
было сочным и  даже  жирным.  Уничтожив  добрую  половину  ножки,  я  съел
несколько листиков салата, чтобы освежить рот.
   Потом я, кажется, поел еще немного, как вдруг  мое  внимание  привлекло
какое-то движение в пламени. От обгоревшего  поленца  отвалился  кусок  и,
пламенея, упал в золу под решетку; однако вместо того,  чтобы  лежать  там
спокойно, угасая и обугливаясь, он встал стоймя и обернулся Рошем -  Рошем
с его огненно-рыжей шевелюрой,  полыхавшей  настоящим  пламенем,  Рошем  с
факелом в руке, каким я помнил его, когда мы были детьми и бегали купаться
в резервуаре под Колокольной Башней.
   Я так удивился, увидев его здесь, уменьшенного  до  размеров  пылающего
микроморфа, что обернулся к Пиа и указал на него. Она, похоже,  ничего  не
увидела; но на ее плече, полускрытый  ее  черными  ниспадающими  волосами,
стоял Дротт, размером с мой большой палец. Когда я попытался сказать ей об
этом, то вместо голоса услыхал  шипение,  скрежет  и  лязг.  Страха  я  не
почувствовал,  только  некое  отрешенное  удивление.  Я  точно  знал,  что
произносимые  мною  звуки  не  были  человеческой  речью,  и  смотрел   на
перекошенное от ужаса лицо Пиа,  как  на  древнее  живописное  полотно  из
галереи старого Рудезинда в Цитадели; заговорить же словами  или  хотя  бы
сдержать поток нечленораздельных звуков я не мог. Пиа вскрикнула.
   Дверь распахнулась. Она так долго была закрыта, что я и  думать  забыл,
что она могла оказаться незапертой; но теперь она была открыта, и в проеме
стояли двое. Сначала это были люди, люди,  у  которых  вместо  лиц  висели
звериные шкуры, гладкие, словно мех выдры, но все-таки люди. Через миг они
превратились в растения, высокие  голубовато-зеленые  стебли,  из  которых
торчали острые как бритвы причудливые  угловатые  мертвые  листья.  В  них
прятались пауки - черные, мягкотелые, многоногие. Я попытался подняться со
стула, и они прыгнули на меня, таща за собою сеть паутины,  переливавшуюся
в пламени очага. Я  только  успел  взглянуть  в  лицо  Пиа,  и  ее  широко
распахнутые глаза и искаженный гримасой рот  врезались  мне  в  память;  в
следующую секунду сапсан со стальным клювом обрушился  на  меня  сверху  и
сорвал с моей шеи Коготь.



        29. ЛОДКА СТАРЕЙШИНЫ

   Меня заперли в темноте, где, как выяснилось позже, я просидел всю  ночь
и большую часть утра. Поначалу я  даже  не  замечал  мрака:  галлюцинациям
освещение не нужно. Я до сих пор помню их так же отчетливо, как и все, что
со мной происходило, но не стану докучать тебе, мой  далекий  читатель,  и
описывать всю череду фантомов, хотя сделать это  сейчас  не  составило  бы
большого труда. Что действительно нелегко,  так  это  выразить  охватившие
меня чувства.
   Конечно, я мог бы утешить себя мыслью,  что  всему  виной  проглоченный
мною наркотик, а именно - грибы, подмешанные в салат  (я  и  сам  об  этом
догадывался, а впоследствии получил подтверждение в  беседах  с  лекарями,
пользовавшими раненых из армии  Автарха);  ведь  мысли  Теклы  и  сама  ее
личность были заключены в кусочке ее плоти, который я проглотил на пиру  у
Водалуса, с тех пор познав новый источник и утешения, и беспокойства. Но я
не сомневался, что дело не в наркотике, ибо все мои  видения  -  забавные,
жуткие, пугающие и  просто  гротески  -  были  плодом  моего  собственного
сознания. Или сознания Теклы, которое стало частью моего.
   Либо, что вероятнее, плодом нашего общего переплетенного сознания  -  я
понял это, наблюдая в темноте за проходящей передо мною вереницей светских
дам -  экзультанток,  женщин  непомерно  высокого  роста,  чопорная  стать
которых  напоминала  дорогие  фарфоровые  вазы,  с  лицами,   напудренными
жемчужной и  алмазной  пылью,  с  глазами  огромными,  как  у  Теклы,  что
достигалось закапыванием в них с раннего  детства  вещества,  содержавшего
незначительное количество какого-то яда.
   Северьян - я сам, только в годы ученичества, юноша, что бегал  купаться
под Колокольной Башней, едва не утонул однажды в Гьолле, праздно шатался в
одиночестве среди руин некрополя летними днями и, находясь  на  самом  дне
отчаяния, передал украденный нож шатлене Текле, - этот Северьян исчез.
   Но он не умер. Отчего же он  прежде  думал,  что  всякая  жизнь  должна
заканчиваться смертью и никак иначе? Он не  умер,  но  растаял,  как  тает
навеки в пространстве звук, становясь неразличимой и неотъемлемой частицей
некой импровизированной мелодии. Тот, юный, Северьян ненавидел  смерть,  и
милостью  Предвечного,  которая  есть  наше  проклятье  и  погибель   (как
справедливо считают многие мудрецы), он не умер.
   Женщины изогнули  длинные  шеи  и  глянули  на  меня  сверху  вниз.  Их
прекрасные овальные лица были пропорциональны, бесстрастны,  но  вместе  с
тем  похотливы;  внезапно  на  меня  снизошло  понимание,   что   они   не
принадлежали - или больше не принадлежали - ко двору Обители Абсолюта,  но
сделались куртизанками Лазурного дома.
   Вереница этих соблазнительных и неживых женщин все тянулась, и с каждым
ударом моего сердца (которые я чувствовал  тогда  острее,  чем  когда-либо
прежде или впоследствии, словно у меня в груди стучал барабан) они  меняли
роли, сохраняя свою внешность до мельчайшей детали. Как это часто бывает в
снах, когда тот или иной человек является на самом деле кем-то другим,  на
кого он ни  в  малейшей  степени  не  похож,  так  и  эти  женщины  сейчас
знаменовали присутствие Автарха, а через миг они будут проданы на ночь  за
пригоршню орихальков.
   Все это время, а на самом деле гораздо дольше, я страдал от острой боли
по всему телу.  Паутина,  которая  при  ближайшем  рассмотрении  оказалась
обычной рыболовной сетью, так и осталась на мне; но я  был  связан  еще  и
веревками, причем одна рука оказалась  накрепко  прижатой  вдоль  тела,  а
Другая вывернутой наверх,  так  что  пальцы  почти  касались  лица  и  уже
онемели. Когда действие  наркотика  достигло  своего  апогея,  я  перестал
контролировать естественные отправления, и теперь мои штаны были пропитаны
холодной, отвратительно пахнувшей мочой. Галлюцинации являлись все реже  и
протекали не столь бурно, и меня охватило отчаяние при виде жалкого  моего
состояния; я содрогался при мысли  о  том,  что  со  мной  сделают,  когда
наконец выведут из темной кладовки, где я был заперт.  Не  исключено,  что
старейшина как-то  прознал,  что  я  не  тот,  за  кого  себя  выдавал,  а
следовательно, и то, что я бежал от правосудия архона, - иначе он  никогда
не посмел бы так поступить со мною. Мне оставалось лишь гадать, сам ли  он
расправится со мной (скорее всего утопит),  сдаст  какому-нибудь  местному
этнарху или вернет в Тракс. Я принял решение покончить с собой,  если  мне
предоставят такую возможность, но  надежда  на  это  едва  брезжила,  и  в
отчаянии я был готов убить себя немедленно.


   Наконец дверь открылась.  Хотя  свет  проник  из  сумрачной  комнаты  с
толстыми стенами, он чуть не ослепил  меня.  Двое  мужчин  выволокли  меня
наружу, словно мешок муки. Оба носили густые бороды, и  скорее  всего  это
они были людьми со звериными шкурами вместо лиц, напавшими на нас  с  Пиа.
Они поставили меня  вертикально,  однако  мои  ноги  подкашивались,  и  им
пришлось развязать веревку  и  снять  сети,  опутавшие  меня,  стоило  мне
освободиться из сетей Тифона. Когда я снова  смог  стоять,  они  дали  мне
кружку воды и кусок соленой рыбы.
   Через некоторое время  явился  старейшина.  Он  принял  важную  позу  -
очевидно, он всегда так стоял, когда отдавал распоряжения, - но голос  его
дрожал. Почему он до  сих  пор  боялся  меня,  я  понять  не  мог,  но  он
действительно испытывал страх передо мной. Терять мне  было  нечего,  даже
наоборот,  одна  попытка  могла  вернуть  мне  все,  поэтому  я   приказал
освободить себя.
   - Я не могу этого сделать, Великий мастер, - ответил он. - Я всего лишь
подчиняюсь приказу.
   - И кто же посмел отдать приказ обойтись так  с  представителем  твоего
Автарха?
   Он прокашлялся.
   - Приказ пришел из замка. Вчера вечером мой почтовый голубь отнес  туда
твой сапфир, а сегодня утром прилетел другой с  распоряжением  переправить
тебя туда.
   Сначала я подумал, что он имеет в виду Замок Копья, где находился  один
из штабов димархиев, но очень скоро сообразил, что здесь, по меньшей  мере
в двух сотнях лиг от  крепости  Тракса,  старейшина  не  мог  знать  таких
подробностей. Я спросил:
   - О каком замке ты говоришь? И не нарушу ли  я  приказ,  если  помоюсь,
прежде чем явлюсь туда? Дадут мне выстирать одежду?
   - Это, пожалуй, можно, - неуверенно проговорил он и обратился к  одному
из бородачей: - Каков нынче ветер?
   Тот в ответ повел плечом, что для меня не значило ровным счетом ничего,
но старейшина явно сделал какой-то вывод.
   - Ладно, - сказал он мне, - освободить тебя мы не можем,  но  вымоем  и
накормим, если ты голоден.
   Он собрался было уйти, но обернулся ко мне и прибавил, почти извиняясь:
   - Замок близко, Великий мастер,  а  Автарх  далеко.  Сам  понимаешь.  В
прошлом мы много страдали, но теперь живем спокойно.
   Я был готов с ним спорить, но он не дал мне  такой  возможности.  Дверь
захлопнулась за его спиной.
   Вскоре пришла Пиа, одетая на этот раз в  рваную  робу.  Мне  ничего  не
оставалось  делать,  как  подвергнуться  новому  унижению  -  раздеться  и
вымыться с ее помощью; однако я воспользовался случаем и шепнул ей на ухо,
чтобы она отправила мой меч со мной,  куда  бы  меня  ни  повезли,  ибо  я
надеялся бежать даже ценой присяги таинственному владельцу замка и  клятвы
объединить с ним свои  усилия.  Как  и  прежде,  когда  я  посоветовал  ей
доверить тяжесть кандалов бревну, она притворилась, что не слышит меня; но
спустя стражу, когда меня одели и повели к лодке на виду у всей деревни, я
увидал ее бегущей вслед за нашей маленькой процессией с прижатым  к  груди
"Терминус Эст". Очевидно, старейшина хотел  оставить  столь  замечательное
оружие себе и громко протестовал, но мне удалось убедить  его,  пока  меня
втаскивали на борт,  что,  прибыв  в  замок,  я  непременно  проинформирую
хозяина о существовании моего меча, и старейшина сдался.
   Мне  еще  не  приходилось  видеть  лодки,  подобной  этой.  Формой  она
напоминала шебеку, имела острую удлиненную корму, такой же острый, но  еще
более  вытянутый  нос  и  широкую  среднюю  часть.  Корпус  же   отличался
неглубокой посадкой и был сделан из связанного в пучки тростника наподобие
корзины. В таком неустойчивом корпусе не могло  быть  уступа  для  обычной
мачты, и вместо нее возвышалась треугольная связка жердей. Узкое основание
этого треугольника тянулось от планшира до планшира,  а  равные  по  длине
стороны поддерживали блок, предназначенный, как выяснилось,  когда  мы  со
старейшиной забрались на борт, для подъема косого рея, к которому крепился
льняной парус в широкую полоску. Меч старейшина уже держал в руках, но как
только лодку оттолкнули, Пиа, звеня цепью, прыгнула на борт.
   Старейшина пришел в ярость и ударил ее, однако, поскольку в таком утлом
суденышке особенно не развернешься (того и гляди опрокинется), он разрешил
ей остаться, и она, рыдая, удалилась на  нос.  Я  рискнул  осведомиться  о
причине  ее  желания  непременно  ехать  с  нами,  хотя  и  сам,  пожалуй,
догадывался.
   - Моя жена очень круто с ней обходится, когда меня нет дома, -  ответил
старейшина. - Бьет ее, заставляет целыми днями заниматься черной  работой.
Ей это, разумеется, полезно, к тому же  она  тем  сильнее  радуется  моему
возвращению. Но ей больше по душе ездить со мной, и я не могу винить ее.
   - Я тоже, - сказал я, отворачиваясь от его зловонного