том городские чиновники. У каждого дворцового
слуги была при себе восковая дощечка на случай, если понадобится записать
какое-нибудь особое приказание. Всем просителям, претендующим на различные
посты, субсидии, покровительство, привилегии и так далее и тому подобное,
предлагалось приносить с собой во дворец бумагу, где бы ясно было написано,
чего они хотят и почему, и только в редких и крайних случаях разрешалось
подкреплять свою просьбу устными доводами. Это экономило время, но принесло
моим советникам незаслуженную репутацию гордецов.
Я расскажу вам о них. При Тиберии и Калигуле реальное управление делами
все больше и больше переходило в руки императорских вольноотпущенников,
которых бабка Ливия в свое время отдала обучаться секретарскому делу.
Консулы и городские судьи хотя и считались самостоятельной властью,
отвечающей за должное отправление своих обязанностей только перед сенатом,
постепенно все больше зависели от советов, которые давались им от имени
императора, особенно когда речь шла о запутанных документах, связанных с
юридическими и финансовыми вопросами. Им показывали, куда приложить печать
или поставить подпись на уже готовых документах, и они редко брали на себя
труд познакомиться с их содержанием. Подпись их в большинстве случаев была
чистой формальностью, и по сравнению с секретарями-советниками они совсем не
разбирались в административных тонкостях. К тому же секретари разработали
новую манеру письма, где было полно сокращений, тайных знаков и небрежно
написанных букв, и прочитать это никто, кроме них, не мог. Я знал, что
ожидать внезапной перемены отношений между корпусом секретарей и всем
остальным миром невозможно, поэтому для начала скорее усилил, чем ослабил их
власть, утвердив в должности тех из вольноотпущенников Калигулы, кто проявил
себя способным к своему делу. Например, я оставил Каллиста, ведавшего как
императорской, так и государственной казной, которую Калигула часто путал с
императорской. Каллист знал о заговоре против Калигулы, но активного участия
в нем не принимал. Он рассказал мне длинную историю о том, как незадолго до
смерти император велел ему отравить мою пищу, но он благородно отказался. Я
не поверил ему. Во-первых, Калигула ни за что не дал бы ему таких указаний и
подсыпал бы яд, как всегда, собственной рукой; а во-вторых, если бы и дал,
Каллист не осмелился бы его ослушаться. При всем том я ничего ему не сказал,
так как, судя по всему, он очень хотел сохранить свою должность и был
единственным, кто знал досконально тогдашнюю финансовую ситуацию. Я похвалил
его, заметив, что, по-моему, он показал себя с самой лучшей стороны,
умудрившись столько времени снабжать Калигулу деньгами, и я рассчитываю, что
он и впредь будет пускать в ход свой провидческий дар и находить деньги ради
спасения Рима, а не его гибели. В обязанности Каллиста входило также
расследование судебным порядком всех государственных дел, связанных с
финансами. Я оставил Мирона в качестве советника по правовым вопросам и
Посидия -- в качестве военного казначея, отдал под начало Гарпократа все
игры и развлечения, а Амфею предоставил реестр. На обязанности Мирона лежало
также сопровождать меня, когда я выходил к народу, просматривать все
послания и петиции, которые мне вручались, и отделять важные, не терпящие
отлагательства бумаги от обычной лавины назойливых и неуместных писем. В
числе других моих советников был Паллант, в ведение которого я передал
императорскую казну, и его брат Феликс, которого я сделал советником по
иностранным делам, Каллон, под присмотром которого были все припасы города,
и его сын Нарцисс, отвечавший за внутренние дела и частную переписку.
Полибий был моим советником по вопросам веры -- ведь я исполнял обязанности
великого понтифика -- и помогал мне в исторических изысканиях, если я мог
выкроить для них время. Последние пятеро были собственные мои
вольноотпущенники. После банкротства я был вынужден отказаться от их услуг,
и они с легкостью устроились на канцелярскую работу во дворце, были
посвящены в тайны секретарского братства и даже научились неразборчиво
писать. Я разместил их всех в новом дворце, выгнав оттуда толпу гладиаторов,
возничих, конюхов, актеров, фокусников и прочих прихлебателей, которых туда
поместил Калигула. Новый дворец должен был в первую очередь служить
правительственной канцелярией. Сам я жил в старом дворце, причем очень
скромно, следуя примеру Августа. Для важных пиров и приема иностранных
правителей я пользовался апартаментами Калигулы в новом дворце, одно крыло
которого было предоставлено Мессалине в ее полное распоряжение.
Когда я назначал советников на их посты, я объяснил, что хотел бы,
чтобы они проявляли как можно больше инициативы; пусть не ждут, что я стану
все им указывать; даже будь у меня больше опыта, я не смог бы во все
вмешиваться. Я не Август; когда он взял под контроль государственные дела,
он был не только молод и энергичен, но имел целый корпус способных
консультантов, людей, отличившихся на службе отечеству, таких, как Меценат,
Агриппа, Поллион, не говоря об остальных. Я сказал, что они должны делать
все, что в их собственных силах, а столкнувшись с какой-нибудь трудностью,
пусть обращаются к "Протоколам деловых операций божественного Августа" --
памятному труду, изданному Ливией при Тиберии,-- и придерживаются форм и
прецедентов, которые они там найдут. Конечно, если даже в этом бесценном
манускрипте не отыщется примера тому, чем они должны заняться, пусть
советуются со мной, но я надеюсь, что они, по возможности, избавят меня от
ненужной работы.
-- Дерзайте,-- сказал я,-- но до известных границ.
Я признался Мессалине, помогавшей мне с назначениями, что мой
республиканский пыл с каждым днем остывает: я испытываю все большую симпатию
и все большее уважение к Августу. А также уважение к моей бабке Ливии,
несмотря на личную антипатию к ней. У нее был на редкость методичный ум, и
если бы, прежде чем возродить республику, мне удалось добиться, чтобы
государственная система работала хотя бы вполовину так хорошо, как при ней и
Августе, я был бы крайне доволен собой. Мессалина с улыбкой предложила
сыграть роль Ливии в случае, если я возьму на себя роль Августа.
-- Absit omen![1]-- воскликнул я, сплевывая себе на грудь,
чтобы отвести несчастье.
Мессалина заметила, что, шутки в сторону, у нее, как у Ливии, есть
талант разбираться в людях и видеть, какое назначение им больше подойдет.
Если бы я согласился дать ей свободу действий, она бы решала от моего имени
вопросы, связанные с моим постом блюстителя морали и освободила меня от всех
забот и хлопот. Как вы знаете, я был страстно влюблен в Мессалину и при
выборе советников убедился, что суждения ее весьма трезвы, однако колебался
-- уж очень большую ответственность хотела она взять на себя. Но Мессалина
умоляла позволить ей доказать, на что она способна. Она предложила вместе
просмотреть поименный список сенаторов -- она будет говорить, кто из них, по
ее мнению, заслуживает в нем остаться. Я велел принести реестр, и мы
принялись его читать. Должен признаться, я был поражен ее подробным
знакомством со способностями, характером, частной и публичной историей
каждого из первых двадцати сенаторов, которые были в списке. Если мне
удавалось проверить факты, они оказывались абсолютно точны, и я с
готовностью удовлетворил ее просьбу и поступил по своему желанию лишь в
нескольких сомнительных случаях, когда Мессалине было безразлично, останется
имя в списке или нет. После того как мы навели через Каллиста справки
относительно имущественного положения некоторых сенаторов и решили, подходят
ли они по умственным и моральным качествам, мы исключили около трети имен и
заполнили образовавшиеся вакансии лучшими всадниками из имеющихся в наличии
и бывшими сенаторами, вычеркнутыми из списка Калигулой по каким-то пустячным
мотивам. Первым из тех, от кого я решил избавиться, был Сентий. Это
диктовалось не только его глупой речью в сенате и дальнейшей трусостью, но и
тем, что он был одним из двух сенаторов, сопровождавших меня во дворец во
время убийства Калигулы, а затем бросивших на произвол судьбы. Вторым из
моих спутников, между прочим, был Вителлий, но он уверил меня, будто
поспешил уйти только затем, чтобы разыскать Мессалину и спрятать ее в
безопасном месте; он думал, что Сентий останется и присмотрит за мной. Я
полностью его простил. Я сделал Вителлия своим дублером на случай, если я
вдруг заболею или со мной случится что-нибудь похуже. Так или иначе, от
Сентия я избавился. Я объяснил его разжалование тем, что он не появился во
дворце, когда я вызвал туда сенаторов, так как бежал в свое загородное
поместье, не предупредив консулов об отсутствии, а вернулся лишь через
несколько дней и в силу этого не попадал под амнистию. Другой ведущий
сенатор, разжалованный мной, был конь Калигулы Инцитат, которому через три
года предстояло сделаться консулом. Я написал сенату, что у меня нет никаких
претензий к личной морали этого сенатора или к его способности выполнять те
задачи, которые до сего времени вменялись ему в обязанность, но у него
больше нет необходимого финансового ценза. Я урезал дотацию, дарованную ему
Калигулой, до ежедневного рациона кавалерийской лошади, уволил его конюхов и
поместил его в обыкновенную конюшню, где ясли были из дерева, а не из
слоновой кости, а стены были побелены, а не украшены фресками. Однако я не
разлучил его с женой, кобылой Пенелопой, это было бы несправедливо.
Ирод предупреждал меня, чтобы я все время был настороже против убийц,
утверждая, что наша ревизия списка сенаторов, а в дальнейшем -- списка
всадников, принесла мне множество врагов. "Конечно, амнистия -- это
хорошо,-- говорил он,-- но вряд ли тебе воздадут великодушием за
великодушие". По его словам, Винициан и Азиатик не постеснялись заявить, что
новая метла чисто метет, что Калигула и Тиберий тоже в начале правления вели
себя доброжелательно и нравственно и что кончу я, возможно, таким же
безумцем и деспотом, как любой из них. Ирод советовал мне какое-то время
вообще не посещать сенат, а затем принять все меры предосторожности против
убийц. Это меня напугало. Я никак не мог решить, каких мер предосторожности
будет достаточно, поэтому не ходил в сенат в течение целого месяца. Наконец
я нашел решение: я испросил согласия сената -- и получил его -- приходить на
заседание с эскортом из четырех гвардейских полковников и Руфрия,
командующего гвардией. Я даже занес Руфрия в список сенаторов, хотя у него
не было соответствующего финансового ценза, и сенат дал ему по моей просьбе
позволение выступать и участвовать в голосовании, когда он приходил туда
вместе со мной. Кроме того, по совету Мессалины всех, даже женщин и
мальчиков, кто являлся ко мне во дворец или в любое другое место, сперва
обыскивали, чтобы удостовериться, нет ли при них оружия. Мне была неприятна
мысль, что обыскивают женщин, но Мессалина настаивала, и я согласился при
условии, что делать это будет ее вольноотпущенница, а не мои солдаты.
Мессалина также требовала, чтобы на пирах присутствовали вооруженные
гвардейцы. Во времена Августа это сочли бы уместным лишь при дворе тирана, и
мне было стыдно смотреть, как они стоят строем у стен, но я боялся
рисковать.
Я делал все возможное, чтобы восстановить самоуважение сената. Отбирая
его новых членов, мы с Мессалиной интересовались их семейной историей не
меньше, чем их личными качествами. Как будто в ответ на просьбу старших
членов сенаторского сословия -- хотя в действительности это была моя
собственная идея,-- я обещал принимать в сенат только тех, кто может
насчитать четыре поколения предков, имеющих римское гражданство. Я сдержал
свое слово. Единственное исключение я сделал в случае с Феликсом, моим
советником по иностранным делам,-- несколько лет спустя я воспользовался
возможностью наградить его саном сенатора. Он был младшим братом моего
вольноотпущенника Палланта и родился после того, как его отцу была дарована
свобода, так что, в отличие от Палланта, сам он рабом никогда не был. Но я
не нарушил обещания сенату: я попросил одного из членов рода Клавдиев -- не
настоящего Клавдия, а члена семьи клиентов этого рода, которые некогда
иммигрировали в Рим из Кампаньи, получили римское гражданство и разрешение
взять имя Клавдиев,-- усыновить Феликса. Так что он имел, во всяком случае
теоретически, четыре поколения соответствующих предков. Однако, когда я
представил его сенату, поднялся недовольный ропот. Кто-то крикнул:
-- Цезарь, в дни наших отцов таких вещей не делали.
Я сердито возразил:
-- Сомневаюсь, сиятельный, что ты имеешь право это говорить. Твоя
собственная семья не такая уж именитая. Я слышал, что во времена моего
пра-пра-прадеда твои родичи торговали рубленой печенкой, да еще и
недовешивали при этом.
-- Это ложь! -- вскричал сенатор.-- Они были честные трактирщики.
Смех сенаторов заглушил его слова. Но я чувствовал себя обязанным еще
кое-что добавить.
-- Когда мой предок Клавдий Слепой, победитель этрусков и самнитов и
первый выдающийся римский писатель, был назначен цензором более трехсот лет
назад, он допустил в сенат сыновей вольноотпущенников, как это сделал я.
Многие члены нашего собрания находятся здесь сейчас благодаря этому
нововведению моего предка. Может быть, они хотят подать в отставку?
После чего сенат горячо приветствовал Феликса.
Среди всадников было полно богатых лодырей -- по правде сказать, их и в
дни Августа было не меньше. Но я, в отличие от него, не собирался
потворствовать их лени. Я объявил, что те, кто станут уклоняться от
выполнения общественных обязанностей, когда их об этом попросят, будут
исключены из сословия. И в трех-четырех случаях мое слово не разошлось с
делом.
В числе бумаг, найденных во дворце, в личном сейфе Калигулы, были
документы, касающиеся суда -- при Тиберии -- над моими племянниками Друзом и
Нероном и их матерью Агриппиной, а также их казни. После восшествия на
престол Калигула притворился, будто сжег все эти бумаги -- великодушный
жест, но в действительности это было не так, и свидетели против моих
племянников и невестки, а также сенаторы, голосовавшие за смертный приговор,
находились в постоянном страхе перед его местью. Я внимательно перечитал эти
бумаги и вызвал к себе всех оставшихся в живых из тех, кто, по-видимому, был
замешан в вынесении смертного приговора невиновным людям. Каждому в моем
присутствии был прочитан документ, который касался его лично, а затем вручен
ему, чтобы он мог собственными руками сжечь бумаги на стоящей рядом жаровне.
Здесь будет уместно упомянуть о зашифрованных досье на каждого выдающегося
римлянина, которые Тиберий забрал у Ливии после смерти Августа, но разобрать
не смог. Позже я их расшифровал, но они настолько устарели, что представляли
скорее исторический, чем политический интерес.
Две наиважнейшие задачи, стоявшие теперь передо мной, были: постепенная
реорганизация государственных финансов и отмена наиболее возмутительных из
декретов Калигулы. Однако ни то, ни другое нельзя было осуществить наскоком.
Я провел долгое совещание с Каллистом и Паллантом относительно финансов
сразу же после того, как назначил их на посты; Ирод тоже был там, ведь он,
надо думать, лучше, чем кто-либо другой, знал, как получить ссуду и
справиться с долгами. Прежде всего нам предстояло решить, где взять наличные
деньги для безотлагательных затрат. Это мы уладили, как я уже говорил,
пустив в переплав золотые статуи, золотую посуду и украшения из дворца, а
также золотую мебель из храма Калигулы. Ирод предложил, чтобы я, кроме того,
обратился за ссудой от имени Капитолийского Юпитера к другим богам, чьи
храмовые сокровищницы за последнюю сотню лет оказались забитыми бесполезными
и безвкусными приношениями из драгоценных металлов, данными храму по обету.
Дары эти по большей части шли от людей, которые хотели привлечь к себе
внимание или похвалиться перед всеми своими успехами, и вовсе не были
вызваны истинным благочестием. Например, купец после удачной поездки на
Восток подносил богу Меркурию золотой рог изобилия, удачливый воин дарил
Марсу золотой меч, а удачливый стряпчий дарил Аполлону золотой треножник.
Надо думать, вряд ли Аполлону были нужны две или три сотни золотых и
серебряных треножников, и, если его отец Юпитер оказался в нужде, Аполлон
будет только рад одолжить ему несколько штук. Поэтому я отдал в переплав все
подношения, которые мог взять, не обидев семьи тех, кто их делал, и не
посягнув на предметы, имеющие историческую ценность, и велел вычеканить из
них монеты. Ведь давать взаймы Юпитеру означало давать взаймы казне. На этом
совещании мы решили также, что возьмем в долг у банкиров. Мы пообещаем им
высокие проценты, это их привлечет. Но Ирод сказал, что главное -- вернуть
доверие народа и снова пустить в оборот деньги, припрятанные трусливыми
коммерсантами. Он заявил, что, хотя нам необходимо экономить, не следует
заходить с этим слишком далеко. Нельзя, чтобы экономию посчитали скупостью.
-- Когда в былые дни,-- сказал он,-- у меня кончались деньги, я всегда
старался потратить все, что еще оставалось, на одежду -- плащи, кольца и
красивую новую обувь. Это укрепляло мой кредит и давало возможность снова
брать взаймы. Я бы советовал тебе последовать моему примеру. Небольшой
кусочек листового золота может сыграть большую роль. К примеру, пошли двух
мастеров золотых дел в цирк, чтобы они позолотили мишени для стрельбы; все
сразу почувствуют, что мы процветаем, а тебе это будет стоить не больше
пятидесяти-ста монет. И еще одна мысль пришла мне в голову сегодня утром,
когда я смотрел, как тащат на холм глыбы сицилийского мрамора для облицовки
храма Калигулы. Ты ведь не собираешься продолжать эти работы, да? Так почему
бы тогда не выложить ими барьер в цирке, ведь он из известняка? Мрамор на
редкость красив, и это вызовет настоящую сенсацию.
У Ирода всегда было полно замечательных идей. Как бы я хотел всегда
иметь его под боком, но он сказал мне, что не может больше оставаться в
Риме: надо же и своим царством заняться. Я ответил, что, останься он еще на
несколько месяцев, я сделал бы его царство таким же огромным, как то,
которым правил его дед Ирод Великий.
Но вернемся к нашему совещанию. Мы постановили пополнить казну за счет
всех этих различных ссуд и отменить для начала только самые нелепые налоги,
введенные Калигулой, такие, как налоги на бордели, на выручку уличных
торговцев и на использование содержимого общественных писсуаров -- больших
бочек, которые стоят на углах улиц и опорожняются чистильщиками одежды,
когда жидкость поднимается до определенного уровня, чтобы использовать ее в
своих целях. В декрете об отмене этих налогов я обещал, что, как только
пополнится государственная казна, я отменю и все остальные.
ГЛАВА VII
Вскоре я заметил, что стал популярным. В число эдиктов Калигулы,
которые я упразднил, входили эдикты, касающиеся его собственного
религиозного культа и государственной измены, а также те, в которых
аннулировались некоторые привилегии сената и народа. Я издал указ о том, что
слова "государственная измена" с этого момента теряют смысл. Не только
изменнические документы, но и явные действия, которые можно подтвердить
свидетельскими показаниями, не будут рассматриваться как преступное деяние
-- тут я оказался еще снисходительнее Августа. Мой указ открыл двери тюрьмы
для сотен горожан всех рангов. Но, по совету Мессалины, я оставлял каждого
из них под домашним арестом, пока не убеждался, что обвинение в измене не
прикрывало собой уголовщины. Ибо часто оно было только формальностью, дающей
право на арест, а на самом деле человек совершил убийство, подлог или любое
другое правонарушение. Я не мог предоставить слушание этих дел младшим
судьям и чувствовал себя обязанным расследовать их сам. Каждый день я
отправлялся на рыночную площадь и там, перед храмом Геркулеса, целое утро
вел дознание вместе с судейской коллегией из собратьев-сенаторов. Уже много
лет -- с того самого времени, как Тиберий удалился на Капри,-- их не
допускали на императорский суд. Я также являлся без предупреждения в другие
суды и садился на скамью присяжных при председательствующем судье. Мое
знакомство с судопроизводством было весьма несовершенным, я не занимал
обязательных для знатных римлян гражданских должностей, поднимаясь ступень
за ступенью от судьи третьего класса до консула и оставляя свой пост лишь на
время военной службы в чужих странах; за исключением последних трех лет, я
подолгу жил за пределами Рима и очень редко присутствовал при разборе тяжб.
Поэтому я был вынужден полагаться на свой природный ум скорее, чем на
судебные прецеденты, и все время энергично сражаться с уловками адвокатов,
которые, пользуясь моим невежеством, пытались опутать меня сетями
крючкотворства.
Каждый день, когда я шел из дворца на рыночную площадь, я проходил мимо
оштукатуренного здания, на фасаде которого было написано дегтем огромными
черными буквами:
СУДЕБНЫЙ И ПРАВОВОЙ ИНСТИТУТ, ОСНОВАННЫЙ И РУКОВОДИМЫЙ ВЫСОКОУЧЕНЫМ И
КРАСНОРЕЧИВЫМ ОРАТОРОМ И ЮРИСТОМ ТЕЛЕГОНИЕМ МАКАРИЕМ, ГРАЖДАНИНОМ РИМА И
АФИН
Под этим на большой квадратной доске было следующее объявление:
Телегоний дает инструкции и советы всем, кто столкнулся с финансовыми
или персональными трудностями и вынужден вследствие этого явиться в
гражданский или уголовный суд: Телегоний имеет поистине энциклопедическое
знакомство со всеми римскими эдиктами, статутами, декретами, декларациями,
судебными решениями и так далее, и тому подобное, прошлыми и настоящими,
действующими, приостановленными или бездействующими. По первому требованию
высокоученый и красноречивый Телегоний может снабдить своих клиентов точными
и юридически неоспоримыми суждениями по любому правовому вопросу в подлунном
мире, какой соизволят представить на рассмотрение ему самому и его
высококвалифицированным помощникам. Не только римское право, но также
греческое, египетское, еврейское, армянское, марокканское и парфянское --
все это Телегоний знает назубок. Не довольствуясь тем, чтобы снабжать своих
клиентов сырьем, несравненный Телегоний снабжает их также готовым продуктом,
а именно блестящими речами на любую тему, сопровожденными указаниями на
уместные интонации и жесты. Личное обращение к присяжным заседателям -- его
фирменный товар. По требованию можно получить записную книжку с
риторическими приемами и блестящими фигурами речи. Ни в одном суде ни один
клиент Телегония не пострадал от неблагоприятного решения -- разве что его
соперник случайно пил из того же источника мудрости и красноречия. Умеренные
цены и любезное обслуживание. Несколько вакансий для учеников.
"Язык сильней клинка"
Эврипид.
Постепенно я выучил это объявление наизусть, ведь я видел его очень
часто, и теперь, когда обвинитель или защитник обращались ко мне со словами:
"Я не сомневаюсь, цезарь, что тебе известен пятнадцатый параграф четвертой
главы закона, регулирующего расходы населения в интересах государства,
написанного Марком Порцием Катоном в том году, когда консулами были такой-то
и такой-то", или: "Ты согласишься со мной, цезарь, что на острове Андросе,
откуда родом мой подзащитный, к фальшивомонетчикам проявляют большую
снисходительность, если доказано, что они действовали, заботясь о
благосостоянии престарелых родителей, а не о своей собственной выгоде", или
иную подобную чепуху, я улыбался им в ответ и говорил:
-- Ты ошибаешься, любезный; мне это вовсе неизвестно. Я вовсе не
высокоученый и красноречивый Телегоний, который может снабдить своих
клиентов точными и юридически неоспоримыми суждениями по любому правовому
вопросу в подлунном мире. Я просто судья в этом заседании. Продолжай и не
трать моего времени.
Если они и дальше докучали мне, я говорил:
-- Все это напрасно. Прежде всего, если я не захочу -- не отвечу. Кто
может меня заставить? Я в своих поступках волен. Как и всякий другой, так?
По сути, я самый вольный из всех римлян. Ну а затем, если я все же тебе
отвечу, клянусь богами, ты будешь об этом жалеть.
Между прочим, Телегоний этот, судя по всему, преуспевал, и его
деятельность чем дальше, тем больше меня раздражала. Я просто не выношу
судебных краснобаев. Если человек не может коротко и ясно изложить свое
дело, привлекая необходимые свидетельства и воздерживаясь от неуместных
разглагольствований о знатности своих предков, множестве бедных
родственников, которых он должен поддерживать, милосердии и мудрости судьи,
злых шутках, которые с ним сыграла изменчивая судьба, и от прочих набивших
оскомину ухищрений, он заслуживает самого жестокого наказания в рамках
закона за нечестность, притворство и трату чужого времени. Я отправил
Полибия купить у Телегония книжку, о которой говорилось в объявлении, и
просмотрел ее. Несколько дней спустя я зашел в низший суд как раз тогда,
когда обвиняемый начал декламировать одну из рекомендованных Телегонием
речей. Я попросил у судьи разрешения вмешаться и обратился к оратору:
-- Остановись, любезный, так дело не пойдет. Ты плохо выучил этот
кусок. У Телегония тут была другая риторическая фигура... подожди-ка...
"если обвиняемый в краже..." да, это самое место.-- Я достал книжку:
-- "Услышав об утрате соседа, исполненный к нему сострадания, в каких
только лесах и долинах, среди каких открытых всем ветрам негостеприимных
гор, в каких сырых и мрачных пещерах не искал я потерявшуюся овцу
(потерявшуюся корову... лошадь... мула), пока наконец, трудно поверить,
вернувшись домой, измученный, со стертыми ногами, я нашел ее (здесь прикрой
глаза ладонью и сделай удивленный вид) и где? -- в моей собственной овчарне
(хлеву... конюшне... амбаре), куда это своенравное животное забрело во время
моего отсутствия".
-- Любезный,-- сказал я,-- ты сказал "роща" вместо "долина", совсем
пропустил слова "со стертыми ногами" и такой выразительный эпитет, как
"своенравная". И при слове "нашел" вовсе не казался удивленным, у тебя был
просто глупый вид. Решение суда не в твою пользу. Вини себя самого, а не
Телегония.
Поскольку я посвящал судейским обязанностям по многу часов ежедневно,
не исключая дней религиозных праздников, и даже соединил летний и зимний
периоды судебной сессии, чтобы отправление правосудия шло без перерыва и ни
один обвиняемый не был вынужден провести в тюрьме больше, чем несколько
дней, я ожидал, что адвокаты, судейские и свидетели будут относиться ко мне
повнимательней. Как бы не так. Я сказал без обиняков, что, если одна из
враждующих сторон не явится в суд вообще или явится с опозданием, это
заранее расположит меня в пользу противной стороны. Я старался проводить
разбирательство как можно быстрей и получил (отнюдь не справедливо)
репутацию человека, который выносит приговор, не дав обвиняемому возможность
себя защитить. Если кого-нибудь обвиняли в каком-либо преступлении и я
спрашивал его прямо, справедливо ли по своей сути это обвинение, а он
начинал хитрить, стараясь уйти от ответа и говорил: "Позволь все тебе
объяснить, цезарь. Я не то чтобы виноват, но...", я тут же его прерывал. Я
произносил приговор: "Штраф в тысячу золотых", или: "Ссылка на остров
Сардиния", или просто: "Смерть", а затем оборачивался к судебному служителю:
"Следующее дело, пожалуйста". Ответчик и его защитник, естественно,
сердились, что я не слушал их речей, где приводились в защиту обвиняемого
смягчающие вину обстоятельства. Как-то раз разбиралось дело, где ответчик
утверждал, что он имеет римское гражданство и потому явился в суд в тоге, а
адвокат истца выступил с возражением, говоря, что тот -- чужеземец и ему
следует носить плащ. Разбираемое дело никак не зависело от того, был ли
ответчик римским гражданином или нет, поэтому я заставил адвокатов
замолчать, приказав ответчику надевать плащ во время речей со стороны
обвинения и тогу во время речей со стороны защиты. Адвокатам это не очень
понравилось, и они сказали, что я высмеиваю правосудие. Возможно, так оно и
было. Но ведь и сами они относились ко мне очень плохо. Иногда, когда я не
успевал разобрать за первую половину дня столько дел, сколько намеревался, и
время обеда оставалось позади, они поднимали страшный шум, если я откладывал
дальнейшее слушание на следующий день. Они грубо кричали мне вслед, чтобы я
вернулся и не заставлял честных граждан дожидаться отправления правосудия, и
даже хватали меня за тогу и за ноги, словно хотели силой удержать меня в
суде.
Я не препятствовал панибратству, если в нем не было ничего
оскорбительного,-- я обнаружил, что свободная атмосфера в суде помогает
свидетелям давать нужные показания. Когда кто-нибудь запальчиво мне
возражал, если мое суждение противоречило здравому смыслу, я ничуть не
обижался. Однажды защитник обвиняемого объяснил, что его подзащитный, старик
шестидесяти пяти лет, лишь недавно женился. Его жена выступала
свидетельницей по этому делу. Это была совсем молодая женщина. Я заметил,
что их брак незаконен. Согласно закону Паппия-Поппея (с которым я был
случайно знаком) мужчина старше шестидесяти лет не имел права жениться на
женщине моложе пятидесяти, так как мужчина за шестьдесят вряд ли способен
иметь потомство. Я прочитал вслух греческую эпиграмму:
Женитьбой старцу не надуть природу --
Взрастит рога иль чахлую породу[2]
Защитник ненадолго задумался, а затем выдал следующий экспромт:
Дурак хоть знает естества устройство,
Ему противные припишет свойства.
Коль старец крепок, поросль здорова,
Но дети дрянь у рохли молодого.
Он попал в самую точку, так что я простил его за то, что он назвал меня
дураком, а на следующем заседании сената внес соответственную поправку в
закон Паппия-Поппея.
Самый жестокий приступ гнева, которому я поддался в суде, был вызван
служителем, в чьи обязанности входило вызывать на разбирательство свидетелей
и следить, чтобы они являлись вовремя. Я начал слушание дела о
мошенничестве, но был вынужден его отложить из-за недостатка свидетельских
показаний, так как главный свидетель сбежал в Африку, боясь, что его обвинят
в соучастии. Когда дело это должно было слушаться повторно, я вызвал этого
свидетеля, но его вновь не оказалось в здании суда. Я спросил служителя,
была ли этому человеку вовремя послана повестка о необходимости его
присутствия.
-- О да, конечно, цезарь.
-- Так почему же его здесь нет?
-- К сожалению, он не может явиться.
-- Единственное, что может оправдать его отсутствие -- болезнь, причем
столь серьезная, что его нельзя принести сюда в носилках без опасности для
жизни.
-- Вполне согласен с тобой, цезарь. Нет, свидетель больше не болен.
Хотя был очень болен, как я понимаю. Но теперь все в порядке.
-- А что с ним было?
-- Его изувечил тигр, как мне сообщили, а затем началась гангрена.
-- Удивительно, что он поправился,-- сказал я.
--А он не поправился,-- фыркнул служитель,-- он мертв. Я думаю, смерть
может служить оправданием его отсутствия.
Все захохотали.
Я пришел в такую ярость, что запустил ему в голову восковую дощечку,
вскричав, что лишаю его римского гражданства и ссылаю в Африку.
-- Отправляйся охотиться на львов! -- крикнул я.-- Надеюсь, они тебя
как следует изувечат и у тебя начнется гангрена.
Однако через полгода я его простил и взял на прежнее место. Больше он
не отпускал шуток на мой счет.
Будет только справедливо отметить здесь случай, когда такой же приступ
ярости вызвал я сам. Молодого патриция обвинили в противоестественных
действиях по отношению к женщинам. Жалоба исходила от членов гильдии
проституток, неофициальной, но хорошо налаженной организации, которая вполне
эффективно защищала женщин от хулиганства и мошенничества. Проституткам было
неудобно самим привлекать к суду знатного юношу, поэтому они обратились к
человеку, который в свое время пострадал от него и мечтал о мести -- чего
только не известно проституткам! -- и предложили выступить свидетельницами,
если он возбудит дело: проститутки умеют давать показания. Прежде чем
разбирать эту тяжбу, я послал письмо Кальпурнии, красивой молодой
проститутке, с которой я жил до женитьбы на Мессалине и которая оставалась
мне верным и нежным другом в самые черные дни. Я попросил ее побеседовать с
женщинами, которые будут давать показания, и узнать частным образом,
действительно ли этот знатный юноша оскорбил их так, как они утверждают, или
они просто подкуплены истцом. Через день или два Кальпурния прислала мне
короткую записку, что юноша этот действительно повинен в жестоких и
противоестественных действиях, что те, кто обратился в гильдию с жалобой,--
порядочные девушки, одна из них -- ее близкая подруга.
Я вел этот процесс; я велел привести к присяге свидетельниц,
игнорировав возражение защитника относительно того, что лживость проституток
вошла в поговорку и клятва их ничего не стоит, и стал слушать их показания,
велев судебному регистратору все заносить в протокол. Когда одна из девиц
повторила очень грязные и вульгарные слова обвиняемого, регистратор спросил:
"И это записывать, цезарь?" На что я отвечал: "Почему бы и нет?" Юноша так
разъярился, что, подобно мне самому,-- вы помните служителя, который
насмехался надо мной? -- кинул в меня дощечку для письма. Но если я
промахнулся, он попал прямо в цель. Острый край дощечки оцарапал мне щеку до
крови. Но я сказал лишь: "Рад видеть, молодой человек, что у тебя еще
остался какой-то стыд". Я признал его виновным и поставил рядом с его именем
в списке черную отметину, что лишало его права занимать какую-либо
общественную должность. Но он был свойственником Азиатика, и спустя
несколько месяцев тот попросил меня стереть отметку, так как в последнее
время юноша значительно исправился.
-- Я сотру ее, чтобы угодить тебе,-- сказал я,-- но она все равно будет
видна.
Позднее Азиатик повторил мои слова друзьям в доказательство моей
глупости. Он, вероятно, не мог понять, что репутация человека похожа, как
говаривала моя мать, на фаянсовую тарелку:
"Тарелка разбивается, репутация страдает от судебного приговора;
тарелку чинят, она становится "как новенькая; репутацию исправляет
официальное прощение. Починенная тарелка и исправленная репутация лучше, чем
разбитая тарелка или испорченная репутация, но тарелка, которую никогда не
разбивали, и репутация, которая никогда не страдает, куда лучше".
Учитель всегда кажется чудаком своим ученикам. У него есть излюбленные
словечки и фразы, которые хорошо им известны и всегда вызывают их смех. У
каждого из нас есть любимые клише и характерные особенности речи, но, если
ты не находишься на виду -- как учитель, или командир, или судья,-- этого
почти не замечают. Во всяком случае, так было со мной -- никто их не
замечал, пока я не стал императором, ну а тогда, разумеется, они стали
известны во всем мире. Стоило мне только сказать в суде: "Никоим образом ни
в чести, ни в немилости", или (обернувшись к секретарю суда, после того как
я подвел итоги дела): "Верно? Кто спорит?", или произнести: "Если уж я
принял решение, его не вырубишь топором", или вспомнить известную поговорку
"По делам вору и мука", или произнести семейное проклятие "Десять тысяч
фурий и змей!", как раздавался такой оглушительный взрыв смеха, точно я то
ли сморозил невообразимую глупость, то ли, напротив, отпустил остроумнейшую
шутку.
За первый год моей судебной деятельности я, должно быть, совершил сотни
нелепых ошибок, но не меньше дел было благополучно решено, и порой я
удивлялся сам себе. Помню один случай, когда свидетельница защиты отрицала
свою связь с обвиняемым, а адвокат истца доказывал, что обвиняемый ее сын.
Когда я сказал, что поверю ей на слово и в качестве великого понтифика
немедленно сочетаю их браком, она так перепугалась этого кровосмесительного
союза, что тут же призналась в лжесвидетельстве. Она сказала, будто скрыла
их родство, чтобы суд поверил в ее беспристрастность. Это дело завоевало мне
солидную репутацию, которую я почти сразу же утратил, расследуя другое, где
обвинение в государственной измене покрывало обвинение в подлоге. Подсудимый
был вольноотпущенником одного из вольноотпущенников Калигулы, и для него не
было никаких смягчающих вину обстоятельств. Он подделал завещание хозяина
перед самой его смертью -- был ли он за нее в ответе, осталось
неизвестным,-- лишив тем самым свою хозяйку и ее детей средств к
существованию. По мере того, как история эта становилась все более ясной, я
все больше возмущался его поступком, и решил вынести ему самый суровый
приговор. Защита была очень слабой -- адвокат и не отрицал обвинения и лишь
обрушивал на суд потоки несообразных фраз, состряпанных по рецепту
Телегония. Время обеда давно прошло, я заседал шесть часов подряд. И тут из
трапезной жрецов Марса, расположенной неподалеку, до моих ноздрей донесся
восхитительный аромат. Жрецы Марса питаются лучше, чем любое другое
жреческое братство: у Марса всегда достаточно животных для жертвоприношений.
Мне чуть не стало дурно от голода. Я сказал старшему из судей, заседавших
вместе со мной:
-- Будь так добр, доведи за меня это дело и присуди максимальное
наказание, если защита не сможет предъявить лучших доказательств, чем те,
которые она предъявляла до сих пор.
-- Ты действительно за самое суровое наказание для него? -- спросил
судья.
-- Да, именно, неважно, в чем оно состоит. Этот человек не заслуживает
снисхождения.
-- Твое приказание будет выполнено, цезарь,-- ответил он.
Мне принесли портшез, и я присоединился к жрецам за обеденным столом.
Вернувшись в зал суда, я обнаружил, что обвиняемому отрубили руки и повесили
ему на шею. Таково было высшее наказание за подлог, назначенное Калигулой и
еще не исключенное из уголовного кодекса. Все сочли, что я поступил очень
жестоко, так как судья сказал, что это мой приговор, а не его собственный.
Хотя вряд ли тут была моя вина.
Я вернул всех, кто был отправлен в изгнание, но лишь испросив сперва на
то согласие сената. В их числе были мои племянницы Лесбия и Агриппинилла,
сосланные на остров у берегов Африки. Что касается лично меня, я бы их там,
разумеется, не оставил, но и в Рим приглашать бы не стал. Раньше обе вели
себя со мной весьма нагло, обе были в кровосмесительной связи с Калигулой,
по своей воле или по принуждению -- я не знаю, и все остальные их связи
служили предметом публичных скандалов. Меня уговорила Мессалина. Теперь-то я
понимаю, что ее толкнуло на это тщеславие. Агриппинилла и Лесбия всегда
относились к ней свысока, а когда они узнают, что попали в Рим благодаря ее
великодушному заступничеству, они будут чувствовать себя обязанными
заискивать перед ней. Но в то время я приписывал просьбу Мессалины ее
доброму сердцу. Итак, мои племянницы вернулись, и я сразу увидел, что
изгнание не сломило их дух, хотя нежная кожа, увы, потемнела под африканским
солнцем. По приказу Калигулы они зарабатывали себе на жизнь, ныряя за
губками. "Я не потратила время зря,-- было единственное, что сказала
Агриппинилла по поводу жизни на острове.-- Я стала первоклассной пловчихой.
Если кто-нибудь захочет избавиться от меня, пусть не пытается утопить". Что
касается темного, как у рабынь, цвета их лиц, шей и рук, то они решили
выкрутиться, уговорив кое-кого из своих знатных приятельниц ввести загар в
моду. Сок ореха стал излюбленной туалетной водой. Однако подруги Мессалины
сохраняли естественны