часы - суп должны были подать ровно четверть часа
назад. С тех пор как капитан Тиле стал капитаном, его еще ни разу, даже в
собственном доме, не заставляли чего-либо ждать. Он нахохлился, угрюмый,
насупленный, злобно сверкая глазами, и стал поразительно похож на
разобиженного попугая. Чувство собственного достоинства требовало немедля
приступить к еде - это будет отпор их нахальству, и уж впредь он постарается
совершенно не замечать этих подонков из Гранады или откуда они там взялись.
Капитан обвел глазами кают-компанию, и наконец холодный взгляд его приметил
там и сям кое-кого из его обычных застольцев. Гуттены и фрау Риттерсдорф
сели за один стол и уже принялись за еду, равнодушные ко всему вокруг. Этот
фрукт Рибер со своей Лиззи, как всегда, паясничают, размахивают бокалами,
сущие обезьяны. Маленькая фрау Шмитт сидит с Баумгартнерами - слава Богу,
хоть от этих он сейчас избавлен! Не то чтобы капитану кто-то из них был
нужен, но его возмущало, что они оставили его по такой дурацкой причине. У
него есть полное право и преимущество: он не обязан терпеть нудную компанию,
что собирается за его столом и до смерти надоедает ему в каждом рейсе, - он
может удалиться на мостик, на высоты, недоступные простым смертным, и очень
часто так и поступает; там, на мостике, он видит только своих подчиненных,
там никто не посмеет заговорить с ним первый; там каждому его слову
повинуются мгновенно, беспрекословно, это само собою разумеется. Это и есть
его подлинный мир - безраздельная власть, безусловное четкое разделение по
кастам и строгое распределение всех преимуществ по рангам, - и невыносимая
досада берет, когда приходится считаться с порядками какого-то иного мира.
Он прекрасно знает, какую мразь переправляет его корабль (да и все корабли)
из порта в порт по всему свету: мошенники, воры, контрабандисты, шпионы,
политические ссыльные и беженцы, тайные агенты, торговцы наркотиками -
всяческое отребье кишит на нижней палубе; точно чумные крысы, полчищами
перебираются они из страны в страну, все опустошают, подрывают с трудом
завоеванный порядок, культуру и цивилизацию во всем мире. И даже в верхних
слоях, где, казалось бы, можно ждать хоть какого-то внешнего приличия,
проступает самая позорная безнравственность, дай только случай. Ему ли,
капитану, не знать: почтенные отцы семейств или достойные жены и матери,
если в кои веки путешествуют в одиночку, забывают о простейшей порядочности,
как будто они в чужой стране и никто их не узнает, как будто корабль -
просто какой-то плавучий бордель.
В желудке жгло как огнем, и капитан нехотя прихлебывал жидкий суп, еда
пугала его - вдруг опять начнет раздирать и переворачивать все
внутренности... Да, такими вот испанцами его не удивишь, он знал им цену еще
прежде, чем услыхал пересуды и сплетни за своим столом. Все это неизмеримо
ниже его достоинства, ведь ясно же: они - сутенеры и проститутки, танцорами
прикидываются, только чтоб получить приличные паспорта, день и ночь заняты
разными темными делишками. На все способны - и вымогали деньги у пассажиров,
и воровали напропалую во всех лавках Санта-Круса... теперь понятно, почему
так отчаянно выла и размахивала руками та сумасшедшая на пристани, когда
"Вера" отчаливала; одно непостижимо - как они ухитрились запутать и запугать
сразу столько народу, как захватили места за капитанским столом, на что у
них нет ни малейшего права, и как вообще додумались до такой поистине
преступной наглости? И, что всего хуже, всего непостижимей: сам-то он,
капитан Тиле, о чем думал раньше? Как допустил, чтобы у него под носом
процветало такое безобразие, с чего вообразил, что это пустяки, повод для
бабьих сплетен, и не навел порядок.
Он чуть не вскочил и не вышел из-за стола. Но нет, надо остаться, еще
понаблюдать за ними, пускай продолжают свою наглую игру, а он выберет самую
подходящую минуту и на глазах у всех накажет их своим презрением. Такой
народ необходимо всегда держать в узде, чтоб знали свое место. Дашь малейшее
послабление, спустишь малейшую дерзость - и они, как верблюд, который сперва
только нос сунул в палатку погонщика-араба, сядут на шею, шагу не дадут
ступить... а тогда останется одно: усмирить их огнем и мечом.
Воображение капитана Тиле давно пленяли американские гангстерские
фильмы: перестрелки, налеты на ночные клубы, полиция преследует бандитов,
бешено мчатся автомобили, воют сирены, трещат пулеметы; похищают женщин,
убивают случайных прохожих на тротуарах, валятся прошитые пулями тела,
обагряя улицы кровью, и лишь изредка в заключительной сцене одного
какого-нибудь гангстера поведут на электрический стул. И сейчас, как с ним
иногда бывало, капитан замечтался: вот он, заняв, разумеется, выгодную
позицию, направляет элегантный, легкий ручной пулемет на бушующую где-то
мятежную толпу и, поворачивая оружие полукругом справа налево и опять
направо, косит бунтовщиков, ряд за рядом. Тут мысли его немного смешались,
хоть и не настолько, чтобы испортить удовольствие от этой фантазии; конечно
же, он не может вообразить себя в какой-либо иной роли, кроме сторонника
законного правительства, но в фильмах ручными пулеметами почти всегда
орудуют гангстеры. Непонятно почему - подобные неразумные порядки, конечно,
возможны только в такой варварской стране, как Соединенные Штаты. Правда,
американцы все поголовно поклоняются преступлениям и преступникам, глушат
себя наркотиками и отплясывают под джаз непристойные танцы в гнусных
негритянских погребках... этот разлагающийся народ погряз в пороке, а своей
полиции только и предоставляет слезоточивый газ, ручные гранаты да
револьверы - все это куда менее удобно, чем ручной пулемет, и толку гораздо
меньше. Допустим даже, что полицейский в Америке - человек честный, хоть это
и маловероятно, зачем же ставить его в такие невыгодные условия? Если бы
гангстеры не воевали непрерывно между собою, шайка с шайкой, и не убивали
друг друга десятками и сотнями, они бы уже много лет назад с легкостью
завладели всей страной! Но всем известно: американские гангстеры и полиция -
заодно, они не могут процветать друг без друга. Главари обоих лагерей делят
между собой власть и добычу, они заправляют повсюду - на самых высоких
правительственных постах, в профсоюзах, в самых веселых ночных клубах, даже
на бирже, в сельском хозяйстве - и даже в международном судоходстве. Бог
свидетель! Короче говоря, вся Америка - огромный рай для гангстеров, и
только мелких преступников, глупых полицейских да честных тружеников там
убивают, избивают и обжуливают. Все это капитан Тиле узнал не только из
кинофильмов, о том же изо дня в день твердят газеты. Всей страной правят
орды гангстеров, нет там ни единого закона, который бы они с легкостью не
нарушали, и нет в государстве ни одного человека, кто посмел бы им
воспротивиться.
С высоты своих строго упорядоченных нравственных принципов - как
человек, который движется, руководствуясь картой и компасом, и прочно
занимает одну из видных ступеней на общественной лестнице, столь
беспредельно высокой, что высший из начальников ему неведом и невидим,
капитан наслаждался этим апокалипсическим видением: полнейшим хаосом,
анархией и разбродом в Соединенных Штатах, стране, которой он никогда не
видел, ибо ни один его корабль не заходил в какой-либо порт крупнее Хьюстона
(штат Техас) - на искусственном канале, среди лугов, в глуши, где не найдешь
никаких признаков цивилизации. Канал этот был еще уже и еще скучнее, чем
река Везер, по которой он доходил до Бремерхафена.
Он втайне упивался этой картиной: беззаконное кровожадное безумие
вспыхивает опять и опять, в любой час, в любом неизвестном месте - его и на
карте не сыщешь, - но всегда среди людей, которых по закону можно и нужно
убивать, и всегда он, капитан Тиле, в центре событий, всем командует и
управляет. Ничего достойного таких надежд на применение силы еще не
случалось в его жизни, даже на войне - там, он вынужден в этом себе
признаться, он делал дело полезное, достойное, но незаметное и не имел ни
малейшей возможности проявить свои подлинные таланты. Видно, сама судьба его
преследует, он вполне способен совладать с крупнейшими беспорядками,
подавить всякое неповиновение, а тут, на корабле, вынужден управляться с
дурацкими потасовками, разбитыми головами на нижней палубе да с шайкой
жуликов и воришек, которые что-то чересчур обнаглели; все это ниже его
достоинства, однако надо ими заняться.
С грустью думал он о былой, уже не существующей Германии - о Германии
его детства и ранней юности, о единственной Германии, какую он в душе
признавал: вот где царили порядок, гармония, простота, благопристойность, в
общественных местах всюду висели надписи - это запрещено, это недозволено,
они наставляли, руководили, и людям уже непростительно было ошибаться;
совершил ошибку - значит, умышленно преступил правила и запреты. Вот почему
вершить правосудие здесь можно было быстрей и уверенней, чем в других
странах. Поместите крошечную табличку с надписью "Verboten" {Воспрещается
(нем.).} на краю зеленой лужайки - и даже трехлетний малыш, еще не умея
читать, сообразит, что за край ступать не следует. Вот он когда-то не
сообразил или, может быть, не обращал должного внимания на таблички, по
ребяческой беззаботности или неведению шагнул на лужайку почти рядом с
табличкой - и отец, который повел его утром в парк на прогулку, тут же на
месте отлупил его тростью, вся спина была исполосована, сплошь в синяках;
наглядный был урок, не только виновнику прочно запомнился, но и всем
очевидцам послужил примером того, как родителям надлежит воспитывать в детях
уважение к порядку...
Вздрогнув всем телом, капитан очнулся от своих грез, поглядел на часы и
сказал официанту:
- Налейте мне, пожалуйста, вина и принесите рыбу.
Тут в кают-компанию ворвались испанцы во всеоружии своих национальных
костюмов и профессионального искусства и торжественной процессией двинулись
к капитану под звуки известного марша тореадора: Тито и Маноло играли на
гитарах, постукивали кастаньеты дам; ослепительно улыбающиеся женские лица -
точно маски в три цвета: черный, белый и кроваво-красный. На женщинах тонкие
узорчатые платья, красные с белым, длиннейшие пышные шлейфы волочатся по
полу. В черных блестящих волосах - высокие черепаховые гребни, в которые
воткнуты спереди матерчатые розы, а поверх накинуты короткие черные
кружевные мантильи. Сверкают блестками веера, звенят и позвякивают ожерелья,
серьги, браслеты и всевозможные украшения из разноцветных стекляшек и
металла "под золото", спереди юбки короткие и выставляют напоказ стройные
ножки в черных кружевных чулках и красных шелковых туфельках на высоких
каблуках.
Мужчины - в неизменных как форма костюмах испанских танцоров: черные
штаны в обтяжку, с высокой талией, перехваченной широким красным поясом,
короткая черная курточка, легкие черные туфли с плоскими бантами. Рэк - в
наряде Кармен, Рик - в костюме тореадора, оба несколько взъерошенные, потому
что каждый старался за одежду и за волосы оттащить другого назад и оказаться
во главе шествия.
Вся эта орава обошла вокруг стола, бренча на струнах, щелкая каблуками
и кастаньетами, вертясь и раскланиваясь, истинно карнавальным шествием, на
всех лицах застыла улыбка. Капитан Типе, величественный, отчужденный,
поднялся и ответил на приветствия убийственно холодным поклоном. Этот знак
вежливости танцоры приняли так, словно их встретила восторженная аудитория.
Наконец официанты отодвинули для дам стулья, и они уселись, возбужденно
вскрикивая, точно стая ворон опустилась на пшеничное поле, - Лола по правую
руку от капитана, Ампаро по левую; остальные тоже разместились за
раздвинутым во всю длину столом - наконец-то, после ожесточенной борьбы, они
оказались гостями капитана, этой чести они стремились добиться хотя бы раз в
жизни, и не только завоевать ее, но и доказать, что имеют на нее полное
право. Теперь они уже не улыбались - со свирепым торжеством, с холодным
блеском в глазах оглядывали они остальных пассажиров. Кое-кто и сейчас
притворяется, что их не замечает? Ну и пусть! Победители ни на минуту не
забывали, ради чего одержана победа. Они пришли высказать свое уважение
капитану - и принялись его высказывать многословно и цветисто.
Приготовленные для них блюда остыли, и официанты их унесли, ели только Рик и
Рэк - эти никогда не теряли аппетита; а взрослые по очереди вставали с
бокалами в руках и произносили речи, каждый, чуть-чуть по-иному выстраивая
пышные фразы, выражал ту же пылкую надежду: да сблизит этот прекрасный
праздник два великих страдающих государства - Испанию и Германию, и да
восстановится во всей славе блистательный былой порядок - Испанская
монархия, Германская империя!
Неиссякаемо сыпались цветы красноречия, и капитан начал поеживаться;
когда же прояснился политический смысл этих речей, он побледнел от
бешенства. Он всегда глубоко скорбел о кайзере; всей душой он ненавидел
жалкий лжереспубликанизм послевоенной потерпевшей поражение Германии - и его
безмерно возмутило, что эти ничтожества, подонки, эта шушера смеют заявлять
о каком-то родстве с ним, капитаном Тиле, объявляя себя монархистами; они
провозглашают тосты во славу великого порядка, который по самой природе
вещей они не вправе называть своим - они могут только покоряться ему, как
рабы хлысту господина. Монархисты? Да как они смеют называться монархистами
- даже произнести это слово они недостойны! Дело этих нищих бродяг -
выстроиться вдоль улиц, по которым проезжает особа королевской крови, и
кричать "ура", драться из-за монет, разбросанных на паперти собора после
королевской свадьбы, плясать на улицах в дни ярмарок и потом обходить
зрителей с протянутой рукой.
Огромным усилием воли капитан Тиле заставил себя взять бокал - конечно
же, он задохнется, если глотнет хоть каплю вина в такой гнусной компании! Он
слегка приподнял бокал над тарелкой, чуть заметно повел им, чопорно кивнул,
не поднимая глаз, и вновь поставил бокал. Танцоры бурно вскочили, словно бы
в порыве восторга, и закричали:
- Долгих лет вашей матушке!
Капитан побагровел от злости - такая неприличная фамильярность! Его
матушка уже двадцать с лишком лет как умерла, и он не очень-то ее жаловал,
когда она была жива. А эти нахалы тянулись к нему через стол, придвинулись
совсем близко, вот-вот в его кожу впитаются черная краска, сгустившаяся на
ресницах женщин, и помада, которая чуть ли не течет с мужских причесок, и
невыносимая вонь их духов, кажется, вовек ему не отмыться... и тут он
окончательно сбросил маску вынужденной признательности. Лицо его
заострилось, окаменело, он откинулся в кресле, оперся на подлокотники. В
тех, что прежде сидели за его столом, а теперь рассеялись по кают-компании,
всколыхнулась жалость, они начали переглядываться, впервые между ними
возникло безмолвное согласие; даже Лиззи и фрау Риттерсдорф дружно покачали
головами и нахмурились, даже казначей и доктор Шуман, который пришел позже
всех, обменялись неодобрительными взглядами. Молодые супруги с Кубы,
пораньше накормив и уложив детей, пригласили к отведенному для них столику
жену мексиканского дипломата, маленькую, хрупкую сеньору Ортега: ее обычное
место было занято, а всем троим хотелось провести этот беспокойный вечер в
порядочном обществе. Несколько минут они молча смотрели на представление,
которое разыгрывалось за капитанским столом. Потом молодой супруг сказал:
- Это совершенно неприлично. Когда я покупал у них лотерейные билеты, я
понятия не имел, что они готовят такую дерзкую выходку!
- Просто стыдно становится, что я тоже испанка, - сказала сеньора
Ортега. Она, конечно, знала, как рассуждает самый последний испанец в
Испании об испанцах Мексики и Кубы, это, мол, жалкие полукровки, в их жилах
течет мерзкая кровь индейцев и негров, и говорят они не на чистом испанском,
а на каком-то попугайском наречии. - Они хуже индейцев, - прибавила сеньора
Ортега.
- Ну, они ведь просто цыгане, - " сказал молодой человек. - Цыгане из
Гранады.
- А мне говорили, что они еще хуже цыган, - вставила его жена. - Они
испанцы, а называют себя цыганами.
- И ко всему так себя ведут! - сказала сеньора Ортега. - Мне очень жаль
бедного капитана, никогда не думала, что буду так ему сочувствовать! Мне
всегда казалось, немцы ужасно неприятные. Мы знали в Мексике очень много
немцев, и я часто говорила мужу - пожалуйста, будь осторожен, смотри, чтобы
тебя не послали в Германию!
- Мой прадедушка был немец, коммерсант в Гаване,сухо заметила молодая
кубинка.
- О, извините! - огорченно пробормотала сеньора Ортега.
Ужин продолжался в молчании.
За капитанским столом Лола по праву взяла на себя роль
распорядительницы. Яростно сверкая глазами, размахивая бокалом, точно
каким-то оружием, она огляделась по сторонам и крикнула своим низким звучным
голосом:
- Тише! Я хочу сказать тост! За вечную дружбу двух великих стран -
Королевства испанского и Германской империи, за великих вождей, которые
восстанавливают власть и порядок в наших исстрадавшихся странах!
- Viva! Viva! - в один голос закричали остальные и разом выпили.
Капитан не шевельнулся, и никто, кроме танцоров, не стал пить. Тогда
Лола опять закричала, голос ее зазвенел от злости:
- А всем бессовестным, бездушным упрямцам, кто не захотел внести свою
долю и принять участие в этом празднике и отдать дань отваге, превосходству,
благородству ума и сердца и... одним словом, вам, мой капитан, - Лола с
самой своей ослепительной улыбкой наклонилась к капитану Тиле, - всем, кто
старался нарушить радость и красоту сегодняшнего торжества, вечный стыд,
срам и позор!
Все танцоры, даже Рик и Рэк, закричали "Viva!" и залпом осушили бокалы.
У капитана шумело в ушах; уже не понимая, был это тост и хвала или же
проклятие, за кого и против кого пили, он встал и отшвырнул салфетку. И
тотчас повскакали с мест кубинские студенты, высоко подняли огромные кубки
красного вина, весело завопили:
- Стыд! Срам! Вечный позор! Viva las Verguenzas! Viva la Cucaracha!{Да
здравствует целомудрие! Да здравствует Тараканиха! (исп.)}
И принялись горланить все ту же песню о несчастной Тараканихе, о
всевозможных ее горестях и лишениях. В разных концах кают-компании множество
голосов подхватило песню - сначала заорали вразброд, но очень быстро хор
сладился, многие в такт захлопали в ладоши, затопали ногами. "Cucaracha,
cucaracha, ya no puede caminar, porque no tiene, porque no tiene Marihuana
para fumar". {Кукарача, кукарача, нету сил ходить, нет марихуаны, нечего
курить! (исп.)}
Капитан Тиле сунул пальцы за воротник, словно его душило, сказал сквозь
зубы, как сплюнул: "Благодарю, благодарю!" - и, слепо пробиваясь между
столиками, ринулся вон из кают-компании.
Танцоры никого и ничего не замечали, кроме главного предмета их
внимания; они двинулись за капитаном, все еще выкликая "Viva! Viva!" - но
теперь их совсем заглушил буйный хор. Они вышли к трапу и остановились,
тщетно озираясь по сторонам; капитан улизнул от них, скрылся у себя на
мостике, точно лиса в норе, и потом целые сутки его никто не видел.
А Дженни, конечно, не выдержала (Дэвид так и знал, что не выдержит!),
принялась заодно со всеми покачиваться и хлопать в ладоши и во все горло
запела про Тараканиху, чем дальше, тем хуже, ведь песня с каждым куплетом
становилась непристойнее, а Дженни пела все подряд, и люди за ближними
столиками уже смотрели на нее с изумлением. Она единственная из женщин
присоединилась к этому хору.
- О Господи! - в отчаянии сказал наконец Дэвид. - Ты хоть понимаешь,
что поешь?
Дженни продолжала притопывать ногой и отбивать ладонью такт.
- Конечно, понимаю. Если хочешь, я спою это по-английски. Пожалуйста,
Дэвид, потерпи, я не могу удержаться. Я так же не вольна в себе, как ты в
себе. По-моему, вся эта история - дикость, все нечестно и неправильно, мы
оба это понимаем; но я другого не могу взять в толк: если ты знаешь, что все
так скверно, почему ты не попробовал им помешать? Почему не дал мне позвать
полицию или вовремя предупредить хоть кого-нибудь из тех лавочников? Мы же
видели, что эти танцоры всюду воровали.
- Это было не наше дело, - коротко ответил Дэвид.
- А тогда почему ты сейчас такой праведный? Почему сидишь надутый? -
забыв обо всякой осторожности, нетерпеливо спросила Дженни.
- Потому что этот праздник тоже не наше дело, - отрезал Дэвид.
Дженни допила вино и посмотрела, как пассажиры вслед за испанцами
потянулись к выходу.
- Ладно, - сказала она. - Желаю тебе поразвлечься. А я пойду танцевать
с первым, кто меня пригласит!
И оставила его одного за десертом и кофе.
Тито и Лола заранее предупредили дирижера: оркестр должен играть
попеременно немецкие и испанские танцы до тех пор, пока не начнется розыгрыш
лотереи. А тогда пускай играет, что хочет; дирижер любезно согласился, за
что получил пять лотерейных билетов, и с вожделением посматривал на белую
вышитую шелковую шаль, очень подходящую для его подружки в Висбадене. Когда
танцоры и те, кто потянулся следом, вышли на палубу, дирижер с
воодушевлением встретил их своими излюбленными "Сказками венского леса". При
первых звуках музыки словно искра пробежала по толпе, светлячок веселья
заиграл на всех лицах, и они озарились улыбками робкой надежды. Испанцы во
главе шествия, едва выйдя на палубу, разделились на пары и выступали под
музыку с заученной грацией, изящные, точно фарфоровые статуэтки, все
одинаково стройные, по-змеиному гибкие, у всех небольшие, хорошо вылепленные
головки, красивые, точеные руки и ноги. Казалось, это одна семья, красивые,
но злющие братья и сестры, их колючие глаза и недобрые губы никак не
сочетались с беспечно веселыми движениями. За ними следовали несколько пар
немцев: фрау Риттерсдорф с молодым помощником капитана, чета Баумгартнер (у
обоих на лицах уныние), Эльза с отцом, Рибер с Лиззи... По сравнению с
испанцами все они казались неотесанными, нескладными и плохо сочетались друг
с другом - совсем разного роста и сложения, одни тощие, другие толстые, лица
у всех бесцветные, невыразительные; лишь одинаковая вялость и неуклюжесть
выдавала, что все они - люди одной национальности, да еще все одинаково в
этой чуждой им роли участников непривычного торжества напускали на себя
судорожную, неестественную веселость. Испанцы не удостоили их ни единым
взглядом, а немцы глаз не могли отвести от испанцев. И понемногу у одного за
другим возникало смутное подозрение, которое вскоре перешло в тягостную
уверенность: эти актеры с птичьей легкостью в движениях уже не танцевали
чистый, классический венский вальс - нет, вне всякого сомнения, они
разыгрывали пародию, оскорбительную карикатуру на немецкую манеру
вальсировать!
Миссис Тредуэл танцевала с молодым моряком, они тотчас заметили эту
презабавную комедию и оба весело рассмеялись. В ту же минуту раскусили
проделку испанцев и Дженни с Фрейтагом.
- Это очень смешно, но как жестоко! - сказала Дженни.
- По-моему, это так верно, что уже почти не смешно, - слегка нахмурился
Фрейтаг и закружил ее под музыку.
Но едва они успели пройти круг-другой, стало ясно, что теперь испанцы
передразнивают их, и еще того ясней - что они так же смешны и нелепы, как
вечное всеобщее посмешище - Лиззи и Рибер. Пепе и Ампаро в точности уловили
и изобразили жеманство миссис Тредуэл, ее манеру держаться на расстоянии
вытянутой руки от молодого кавалера и его деревянную чопорность; Маноло с
Кончей зло передразнивали воинственность Фрейтага и самозабвение Дженни, ее
словно в полуобмороке запрокинутую голову. Панчо и Пастора упорно продолжали
пародировать Рибера с Лиззи: Панчо подскакивал, как мяч. Пастора вертелась
вокруг собственной оси, точно оживший телеграфный столб.
Дженни резко остановилась.
- Нет, знаете, с меня хватит. Они просто невыносимы... Не хочу я больше
танцевать.
- Мне тоже не хочется, - сказал Фрейтаг. - Давайте обойдем корабль.
Посмотрим, как действует здешняя механика. Этот балаган мне надоел.
Миссис Тредуэл один танец протанцевала со своим моряком, отклонила
приглашение Дэнни, который надеялся провести с нею время, пока не удалось
перехватить Пастору, и приняла приглашение казначея; неуклюжий толстяк с
неожиданной стремительностью трижды промчал ее по тесноватой площадке,
отведенной для танцев, - казалось, его дама уносится из его могучих рук,
точно легкий шарф, - и внезапно остановился, пыхтя и отдуваясь, весь
побагровел, закрыл глаза... наконец встревоженная миссис Тредуэл спросила,
не может ли она ему чем-нибудь помочь.
- Можете, - выдохнул он. - Посидите со мной, выпьем еще шаумвейна.
По счастью, подоспел ее красивый, сверкающий золотыми галунами морячок,
почтительно поклонился казначею и снова повел ее танцевать. Она заметила -
его бело-розовое гладкое лицо ничего не выражает, ровным счетом ничего!
Такой он прилизанный, чистенький, безукоризненно правильный, будто и не
человек вовсе, будто отлит был в какую-то стандартную форму, да так и
застыл. И танцует ровненько, гладенько, маленькими шажками, приноравливаясь
к ней, и держит ее, совсем не по моде, на почтительном расстоянии, будто
учился в той же школе танцев. А ведь он почти мальчик, в сыновья мне
годится, невольно подумала миссис Тредуэл, а держится совсем как мой
дедушка. Что ж, решила она, это не так уж плохо, и отдалась неспешному
кружению вальса, и ей стала отрадна эта плавная легкость и приятная близость
мужчины - не тяжесть, не обуза, просто он рядом. На минуту она закрыла глаза
и кружилась в успокоительной полутьме, ощущая смутную нежность к призраку,
что ведет ее, едва касаясь ее ладони и талии, - возлюбленный, с кем она
танцевала в мечтах задолго до того, как впервые танцевала с мужчиной. А
потом открыла глаза и поймала на себе его взгляд - странно пристальный,
изучающий, и ей стало не по себе. Может, ей только почудилось, может, просто
ее искушенному взгляду всюду мерещится затаившееся животное, чьи повадки
давно и хорошо знакомы? Или в его глазах и впрямь блеснула похотливая
алчность? Но как только глаза их встретились, его взгляд стал
вежливо-отчужденным, даже чуть скучающим.
- Давайте уйдем от этих хамов. Не хотите ли пойти осмотреть корабль? По
торжественным случаям это в обычае.
Миссис Тредуэл вспомнила, сколько ей приходилось плавать на очень
разных кораблях к разным гаваням, - но никогда еще в самых торжественных
случаях она не осматривала ни один корабль. Наверно, скука невозможная; она
улыбнулась своему спутнику, взяла его под руку и пошла посмотреть на нечто
новое, пусть и не увлекательное.
Когда оркестр заиграл румбу, кубинские студенты веселой гурьбой
кинулись наперегонки приглашать испанок - кто до какой раньше добежит. Двое,
кому танцовщиц не досталось, сразу стали оглядываться в поисках других дам;
один перехватил Дженни, которая только что рассталась с Фрейтагом, а второй,
улыбаясь и напевая мотив румбы, обнял за талию Эльзу, сжал другой рукой ее
руку - и она, ошеломленная, встретилась взглядом с тем самым незнакомцем, с
веселым красавцем, о котором столько мечтала. Да нет же, не может быть... но
он все еще улыбается, чуть сдвинув брови, и тянет ее за талию, а она стоит
столбом, не в силах шевельнуться.
- Полно, пойдемте, - сказал он очень учтиво, вкрадчиво, и оказалось, он
разговаривает ничуть не вульгарно, безо всяких жаргонных словечек. -
Пойдемте потанцуем.
Эльза будто к полу приросла.
- Я не могу, - прошептала она испуганно, как маленькая. - Нет-нет,
прошу вас... я не могу.
- Конечно, можете, - небрежно возразил он. - Все, у кого есть ноги,
могут танцевать! - И он ухитрился проделать несколько па на одном месте, не
переставая обнимать неподвижную фигуру, чересчур тяжеловесную, чтобы ее
можно было сдвинуть. - Ну, видите?
- Нет, нет! - в отчаянии воскликнула Эльза. - Я не умею!
Он опустил руки, отступил на шаг, и Эльза с ужасом увидела на его лице
самое настоящее отвращение.
- Perdoneme! {Прошу прощения! (исп.).}
Он поспешно отвернулся, точно от гадости какой-то, и пошел прочь, ни
разу не оглянулся, а Эльза так и осталась стоять. О конечно, он никогда и не
оглянется! Полминуты не прошло, а он уже танцует с миссис Тредуэл, которая
оставила своего моряка, чтобы для разнообразия пройти круг со столь
необычным кавалером - карнавал так карнавал... и Эльза почувствовала, что
сердце ее разбито окончательно и бесповоротно. Убежать бы, лечь в постель и
выплакаться всласть, но сперва надо пойти сказать отцу с матерью, не то они
станут ее всюду искать. Родители в салоне играли в шашки.
- Нет, Эльза, - сказала мать, - нельзя ложиться так рано, будешь плохо
спать. Почему ты не танцуешь?
- Не хочется, мама, - сказала она так уныло, что оба посмотрели на нее
с тайным сочувствием и пониманием.
- Что ж, ты умница, что хочешь посидеть тихо, - сказала мать
многозначительно, и Эльза покраснела от стыда. - Тогда побудь тут, поиграй с
отцом в шашки, а я опять возьмусь за вязанье, и мы славно проведем вечер
втроем после всей этой дурацкой суматохи.
Так, значит, злой рок, который она прежде лишь со страхом угадывала в
грозном будущем, ее настиг... Эльза машинально улыбнулась отцу и взялась за
шашки.
Арне Хансен сидел в шезлонге, ссутулив широкие плечи, сведя густые
брови к переносице, рядом на полу стояла бутылка пива; он угрюмо следил за
Ампаро - она танцевала сперва с Маноло, потом с одним из этих сумасшедших
студентов, а на него за весь вечер и не взглянула ни разу. Когда оркестр
заиграл третий танец - немецкий вальс, Арне слоновьей походкой подошел к ней
- она стояла подле Маноло и обмахивалась веером. Маноло скромно удалился, а
Хансен крепко взял Ампаро за локти, так ему всего привычней было танцевать.
Ампаро не тратила слов на объяснения. Она рывком высвободилась, уронила веер
- Хансен этого не заметил. Ампаро нагнулась за веером и, когда он опять
неуклюже двинулся на нее, изо всей силы наступила каблуком ему на ногу,
тотчас резко выпрямилась и головой наподдала ему снизу в подбородок, так что
он до крови прикусил язык.
- Смотри, что ты сделала, - горько упрекнул он, достал носовой платок и
стал прикладывать к ранке, на платке алели все новые пятна.
- Ну и отвяжись! - свирепо крикнула Ампаро. - Не стану я сегодня
таскать тебя за собой, туша вонючая! Я занята, скоро лотерею разыгрывать,
поди сядь там где-нибудь, лакай свое пиво и не путайся под ногами.
- Я купил четыре билета, - напомнил Хансен, пошарил в нагрудном кармане
рубашки и вынул четыре картонки.
- Ну да, четыре, жадюга паршивый, - раздельно произнесла Ампаро. -
Четыре!
И плюнула так, что едва не попала ему на левый рукав.
- Ты еще возьмешь свои слова обратно, - с неожиданным достоинством
сказал Хансен. - Еще пожалеешь, что так себя вела.
Он вернулся к шезлонгу, сел и спросил еще пару бутылок пива.
Едва схватив Дженни за руку и за талию, студент завертел ее, как
игрушку, - бешено кружил, отбрасывал прочь на всю длину руки и вновь рывком
привлекал к себе, пылко сжимал в объятиях и вновь небрежно отталкивал, ей
уже казалось - вот сейчас он схватит ее за ноги и закружит вниз головой!
Задыхаясь, она запротестовала.
- На ринге я за ближний бой, - сказала она весело. - Предпочитаю
воевать лицом к лицу. А такая акробатика - к чему?
Это ему польстило.
- А, вам нравится? Вот так? - с восторгом заявил он, к ее удивлению,
более или менее по-английски, и завертел ее как волчок.
- Нет, нет! - Дженни вырвалась, но, конечно, со смехом. - Хватит!
Оба смеялись, и Дженни превесело помахала ему на прощанье и побежала к
Фрейтагу.
Он одарил ее истинно немецкой высокомерной улыбкой.
- Скажите мне, вы, уж наверно, это знаете, неужели все женщины в
глубине души предпочитают головорезов, maquereaux {Сутенеры (франц.).} и
всяческих подонков? Что за странное у женщин пристрастие ко всему
низменному? La nostalgic de la boue? {Неодолимая тяга к грязи (франц.).}
- К низменному? К грязи? - озадаченно переспросила Дженни. - Да он
просто шумливый студент-медик из мелких буржуа, довольно надоедливый, но что
в нем уж такого низменного?
- Он танцевал с вами неуважительно, можно подумать, он потешается над
вами, - напрямик выпалил Фрейтаг.
- Очень может быть, - просто ответила Дженни. - Это его дело, меня это
мало трогает.
- Вы что же, совсем лишены гордости? - сурово спросил Фрейтаг.
Он уже устал от попыток понять эту странную особу - кажется, нет в ней
ничего такого, что ему требуется в женщине, и однако она постоянно его
волнует, возбуждает чисто эротическое чувство, какого он никогда еще не
испытывал, - одно лишь вожделение и ни тени тепла, нежности. Она ему и не
нравится вовсе.
- Гордости у меня немного, - сказала Дженни. - А вы что, хотите со мной
поссориться? Лучше не надо. Этого у меня и без вас хватает.
Фрейтаг рассудил, что это неважное начало для вечера, на который он
возлагал кое-какие надежды, и сразу переменил тон.
- Не обращайте внимания, - сказал он. - Наверно, я просто немножко
приревновал. Давайте еще потанцуем, а уж потом пойдем бродить. Какое нам
дело, что о нас думают эти мошенники-испанцы?
Дэвид покончил с десертом, выпил кофе с ликером, выкурил сигарету и
лениво пошел в бар; он надеялся, что Дженни заметит, какой он спокойный и
довольный. Но Дженни нигде не было видно, и он подсел к стойке рядом с
Уильямом Дэнни; в баре уже расположились за маленьким столиком супруги
Баумгартнер, мальчика с ними не было. За другим столиком распивали бутылку
вина Гуттены, у их ног лежал Детка, он, похоже, окончательно оправился после
своих злоключений.
Дэвид порой удивлялся - как установились у него с Дэнни совсем особые,
не слишком близкие, но устраивающие обоих отношения собутыльников. Похоже,
Дэнни может пить с кем угодно или один, ему безразлично; а главная беда
Дэвида - что его всерьез ни к кому не тянет, только к Дженни иногда, да и к
ней день ото дня все меньше, а вот с Дэнни ему легко, потому что Дэнни как
бы и не существует: не человек, а какой-то тюк пошлых вожделений и нелепых
провинциальных предрассудков. Дэвид пробовал подойти к нему и так и этак -
ничто ему не интересно, ничто не волнует. И вот они сидят и пьют молча,
каждый сам по себе, отрешенные, далекие друг от друга, будто старые
приятели, которые давно друг другу надоели.
За четвертой порцией виски Дэвид вяло пробормотал (язык уже плохо его
слушался):
- Когда ни погляжу, она все с Фрейтагом ходит. Вон, опять пошла, - он
неопределенно махнул рукой. - Опять пошла.
Дэнни боком наклонился к нему с высокого табурета, огромный,
нескладный, сказал серьезно, с видом заговорщика:
- Не хочу навязываться, поимейте в виду, я сроду в чужие дела не
мешался, одно скажу: была бы эта сучка моя, я бы ей все кости переломал.
Поимейте в виду, это дело не мое, а только она с вами не по совести
поступает.
Эта туповатая заботливость тронула Дэвида - не то чтобы сам Дэнни, но
его слова пробудили ответное доброе чувство.
- Да я на вас не в обиде, - сказал он. - Я знаю, вам тоже солоно
приходится. С этой Пасторой. Мы с вами оба потерпели крушение, вроде как два
моряка в одной шлюпке, - прибавил он добродушно. Внутри одна за другой со
звоном лопались какие-то туго натянутые струны, и что-то отпускало,
становилось легче, даже не досадно было самому слышать, что он как дурак
разговорился с Дэнни - тот-то всегда разговаривает как дурак... нет, все это
даже приятно.
- У всех у нас свои заботы, - с жаром сказал он Дэнни. - Вы еще найдете
способ выйти из положения.
- Я все ищу, как бы войти! - похотливо ухмыльнулся Дэнни. - Выйти-то не
хитро. Скажу прямо, она из меня вытянула больше, чем я собирался дать,
ловкая бестия, а теперь хочет увильнуть, не расплатясь. Ну так вот, нынче я
ее заставлю платить по счету, говорю вам, нынче же вечером. Я никому не
доставлю неприятностей, никому. А вот ей я покажу, верьте слову, она у меня
узнает!
Некоторое время Дэвид размышлял над услышанным.
- Что же, - сочувственно заключил он, - с такой женщиной...
неудивительно, если вам достается шиш.
Дэнни не оскорбился, он ничего не понял.
- При чем тут шиш? - недоуменно спросил он, - Кто говорил про шиш?
Он уперся ладонью в плечо Дэвида и стал настойчиво его подталкивать
куда-то вбок. Дэвид откачнулся, чтобы оказаться вне досягаемости.
- Да ну же, - сказал Дэнни. - Мужчина вы или заяц? Валяйте. Самое
время. Дайте ей как следует в зубы.
- Пасторе? - удивился Дэвид. - Почему я? Это ваша забота.
- Н-ну да... - неуверенно протянул Дэнни. - Я не про то. Я малость
погожу, может, одумается. Она мне нужна в полной форме, - задумчиво пояснил
он. - Что толку, если девка вся в синяках, живого места нет... Я всегда
говорю, чем мужчина лучше, тем больше ему с девками мороки. У меня всегда
так. А вам этой Дженни хватает, будь она моя, я бы ей набил морду.
Дэвид с трудом, близоруко вгляделся в перекошенное лицо, которое
маячило перед ним как в тумане, до него наконец дошло, что Дэнни очень даже
мешается не в свое дело.
- Ну, знаете, она не ваша, - сказал он, и вдруг его озарило: - Она
вообще ничья, она сама себе и то не хозяйка.
Он удивился своим словам и сразу почувствовал, что нечаянно открыл
некую новую истину и осознал, как обманчивы его былые надежды. Вспышка
радостного оживления сменилась обычной мрачностью, а тут еще в бар опять
хлынул народ с танцев, в этом водовороте оказались и Пастора со своим
студентом, и Дженни с Фрейтагом. Дэвид постучал по стойке, пододвинул к
буфетчику оба стакана.
- Еще два виски, - сказал он. - Что ж, по крайней мере, покуда они
крутятся у нас на глазах, мы хоть знаем, где они есть.
- Ага, и чем занимаются, - подхватил Дэнни с такой беззастенчивой
злобно-хитрой усмешкой, что его физиономия совсем перекосилась.
Новобрачные после ужина, как всегда, гуляли рука об руку по укрытой от
ветра стороне палубы, подальше от танцующих, и посторонились, пропуская
угрюмого белокурого юношу, который вез больного старика в кресле на колесах;
ссохшийся изможденный старик съежился под одеялами и пледами и дрожащими
пальцами перелистывал карманную Библию. Когда кресло поравнялось с
новобрачными, он поднял восторженные глаза, вскинул трясущуюся руку и хотел
коснуться молодой женщины. Она вся задрожала, отпрянула и прижалась к мужу.
- Бог да благословит ваш брак и даст вам наследников, - произнес Графф.
- Спасибо, сэр, спасибо, - сказал молодой муж, он твердо помнил, что к
старости надо относиться почтительно.
И оба стояли и ждали, пока юноша со свирепым лицом, не глядя на них,
прокатил кресло дальше. Молодая жена, все еще вздрагивая, прижималась к
мужу.
- Это прозвучало как проклятие! - сказала она, - Еще чуть-чуть, и он бы
до меня дотронулся!
И молодой супруг ответил ласково-покровительственно, снисходя и
успокаивая, как и положено супругу (этот недавно усвоенный им тон восхищал
обоих):
- Ты же прекрасно знаешь, проклятия - просто выдумка. Да и как он может
нам повредить? Он просто жалкий умирающий старик - и, в конце концов, он
желал нам только хорошего. Грустно это, когда человек стар и болен...
У молодой женщины было доброе сердце, она тотчас пожалела о своем
жестоком порыве и притом, честная по натуре, поняла, откуда взялась эта
жестокость: так отвратительны, так пугают старость, уродство и немощь, а еще
страшнее смерть - единственный выход, единственное спасенье от всех этих
ужасов. Она почувствовала себя очень рассу