Юрий Иосифович Коваль. Чистый дор
Рассказы
---------------------------------------------------------------------
Коваль Ю.И. Поздним вечером ранней весной: Рассказы, повести.
М.: Дет. лит., 1988.
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 16 апреля 2003 года
---------------------------------------------------------------------
Для старшего дошкольного и младшего школьного возраста.
По лесной дороге
Чистый Дор
Стожок
Весенний вечер
Фиолетовая птица
Под соснами
Около войны
Березовый пирожок
Лесовик
Железяка
Вишня
Колобок
Картофельный смысл
Кепка с карасями
Нюрка
Бунькины рога
Выстрел
Вода с закрытыми глазами
Клеенка
По-черному
Подснежники
Последний лист
Солнце пекло уже которую неделю.
Лесная дорога высохла и побелела от пыли.
В колеях, где стояли когда-то глубокие лужи, земля лопнула, и трещины
покрыли ее густой сетью. Там, в колеях, прыгали маленькие, сухие лягушки.
Издалека я увидел: в придорожной канаве в кустах малины мелькает белый
платочек. Небольшая старушка искала что-то в траве.
- Не иголку ли потеряли? - пошутил я, подойдя.
- Топор, батюшка. Вчера попрятала, да забыла, под каким кустом.
Я пошарил в малине. С коричневых мохнатых стеблей и с вялых листьев
сыпалась пыль. Топор блеснул в тени под кустами, как глубинная рыба.
- Вот он! - обрадовалась старушка. - А я-то думаю: не лесовик ли унес?
- Какой лесовик?
- А в лесу который живет. Страшный-то эдакий - бычьи бельмищи.
- Ну?
- Борода синяя, - подтвердила старушка, - а по ней пятнышки.
- А вы что, видели лесовика?
- Видела, батюшка, видела. Он к нам в магазин ходит сахар покупать.
- Откуда ж он деньги берет?
- Сам делает, - ответила старушка и пошла с дороги. Ее платочек сразу
пропал в высокой траве и выпорхнул только под елками.
"Ну и ну!.. - думал я, шагая дальше. - Что же это за лесовик - бычьи
бельмищи?"
Несмотря на солнечный день, темно было под елками. Где-нибудь в этой
темноте, подальше от дороги, и сидит, наверно, лесовик.
Вдруг лес кончился, и я увидел большое поле, подобное круглому озеру. В
самом центре его, как остров, стояла деревня.
Голубые масленые волны бродили по полю. Это цвел лен. Высокий небесный
купол упирался в лесные верхушки, окружавшие поле со всех сторон.
Я глядел на деревню и не знал, как она называется, и, уж конечно, не
думал, что стану жить здесь, снова увижу старушку в белом платочке и даже
лесовика.
Лесная дорога пошла через поле - стала полевой. Дошла до деревни -
превратилась в деревенскую улицу.
По сторонам стояли высокие и крепкие дома. Их крыши были покрыты
осиновой щепой. На одних домах щепа стала от ветра и времени серой, а на
других была новой, золотилась под солнцем.
Пока я шел к журавлю-колодцу, во все окошки смотрели на меня люди: что
это, мол, за человек идет?
Я споткнулся и думал, в окошках засмеются, но все оставались строгими
за стеклом.
Напившись, я присел на бревно у колодца.
В доме напротив раскрылось окно. Какая-то женщина поглядела на меня и
сказала внутрь комнаты:
- Напился и сидит.
И окно снова закрылось.
Подошли два гусака, хотели загоготать, но не осмелились: что это за
человек чужой?
Вдруг на дороге я увидел старушку, ту самую, что искала в лесу топор.
Теперь она тащила длинную березовую жердь.
- Давайте пособлю.
- Это ты мне топор-то нашел?
- Я.
- А я-то думала: не лесовик ли унес?
Я взял жердь и потащил ее следом за старушкой.
В пятиоконном доме распахнулось окно, и мохнатая голова высунулась
из-за горшка с лимоном.
- Пантелевна, - сказала голова, - это чей же парень?
- Мой, - ответила Пантелевна. - Он топор нашел.
Мы прошли еще немного. Все люди, которые встречались нам, удивлялись: с
кем это идет Пантелевна?
Какая-то женщина крикнула с огорода:
- Да это не племянник ли твой из Олюшина?
- Племянник! - крикнула в ответ Пантелевна. - Он топор мне нашел.
Тут я сильно удивился, что стал племянником, но виду не подал и молча
поспевал за Пантелевной.
Встретилась другая женщина, с девочкой на руках.
- Это кто березу-то везет? - спросила она.
- Племянник мой, - ответила Пантелевна. - Он топор нашел, а я думала:
не лесовик ли унес?
Так, пока мы шли по деревне, Пантелевна всем говорила, что я ей
племянник, и рассказывала про топор.
- А теперь он березу мне везет!
- А чего он молчит? - спросил кто-то.
- Как так молчу? - сказал я. - Я племянник ей. Она топор потеряла и
думает, не лесовик ли унес, а он в малине лежал. А я племянник ей.
- Давай сюда, батюшка племянник. Вот дом наш.
Когда выстраивается шеренга солдат, то впереди становятся самые рослые
и бравые, а в конце всегда бывает маленький солдатик. Так дом Пантелевны
стоял в конце и был самый маленький, в три оконца. Про такие дома говорят,
что они пирогом подперты, блином покрыты.
Я бросил березу на землю и присел на лавочку перед домом.
- Как называется ваша деревня? - спросил я.
- Чистый Дор.
- Чего Чистый?
- Дор.
Дор... Такого слова я раньше не слыхал.
- А что это такое - Чистый Дор?
- Это, батюшка, деревня наша, - толковала Пантелевна.
- Понятно, понятно. А что такое дор?
- А дор - это вот он весь, дор-то. Все, что вокруг деревни, - это все и
есть дор.
Я глядел и видел поле вокруг деревни, а за полем - лес.
- Какой же это дор? Это поле, а вовсе не дор никакой.
- Это и есть дор. Чистый весь, глянь-ка. Это все дор, а уж там, где
елочки, - это все бор.
Так я и понял, что дор - это поле, но только не простое поле, а среди
леса. Здесь тоже раньше был лес, а потом деревья порубили, пеньки
повыдергивали. Дергали, дергали - получился дор.
- Ну ладно, - сказал я, - дор так дор, а мне надо дальше идти.
- Куда ты, батюшка племянник? Вот я самовар поставлю.
Ну что ж, я подождал самовара. А потом приблизился вечер, и я остался
ночевать.
- Куда ж ты? - говорила Пантелевна и на следующее утро. - Живи-ка тут.
Места в избе хватит.
Я подумал-подумал, послал куда надо телеграмму и остался у Пантелевны.
Уж не знаю, как получилось, но только прожил я у нее не день и не месяц, а
целый год.
Жил и писал свою книжку. Не эту, а другую.
Эту-то я нишу в Москве.
Гляжу в окошко на пасмурную пожарную каланчу и вспоминаю Чистый Дор.
У излучины реки Ялмы в старой баньке жил, между прочим, дядя Зуй.
Жил он не один, а с внучкою Нюркой, и было у него все, что надо, - и
куры, и корова.
- Свиньи вот только нету, - говорил дядя Зуй. - А на что хорошему
человеку свинья?
Еще летом дядя Зуй накосил в лесу травы и сметал стожок сена, но не
просто сметал - хитро: поставил стог не на землю, как все делают, а прямо на
сани, чтоб сподручней было зимой сено из лесу вывезти.
А когда наступила зима, дядя Зуй про то сено забыл.
- Дед, - говорит Нюрка, - ты что ж сено-то из лесу не везешь? Ай
позабыл?
- Какое сено? - удивился дядя Зуй, а после хлопнул себя по лбу и
побежал к председателю лошадь просить.
Лошадь председатель дал хорошую, крепкую. На ней дядя Зуй скоро до
места добрался. Смотрит - стожок его снегом занесен.
Стал он снег вокруг саней ногой раскидывать, оглянулся потом - нет
лошади: ушла, проклятая!
Побежал вдогонку - догнал, а лошадь не идет к стогу, упирается.
"С чего бы это она, - думает дядя Зуй, - упирается-то?"
Накокец-таки запряг ее дядя Зуй в сани.
- Но-о-о!..
Чмокает дядя Зуй губами, кричит, а лошадь ни с места - полозья к земле
крепко примерзли. Пришлось по ним топориком постукать - сани тронулись, а на
них стожок. Так и едет, как в лесу стоял.
Дядя Зуй сбоку идет, на лошадь губами чмокает.
К обеду добрались до дому, дядя Зуй стал распрягать.
- Ты чего, Зуюшко, привез-то? - кричит ему Пантелевна.
- Сено, Пантелевна. Чего ж иное?
- А на возу у тебя что?
Глянул дядя Зуй и как стоял, так и сел в снег. Страшная какая-то,
кривая да мохнатая морда выставилась с воза - медведь!
"Р-ру-у-у!.."
Медведь зашевелился на возу, наклонил стог набок и вывалился в снег.
Тряхнул башкой, схватил в зубы снегу и в лес побежал.
- Стой! - закричал дядя Зуй. - Держи его, Пантелевна.
Рявкнул медведь и пропал в елочках.
Стал народ собираться.
Охотники пришли, и я, конечно, с ними. Толпимся мы, разглядываем
медвежьи следы.
Паша-охотник говорит:
- Вон какую берлогу себе придумал - Зуев стожок.
А Пантелевна кричит-пугается:
- Как же он тебя, Зуюшко, не укусил?..
- Да-а, - сказал дядя Зуй, - будет теперь сено медвежатиной разить.
Его, наверно, и корова-то в рот не возьмет.
Солнце повисело в осиновых ветках и пропало за лесом. Закат расплылся в
небе.
Низко, в половину березы, над просекой пролетел большой ястреб. Он
летел бесшумно, совсем не шевеля синими крыльями.
Я стоял на поляне, снега на которой почти не было. Только под высокими
деревьями еще холодели сугробы.
Дрозды-дерябы трещали и голосили на елках. Казалось, это еловые шишки
трутся друг о друга зазубренными боками.
Я почувствовал странный запах, который шел с земли. Из старой травы, из
прелых листьев торчали какие-то короткие стебли. На них распустились
небольшие сиреневые цветочки. Я хотел сорвать несколько, но стебли не
поддавались, гнулись в руках и наконец лопнули, переломившись. Они оказались
полыми - пустыми внутри.
От цветов пахло так приятно, что даже закружилась голова, но стебли их
будто зашевелились в руке. Показалось, они живые и ядовитые.
Стало неприятно, и я отложил цветы на пенек.
"Свис-с-с-с-с!.." - пронеслись над поляной чирки. Еле заметен в темном
небе их серебряный след.
Сумрак поднялся с земли, стемнело, и тогда послышался хриплый и
ласковый голос за березами:
"Хорх... хорх... хорх... хорх..."
Длинноклювая, с косыми крыльями птица вылетела из-за леса и пошла над
поляной - "хорх... хорх...", - то ныряя вниз, то вскидываясь, как бабочка.
Вальдшнеп! Вальдшнеп тянет!..
Совсем стемнело, и я пошел к дому.
Холодом тянуло по земле, хрустела под ногами корка льда, схватившая
лужи.
На опушке в лицо вдруг повеяло теплом. Земля оттаяла, согрелась за
день, теперь воздух греется об нее.
Я шел полем и вспоминал цветы, оставленные на пеньке. Снова показалось,
что стебли их шевелятся, шевелятся в руке.
Я не знал, как называются эти цветы.
Потом только узнал - волчье лыко.
Как-то в мае, когда снег уже потаял, я сидел на стуле, вынесенном из
дому, и чистил ружье.
Дядя Зуй сидел рядом на чурбаке и заворачивал махорочную самокрутку.
- Видишь ты, какие дела-то... - сказал он. - Куры у меня не ноские.
- Яиц не несут?
- Яйцо в неделю - разве ж это носкость?
Такого слова я вроде не слыхал. Чудное - сразу в нем и "нос" и "кость".
Сквозь ружейные стволы я глянул в небо. В них вспыхнули и нанизались
одно на другое светлые оранжевые кольца, где-то в конце стволов слились в
голубой пятачок - кусок неба.
- Я уж тут новую несушку купил, - толковал дядя Зуй. - У Витьки Белова.
У него все куры ноские.
Дочистив ружье, я пошел поглядеть на новую несушку.
Три курицы бродили у Зуюшки во дворе. Две-то были знакомые пеструшки, а
третья - необыкновенного фиолетового цвета. Но вела она себя нормально,
говорила "ко-ко-ко" и клевала намятую вареную картошку.
- Что это за масть у нее?
- Она белая, - сказал дядя Зуй. - Но, видишь ты, белые куры в каждом
дворе, так я ее чернилами приметил, чтоб не спутать.
- Гляди, станет она фиолетовые яйца носить.
Тут курица вдруг подошла ко мне и - хлоп! - клюнула в сапог.
- Пошла! - сказал я и махнул ногой.
Курица отскочила, но потом снова подбежала и - хлоп! - клюнула в сапог.
- Цыпа-цыпа, - сказал дядя Зуй, - ты что, холера, делаешь?
Тут я догадался, в чем дело. Сапоги были все облеплены весенней грязью.
С утра я ходил на конюшню, а там кто-то просыпал овес. Потом белил яблони,
обкапал сапоги известкой. Каждый сапог превратился теперь в глиняный пирог с
овсом и с известкой.
Фиолетовой несушке так понравились мои сапоги, что, когда я пошел
домой, она двинула следом.
На крыльце я снял сапоги и отдал ей на растерзание. Из окошка я видел,
что она обклевала весь овес и всю известку. Известка ей нужна, чтоб скорлупа
у яиц была прочнее.
Обклевав сапоги, курица опрокинула банку с червями, накопанными для
налимов, и принялась за них.
Тут я не выдержал, выскочил на крыльцо и схватил полено.
Взмахнув чернильными крыльями, она перелетела со страху весь двор и
уселась на березе.
На другой день, возвращаясь с охоты, я увидел на дороге фиолетовую
птицу. Издалека она узнала меня и подбежала, чтоб клюнуть в сапог.
Пока была на дорогах грязь, курица встречала и провожала меня. Но вот
весна кончилась, грязь на дорогах подсохла. Как-то я шел из леса и снова
увидел на дороге свою знакомую.
А она-то даже и не поглядела на меня, пошла прочь.
"Что такое?" - подумал я.
Глянул на свои сапоги и увидел - нету сапог. Иду я по траве босиком -
лето наступило.
Апрель превратился в май. Снега в лесу совсем не осталось, а солнце
грело и грело. Оно меня совсем разморило после бессонной ночи на глухарином
току.
Я шел по болоту и время от времени бухался на колени в моховую кочку -
собирал прошлогоднюю клюкву.
Перележав зиму под снегом, клюква стала синеватой и сладкой.
За болотом оказался бугор. Здесь росли десятка два сосен.
Я снял куртку, постелил ее и прилег под соснами.
Бугор сплошь был усыпан божьими коровками, как давешние болотные кочки
клюквой. Мне это понравилось, но скоро я понял, что клюква лучше божьих
коровок хотя бы потому, что она не двигается.
Напрасно я просил их улететь на небо и принести хлеба - божьи коровки
ползали по лицу, забирались в волосы и за пазуху. Вначале я сощелкивал их, а
потом плюнул и, перевернувшись на спину, стал глядеть вверх.
Сосны уходили в небо.
Казалось, они растут прямо из меня, из моей груди.
Божьи коровки взлетали, и тогда было видно, как закручивается между
стволов кирпичная и прозрачная точка.
Вверху дунул ветер. Сосна уронила шишку.
Шишка гулко ударилась о землю.
Я прикрыл глаза и задремал. Было слышно, как шумят сосновые ветки и
далеко бубнят-бормочут тетерева.
Послышался приглушенный звук трубы.
"Лось, что ли? - подумал я. - Да нет, гон у лосей осенью".
Труба была еле слышна, но играла отчетливо, с переливами.
Звук ее был медный, не лесной. Лось не умеет так трубить. У него голос
- стон, глухой, хриплый, а этот будто неживой.
Очень тихо, незаметно за первой трубой вступила вторая. Ее голос был
ниже. Он помогал, подпевал первой.
"Что это за трубы? - думал я. - Не лось это и не журавель".
Солнце припекало, и я дремал, а потом и вовсе заснул и во сне уже
сообразил, что звуки эти доносятся из земли, из бугра. А бугор похож на
огромный кривой барабан. Он ухает и глухо гудит, а совсем-совсем глубоко в
земле слышатся переливы, будто кто-то струны перебирает.
Мне снилось, что сосны - это и есть медные музыкальные трубы, только
корявые, обросшие ветками. Они трубят, медленно раскачиваясь надо мною.
Когда я проснулся, солнце опускалось. Ни звуков трубы, ни струнных
переборов не было теперь слышно. Только на нижних ветках сосны бил зяблик.
Я приложил ухо к сосновому стволу: слышался шум, далекий, как в морской
раковине.
Спустившись с бугра, я пошел к дому, а сам все думал, что же это за
звуки доносились из земли. Может быть, в бугре был подземный ручей - играл,
захлебывался весенней водой?
В тот день я добрался к дому под вечер, сразу пошел в баню и, конечно,
думать забыл о звуках, которые доносились из бугра.
Я бы и не вспомнил о них, если б не услышал вот какую историю.
Во время войны здесь, неподалеку от Чистого Дора, был бой.
Наши солдаты шли через лес и через болота, а немцы обстреливали их из
минометов. Вместе со всеми шел солдатский духовой оркестр.
Перед боем музыканты спрятали свои инструменты. На каком-то бугре среди
леса они закопали в землю трубы и валторны, флейты, барабаны и медные
тарелки. Чтоб не достались врагу.
Оркестр не достался врагу, но многие солдаты погибли в бою, а те, что
остались живы, не смогли потом разыскать в лесу этот бугор.
А я-то теперь думаю, что как раз спал на том самом месте.
До Чистого Дора немец не дошел.
Но был он близко.
За лесом слышался рев орудий и такой скрежет, будто танкетки грызлись
между собой. В серых облаках, висящих над деревней, иногда вдруг вспыхивали
ослепительные искры, а между вспышками сновали маленькие крестообразные
самолеты.
Все дома Чистого Дора стояли тогда пустые. Мужчины были на фронте,
женщины эвакуировались.
Только в одном доме жили люди: тетка Ксеня с двумя детьми и Пантелевна.
Они собрались жить вместе, чтобы не было так страшно.
Ночами, когда дети спали, женщины глядели в окно на снежное поле и лес.
Им казалось - немец подкрадывается, таясь за деревьями.
Как-то ночью в дверь им вдруг стукнул кто-то и крикнул:
- Открывай, что ли!
Женщины не стали открывать.
- Открывай! - снова крикнул человек с крыльца. - Я ведь замерз.
Тетка Ксеня подошла к двери и спросила:
- Кто?
Это был Мохов-безрукий из соседней деревни, из Олюшина. Его не взяли на
фронт.
- Что ж вы свечку не зажгете? - сказал Мохов, входя в избу. - Темень у
вас.
- Нету свечки, - сказала Пантелевна, - садись вот на сундук.
- Мохов, - сказала тетка Ксеня, - ты к нам жить перебирайся, страшно
без мужика.
- Куда я из дому? У меня там тоже бабы с детьми. Вы к нам
перебирайтесь.
- Нет, - сказала Ксеня, - тут наш дом.
Мохов достал из кармана горсть чернослива.
- Красноармейцы дали, - сказал он.
Тетка Ксеня повынимала из слив косточки и сунула спящим ребятам каждому
в рот по сливине. Они дальше спали и сосали чернослив.
- Вот что, - сказал Мохов, - сидеть мне с вами некогда, надо идти, а
завтра утром приходите ко мне. Я вам насыплю картошки. У меня еще осталась.
Мохов ушел, а женщины снова глядели в окно до самого свету.
Утром они подняли детей и пошли в Олюшино.
За лесом сегодня не скрежетало и не было слышно взрывов.
- Бой кончился, - сказала тетка Ксеня, - только не знаю, на чьей
стороне победа. Ладно бы на нашей.
- А вдруг на его? - сказала Пантелевна.
- Он бы тогда сюда пришел.
- Может быть, подкрадывается, - сказала Пантелевна.
Они поглядели за деревья, но никого не было видно - только снег лежал.
Просветлело.
Сизые перья протянулись по небу, и за лесом зажглась солнечная полоса.
И тут женщины увидели вдруг какой-то предмет. Он плыл над лесом
медленно-медленно. Ветки заслоняли его, и нельзя было разобрать, что это.
- Бежим! - сказала Пантелевна.
Ей стало страшно: что это летит по небу?
Темный предмет выплывал из-за деревьев. Восходящее солнце вдруг
осветило его, и они увидели, что это по небу летит человек. Только очень
большой.
- Мужик! - крикнула Пантелевна.
А тетка Ксеня заплакала и села в снег. Она не могла понять, как летит
человек, и плакала, и крепко держала детей.
Огромный человек плыл над лесом.
Огромный, больше деревьев, стоящих под ним.
Он плыл-летел, лежа на боку и поджав ноги.
Он был в солдатской шапке и в шинели. Полы шинели развевались, и слышно
было, как они трещат от ветра, дующего наверху.
Пантелевна побежала по снегу, чтобы спрятаться от этого страшного
летящего мужика, а он молча плыл над лесом, над Чистым Дором.
Бежать было некуда, и Пантелевна остановилась.
Она глядела, как висит над ней огромный солдат, поджавший ноги к
животу, и не могла понять, мертвый он или живой. И почему он такой большой?
И зачем по небу летит?
В шинели его были видны большие дыры. И еще была видна красная звезда,
только не на шапке, а на плече.
- Не бойся! - крикнула Пантелевна, увидев звезду. - Это наш!
Но тетка Ксеня боялась поднять голову и поглядела наверх, только когда
огромный солдат отплыл в сторону.
- Его, наверно, ранили, - сказала Пантелевна.
Она теперь думала, что у нас есть такие большие солдаты, которые умеют
летать.
Он отплывал в сторону, по-прежнему поджав колени и подложив под голову
ладонь.
Лицо его было совсем серым.
Солнце поднялось выше, и сильнее задул ветер, подхватил солдата, понес
его дальше.
Нет, он, видимо, был убит, этот огромный солдат, и уже не сопротивлялся
ветру. Скоро он ушел за лес на другой стороне Чистого Дора.
А женщины все никак не могли понять, откуда взялся этот большой
человек, зачем он летал по небу и как его убили. Они пошли дальше по дороге
в Олюшино и ждали, что по небу поплывут новые огромные люди. Но небо было
пусто.
А огромный солдат летел дальше, по-прежнему поджав ноги к животу. Потом
он стал медленно опускаться и наконец лег на верхушки елок.
Он сделался меньше и постепенно сползал с елок на землю.
Какие-то запутанные веревки протянулись от него по елочным верхушкам,
куски толстой материи нависли на ветках, ссыпали с них снег.
Это был аэростат воздушного заграждения. Немецкий самолет налетел на
него, переломил себе крыло и разбился об землю. От удара самолета аэростат
тоже получил пробоину, опустился к земле, выпустив через дырку часть газа.
Он перекрутился весь и превратился в солдата, в огромного человека, и
утреннее солнце призрачно осветило его. Ни тетка Ксеня, ни Пантелевна не
знали этого. Они сидели у Мохова в избе, варили картошку и рассказывали,
какие у нас есть огромные летающие солдаты.
- Как жалко-то его! - сказала Ксеня. - Такой был большой, а не
уберегся. Снаряд, наверно, в него попал.
- Ему бы затаиться, - сказала Пантелевна, - а он эвон куда - по небу
поплыл.
Братья Моховы с Нюркой пошли в лес по ягоды, а я так пошел, сам по
себе.
И хоть шел я сам по себе, а они по ягоды - все равно мы все время
оказывались рядом. Я иду, а сбоку то Нюрка выглянет, то какой-нибудь брат
Мохов.
Заверну в сторону, чтоб побыть в тишине, а уж из кустов другой брат
Мохов вылезает. Эти братья особенно надоедали - бидонами дрались, валуями
кидались или вдруг начинали кричать:
- Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!
Нюрка была потише, но, как дело до свинки доходило, тоже кричала изо
всех сил:
- Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!
- Эй! - крикнул я. - Кого вы там подкалываете?
- Свинку! - хором отозвались братья Моховы.
- Какую еще свинку? Тащите ее сюда!
Братья Моховы и Нюрка выскочили из кустов с бидонами в руках, никакой
свинки видно не было.
- А свинка где? - строго спросил я.
- Вот, - сказала Нюрка и протянула мне травинку, на которую нанизаны
были земляничины.
- Земляника, - сказал я.
- Земляника, - согласилась Нюрка. - Но только - свинка.
Я пригляделся и увидел, что ягоды, нанизанные на стебель, были особенно
крупные, особенно спелые, черные от густой красноты. Снял ягоду со стебля,
положил в рот и понял, что и вкус у нее особенный. У простой земляники -
солнечный вкус, а тут - лесной, болотный, сумрачный.
Долго, видно, зрела эта ягода, набиралась солнца и сока, сделалась
лучшей из земляничин.
Я нашел подходящую травинку, выдернул из нее стебель и вместе с
ребятами стал собирать ягоды и покрикивать:
- Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!
Скоро травинка моя стала тяжелой от нанизанных на нее земляничин.
Приятно было нести ее, помахивать ею, разглядывать.
К обеду бидоны у ребят были полны, и я подколол свинки травинок пять.
Присели отдохнуть. Тут бы и перекусить, а никто из нас не взял в лес ни
сухаря, ни лепешки.
- Надо свинку рубануть! - кричали братья Моховы.
- Что собрали - домой понесем, - сказала Нюрка. - Погодите, я сейчас
пирожков напеку.
Она сорвала с березовой ветки листок, завернула в него пяток земляничин
и первому, как старшему, протянула мне.
- Что это? - спросил я.
- Березовый пирожок. Ешь.
Очень вкусным оказался березовый пирожок. Земляникой от него пахло и
солнцем, лесным летом, глухим лесом.
Я плыл по Ялме.
Сидел на корме лодки, помахивал веслом. Далеко уже отплыл от Чистого
Дора, вместе с речкой углубился в лес.
Вода под лодкой черная, настоялась на опавших листьях. Над нею синие
стрекозы перелетают.
Захотелось что-нибудь спеть, просто так, от хорошего настроения. А
вдруг, думаю, здесь какая-нибудь девушка малину собирает! Услышит, как я
хорошо пою, - выйдет на берег. Размечтался я и грянул:
Ой, когда мне было лет семнадцать,
Ходил я в Грешнево гулять...
Допел первый куплет и уже хотел за второй взяться - вдруг слышу:
- Ты чего орешь?
Вот тебе на! Оказался кто-то на берегу. Только не девушка. Голос
грубый, болотный.
Огляделся - не видно никого в берегах. Кусты.
- Чего головой крутишь? Ай не видишь?
- Не вижу чтой-то, дядя.
- А не видишь, так и не видь.
- Эй, дядя, - сказал я, - да ты кустиком пошевели!
Молчит.
Ну, глупое положение!
Отложил я весло, хотел закурить. Шарь-пошарь - нету махорки. Только что
в кармане шевелилась - теперь нету.
Вдруг стемнело над рекой. Солнце-то, солнце за тучку ушло!
Куда ж это я забрался? Лес кругом страшный, корявый, черный, вода в
реке черная, и стрекозы над ней черные. Какие тут девушки? Какая малина?
Ударил я веслом - и ходом к дому, в Чистый Дор, к Пантелевне.
- Ну, батюшка, - сказала Пантелевна, - спасибо, жив остался. Он бы тебя
в болото завел.
- Кто?
- Лесовик! Знаешь, как он Мирониху-то водил? Иди, говорит, сюда,
девушка, я тебе конфетку дам. А Мирониха по глупости идет за конфеткой. А он
ей в руку впился и в болото тянет. Тут матушка Мирониха помирать начала. Во
ведь как бывает.
Не стал я спорить с Пантелевной, а Мирониху, конечно, знал. Как придет
вечером, обязательно что-нибудь приврет.
Месяц прошел с тех пор, и я забыл про лесовика. А как в августе
рыжики-то пошли - вспомнил.
С дядей Зуем отправились мы за рыжиками. Босиком.
Чистодорские жители все ходят за рыжиками босиком - ногами ищут. Вот
ведь история! А делается это для того, чтоб найти в траве самый маленький
рыжик. Руками шарить - коленки протрешь. Главная задача - найти такой рыжик,
чтоб он в бутылочное горлышко пролезал. Подберезовики и маслята солят в
бочках, а рыжики - только в бутылках. Насолишь на зиму бутылочек двадцать,
потом только вытряхивай.
Я-то вначале ходил собирать в сапогах, на месте разувался. А потом
плюнул - ходишь, как неумный, с сапогами в руках. Стал было ходить в одном
сапоге - как-никак одна нога рабочая, - но и это бросил: задразнили.
С дядей Зуем пришли мы в сосняки. Рыжиков много.
Зуюшко ногой строчит, как швейная машина "Зингер", а я осторожно
собираю. Еле-еле ногой шарю - боюсь змею собрать.
За спиной у меня что-то зашелестело в кустах. Оглянулся я и замер.
Медленно-медленно высовывается из куста длинная палка. А на конце ее
приделан острый кривой нож. И вот этот нож тянется ко мне!
Тут у меня сердце зашлось. Стою столбом, а нога сама по себе рыжики
ищет.
Кусты раздвинулись, и из листьев показался человечек, маленький, ростом
с пень. Лесовик! В руках держит палку с ножом на конце, сам весь корявый,
борода серо-синяя, а руки черные, как головешки. Смотрит на меня, ножовой
палкой покачивает и говорит, как из дупла:
- Рыжики берешь?
- Ага, - говорю я. - Рыжичков бы нам.
- Нам бы рыжичков, - сбоку говорит дядя Зуй. - В бутылочку.
- В каку таку бутылочку?
- А в поллитровочку, для прелести посола.
- Ага, - говорит лесовик и башкой кивает. - Сей год рыжичков много,
прошлый меньше было. А махорки у вас нету ли?
- Есть, - говорит дядя Зуй. - Есть махорка.
Лесовик сел на пень и стал самокрутку крутить. Тут я его как следует
разглядел: все верно, точно такой, как Пантелевна рассказывала, только
что-то клыков не видно.
Дядя Зуй подошел к пню и говорит:
- А вы каким промыслом занимаетесь?
- Живицу я собираю, - говорит лесовик. - Смолку сосновую. Я насквозь
просмоленный, как птица клест. Руки мои ни за что не отмоешь, вон и в бороду
смола накапала.
Тут мне все стало ясно. Часто в лесу я видел сосны с насечками на
стволах. Эти насечки делаются уголками, одна над другой. Смола перетекает из
насечки в насечку, а потом капает в баночку. Смола эта и называется
"живица", потому что она рану на стволе дерева заживляет.
Я даже огорчился, что лесовик смоловиком оказался, спрашиваю дальше:
- А это что за палка у вас страшная?
- Это палка-хак. Этой палкой-хаком я делаю насечки на сосне, чтобы
живица выступила.
- А сосна не мрет ли от вашей работы? - спрашивает дядя Зуй.
- Не, - говорит смоловик, - пока не мрет.
Дали мы смоловику еще махорки и пошли дальше. А когда уже разошлись, я
вспомнил: надо было спросить, не он ли окликал меня, когда я в лодке плыл...
Вечером всю эту историю я рассказал Пантелевне. Так, мол, и так, видел
лесовика.
- Э, батюшка, - сказала Пантелевна, - да разве ж это лесовик? Настоящий
лесовик в лесу сидит, бельмищи свои пучит да деньги делает.
Безоблачной ночью плавает над Чистым Дором луна, отражается в лужах,
серебрит крытые щепой крыши. Тихо в деревне.
С рассветом от берега Ялмы раздаются глухие удары, будто колотит кто-то
в заросший мохом колокол. За вербами темнеет на берегу кузница - дощатый
сарай, древний, закопченный, обшитый по углам ржавыми листами жести. Отсюда
слышны удары.
Рано я выхожу на рыбалку. Темно еще, темно, и странно выглядит этот
сарай в пасмурном ольховнике.
Вдруг открывается дверь, а там - огонь, но не яркий, как пламя костра,
а приглушенный. Такого цвета бывает калина, когда ее ударит мороз. Огненная
дверь кажется пещерой, которая ведет, может быть, и внутрь земли.
Из нее выскакивает на берег маленький человек. В руках - длинные клещи,
а в них зажата раскаленная драконья кость. Он сует ее в воду - раздается
шипение похлеще кошачьего или гадючьего. Облако пара вырывается из воды.
- Здравствуй, Волошин, - говорю я.
В полдень, возвращаясь домой, я снова прохожу мимо. Вокруг кузницы
теперь полно народу: кто пришел за гвоздями, кто лошадь подковать.
Внутри пылает горн. Шурка Клеткин, молотобоец, раздувает мехи -
выдыхает воздух в горн, на уголья. В самом пекле лежит железная болванка.
Она так раскалилась, что не отличишь ее от огня.
Длинными клещами Волошин выхватывает ее, ставит на наковальню. Шурка
бьет по ней молотом, и болванка сплющивается, а Волошин только поворачивает
ее под ударами. Шурка Клеткин крепкий малый; плечи у него тяжелые, как гири.
Он - силач, а Волошин - мастер.
- Ну что, парень? - говорит мне Волошин. - На уху наловил ли?
Я вываливаю из сетки язей.
- Будет навар, - хрипло говорит Шурка Клеткин, разглядывая язей. - Во,
блестят, ну прямо железяки!
У Шурки все железяки. Трактор - железяка, ружье - железяка, котелок -
тоже железяка.
Шурка парень молодой, а голос у него хриплый, как у старого чугунного
человека.
На берегу мы чистим язей. Чешуя брызгами разлетается под ножом, блестит
в прибрежной траве. Потом Волошин берет клещами котелок и ставит его в
середину горна, на самый жар.
К ухе дядя Зуй подоспел. Прикатил в кузницу колесо, старое да ржавое.
Где он такое выкопал? Дядя Зуй любит Волошина, таскает ему разные железки.
Шурка подошел, пнул колесо сапогом.
- Барахло, - говорит. - Гнилая железяка.
- Гнилая? - обижается дядя Зуй. - Смотри, какие гаечки. Тут одних
гаечек на паровоз хватит.
Волошин помалкивает, прикидывает, сгодится ли на что-нибудь это колесо.
Вот странное дело, никому не была нужна ржавая железяка, а теперь стоит
в кузнице и с каждой минутой становится все более ценной. Теперь это
материал для мастера. Неизвестно, что сделает из нее Волошин, но что-нибудь
обязательно сделает. И может быть, такую вещь, про которую и Шурка скажет:
"Вроде ничего получилась железяка".
- А то сказал: гнилая! - горячится дядя Зуй. - Сам ты, Шурка, вроде
железяки! Вон нос какой кривой.
Шурка обиделся, трогает нос пальцами - кривой ли?
Уха готова - кипит, клокочет. Пена выплескивается из котелка на уголья,
и пар от язевой ухи смешивается с кислым запахом кованого железа.
Волошин достает из шкафчика ложки. Всем - деревянные, Шурке - железяку.
Уху все едят внимательно. Задумываются - хороша ли?
Хороша!
Во дворе зоотехника Николая стояла лошадь, привязанная к забору. Здесь
же, на заборе, висело снятое с нее седло. Николай и бригадир Фролов стояли
рядом.
- Что случилось? - спросил я.
- Да вот, - кивнул Николай, - погляди.
На боку лошади была рваная рана. Сильно текла кровь, капала в крапиву.
- Понимаешь, - стал объяснять мне Фролов, - кто-то проволоку натянул
между столбами, колючую. А я на ферму гнал, спешил, не заметил и вот
зацепился...
- Надо замечать, - сказал Николай и подобрал ватой стекающую кровь,
залил рану йодом.
- Да как же, Коля, - сказал Фролов, - ведь я спешил, не видел проволоки
этой.
- Надо было видеть, - сказал Николай.
Я стал шарить по карманам. Мне казалось, что где-то у меня должен был
заваляться кусок сахару. И верно, нашелся кусок сахару, облепленный табаком.
Николай приготовил уже иглу, шелковую нитку и стал зашивать рану.
- Не могу! - сказал Фролов и отошел в сторону. - Как по мне шьет!
- Гонять лошадь он может, - сказал Николай, - а проволоку замечать он
не может!
Лошадь, казалось, не чувствовала боли. Она стояла спокойно, но сахар
брать с руки не стала.
- Терпи, терпи, - сказал ей Николай. - Сейчас кончу.
Лошадь наклонила голову к крапиве. Она прикрывала глаза и чуть
вздрагивала.
- Гонять лошадь он может, - сказал Николай, - а поберечь ее он не
может!
Бригадир Фролов стоял в стороне и курил, отвернувшись.
- Все, - сказал Николай.
Лошадь поняла это. Она обернулась поглядеть, что там у нее на боку. Тут
я всучил ей кусок сахару. Она разгрызла его и стала обнюхивать мое плечо.
Фролов взял под мышку седло, отвязал лошадь и повел ее на конюшню.
Она шла в поводу спокойно, раскачиваясь с каждым шагом. Очень крепкая
на вид и даже чуть округлая лошадь. Ее звали Вишня.
Я пошел на рыбалку, а за мною увязался дядя Зуй.
- Ушицы похлебаю с тобой, и ладно, - сказал он.
У ивы, склонившейся над омутом, я закинул удочки, а дядя Зуй сел у меня
за спиной - глядеть.
Дело шло к вечеру, и солнце спокойно плыло над лесом. Но потом из-за
бугра выкатилась туча, пушистая и разлапистая. Солнце нырнуло в нее, как в
черное дупло, и небо потемнело.
- Гроза идет, - сказал дядя Зуй. - Домой надо бы бечь.
Тут у меня клюнуло. Я подсек, и леска запела, натянувшись. Медный язь
засиял в глубине, упираясь, вышел на поверхность, плеснул-затрепыхался. Я
подвел его к берегу и выбросил в траву.
Зарница пронеслась по небу, грохнуло над головой, а язь подпрыгнул в
траве.
Дождь вдруг ударил по воде сразу всеми каплями и с такой силой, будто
сто язей шлепнули хвостами о поверхность. Река закипела, зашевелилась,
молнии гнулись над нею, а в свете их прыгал в траве пойманный язь.
- Ну и дела! - бубнил дядя Зуй, накрывшись плащом. - Страшно-то как...
Внезапно дождь кончился. И засияло что-то на ветках ивы, и сполз с них,
потрескивая, закачался в воздухе сверкающий колобок.
Он покатился к реке и вдруг подпрыгнул.
- Что?! - крикнул дядя Зуй. - Что это?
Колобок повис неподвижно в воздухе и чуть дрожал, колебался.
Ослепительный свет его резал глаза, а кругом огненного колобка горела
радуга.
Засияло все: и река, и кусты молочая по берегам, и листья рогоза
прорезались из воды, блестящие, как лезвия ножей.
Покачиваясь и кружась, колобок полетел над берегом, и шел низко над
кустами молочая, и взлетал, и стоял высоко, и обрывался белым яблоком,
созревшим в небе.
Вдруг померк его свет.
Колобок раздулся и стал огромным черным шаром.
В нем вспыхнули лиловые жилы, и грохнул взрыв.
Мы бежали к дому.
Дядя Зуй, насквозь мокрый, еле поспевал за мной.
- Что ж это? - кричал он. - Неуж атомная бомба?
- Шаровая молния.
- Шаровая? Да откуда она взялась?
- Не знаю! - кричал я через плечо. - Иногда во время грозы получаются
такие шаровые молнии!
- Ага! - кричал дядя Зуй мне вдогонку. - Это, наверно, простая молния в
клубок скрутилась! Ну дела!
Мы прибежали домой и сразу скинули мокрые рубахи, поставили самовар.
- Ну и дела! - твердил дядя Зуй. - Простая молния в клубок скрутилась.
Чтоб я больше пошел с тобой на рыбалку - ни за что!
- Да, что ты ни говори, батюшка, а я картошку люблю. Потому что в
картошке смыслу много.
- Да какой там особенный-то смысл? Картошка и картошка.
- Э-э... не говори, батюшка, не говори. Наваришь с полведерочки - тут и
жизнь вроде повеселей становится. Вот такой и смысл... картофельный.
Мы сидели с дядей Зуем на берегу реки у костра и ели печеную картошку.
Просто так пошли к реке - поглядеть, как рыбка плавится, да и разложили
костер, картошечки поднакопали, напекли. А соль у дяди Зуя в кармане
оказалась.
- А как же без соли-то? Соль, батюшка, я всегда с собой ношу. Придешь,
к примеру, в гости, а у хозяйки суп несоленый. Тут и неловко будет сказать:
суп, дескать, у вас несоленый. А я уж тут потихоньку из кармана соль достану
и... подсолю.
- А еще-то ты чего носишь в карманах? И верно - они у тебя все время
оттопыриваются.
- Чего еще ношу? Все ношу, что в карманы влезает. Вот гляди -
махорка... соль в узелочке... веревочка, если что надо подвязать, хорошая
веревочка. Ну, ножик, конечно! Фонарик карманный! Недаром сказано -
карманный. Есть у тебя карманный фонарик, - значит, и положи его в карман. А
это конфеты, если кого из ребят встречу.
- А это что? Хлеб, что ли?
- Сухарь, батюшка. Давно ношу, хочу кому из лошадей отдать, да все
позабываю. Смотрим теперь в другом кармане. Этот у меня карман поглубже.
Нарочно так сделан... надставленный. Ну, это, конечно, отвертка и пассатижи.
Пара гвоздей, еще махорка, мундштук... А вот еще веревочка, на случай если
та коротка окажется. А это... хэ... еще одна отвертка. Откуда еще-то одна?
Ага, все понял. Я про ту отвертку забыл, ну и вторую сунул. Хочешь, тебе
одну отдам?
- Мне-то на кой отвертка? Стану я ее таскать.
- А вдруг отвернуть чего понадобится?
- Да я тебя позову.
- Ладно, прямо ко мне беги, вместе и отвернем... Смотрим дальше - очки,
читательские, а это очки - грибные. В этих очках я книжки читаю, а этими
грибы ищу. Ну, вот и все, пожалуй. Давай теперь ты показывай, что там у тебя
в карманах? Интересно.
- Да у меня вроде и нет ничего.
- Да как же так? Ничего. Ножик-то, ножик есть небось?
- Забыл я ножик, дома оставил.
- Как же так? На речку идешь, а ножик дома оставил?
- Я не знал, что мы на речку идем. Так думал: вышли погулять.
- Так ведь и я не знал, что мы на речку идем, а соль-то у меня в
кармане оказалась. А без соли и картошка свой смысл теряет. Хотя, пожалуй, в
картошке и без соли смыслу много.
Я выгреб из золы новую кривую картофелину. Разломил черно-печеные ее
бока. Белой оказалась картошка под угольной кожурой и розовой. А в
сердцевине не пропеклась, захрустела, когда я откусил. Это была
сентябрьская, совсем созревшая картошка. Не слишком велика, а ведь в кулак.
Летними дождями пахла непропеченная сердцевина, а корочка коричневая -
раскаленной осенней землей.
- Дай-ка соли-то, - сказал я дяде Зую. - Смысл надо бы подсолить.
Дядя Зуй сунул пальцы в ситцевый узелок, посыпал соли на картофелину.
- Смысл, - сказал он, - подсолить можно. А соль к смыслу придача.
Далеко, на другом берегу реки, двигались в поле фигурки - заречная
деревня копала картошку. Кое-где, поближе к берегу, подымался над ольшаником
картофельный дым.
И с нашего берега слышались в поле голоса, подымался дым. Весь мир
копал в этот день картошку.
Долго сидели мы с дядей Зуем на берегу, глядели на закат, на дальние
леса и размышляли о великом осеннем картофельном смысле.
Километрах в пяти от Чистого Дора, в борах, спряталась деревня Гридино.
Она стоит на высоком берегу, как раз над озером, в котором водятся белые
караси. В самом большом, в самом крепком доме под красною крышей живет
дядизуев кум.
- Кум у меня золотой. И руки у него золотые, и головушка. Его дядей
Ваней зовут. Он пчел держит. А карасей знаешь как ловит? Мордой!
Дядя Зуй сидел на корточках, привалясь спиною к печке, подшивал валенки
и рассказывал о куме. Я устроился на лавке и тоже подшивал свои, готовился к
зиме. Шило и дратва меня плохо слушались, а Зуюшко уже подшил свои да
Нюркины и теперь подшивал мой левый валенок. А я все возился с правым.
- Морду-то знаешь небось? - продолжал дядя Зуй.
- Какую морду?
- Какой карасей ловят.
- А, знаю. Это вроде корзины с дыркой, куда караси залазят.
- Во-во! Поставит мой дорогой кум дядя Ваня морду в озеро, а караси
шнырь-шнырь и залезают в нее. Им интересно поглядеть, чего там внутри, в
морде-то. А там нет ничего - только прутики сплетенные. Тут кум дерг за
веревочку и вынимает морду. Кум у меня золотой. Видишь этот воск? Это кум
подарил.
Воск был черный, замусоленный, изрезанный дратвой, но дядя Зуй глядел
на него с восхищением и покачивал головой, удивляясь, какой у него кум -
воск подарил!
- Пойдем проведаем кума, - уговаривал меня дядя Зуй. - Медку поедим,
карасей нажарим.
- А что ж, - сказал я, перекусив дратву, - пойдем.
После обеда мы отправились в Гридино. Взяли соленых грибов, да
черничного варенья Пантелевна дала банку - гостинцы. Удочки дядя Зуй брать
не велел - кум карасей мордой наловит. Мордой так мордой.
- К ночи вернетесь ли? - провожала нас Пантелевна. - Беречь ли самовар?
- Да что ты! - сердился дядя Зуй. - Разве ж нас кум отпустит! Завтра
жди.
Вначале мы шли дорогой, потом свернули на тропку, петляющую среди елок.
Дядя Зуй бежал то впереди меня, то сбоку, то совсем отставал.
- У него золотые руки! - кричал дядя Зуй мне в спину. - И золотая
голова. Он нас карасями угостит.
Уже под самый вечер, под закат, мы вышли к Гридино. Высоко над озером
стояла деревня. С каменистой гряды сбегали в низину, к озеру, яблоньки и
огороды. Закат светил нам в спину, и стекла в окнах кумова дома и старая
береза у крыльца были ослепительные и золотые...
Кум окучивал картошку.
- Кум-батюшка! - окликнул дядя Зуй из-за забора. - Вот и гости к тебе.
- Ага, - сказал кум, оглядываясь.
- Это вот мой друг сердечный, - объяснил дядя Зуй, показывая на меня. -
Золотой человек. У Пантелевны живет, племянник...
- А-а-а... - сказал кум, отставив тяпку.
Мы зашли в калитку, уселись на лавку у стола, врытого под березой.
Закурили...
- А это мой кум, Иван Тимофеевич, - горячился дядя Зуй, пока мы
закуривали. - Помнишь, я тебе много про него рассказывал. Золотая головушка!
- Помню-помню, - ответил я. - Ты ведь у нас, Зуюшко, тоже золотой
человек.
Дядя Зуй сиял, глядел то на меня, то на кума, радуясь, что за одним
столом собралось сразу три золотых человека.
- Вот мой кум, - говорил он с гордостью. - Дядя Ваня. Он карасей мордой
ловит!
- Да, - сказал кум задумчиво. - Дядя Ваня любит карасей мордой ловить.
- Кто? - не понял было я.
- Дак это кум мой дядя Ваня, Иван Тимофеевич! Это он карасей-то мордой
ловит.
- А, - понял я. - Понятно. А что, есть караси-то в озере?
- Ну что ж, - отвечал кум с расстановкой. - Караси в озере-то, пожалуй
что, и есть.
- А я хозяйство бросил! - кричал дядя Зуй. - Решил кума своего
проведать. А дома Нюрку оставил, она ведь совсем большая стала - шесть лет.
- Дядя Ваня любит Нюрку, - сказал кум.
- И Нюрка, - подхватил дядя Зуй, - и Нюрка любит дядю Ваню.
- Ну что ж, - согласился кум, - и Нюрка любит дядю Ваню.
Разговор заглох. Закат спрятался в темный лесистый берег, но окна
кумова дома еще улавливали его отсветы и сияли, как праздничные зеркала.
- А у нас ведь и подарки тебе есть, - сказал дядя Зуй, ласково глядя на
кума и выставляя на стол подарки.
- И вареньица принесли? - удивился кум, разглядывая подарки.
- И вареньица, - подхватил дядя Зуй. - Черничного.
- Дядя Ваня любит вареньице, - сказал кум. - Черничное.
По берегу озера из лесу вышло стадо. Увидав дом, коровы замычали,
забренчали боталами - жестяными банками-колокольцами. С луговины поднялась
пара козодоев и принялась летать над стадом, подныривать коровам под брюхо,
хватая на лету мух и пауков. Из кумова дома вышла женщина в вязаной кофте и
закричала однообразно:
- Ночк, Ночк, Ночк, Ночк, Ночк...
- А что, кум, - спрашивал дядя Зуй, подмигивая мне, - где же у тебя
морда то? Не в озере ли стоит?
- Зачем в озере, - ответил кум. - Дядя Ваня починяет морду. Вон она
стоит, морда-то, у сарая.
У сарая стояла морда, похожая на огромную бутыль, сплетенную из ивовых
прутьев.
- Починяется морда, - с уважением пояснил мне дядя Зуй. - А другая не в
озере ли, кум, стоит?
- А другая, наверно что, в озере, - ответил кум, сомневаясь.
- Так не проверить ли? - намекнул дядя Зуй. - Насчет карасей.
- Зачем же? - сказал кум. - Чего ее зря проверять?
Закат окончательно утонул в лесах. Козодои все летали над лугом, но уже
не было их видно, только слышалась однообразная глухая трель.
- Ну, кум, - сказал дядя Зуй, - попробуй, что ли, волвяночек.
- Ну что ж, - вздохнул кум, - это, пожалуй что, и можно.
Он встал и задумчиво отправился в дом.
- Видал? - обрадовался дядя Зуй и снова подмигнул мне: - Начинается.
Сейчас медку поедим.
Кум долго-долго возился в доме, выглядывал для чего-то из окна, а потом
вынес тарелку и вилку.
- А вот хлеба-то у нас нет, - смутился дядя Зуй, вытряхивая грибы в
тарелку. - У нас, извиняюсь, магазин был, кум, закрыт...
- Да ладно, - вставил я. - Волвяночки и так хороши.
Мы попробовали грибков, похвалили их, покурили. Дядя Зуй задумался,
глядел на потемневшее озеро, в котором отражались светлые еще облака.
- Не пора ли нам? - спросил я.
- Кум, - сказал дядя Зуй, - а ведь нам пора.
- Ну что ж, - сказал кум. - Спасибо, что погостили.
- Это, - сказал дядя Зуй, глядя на озеро, - вот друг-то мой
интересуется карасей поглядеть. Белых. Золотых, говорит, видел, а белых
чтой-то не попадалось.
- Ну что ж, - сказал кум. - Это верно, что карасей надо бы поглядеть.
Давай кепку-то.
Он взял со стола Зуюшкину кепку и пошел к бочке, что стояла у сарая.
Зачерпнув сачком, кум выловил из бочки с десяток полусонных карасей, вывалил
их в кепку.
- На вот, - сказал он. - Тут и другу твоему поглядеть хватит, и Нюрке
отнести, гостинца...
По каменистой тропинке, еле заметной в сумерках, мы спустились вниз, к
лесу. Высоко над нами стояла теперь деревня Гридино. В окнах домов мерцали
уже слабые огоньки, а высоко поднятый над кумовым домом скворечник еще был
освещен далеким закатом.
А в лесу была уже совсем ночь. Луна то появлялась над лесом, то
запрятывалась в еловые ветки.
Дядя Зуй все время отставал от меня, спотыкался, и караси вываливались
тогда из кепки в траву. Они были еще живые и шевелились в траве,
выскальзывали из рук.
- Видал теперь белых-то карасей? - говорил дядя Зуй, снова укладывая их
в кепку. - Это тебе не золотые. Золотых-то всюду полно, а белых поискать
надо. Вот ведь какие караси! Белые! Прям как платочек.
Долго мы шли лесом и старались не сбиваться с тропинки. Дядя Зуй
запинался за корни, заботясь о карасях. Уже перед самой деревней он опять
просыпал их. Собрал, бережно уложил в кепку и вдруг рассердился:
- А ну их к черту!
Размахнувшись, он выбросил карасей вместе с кепкой.
Издалека, с края леса, мы увидели огоньки Чистого Дора, и, пока шли
полем, я все старался разглядеть - спит Пантелевна или не спит. Горит ли
огонь?
- А ведь Пантелевна, наверно, не спит, - сказал я. - Поджидает.
- Пантелевна-то? - подхватил дядя Зуй. - Конечно, не спит. Она ведь у
нас золотая душа. Как раз к самовару поспеем.
Нюрке дядизуевой было шесть лет.
Долго ей было шесть лет. Целый год.
А как раз в августе стало Нюрке семь лет.
На Нюркин день рождения дядя Зуй напек калиток - это такие ватрушки с
пшенной кашей - и гостей позвал. Меня тоже. Я стал собираться в гости и
никак не мог придумать, что Нюрке подарить.
- Купи конфет килограмма два, - говорит Пантелевна. - Подушечек.
- Ну нет, тут надо чего-нибудь посерьезнее.
Стал я перебирать свои вещи. Встряхнул рюкзак - чувствуется в рюкзаке
что-то тяжелое. Плки-палки, да это же бинокль! Хороший бинокль. Все в нем
цело, и стекла есть, и окуляры крутятся.
Протер я бинокль сухой тряпочкой, вышел на крыльцо и навел его на
дядизуев двор. Хорошо все видно: Нюрка по огороду бегает, укроп собирает,
дядя Зуй самовар ставит.
- Нюрка, - кричит дядя Зуй, - хрену-то накопала?
Это уже не через бинокль, это мне так слышно.
- Накопала, - отвечает Нюрка.
Повесил я бинокль на грудь, зашел в магазин, купил два кило подушечек и
пошел к Нюрке.
Самый разный народ собрался. Например, Федюша Миронов пришел в хромовых
сапогах и с мамашей Миронихой. Принес Нюрке пенал из бересты. Этот пенал дед
Мироша сплел.
Пришла Маня Клеткина в возрасте пяти лет. Принесла Нюрке фартук белый,
школьный. На фартуке вышито в уголке маленькими буковками: "Нюри".
Пришли еще ребята и взрослые, и все дарили Нюрке что-нибудь школьное:
букварь, линейку, два химических карандаша, самописку.
Тетка Ксеня принесла специальное коричневое первоклассное школьное
платье. Сама шила. А дядя Зуй подарил Нюрке портфель из желтого
кожзаменителя.
Братья Моховы принесли два ведра черники.
- Целый день, - говорят, - сбирали. Комары жгутся.
Мирониха говорит:
- Это нешкольное.
- Почему же нешкольное? - говорят братья Моховы. - Очень даже школьное.
И тут же сами поднавалились на чернику.
Я говорю Нюрке:
- Ну вот, Нюра, поздравляю тебя. Тебе теперь уже семь лет. Поэтому дарю
тебе два кило подушечек и вот - бинокль.
Нюрка очень обрадовалась и засмеялась, когда увидела бинокль. Я ей
объяснил, как в бинокль глядеть и как на что наводить. Тут же все ребята
отбежали шагов на десять и стали на нас в этот бинокль по очереди глядеть.
А Мирониха говорит, как будто бинокль первый раз видит:
- Это нешкольное.
- Почему же нешкольное, - обиделся я, - раз в него будет школьница
смотреть!
А дядя Зуй говорит:
- Или с учителем Алексей Степанычем залезут они на крышу и станут на
звезды глядеть.
Тут все пошли в дом и как за стол сели, так и навалились на калитки и
на огурцы. Сильный хруст от огурцов стоял, и особенно старалась мамаша
Мирониха. А мне понравились калитки, сложенные конвертиками.
Нюрка была веселая. Она положила букварь, бинокль и прочие подарки в
портфель и носилась с ним вокруг стола.
Напившись чаю, ребята пошли во двор в лапту играть.
А мы сели у окна, и долго пили чай, и глядели в окно, как играют ребята
в лапту, как медленно приходит вечер и как летают над сараями и над дорогой
ласточки-касатки.
Потом гости стали расходиться.
- Ну, спасибо, - говорили они. - Спасибо вам за огурцы и за калитки.
- Вам спасибо, - отвечала Нюрка, - за платье спасибо, за фартук и за
бинокль.
Прошла неделя после этого дня, и наступило первое сентября.
Рано утром я вышел на крыльцо и увидел Нюрку.
Она шла по дороге в школьном платье, в белом фартуке с надписью "Нюри".
В руках она держала большой букет осенних золотых шаров, а на шее у нее
висел бинокль.
Шагах в десяти за нею шел дядя Зуй и кричал:
- Смотри-ка, Пантелевна, Нюрка-то моя в школу пошла!
- Ну-ну-ну... - кивала Пантелевна. - Какая молодец!
И все выглядывали и выходили на улицу посмотреть на Нюрку, потому что в
этот год она была единственная у нас первоклассница.
Около школы встретил Нюрку учитель Алексей Степаныч. Он взял у нее
цветы и сказал:
- Ну вот, Нюра, ты теперь первоклассница. Поздравляю тебя. А что
бинокль принесла, так это тоже молодец. Мы потом залезем на крышу и будем на
звезды смотреть.
Дядя Зуй, Пантелевна, тетка Ксеня, Мирониха и еще много народу стояли у
школы и глядели, как идет Нюрка по ступенькам крыльца. Потом дверь за ней
закрылась.
Так и стала Нюрка первоклассницей. Еще бы, ведь ей семь лет. И долго
еще будет. Целый год.
Пастуха чистодорского звать Васька Марей. Он ходит в резиновых сапогах,
носит на плече сумку, в руках - кнут. Настоящий пастух.
Когда на закате он пригоняет стадо, за ним бегут братья Моховы и
кричат:
Васька Марей!
Не корми
Комарей!
- Да как же не кормить-то их? - отвечает Васька. - Они же ведь
кусаются.
Хозяйки Марея уважают.
- Кушай, Васенька, сытней, гляди веселей! - потчует его Пантелевна,
когда он обедает у нас.
И Вася налегает на щи с мясом.
А обедает Вася в очередь. Сегодня - у нас, завтра - у Зуюшки, потом - у
Миронихи, и пошло, и пошло. Каждый день - в новом доме.
Кормить его стараются как можно лучше, чтоб дело свое знал. Кормят и
дело втолковывают:
- Ты уж, Вася, за Ночкой-то моей доглядай как следовает.
- Ладно, - кивает Вася. - Не печалься, Пантелевна. Я за твоей Ночкой во
как доглядаю!
Часто в лесу я натыкался на стадо, но ни разу не видел, чтоб Вася
особенно доглядал. Скотина сама по себе ходит, а Вася спит в бузине - сны
доглядает.
- Вась! Вась! Коровы ушли!
- Что? Ах, черт! - вскакивает Вася. - Куда-а-а?
Потом видит меня и говорит:
- Ну перешорохал ты меня!.. Давай закуривай.
Перешорохал - значит напугал.
Но однажды Вася крепко перепугался. Из-за быка. Бык чистодорский очень
злой. Глаза наливные, как яблоки. Звать Буня.
Он даже траву-то страшно жрет. Жамкнет, жамкнет и подымает голову - нет
ли кого рядом, чтоб забодать.
Он многих бодал: Туголукова бодал, деда Мирошу. Бригадира Фролова
бодал, но не забодал - бригадир в трактор спрятался, в ДТ-75. А Буня в
кабинку глядит и широким языком стекло лижет.
На другой день бригадир пошел к зоотехнику Николаю.
- Что, - говорит, - хочешь делай, надо Буньке рога спилить.
Николаю рога пилить не хотелось.
- У меня такой пилы нет. Надо специальную роговую пилу. Ножовкой их не
возьмешь.
- Подыщи какой-нибудь лобзик, - говорит Фролов. - Что касаемо меня или
деда Мироши, - пускай бодает. Но вот скоро к нам комиссия приедет. Что, как
он комиссию забодает? Будешь тогда отвечать.
Гибель комиссии Николая напугала.
- Ладно, - говорит, - найду лобзик.
И на другой день зазвал к себе вечером Ваську Марея. Стал пельменями
угощать. Потом говорит:
- Вася, надо рога пилить.
- Какие, - Вася говорит, - рога?
- Бунькины.
Вася пельмени доел и говорит:
- Нет.
- Вася, он комиссию забодает.
- Пускай бодает, - говорит Вася. - Мне комиссии не жалко.
Так Вася и не согласился. Тогда Николай стал Туголукова уговаривать,
плотника.
- Ладно, - говорит Туголуков, - я согласен. Я - человек, Бунькой
боданный.
Вечером завели Буню в загон с толстой изгородью. Он как вошел, сразу
понял - дело нечисто. Взревел так, что сразу все собаки отозвались. Задрал
Бунька хвост и пошел по кругу. Разогнался - ударил грудью в изгородь.
Изгородь выдержала, а Туголуков на рога веревку накинул, прикрутил бычью
башку к изгороди. Потом и ноги ему связал - стреножил. Только хвост у Буни
свободный остался, и этим-то хвостом он все-таки съездил Туголукова по уху.
Николай залез на изгородь, достал свой лобзик, и вдруг над самым ухом у
него - трах! - выстрел. Трах! Трах!
- Слезай с изгороди! Всех перестреляю!
Васька Марей бежит, кнутом стреляет.
- Не дам быка пилить!
- Да что ты, Вася? - говорит Николай. - Рога опасны.
- Ничего-ничего, - говорит Вася, - их можно и стороной обойти.
Так и не дал спилить Буньке рога. И правильно сделал. Хоть и злой бык,
зато настоящий. Чистодорский. Уважаемый.
Школа у нас маленькая.
В ней всего-то одна комната. Зато в этой комнате четыре класса.
В первом - одна ученица, Нюра Зуева.
Во втором - опять один ученик, Федюша Миронов.
В третьем - два брата Моховы.
А в четвертом - никого нет. На будущий год братья Моховы будут.
Всего, значит, в школе сколько? Четыре человека. С учителем Алексей
Степанычем - пять.
- Набралось-таки народу, - сказала Нюрка, когда научилась считать.
- Да, народу немало, - ответил Алексей Степаныч. - И завтра после
уроков весь этот народ пойдет на картошку. Того гляди, ударят холода, а
картошка у колхоза невыкопанная.
- А как же кролики? - спросил Федюша Миронов.
- Дежурной за кроликами оставим Нюру.
Кроликов в школе было немало. Их было больше ста, а именно - сто
четыре.
- Ну, наплодились... - сказала Нюрка на следующий день, когда все ушли
на картошку.
Кролики сидели в деревянных ящиках, а ящики стояли вокруг школы, между
яблонями. Даже казалось, что это стоят ульи. Но это были не пчелы.
Но почему-то казалось, что они жужжат!
Но это, конечно, жужжали не кролики. Это за забором мальчик Витя жужжал
на специальной палочке.
Дежурить Нюрке было нетрудно.
Вначале Нюрка дала кроликам всякой ботвы и веток. Они жевали, шевелили
ушами, подмигивали ей: мол, давай-давай, наваливай побольше ботвы.
Потом Нюрка выметала клетки. Кролики пугались веника, порхали от него.
Крольчат Нюрка выпустила на траву, в загон, огороженный сеткой.
Дело было сделано. Теперь надо было только следить, чтобы все было в
порядке.
Нюрка прошлась по школьному двору - все было в порядке. Она зашла в
чулан и достала сторожевое ружье.
"На всякий случай, - думала она. - Может быть, ястреб налетит".
Но ястреб не налетал. Он кружил вдалеке, высматривая цыплят.
Нюрке стало скучно. Она залезла на забор и поглядела в поле. Далеко, на
картофельном поле, были видны люди. Изредка приезжал грузовик, нагружался
картошкой и снова уезжал.
Нюрка сидела на заборе, когда подошел Витя, тот самый, что жужжал на
специальной палочке.
- Перестань жужжать, - сказала Нюрка.
Витя перестал.
- Видишь это ружье?
Витя приложил к глазам кулаки, пригляделся, как бы в бинокль, и сказал:
- Вижу, матушка.
- Знаешь, как тут на чего нажимать?
Витя кивнул.
- То-то же, - сказала Нюрка строго, - изучай военное дело!
Она еще посидела на заборе. Витя стоял неподалеку, желая пожужжать.
- Вот что, - сказала Нюрка. - Садись на крыльцо, сторожи. Если налетит
ястреб, кричи изо всех сил, зови меня. А я сбегаю за ботвой для кроликов.
Витя сел на крыльцо, а Нюрка убрала в чулан ружье, достала порожний
мешок и побежала в поле.
На краю поля лежала картошка - в мешках и отдельными кучами. Особый,
сильно розовый сорт. В стороне была сложена гора из картофельной ботвы.
Набив ботвой мешок и набрав картошки, Нюрка пригляделась: далеко ли
ребята? Они были далеко, даже не разобрать, где Федюша Миронов, а где братья
Моховы.
"Добежать, что ль, до них?" - подумала Нюрка.
В этот момент ударил выстрел.
Нюрка мчалась обратно. Страшная картина представлялась ей: Витя лежит
на крыльце весь убитый.
Мешок с ботвой подпрыгивал у Нюрки на спине, картофелина вылетела из
ведра, хлопнулась в пыль, завертелась, как маленькая бомба.
Нюрка вбежала на школьный двор и услышала жужжание. Ружье лежало на
ступеньках, а Витя сидел и жужжал на своей палочке. Интересная все-таки это
была палочка. На конце - сургучная блямба, на ней петлею затянут конский
волос, к которому привязана глиняная чашечка. Витя помахивал палочкой -
конский волос терся о сургуч: жжу...
- Кто стрелял? - крикнула Нюрка.
Но даже и нечего было кричать. Ясно было, кто стрелял, - пороховое
облако еще висело в бузине.
- Ну, погоди! Вернутся братья Моховы! Будешь знать, как с ружьем
баловать!.. Перестань жужжать!
Витя перестал.
- Куда пальнул-то? По Мишукиной козе?
- По ястребу.
- Ври-ври! Ястреб над птичником кружит.
Нюрка поглядела в небо, но ястреба не увидела.
- Он в крапиве лежит.
Ястреб лежал в крапиве. Крылья его были изломаны и раскинуты в стороны.
В пепельных перьях были видны дырки от дробин.
Глядя на ястреба, Нюрка не верила, что это Витя его. Она подумала:
может быть, кто-нибудь из взрослых зашел на школьный двор. Да нет, все
взрослые были на картошке.
Да, видно, ястреб просчитался.
Как ушла Нюрка, он сразу полетел за крольчатами, а про Витю подумал:
мал, дескать. И вот теперь - бряк! - валялся в крапиве.
С поля прибежали ребята. Они завопили от восторга, что такой маленький
Витя убил ястреба.
- Он будет космонавтом! - кричали братья Моховы и хлопали Витю по
спине.
А Федюша Миронов изо всей силы гладил его по голове и просто кричал:
- Молодец! Молодец!
- А мне ястреба жалко, - сказала Нюрка.
- Да ты что! Сколько он у нас кроликов потаскал!
- Все равно жалко. Такой красивый был!
Тут все на Нюрку накинулись.
- А кого тебе больше жалко, - спросил Федюша Миронов, - ястреба или
кроликов?
- И тех и других.
- Вот дуреха-то! Кроликов-то жальче! Они ведь махонькие. Скажи ей,
Витька. Чего ж ты молчишь?
Витя сидел на крыльце и молчал.
И вдруг все увидели, что он плачет. Слезы у него текут, и он совсем еще
маленький. От силы ему шесть лет.
- Не реви, Витька! - закричали братья Моховы. - Ну, Нюрка!
- Пускай ревет, - сказала Нюрка. - Убил птицу - пускай ревет.
- Нюрка! Нюрка! Имей совесть! Тебя же поставили сторожить. Сама должна
была убить ястреба.
- Я бы не стала убивать. Я бы просто шуганула его, он бы улетел.
Нюрка стала растапливать печку, которая стояла в саду. Поставила на нее
чугун с картошкой.
Пока варилась картошка, ребята все ругались с ней, а Витя плакал.
- Вот что, Нюрка, - под конец сказал Федюша Миронов, - Витька к ястребу
не лез. Ястреб нападал - Витька защищался. А в сторону такой парень стрелять
не станет!
Это были справедливые слова.
Но Нюрка ничего не ответила.
Она надулась и молча вывалила картошку из чугуна прямо на траву.
С рассветом начался очень хороший день. Теплый, солнечный. Он случайно
появился среди пасмурной осени и должен был скоро кончиться.
Рано утром я вышел из дома и почувствовал, каким коротким будет этот
день. Захотелось прожить его хорошо, не потерять ни минуты, и я побежал к
лесу.
День разворачивался передо мной. Вокруг меня. В лесу и на поле. Но
главное происходило в небе. Там шевелились облака, терлись друг о друга
солнечными боками, и легкий шелест слышен был на земле.
Я торопился, выбегал на поляны, заваленные опавшим листом, выбирался из
болот на сухие еловые гривы. Я понимал, что надо спешить, а то все кончится.
Хотелось не забыть этот день, принести домой его след.
Нагруженный грибами и букетами, я вышел на опушку, к тому месту, где
течет из-под холма ключевой ручей.
У ручья я увидел Нюрку.
Она сидела на расстеленной фуфайке, рядом на траве валялся ее портфель.
В руке Нюрка держала старую жестяную кружку, которая всегда висела на
березке у ручья.
- Закусываешь? - спросил я, сбрасывая с плеч корзину.
- Воду пью, - ответила Нюрка. Она даже не взглянула на меня и не
поздоровалась.
- Что пустую воду пить? Вот хлеб с яблоком.
- Спасибо, не надо, - ответила Нюрка, поднесла кружку к губам и
глотнула воды. Глотая, она прикрыла глаза и не сразу открыла их.
- Ты чего невеселая? - спросил я.
- Так, - ответила Нюрка и пожала плечами.
- Может, двойку получила?
- Получила, - согласилась Нюрка.
- Вот видишь, сразу угадал. А за что?
- Ни за что.
Она снова глотнула воды и закрыла глаза.
- А домой почему не идешь?
- Не хочу, - ответила Нюрка, не открывая глаз.
- Да съешь ты хлеба-то.
- Спасибо, не хочу.
- Хлеба не хочешь, домой не хочешь. Что ж, так не пойдешь домой?
- Не пойду. Так и умру здесь, у ручья.
- Из-за двойки?
- Нет, не из-за двойки, еще кое из-за чего, - сказала Нюрка и открыла
наконец глаза.
- Это из-за чего же?
- Есть из-за чего, - сказала Нюрка, снова хлебнула из кружки и прикрыла
глаза.
- Ну расскажи.
- Не твое дело.
- Ну и ладно, - сказал я, обидевшись. - С тобой по-человечески, а ты...
Ладно, я тоже тогда лягу и умру.
Я расстелил на траве куртку, улегся и стал слегка умирать, поглядывая,
впрочем, на солнце, которое неумолимо пряталось за деревья. Так не хотелось,
чтоб кончался этот день. Еще бы часок, полтора.
- Тебе-то из-за чего умирать? - спросила Нюрка.
- Есть из-за чего, - ответил я. - Хватает.
- Болтаешь, сам не зная... - сказала Нюрка.
Я закрыл глаза и минут пять лежал молча, задумавшись, есть мне от чего
умирать или нет. Выходило, что есть. Самые тяжелые, самые горькие мысли
пришли мне в голову, и вдруг стало так тоскливо, что я забыл про Нюрку и про
сегодняшний счастливый день, с которым не хотел расставаться.
А день кончался. Давно уж миновал полдень, начинался закат.
Облака, подожженные солнцем, уходили за горизонт.
Горела их нижняя часть, а верхняя, охлажденная первыми звездами,
потемнела, там вздрагивали синие угарные огоньки.
Неторопливо и как-то равнодушно взмахивая крыльями, к закату летела
одинокая ворона. Она, кажется, понимала, что до заката ей сроду не долететь.
- Ты бы заплакал, если б я умерла? - спросила вдруг Нюрка.
Она по-прежнему пила воду мелкими глотками, прикрывая иногда глаза.
- Да ты что, заболела, что ли? - забеспокоился наконец я. - Что с
тобой?
- Заплакал бы или нет?
- Конечно, - серьезно ответил я.
- А мне кажется, никто бы не заплакал.
- Вся деревня ревела бы. Тебя все любят.
- За что меня любить? Что я такого сделала?
- Ну, не знаю... а только все любят.
- За что?
- Откуда я знаю, за что. За то, что ты - хороший человек.
- Ничего хорошего. А вот тебя любят, это правда. Если бы ты умер, тут
бы все стали реветь.
- А если б мы оба вдруг умерли, представляешь, какой бы рев стоял? -
сказал я.
Нюрка засмеялась.
- Это правда, - сказала она. - Рев был бы жуткий.
- Давай уж поживем еще немного, а? - предложил я. - А то деревню жалко.
Нюрка снова улыбнулась, глотнула воды, прикрыла глаза.
- Открывай, открывай глаза, - сказал я, - пожалей деревню.
- Так вкусней, - сказала Нюрка.
- Чего вкусней? - не понял я.
- С закрытыми глазами вкусней. С открытыми всю воду выпьешь - и ничего
не заметишь. А так - куда вкусней. Да ты сам попробуй.
Я взял у Нюрки кружку, зажмурился и глотнул.
Вода в ручье была студеной, от нее сразу заныли зубы. Я хотел уж
открыть глаза, но Нюрка сказала:
- Погоди, не торопись. Глотни еще.
Сладкой подводной травой и ольховым корнем, осенним ветром и
рассыпчатым песком пахла вода из ручья. Я почувствовал в ней голос лесных
озер и болот, долгих дождей и летних гроз.
Я вспомнил, как этой весной здесь в ручье нерестились язи, как
неподвижно стояла на берегу горбатая цапля и кричала по-кошачьи иволга.
Я глотнул еще раз и почувствовал запах совсем уже близкой зимы -
времени, когда вода закрывает глаза.
Осенью, в конце октября, к нам в магазин привезли клеенку.
Продавец Петр Максимыч как получил товар, сразу запер магазин, и в щели
между ставен не было видно, чего он делает.
- Клеенку, наверное, меряет, - толковал дядя Зуй, усевшись на
ступеньке. - Он вначале ее всю перемеряет, сколько в ней метров-сантиметров,
а потом продавать станет... Постой, ты куда, Мирониха, лезешь? Я первый
стою.
- Кто первый? - возмутилась Мирониха, подлезая к самой двери. - Это
ты-то первый? А я три часа у магазина стою, все ножки обтоптала! Он первый!
Слезай отсюда!
- Чего? - не сдавался дядя Зуй. - Чего ты сказала? Повтори!
- Видали первого? - повторяла Мирониха. - А ну слезай отсюда, первый!
- Ну ладно, пускай я второй! Пускай второй, согласен.
- Что ты, батюшка, - сказала тетка Ксеня, - за Миронихой я стою.
- Эх, да что же вы, - огорчился дядя Зуй, - пустите хоть третьим!
Но и третьим его не пускали, пришлось становиться последним, за Колькой
Дрождевым.
- Слышь, Колька Дрождев, - спрашивал дядя Зуй, - не видал, какая
клеенка? Чего на ней нарисовано: ягодки или цветочки?
- Может, и ягодки, - задумчиво сказал Колька Дрождев, механизатор, - а
я не видал.
- Хорошо бы ягодки. Верно, Коля?
- Это смотря какие ягодки, - мрачно сказал Колька Дрождев, - если
чернички или бруснички - это бы хорошо. А то нарисуют волчию - вот будет
ягодка!
- Надо бы с цветочками, - сказала тетка Ксеня, - чтоб на столе красота
была.
Тут все женщины, что стояли на крыльце, стали вздыхать, желая, чтоб
клеенка была с цветочками.
- А то бывают клеенки с грибами, - снова мрачно сказал Колька Дрождев,
- да еще какой гриб нарисуют. Рыжик или опенок - это бы хорошо, а то
нарисуют валуев - смотреть противно.
- Я и с валуями возьму, - сказала Мирониха, - на стол стелить нечего.
Наконец дверь магазина загрохотала изнутри - это продавец Петр Максимыч
откладывал внутренние засовы.
А в магазине было темновато и холодно. У входа стояла бочка,
серебрящаяся изнутри селедками. Над нею, как черные чугунные калачи, свисали
с потолка висячие замки. За прилавком на верхних полках пасмурно блистали
банки с заграничными компотами, а на нижних, рядком, стояли другие банки,
полулитровые, наполненные разноцветными конфетами. При тусклом свете ириски,
подушечки и леденцы сияли за стеклом таинственно, как самоцветы.
В магазине пахло клеенкой. Запах селедки, макарон и постного масла был
начисто заглушен. Пахло теперь сухим клеем и свежей краской.
Сама клеенка лежала посреди прилавка, и, хоть свернута была в рулон,
верхний край все равно был открыт взглядам и горел ясно, будто кусок неба,
увиденный со дна колодца.
- Ох, какая! - сказала тетка Ксеня. - Поднебесного цвета!
А другие женщины примолкли и только толпились у прилавка, глядя на
клеенку. Дядя Зуй дошел до бочки с селедками да и остановился, будто боялся
подойти к клеенке.
- Слепит! - сказал он издали. - Слышь, Колька Дрождев, глаза ослепляет!
Веришь или нет?
И дядя Зуй нарочно зажмурился и стал смотреть на клеенку в узкую
щелочку между век.
- Кажись, васильки нарисованы, - хрипло сказал Колька Дрождев, - хоть и
сорная трава, но голубая.
Да, на клеенке были нарисованы васильки, те самые, что растут повсюду
на поле, только покрупнее и, кажется, даже ярче, чем настоящие. А фон под
ними был подложен белоснежный.
- Поднебесная, поднебесная, - заговорили женщины, - какая красавица!
Надо покупать!
- Ну, Максимыч, - сказала Мирониха, - отрезай пять метров.
Продавец Петр Максимыч поправил на носу металлические очки, достал
из-под прилавка ножницы, нанизал их на пальцы и почикал в воздухе, будто
проверял, хорошо ли они чикают, нет ли сцеплений.
- Пяти метров отрезать не могу, - сказал он, перестав чикать.
- Это почему ж ты не можешь? - заволновалась Мирониха. - Отрезай,
говорю!
- Не кричи, - строго сказал Петр Максимыч, чикнув ножницами на
Мирониху, - клеенки привезли мало. Я ее всю измерил, и получается по полтора
метра на каждый дом. Надо, чтоб всем хватило.
Тут же в магазине начался шум, все женщины стали разом разбираться,
правильно это или неправильно. Особенно горячилась Мирониха.
- Отрезай! - наседала она на Петра Максимыча. - Кто первый стоит, тот
пускай и берет сколько хочет.
- Ишь, придумала! - говорили другие. - Нарежет себе пять метров, а
другим нечем стол покрывать. Надо, чтоб всем хватило.
- А если у меня стол длинный? - кричала Мирониха. - Мне полтора метра
не хватит! Что ж мне, стол отпиливать?
- Можешь отпиливать, - сказал Петр Максимыч, чикая ножницами.
Тут же все стали вспоминать, у кого какой стол, а Мирониха побежала
домой стол мерить. За нею потянулись и другие женщины.
В магазине остались только дядя Зуй да Колька Дрождев.
- Слышь, Колька, а у меня-то стол коротенький, - говорил дядя Зуй. -
Нюрка сядет с того конца, я с этого - вот и весь стол. Мне клеенки хватит,
еще и с напуском будет.
- А у меня стол круглый, - хмуро сказал Колька Дрождев, - а раздвинешь
- яйцо получается.
Первой в магазин вернулась Мирониха.
- Режь метр восемьдесят! - бухнула она.
- Не могу, - сказал Петр Максимыч.
- Да что же это! - закричала Мирониха. - Где я возьму еще тридцать
сантиметров?
- Да ладно тебе, - сказал дядя Зуй, - останется кусочек стола
непокрытым, будешь на это место рыбьи кости складывать.
- Тебя не спросила! - закричала Мирониха. - Сам вон скоро свои кости
сложишь, старый пень!
- Ишь, ругается! - сказал дядя Зуй добродушно. - Ладно. Максимыч,
прирежь ей недостачу из моего куска. Пускай не орет. Пускай рыбьи кости на
клеенку складывает.
Продавец Петр Максимыч приложил к клеенке деревянный метр, отмерил
сколько надо, и с треском ножницы впились в клеенку, разрубая васильки.
- Бери-бери, Мирониха, - говорил дядя Зуй, - пользуйся. Хочешь ее мылом
мой, хочешь стирай. От этой клеенки убыли не будет. Ей износу нет.
Пользуйся, Мирониха, чашки на нее ставь, супы, самовары ставь. Только смотри
будь осторожна с ней, Мирониха. Не погуби клеенку!
- Тебя не спросила, - сказала Мирониха, взяла, кроме клеенки, селедок и
пряников и ушла из магазина.
- Твой кусок, Зуюшко, укоротился, - сказал Петр Максимыч.
- Ладно, у меня стол маленький... Кто там следующий? Подходи.
- Я, - сказала тетка Ксеня, - мне надо метр семьдесят.
- Где ж я тебе возьму метр семьдесят? - спросил Петр Максимыч.
- Где хочешь, там и бери. А у меня дети малые дома сидят, плачут,
клеенки хочут.
- Пускай плачут! - закричал Петр Максимыч. - Где я тебе возьму?
Тетка Ксеня махнула рукой на Петра Максимыча и сама заплакала.
- Вот ведь дела, - сказал дядя Зуй, - с клеенкой с этой! Ладно,
Максимыч, прирежь и ей недостачу, мне небось хватит. А то клеенка, дьявол,
больно уж хороша, женщине и обидно, что не хватает... Теперь-то довольна,
что ль, тетка Ксеня, или не довольна? А клееночка-то какая - прям искры из
глаз. Какая сильная сила цвета. Постелишь ее на стол, а на столе - цветочки,
ровно лужок... Кто там следующий? Манька Клеткина? А какой у тебя, Манька,
будет стол?
- Не знаю, - тихо сказала Манька.
- Так ты что ж, не мерила, что ль?
- Мерила, - сказала Манька еще тише.
- Ну, и сколько получилось?
- Не знаю. Я веревочкой мерила.
Манька достала из кармана веревочку, узлом завязанную на конце.
- Вот, - сказала она, - у меня такой стол, как эта веревочка.
- Как веревочке ни виться, - строго сказал Петр Максимыч, - а концу все
равно быть.
Он приложил деревянный метр, померил Манькину веревочку и сказал:
- Опять нехватка. Метр семьдесят пять.
- Эх, - махнул рукой дядя Зуй, - прирезай недостачу от моего куска,
режь на всю веревочку. А ты, Манька, горячие кастрюли на клеенку не ставь,
ставь на подложку. Поняла, что ль? Сделай подложку из дощечки.
- Поняла, - тихо сказала Манька, - спасибо, батюшка.
- Или того лучше, Манька. Ты ко мне забеги, я тебе готовую подложку
дам... Кто следующий-то там?
Дело в магазине пошло как по маслу. Петр Максимыч только чикал
ножницами, и через десять минут от дядизуевой клеенки почти ничего не
осталось.
Но эти десять минут дядя Зуй не терял даром. Он расхваливал клеенку,
жмурился от силы цвета, сомневался: не заграничная ли она?
- Ну, Зуюшка, - сказал наконец Петр Максимыч, - у тебя осталось
двадцать сантиметров.
- Чтой-то больно мало.
- Так выходит. Двадцать сантиметров тебе, полтора метра Кольке
Дрождеву.
- Может, какие-нибудь есть запасы? - намекнул дядя Зуй. - Для близких
покупателей?
- Запасов нету, - твердо сказал Петр Максимыч.
- Видишь ты, нету запасов. Ну ладно, давай режь двадцать сантиметров.
- На кой тебе двадцать-то сантиметров? - хрипло сказал Колька Дрождев,
механизатор. - Отдай их мне.
- Не могу, Коля. Надо же мне хоть маленько. А то еще Нюрка ругаться
будет.
- Уж очень мало, - сказал Колька Дрождев. - Двадцать сантиметров, чего
из них выйдет?
- Я из них дорожку сделаю, постелю для красоты.
- Какая там дорожка, больно узка. А Нюрке мы конфет возьмем, чего ей
ругаться?
- Это верно, - согласился дядя Зуй. - Когда конфеты - чего ругаться?
Забирай.
- Если б валуи какие были нарисованы, - толковал Колька Дрождев, - я б
нипочем не взял. А это все ж васильки.
- Верно, Коля, - соглашался дядя Зуй. - Разве ж это валуи? Это ж
васильки голубые.
- А с валуями мне не надо. Ну, с рыжиками, с опенками я б еще взял.
- Ты, Колька, береги клеенку-то, - наказывал дядя Зуй. - Не грязни ее,
да папиросы горящие не клади, а то прожжешь, чего доброго. Ты папиросы в
тарелочку клади, а то наложишь на клеенку папирос - никакого вида, одни
дырки прожженные. Ты лучше, Колька, вообще курить брось.
- Бросил бы, - ответил Колька, заворачивая клеенку, - да силы воли не
хватает.
К ужину в каждом доме Чистого Дора была расстелена на столах новая
клеенка. Она наполняла комнаты таким светом и чистотой, что стекла домов
казались чисто вымытыми. И во всех домах стоял особый клееночный запах -
краски и сухого клея.
Конечно, через месяц-другой клеенка обомнется. Колька Дрождев прожжет
ее в конце концов горящей папиросой, пропадет особый клееночный запах, зато
вберет она в себя запах теплых щей, калиток с творогом и разваренной
картошки.
Та банька, в которой жил с Нюркою дядя Зуй, была, как говорилось,
старая. А неподалеку от нее, поближе к реке, стояла в крапиве другая банька
- новая.
В старой-то дядя Зуй жил, а в новой - парился.
Иногда мелькала в его голове золотая мысль - переехать жить в новую
баньку.
- Но где ж тогда париться? - раздумывал он. - Старая пирогами пропахла,
жареной картошкой. В ней париться - дух не тот. Вот когда Нюрка вырастет, -
мечтал дядя Зуй дальше, - да выйдет замуж, я ее тогда в новую баньку
перевезу, а сам в старой жить останусь.
- А где париться-то будешь? - спрашивал я.
- Третью срублю.
Каждую субботу рано утром подымался от реки к небу огромнейший столб
дыма - это дядя Зуй затапливал свою баньку.
Топилась она по-черному. Не было у ней трубы - и дым валил прямо из
дверей, а из дыма то и дело выскакивал или выбегал на четвереньках дядя Зуй,
прокашливался, вытирал слезы, хватал полено или ведро с водой и снова нырял
в дым и кашлял там внутри, в баньке, ругался с дымом, хрипел и кричал.
Дым подымался столбом, столб разворачивался букетом, сизым банным
цветом подкрашивал облака, заволакивал солнце. И солнцу и облакам странно
было видеть огромный дым, маленькую баньку и крошечного старика,
размахивающего поленом.
Как только баня была готова, дядя Зуй прибегал к нам и кричал:
- Стопилась! Стопилась-выстоялась! Скорее! Скорее! А то жар упустим!
Я выскакивал из дому и бежал к реке, а дядя Зуй подталкивал меня, гнал,
торопил:
- Скорее! Скорее! Самый жар упустим!
В предбаннике дядя Зуй стремительно раздевался и тут же начинал
стремительно одеваться. Он скидывал обычную одежду, а надевал шапку, шинель
и валенки. В шапке, в шинели и в валенках вкатывался он в парилку, чуть не
плача:
- Упустили! Упустили самый жар!
Но жар в парилке стоял чудовищный. От раскаленной каменки полыхало
сухим и невидимым огнем, который сшибал меня с ног. Я ложился на пол и дышал
через веник.
- Холодно, - жаловался дядя Зуй, кутаясь в шинель.
В парилке всегда было темно. Хоть и стоял на улице полный солнечный
день, свет его не мог пробиться через оконце. Стена жара не пускала свет, и
он рассеивался тут же, у окна.
А в том углу, откуда валил жар, тускло светились раскаленно-красные
камни.
Зачерпнув ковшиком из котла, дядя Зуй кидал немного воды на камни - и с
треском срывался с камней хрустящий колючий пар, и тут уж я выползал в
предбанник.
Постанывая, жалуясь на холод, наконец и дядя Зуй выходил в предбанник,
скидывал шинель.
- Давай подышим, - говорил он, и мы высовывали головы из бани на улицу,
дышали и глядели на улицы Чистого Дора, а прохожие глядели на нас и кричали:
- Упустили или нет?
- Еще бы маленько, и упустили, - объяснял дядя Зуй.
Мы парились долго, хлестали друг друга вениками, бегали в речку
окунаться, и дядя Зуй рассказывал прохожим, рыбакам и людям, проплывающим на
лодке, сколько мы веников исхлестали.
После нас в баню шли Пантелевна с Нюркой, а мы с дядей Зуем пили чай,
прямо здесь, у бани, у реки. Из самовара.
Пот лил с меня ручьями и утекал в реку.
Я бывал после бани красный и потный, а дядя Зуй - сухой и коричневый.
А Нюрка выходила из бани свеженькая, как сыроежка.
Кто прочитал название этого рассказа, тот, наверно, подумал, что сейчас
весна, снег растаял и на проталинах - подснежники.
А сейчас не весна - сейчас поздняя осень. В окошко виден первый снег.
Он закрыл землю, но крапива, ржавые репейники торчат из-под снега.
- Вон сколько навалило! - сказала утром Пантелевна. - Можно за дровами
на санках съездить.
Она топила печку, а я ленился, лежал и глядел, как она ухватом ставит в
печку чугуны. Пантелевна заглядывала в печку, и лицо ее было огненным, как у
машиниста, который топит паровоз.
Но только, хоть и валит дым из трубы, паровоз наш никуда не едет, так и
стоит на краю деревни.
Санки были на чердаке - старые, березовые. Я достал их, отряхнул сенную
труху, и мы пошли в лес. Дрова были у нас недалеко, на опушке, напилены,
нарублены и сложены под елками.
Смахнув с них снежную шапку, мы уложили поленья на санки, затянули
веревкой.
Но-о, поехали!
Я тянул санки, а Пантелевна шла сзади - глядела, не падают ли поленья.
Совсем немного выпало снегу, а все сразу изменилось - и лес, и деревья.
Да и мы с Пантелевной стали совсем другими - зимними людьми. Вон Пантелевна
идет в резиновых сапогах, а кажется - в валенках; седые волосы из-под платка
выбились - совсем зимняя старушка.
Ровно покрыл снег землю, изредка только поднимают его какие-то бугорки.
Пеньки или кочки. Я ковырнул один бугорок сапогом - вот тебе на! Гриб!
Моховик летний. Побурела зеленая шапка, легкий стал гриб и хрупкий. Я хотел
отломить кусочек шляпки - она хрустнула. Замерз моховик под снегом, как
стеклянный стал, и червяки в нем замерзли.
Я увидел еще бугорок, и это тоже оказался моховик, не червивый.
Затоптался на месте, стал еще грибы искать.
- Катись дальше, батюшка! - крикнула сзади Пантелевна.
- Грибы! - крикнул я и, бросив санную веревку, пошел к опушке и сразу
наткнулся на выводок подснежных маслят. Они почернели, застыв.
- Брось ты эти грибы, - сказала Пантелевна, поглядев на маслята. - Они,
верно, нехорошие.
- Почему нехорошие? Они просто замерзли.
Но Пантелевна все время, пока мы везли дрова, толковала, что грибы
нехорошие, что, мол, хорошие грибы должны к зиме в землю уйти или в листочки
спрятаться, а эти чего стоят? Но когда мы подъехали к дому, настроение у нее
переменилось - она стала эти грибы жалеть: какие, мол, они несчастные, не
успели в землю спрятаться - сверху снег, и они совсем позамерзли.
Дома я выложил грибы на подоконник, чтоб оттаивали. Там было прохладно,
поэтому оттаивали они медленно, постепенно. Оттаивая, они, кажется, оживали
- поскрипывали, вздрагивали, шевелились.
- Положим их в суп, - сказал я.
- Да что ты, батюшка! - напугалась она. - Давай бросим их.
Но мне обязательно хотелось попробовать суп из зимних грибов, и я
уговорил Пантелевну.
Когда варился суп, зашла к нам Мирониха. Она понюхала, чем пахнет, и
говорит:
- Чем это пахнет? Неуж грибами?
- Грибами, грибами, матушка Мирониха. Грибов из-под снега наковыряли.
- Ну-ну-ну!.. - удивилась Мирониха. - Бу-бу-бу... Не стану я таку
страмоту есть.
А ей никто и не предлагал.
Суп приготовился, и Пантелевна разлила по мискам. Пантелевна немного
вроде боялась его пробовать, потом вошла во вкус. А мне суп очень
понравился. Хороший получился. Конечно, не такой, как летом, но настоящий
грибной.
- Не стану я таку страмоту есть, - бубнила Мирониха, а потом вдруг цоп
со стола ложку и в миску нырь. - Ну-ну-ну... Бу-бу-бу... - бубнила она,
налегая на суп. - Страмота-то какая!
Мы помалкивали. Под конец только Пантелевна сказала:
- Добрые люди подосиновики да подберезовики, а мы подснежники варим.
Все лето провалялся в чулане ящик с красками, паутиной оброс.
Но когда наступила осень - вспыхнула по опушкам рябина, и налился медью
кленовый лист, - я этот ящик достал, закинул на плечо и побежал в лес.
На опушке остановился, глянул вокруг - и горячими показались гроздья
рябин. Красный цвет бил в глаза. А дрозды, перелетавшие в рябинах, тоже
казались тяжелыми, красными.
Так я и стал рисовать: рябины и в них перелетают красные тяжелые
дрозды.
Но рисунок не заладился. Горел-полыхал осенний лес, багряные круги
плыли перед глазами. Так было красно, будто выступила из земли кровь. А на
рисунке все оставалось бледным и сумрачным.
- Ты что это? - услышал я за спиной. - Никак, сымаешь?
Оглянулся: дядя Зуй идет опушкой, в руках ведро с опятами.
- Снимают, Зуюшко, из фотоаппарата. А я рисую.
- Какой молодец-то! - сказал дядя Зуй. - Ну сымай, сымай!
Ушел дядя Зуй, а я дальше стал рисовать, но бледным и робким выходил
мой рисунок. А вокруг рябины и дрозды полыхали!
"Нет, - думаю, - рисовать не мое дело. Возьму лучше завтра ружье -
и..."
"Ррружжжье-о-о!.." - крикнул вдруг кто-то у меня над головой.
Я прямо оторопел. Гляжу - на рябине птица сидит. Хохлатая, грудь
оранжевая, на крыльях голубые зеркала. Сойка! Распушила перья, кричит:
"Ррружжжье-о-о! Ррружжжье-о-о! Т-р-р..."
Поглядел я, как сойка на рябине сидит, на осенний лес как следует
глянул и совсем расстроился.
Захлопнул ящик с красками, поднял с земли кленовый лист и сгоряча
налепил его на рисунок.
- Ну ладно! Пойду завтра зайцев торопить...
Осень быстро кончилась. Ветер пообрывал с деревьев листья, снег выпал.
Зимним вечером пришел ко мне дядя Зуй чаю попить.
- Ну и ну... - сказал он, показывая на рисунок, прислоненный к стенке.
- Листок-то прямо как живой.
- Он и есть живой - настоящий.
- Ловко, - сказал дядя Зуй. - Последний, значит, от осени остался. А
это что?
- А это дрозды, Зуюшко. Красные, тяжелые.
- Верно, - сказал дядя Зуй. - Тяжелые-то какие! Рябины, наверно,
нажрались.
Выпил дядя Зуй стакан чаю, другой налил и снова на рисунок посмотрел.
- Да, - сказал он, - самый лучший лес - осенний.
- Верно, - сказал я. - Что может быть лучше?
- Еще бы! Идешь, а под ногами листья шуршат. Что же может быть лучше?
"Ну что же может быть лучше? - думал я. - Что может быть лучше осеннего
леса? Разве только весенний..."
Last-modified: Fri, 18 Apr 2003 04:29:30 GMT