ый
тайманец передо мной спрятал в бумажник выигранную серую сотню, уголовник
взмахнул коричневой рукой и снова приоткрыл атласный уголок карты. Мне
показалось, что на этой карте вся моя жизнь, счастье и слезы, грудь, губы,
незнакомые голоса, а что под картой -- боль и осень, и еще много крови,
наперед человеку знать это не дано.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
НА АНТРЕСОЛЯХ
Открывая вторую часть своих хроник, я хочу сказать, наконец, что-нибудь
позитивное. Я всю жизнь всего стеснялся. Я стеснялся своего косноязычия. Я
стеснялся своих неврозов и страхов. Я стеснялся быть русским и бредил
Голландией. Я стеснялся быть евреем (быть русским казалось мне недостижимым
счастьем). Я стеснялся никем не быть. И вот речь моя постепенно выровнялась.
Меня уже давно тошнит и от русских и от евреев. Меня коврижками не заманишь
в Голландию! Все суета сует. Придворные кичатся несуществующими дворами,
русские -- своей полуразваленной империей, евреи тем, ну в общем тем, чем
должны кичиться евреи! Не кичись, человек! Тебе нечем гордиться. Ты мерзко
прожил, и все, что ты не успел в своей жизни украсть, с собой в гроб не
унесешь! И лучше не желать жены ближнего своего, ни вола его, ни осла его!
Женись на разведенной. Мирись с соперником своим в пути, и если он все-таки
захочет судиться с тобой из-за рубашки, отдай ему и верхнюю одежду -- пусть
несет! Все равно ты не станешь в такую жару напяливать пиджак на голое тело!
И помни, что если твой правый глаз смотрит на женщину с вожделением, то
лучше вырвать себе правый глаз! И лучше вырвать левый! Ноrribile dictu!
Слепой ведет слепого! Но только не обманывай себя! Не удерживай себя
подленькой мыслью, что, вырвав оба глаза, ты никогда в жизни не сможешь
прочитать свежий номер израильских газет! Во всяком случае, не удерживай
себя из-за газеты "Иерусалимские хроники"! Этой газеты больше нет на свете!
Есть газеты, которым судьба открыться, есть газеты, которым судьба
закрыться, но есть и такие, которые никогда ни одним номером не выходили в
свет, даже редкие номера их не желтеют на антресолях у коллекционеров! Лишь
где-то в Висконсине, на ферме у гениального старца, валяется кучка
неопубликованных материалов, да пачка смет, да вот несколько страниц хроник
-- вот все, что осталось от последнего дела, которому я служил!
Глава вторая
АЛКА-ХРОМАЯ
Из неопубликованных материалов "Иерусалимских хроник"
Речь в рассказе идет о том, что герой живет в каком-то городе, кажется
в Херсоне или в Одессе, и выходит как-то вечерком, духота страшная.
Непонятно, какой город. Пионерский парк. Кинотеатр "Спартак" с тремя залами.
Может быть, Ялта. Речка Учан-Су течет. И герой нормально так выходит из дома
и не знает, куда ему податься. И встречает одну девчонку, но она жила не в
их дворе, а где-то по соседству. Они были мало знакомы. Так только,
переглядывались. Но он знал, что ее зовут Алка-хромая. Не блядь, но ее можно
было уговорить. "Я не такая, я жду трамвая!" -- вот без этого. Она была чуть
постарше, лет двадцать семь, а он после училища плавал третьим помощником на
"Юрии Гагарине". Ну и так далее, и он ее пригласил. Взяли бутылочку вина
Абрау-дюрсо, а у него был какой-то друг в гостинице, и как раз в эту ночь
этот друг был на работе. И он им бесплатно сделал номер. Только чтобы они не
задерживались и ушли в конце смены. Он только сказал: "Боря, нужен номер", и
хотел бы я посмотреть, как бы этот Боря им отказал. И как-то они туда
поднялись. Девчонка, эта Алка, пошла принять душ, а душ был в конце
коридора, а он в это время отпер комнату и обалдел! В комнате было ровно
шесть кроватей, и такие стояли станки, что непонятно, что с ними делать. Но
он вообще был с художественным вкусом, после училища, и пока она мылась, он
половину этих железных кроватей взгромоздил друг на друга, а вторую половину
закрыл пикейными одеялами и включил торшер!
А потом приходит она. А она, кажется, даже с палочкой ходила и чуток на
одну ногу прихрамывала. И дальше она там раздевается, а он пока сидел и
курил в коридоре папироску за папироской. Наконец она легла, а он -- человек
флотский, бжык, все с себя скинул, подошел к кровати и обмер.
Возле кровати стоял лакированный протез. И у этой Алки одна нога, а
второй как не бывало. Девка такая литая, грудь -- красавица, ну все там на
месте, а ноги нет. И он стоит в трусах и не знает, как теперь к ней
повернуться. А до этого там ветерок в кафе, шашлычки покушали, вина выпили
по стакану. И вот она лежит, на него смотрит. И все-таки медленно-медленно
он к ней повернулся. А она говорит: "Ты что же, не знал? Мы же,--говорит,--с
тобой в одной десятилетке учились, как же ты мог не знать!"
"Ей Богу, -- говорит, -- Алка, не знал!"
-- Раздумал ложиться?!
А он отвечает, что не раздумал, но надо покурить. И снова они выпили.
"Давай, -- говорит, -- я с тобой одетый полежу".
Так лежат и пьют. Девка тактичная очень оказалась. Лежит и виду не
подает. И тут у него наступает какое-то дикое возбуждение. Она сама говорит:
"Погаси свет!" Такая крепкая крымская девка лежит в лифчике. "Золотой
ранет". Она в лифчике почему-то легла, но он, конечно, лифчик снял. Вот
такая была безумная ночь.
А часов в пять начало светать, на юге рано светает. И Алка говорит:
"Сходи, -- говорит, -- принеси чего-нибудь пожевать!" А напротив было кафе
для шоферов, и ужасно хотелось есть. И вот он выходит из этой паршивой
гостиницы, солнце светит уже яркое, и вдруг он чувствует со всей ясностью,
отчетливо-отчетливо, что нет таких сил на свете, которые заставят его
вернуться в эту комнату на пятом этаже, где друг на дружке как слоны стоят
пять кроватей и на шестой кровати лежит женщина с деревянной ногой. И
сбежал. Сбежал -- и с концами.
Потом они куда-то уходили на "Юрии Гагарине" плавать, а еще позже он из
этого города уехал и насовсем переехал в Молдавию. Работал в одной газете
корреспондентом. И вот однажды поехал в командировку в какой-то маленький
городок и сошел с поезда прямо на привокзальную площадь, возле которой стоял
старый автобус. А вокруг сплошные яблоневые сады. И вдруг видит, что за
ближайшим забором, метрах в десяти от него, стоит Алка-хромая и презрительно
на него смотрит. И он подходит ближе и не знает, что сказать, хоть он и
корреспондент. А она даже "здрастьте" не сказала, смотрит и говорит
полушепотом: "Как же ты посмел меня тогда бросить?! Как же я, по-твоему,
могла оттуда одна выйти?!"
И вроде времени уже десять лет прошло, но как вчера. Он уже даже
отсидеть успел пару лет. Но он бы и из лагеря не стал выходить, знай он, что
он Алку тут встретит.
Глава третья
КИКО
(До конкурса шесть месяцев)
Период душевной слабости. Нет ничего противнее, чем родиться на свет в
зрелом возрасте, когда вам уже под сорок (вариант -- вообще не родиться). И
у вас нет отчетливого желания стать камбоджийцем (это было бы странным) и
умереть под деревянным молотком Пол-Пота. Если вы никем не желаете
становиться, период душевной слабости может перерасти в личную катастрофу. Я
протер очки и посмотрел на часы. Григорий Сильвестрович назначил мне встречу
на час (вариант -- на два, еще вариант -- вообще ничего не назначал, на хер
я ему сдался). Оставалось еще минут двадцать, но мне было ни за что не
приняться. Внешне могло показаться, что я покорился чужой посторонней воле и
возделывал чужой виноградник (ах, если б), но про себя я знал, что я решил
тянуть и из Иерусалима не уезжать. Город мыли морской водой, город
освобождался от швали. Но я решил не уезжать.
Мне необходимо было время, чтобы решить, куда ехать. (Я тоже человек.)
Возвращаться в Россию я больше не мог. Я даже не пытался объяснить это
словами, что, например, ты любишь корюшку, а потом взял и разлюбил, потому
что она не так воняет. Или сирень не вызывает любовной дрожи. И ее вообще
уже ничто не вызывает. Никто. Нечему дрожать. И не войти в поток, который
любишь, дважды. Израиль я тоже не очень любил (это не то слово), но я
понимал, что меня, как варварскую принцессу (забыл ее имя), отсюда гонят, и
мое состояние правильнее было бы назвать активным оцепенением. Конечно, в
глубине души каждый хочет дожить до смерти в каком-нибудь
стабильном месте, чтобы тебя не дергали. Если предположить, что каждый
человек -- это я.
С нового года иврит стал обязательным для всех. Даже для лимитчиков.
Новый эсперанто. Даже Григорий Сильвестрович, чертыхаясь, учил глаголы.
Между тем, я ежедневно ходил на службу, социализировался, так что головы от
работы было не поднять. Я готовил к переводу на иврит и английский пропасть
художественных текстов. В конце дня приходил какой-то придурок (настоящий),
который крутил резиновый жгутик, забирал листки с собой, и я их никогда уже
больше не видел.
А я закутывался в плед и подолгу сидел. Можно было уйти, но я не
уходил. Я был окружен идиотами, которые или ненавидели арабов, или крутили
резиновые жгутики, или сами вдобавок были арабами, что ничуть не лучше. По
звонку приходила женщина в фиолетовом парике и приносила кофе. Я пробовал
заговорить с ней и два-три раза постучал ее по попе, но она только
улыбалась, как Джоконда. С Григорием Сильвестровичем мы, кстати, пока ничего
вместе не писали. "Главное писать буду я сам, -- сказал он, -- жизнь! А все
остальное -- семантические знаки, вторая сигнальная система, это ты мне
повставляешь, где сможешь".
Роман назывался -- "Русский романс"! То есть романа, как такового, еще
не было, но было много разных смелых набросков, иногда даже сексуального
характера.
-- Нужно было вас самого на премию подать, -- сказал я в шутку.
-- Да я и сам хотел, -- серьезно ответил Григорий Сильвестрович, -- но
я поздно начал писать настоящую прозу.
-- Ну и это хорошо.
Больше мы пока к его роману не возвращались. Пока я укорачивал какую-то
другую прозу. Приблизительно втрое. Проза при этом становилась настолько
американской, что уже не каждый американец годился для этой прозы.
Постепенно я понял основную идею старца -- эту святую заразу, эту
зловонную достоевщину любой цивилизованный читатель должен был стряхивать с
себя, как ехидну. Нужно было переводить не прозу -- нужно было переводить
русский дух! Но настоящего материала все-таки было мало.
На сегодня передо мной лежала повесть московского панкиста про Кико.
Про Кико, кроме всего, было сказано, что он "яйцист". Я раньше никогда не
встречал такого выражения. Я даже не совсем понимал, что оно означает.
Поэтому я пытался
американизировать образ панка вслепую. Но сначала я нарисовал на полях
незабудки и цветными карандашами раз за разом рисовал самого яйцистого Кико.
За этим занятием меня и застал Григорий Сильвестрович.
-- Очень симпатичные рисуночки! -- сказал он, увидев моего Кико,
которому я для острастки влепил половой член прямо в лоб. -- Тебя не нужно
сводить к психоаналитику? Ну, как?
-- Бледновато. Про яйциста здорово, но тоже требует доработки. Я думаю,
что этот Кико должен поймать где-нибудь в парадном американку и
изнасиловать. Или, еще лучше, зверски избить и изнасиловать. Старый трюк.
Если он хоккеист, то пусть изобьет ее клюшкой. И изнасилует клюшкой. Пошлите
ему переделать. Вот тут я план набросал.
Григорий Сильвестрович нахлобучил на мясистый нос очки и, сидя на
подоконнике, начал вполголоса читать.
-- Занятно,--сказал он, наконец, очень кислым голосом.-- И что же ты
предлагаешь?
-- Чего мне предлагать? Все зависит от того, чего вы хотите. Если вы
хотите навязать американцам свои вкусы и этого балбеса Менделевича, то
наймите лучше авторов, лучших критиков, скупайте все, что появляется в
России. '
-- Денег нет, -- скучным голосом сказал Григорий Сильвестрович.
-- Ну тогда не знаю, запугайте их чем-нибудь. Меня же вы запугали. Нет
денег, так нечего газеты открывать!
-- Ладно, ладно, -- ласково сказал Григорий Сильвестрович, -- дай мне
имена всех, кого ты хочешь видеть в списке авторов, а я всем телеграфирую
запрос. Пиши всех своих Платоновых, я хочу посмотреть, как они откажутся,
когда их попросит сам старче.
-- Поздно, Платонов уже того.
-- Знаешь, -- сказал Григорий Сильвестрович, изображая из себя
обиженного, -- ты не умничай, я все-таки подданный Швеции. Я отстал от
литературного процесса. Вписывай кого хочешь и давай мне такие материалы,
чтобы за стихами Менделевича стояла очередь в сорока девяти штатах.
-- Показали бы, что у вас в предыдущих макетах!
Не нужно тебе смотреть. Вот братья из Америки вернутся, тогда и
посмотришь. А пока дерзай самостоятельно.
Он вернулся к себе в кабинет, а я остался дерзать.
Глава четвертая
ИСТОРИЧЕСКИЙ РАССКАЗ
Из неопубликованных материалов "Иерусалимских хроник"
Чистосердечное признание имеет, к сожалению, две стороны.
С одной стороны, чистосердечное признание облегчает вину. Но с другой
стороны, вина устанавливается согласно этому же самому чистосердечному
признанию. Из чего следует, что если нет свидетельских показаний и прямых
улик, то лучше чистосердечно никогда не признаваться.
Самый лучший пример -- бухаринские процессы. Так строился весь метод
следствия: добиться от подследственного хотя бы самого маленького признания,
чтобы потом за него можно было зацепиться.
Жанр, в котором я пишу, -- это исторический рассказ. Это, к сожалению,
сюжетный рассказ. У него есть начало и конец. Это не ассоциативная проза,
которой сейчас владеет каждый интеллигентный харьковчанин, обладающий
некоторыми писательскими навыками. А Давидов -- это не тот Давидов. Давидов
-- это бухарин, или бухарец, как вам больше нравится. Давидов собирается
поехать в Америку и выучиться там на парикмахера. С Давидовым мы вместе
охраняли киностудию Менахема Голана, который ставит в Израиле голливудские
фильмы с участием Аиды Ведищевой и Савелия Крамарова.
Крамаров и Ведищева -- те. Но они не имеют прямого отношения к
рассказу. А Голан -- это название географического места, где стоял гарнизон
Иосифа Флавия. Главный город Голан назывался Гамла. Там сейчас ничего нет --
одни раскопки. Но вы, наверное, помните в "Мастере и Маргарите" странные
слова Иисуса, что "матери я не помню, а отец -- сириец из Гамлы". И один
иерусалимский профессор защитил диссертацию об Иисусе, где он доказывает,
что "Нацерет" был ошибкой, что такой город не существовал, а на самом деле
Иисус происходил из голанского городка Эйн-Сарит. Голанского, а не
голландского. В свое время эту область дали колену Менаше. Давидова тоже
зовут Менаше. Эти подробности и география очень важны потому, что есть еще
один герой моего рассказа, кацин-битахон по фамилии Гильбоа. А Гильбоа --
это тоже важное историческое место, которое связано с двумя древними
историями и одной современной, произошедшей лично со мной. Гидеон там
разбил как раз тех мидийцев, из которых происходил Кир, а вторая история -
как царь Саул потерпел там поражение от филистимлян и умирающего Саула
заколол отрок-амалейк. Сейчас амалейков почти нет, но я знаю сразу двух
амалейков, одного зовут Сулейман. Он окончил коммунистический университет в
Рамалле и работает сторожем на водокачке. Один раз он целую ночь приставал
ко мне с вопросами, как я отношусь к прибавочной стоимости. А со вторым
амалейком мы вместе сидели в Енисейске. Я его и сейчас иногда встречаю в
Тель-Авиве, и он мне всегда говорит, что понял для себя одну очень важную
вещь, что нельзя пить с антиподами. От этого происходят все неприятности.
Енисейск -- это достоевский городок, в котором все петрашевцы уже давно
спились или сильно пьют. Одним словом, отрока-амалейка убил Давид, а голову
Саула выставили на крепостной стене в Бейт-шеане. Голову отбили гилатцы.
Отбили голову, похоронили Саула и семь дней постились. Гилатцы происходили с
северо-востока Голан и юга Сирии. Но тогда эти высоты еще не назывались
Голанами. Южная часть высот называлась Баш-ан. О ней упоминает пророк Амос,
говоря о тучных "васанских" телках, и до сих пор есть такой дорогой
"Баш-анский" сыр на "Тнуве", где работает Петька Биркенблит, но Петька
ничего молочного на работе не ест, а мама ему привозит из Беэр-Шевы свиное
сало, которое она покупает там у русских. Там даже можно купить воблу, а по
четвергам на базаре в углу стоят бедуины, и если сказать, что ты от Джамаля,
то можно себе навсегда долларов за двести купить девушку. Двести долларов
было два года назад, я там давно не был. Последним там был Володька Шнайдер,
который сидит сейчас в "Джамале", а до этого сидел в Беэр-Шевской тюрьме, и
он в курсе дела. Но если вы захотите навести у него справки, то для этого
вам нужно сначала взять его на поруки, потому что я слышал, что во вторник
он ходил по рынку с русским полицейским и просил знакомых, чтобы его
кто-нибудь взял на поруки. И на всякий случай передал свои координаты Шалве,
тому, который говорит, что он художник, а не портной, что он Шеварднадзе
брюки шил, а сейчас он торгует на рынке очками. Если у вас одинаковое зрение
на оба глаза, то у него можно подобрать совершенно чистенькие очки шекелей
за восемь, я не знаю, где он их берет. Еще с ним можно поговорить о футболе,
но он даже не помнит чемпионского состава тбилисского "Динамо" с двумя
Сичинавами, Хурцилавой и Месхи, а про остальных футболистов говорит, что
знает, что в Москве "хороший шоэр был, Яшею звали". То есть я хочу еще раз
повторить, что вокруг нас происходит какая-то невероятная цепь исторических
тождеств, потому что фамилия начальника киностудии была Голан,
кацин-битахона Гильбоа, а Давидов сторожил там уже второй месяц, когда ему в
помощь прислали дежурить меня.
Мы поужинали каждый своим, и Давидов рассказал мне, что проверяющий
приходит с десяти тридцати до часу тридцати, но дважды за ночь уже не
приходит никогда. И мы решили, пока он не придет, не ложиться, а потом уже
спокойно спать до утра. Спальных мест на этой киностудии два. Можно спать в
самой сторожевой будке, на полу постелить одеяло и лечь. А есть еще место на
горе в специальных фургончиках, которые прикрепляют к автомашинам. Это для
актеров. Предположим, приезжает Питер 0'Тул сниматься в "Массаде", не
заставишь же его спать в палатке. И Савелия Крамарова тоже уже, наверное, с
Ведищевой не заставишь, и для них там есть такие фургончики, которые в ту
ночь пустовали, потому что шел праздник суккот. И так мы посидели, подождали
пока придет Гильбоа. А после его прихода мы бросили жребий, и Давидову
выпало спать в фургончике, а мне в самой будке. Я надел пижамные штаны,
которые мне в прошлом году выдали в больнице Хадаса, синенькие, постелил
одеяло и лег. Это большое неудобство сторожевой работы, что приходится спать
в одежде. Но когда я сплю на новом месте на полу, я сплю очень крепко. И
часа через полтора я услышал, как к будке подъехала машина. И сразу встал.
Так что когда Гильбоа входил ко мне в будку, то я встретил его босиком и в
пижаме, но все-таки не спящим. Гильбоа сразу же спросил, где второй сторож.
Но он понял, что я спал, потому что на полу было расстелено одеяло. Я
сказал, что второй сторож пошел в обход. И тогда Гильбоа неожиданно стал
громко орать, что он не пошел ни в какой обход, а пошел воровать колбасу,
предназначенную для голливудских артистов, а я покрываю вора и пойду сидеть
вместе с ним в "Джамале", где именно и сидят такие бухарские прохиндеи, как
мы, которые воруют колбасу.
Про колбасу я ничего не знал. Я знал, что киностудия находится в том
месте, куда филистимляне вернули украденный Ковчег Завета, пока его
впоследствии не забрал отсюда Давид. Место это называлось Кириат-Иарим, а
сейчас там находится арабская деревня Абугош, но это не оккупированная
территория, и арабы там все свои, принадлежащие Израилю в качестве
израильских граждан.
Наконец Гильбоа уселся и стал ждать, пока Давидов принесет эту
гипотетическую колбасу. И ждал он около часа. А Давидов в это время спал в
просторном фургоне, предназначенном для Элизабет Тейлор со всеми ее
бебехами, или в крайнем случае для Аиды Ведищевой, о которой журнал "Круг"
писал, что она возит за собой две тонны оборудования. Но мне сказал один
знакомый парнишка, который раньше был радистом в ансамбле "Водограй", где
выступает София Ротару, что Ротару возит за собой пять тонн оборудования, и
поэтому он относился к Ведищевой немного свысока. Тем более, что Ведищева
была даже не из столичного города, а из рязанской эстрады. А Рязань хоть и
была с двенадцатого по четырнадцатый век столицей рязанского княжества, но
сейчас это областной город, почти райцентр. Алеша Попович, кстати, был из
Рязани. И Добрыня Рязанич, который погиб на Калке. И еще там некоторое время
правил внук Мономаха Владимир Мстиславович, которого выгнали из Киева и он
слонялся по разным странам, пока не осел в Рязани, -- то есть история прямо
противоположная Аиде Ведищевой. А уже из Рязани его выгнал по странному
совпадению тоже Давидов. Ростислав Давидов, сын князя Давида, родственника
Глеба. Выгнал он его в Дрогобыч, где у меня была очень хорошая знакомая Алка
Пупарева, дрогобычские ее знают. Однажды ее старший лейтенант Зельцер отвел
в кино, а она была сильно пьяной и начала громко ругаться матом, так что
даже старший лейтенант не выдержал и сказал: "Молчи, сука, здесь командир
батальона!" Но вообще я замечаю, что в Израиле пьют больше, чем в Союзе,
потому что в Союзе пол-литра -- это уже приличная доза, а в Израиле это --
"так". Для опохмелки в последний день запоя. В Израиле очень много
сумасшедших, и нужно много пить, потому что водка останавливает этот вирус
сумасшествия. В Америке тоже очень много сумасшедших, так что даже Аида
Ведищева, когда она приехала в Америку, была вынуждена запереться у себя в
комнате, никуда не выходить целый год, покраситься в бледный цвет под Мерлин
Монро и разучивать все ее песни. А в Союзе она была стопроцентной брюнеткой
и пела в кинофильме "Кавказская пленница", где главного героя, грузина,
играет бухарский еврей Этуш. Еще этот Этуш играет в каком-то фильме с
Георгием Вициным турецкого пашу и вдруг неожиданно заговаривает на русском
языке, а когда Вицин очень удивляется, то "паша" объясняет ему, что у него
теща с Мытищ. Но вообще с бухарскими евреями у меня всегда связаны
какие-нибудь недоразумения. Потому что уже в самом корне этого слова
заключено противоречие. Я сам лично был свидетелем, как Борис Федорович,
который довольно долго жил в Германии и основательно знал немецкий, спорил с
одним человеком, как будет множественное число от слова "бух". Борис
Федорович утверждал, что множественное число будет "бухим", а его собеседник
доказывал, что "бухим" - это значит бухать, а множественное число будет как
в "марширен" и "шпацирен" -- то есть "бухен".
И еще более удивительная история произошла со мной самим в старом
городе, когда из торговых рядов вышел с ружьем один очень известный
иерусалимский профессор и совершенно трезвым голосом сказал мне, что мне
нашли невесту, что она тоже бухает, но будет держать меня в "ежовых
рукавицах". Выговорив это, он опять ушел во тьму, похожий одновременно на
ополченца и на знаменитого генерала Антона Деникина. И все это оказалось
полной чепухой, то есть про "ежовые рукавицы", может быть, и да, а спиртного
она в рот не берет, просто она бухарка.
Между тем, поджидая Давидова, кацин-битахон начал рыться в моих вещах,
и я ему зло сказал, что сумка-то это -- моя! Тогда он начал рыться в сумке
Давидова и нашел там большую связку ключей и асимоны. И еще бутерброд с
колбасой, но уже откусанный. Но он все равно при виде бутерброда повеселел,
выругался по-арабски и сказал, что "вот оно вещественное доказательство". И
чтобы я под страхом смерти не двигался с места. Сам он выбежал на дорогу,
остановил белое "субару" и уехал звонить. А я, несмотря на его приказ не
двигаться с места, сбегал к Элизабет Тейлор разбудить Давидова. Крикнул ему:
"Эй, ты, срочно вставай, кацин-битахон приехал!", и сразу вернулся и сел.
Через пять минут к моей будочке, практически одновременно, подкатил
Гильбоа на белом "субару", а с горы начал спускаться с фонариком Давидов,
делая вид, что он был на обходе, в точности повторяя ситуацию в Книге Судей,
когда с гор Гильбоа спускается с горящими факелами Гидеон.
Кацин-битахон приказал Давиду тоже сидеть и с Давидовой связкой ключей
побежал к столовой, пытаясь понять, какой ключ подходит к столовой с
колбасой. Кацин-битахон был местный, от Менаше Голана. Обычно существуют два
типа кацин-битахонов: от фирмы, где ты работаешь, которым на все наплевать,
и от места. Кацин-битахон "от места" попадаются иногда невероятно склочные.
И последнее увольнение Бориса Федоровича со "шмеры" было связано с
кацин-битахоном Министерства иностранных дел. Борис Федорович на дежурстве
ночью здорово напивался, вырубал электрические пробки и вызывал свое
начальство из фирмы "Шомрей коль", а вместо них один раз явился
кацин-битахон "от места", которому пьяный Борис Федорович дал по морде. И
тот нажаловался начальству. Происходило это все на польском языке, потому
что Борис Федорович сидел в тюрьме в Бресте и умел немного говорить
по-польски. И мало того, что Бориса Федоровича выгнали, но вообще это место
отняли у "Шомрей коль" -- "Сторожащие все" и отдали его сторожевой фирме
"Офарим", которое значит "Рябиновка", созвучно настойке, которую Борис
Федорович принципиально не пил. Хоть в последнее время он вместо водки,
которую ему стало трудно пить, начал пить вина. Но так как сладкие вина были
для него слишком сладкими, а кислые вина -- слишком кислыми, то он стал все
вина смешивать. А закусывать эти его новоизобретения было неизвестно чем,
так как у Бориса Федоровича была твердая идея, что вина нужно закусывать
пирожным, а пирожного он в жизни не пробовал и очень этим гордился. Говорил:
"Пирожных нам на зоне не давали!"
И Бориса Федоровича тоже уволили из шмеры "Шомерей коль" и приняли в
шмеру "Офарим", и вы представляете удивление этого польского офицера охраны,
когда ровно через три дня он снова увидел на рабочем месте пьяную татарскую
морду Бориса Федоровича, но уже в другой форме. Потому что Борис Федорович
хоть и провел вторую половину жизни иерусалимским евреем, но первую половину
он все-таки был сталинградским татарином. Скорее всего крещеным, хоть и не
обязательно: Борис Федорович был с тридцать второго года, а Сталинград был
городом новым, городом пятилеток. Сам Царицын -- городишко крохотный, и вся
эта катавасия во время гражданской войны произошла не из-за его собственной
ценности, а потому что, захватив его, три белые армии -- добровольческая,
армия Деникина и армия генерала Краснова -- могли бы соединиться. А красные
предпочитали разбить их поодиночке. И только уже "Тракторный завод", со
своими тракторами и танками, привлек в Сталинград много татар, положив
начало истории Бориса Федоровича. Вообще у Бориса Федоровича все его попытки
социализироваться оканчивались всегда неудачами. Второй раз его взяли
работать сторожем в пекарню Бермана, но он под утро не впустил туда самого
хозяина, Бермана. Сказал ему "асур". И в таком роде.
Тем временем Гильбоа вернулся к нам в будку и сказал с досадой, что
ключи не подошли, но он берет откусанный бутерброд и везет его на
экспертизу, потому что первая палка колбасы исчезла, вторая палка колбасы
исчезла, потом двенадцать кур исчезло, и они всю колбасу посыпали такой
специальной синтетической пылью от воров. А нас с Давидовым повезли
разбираться в контору. По дороге Давидов признался мне шепотом, что колбаса
казенная, и начал мне выговаривать, что я не доел его бутерброд из сумки,
когда приехал проверяющий. Чтобы замести следы.
Все-таки он -- настоящий бухарец. Тут, вспомнив про бухаринские
процессы, я сказал ему, чтобы он всюду говорил, что купил колбасу в
"Машбире". Но не тут-то было.
На него сразу насело несколько человек. Ему говорили, что только бы он
признался, "лучше признайся". Что сразу все замнут. Что Минаше Голан их
близкий друг. А иначе ему будет каюк. И Давидов раскололся. Он признался
только в этом бутерброде, но через пять минут на него уже навесили две палки
колбасы и двенадцать кур. А вместо этого нужно было твердо знать, что
косвенных улик для обвинения недостаточно. Бутерброд с колбасой -- это
косвенная улика. Вот укушенный бутерброд с колбасой, найденный на месте
преступления, -- это была бы прямая улика. И признаваться нужно, только если
они стопроцентные, это я говорю о мелких статьях. А в крупных преступлениях
правильнее не признаваться никогда. И уж конечно, нужно делиться
бутербродами с колбасой со своими товарищами, даже если спишь в фургоне
Элизабет Тейлор.
Глава пятая
ТЕКУЧКА
(До конкурса пять с половиной месяцев)
Странная эмигрантская служба в особнячке. Мне подыскали квартиру. Борис
Федорович залез ночью в окно, и сразу запахло степью. Я его покормил и тем
же путем отправил. Расспрашивал меня о газете. Он очень переживает, что мне
пока не платят зарплаты. Говорит, что Толстый меня надует. Какая-то
забывчивость наступает. Это меня не мучает, но я все время рассеян, как
склероз. То активно работаю, потом надоедает, и я начинаю грызть ноготь. Я
кормлюсь по талонам в лимитной столовой, и днем секретарша таскает кофе. Уже
не девочка, но видно, что была красавицей. Ничего, но худовата. Боря уже
несколько месяцев ищет однофамильца Шиллера, но нет следов. Боря думает, что
его могли увезти на подводной лодке в открытое море и там утопить. Я
регулярно хожу в редакцию. Вахтер Шалва проверяет на входе мою сумку. Вахтер
Шалва -- единственный человек у нас в конторе, который получает зарплату. У
него отец -- грузин. Четвертый кабинет по коридору с табличкой "магистр".
Пятый кабинет -- Шкловца. Тараскин и Арьев до сих пор в отъезде, но ходит
слух, что газета утверждена и уже начала печататься в Висконсине. Я точно
знаю, что слух этот распространяет сам Григорий Сильвестрович. Дверь к
Григорию Сильвестровичу приоткрыта, на ней надпись "Без доклада не входить".
Я начал к нему привыкать. Менделевич пьет пиво в центре города. Он услышал,
что деньги за нобелевку пойдут Фишеру, и на всех страшно дуется. Франклин и
Бэкон прожили до девяноста шести лет. Сорок пять из них они были Шекспиром.
Потом у Бэкона отказала вся правая половина мозга, и он научился управлять
левой. В стране продолжалась национальная реформа, повезли
вьетнамцев-лодочников. Я люблю ставить на бумаге разные слова. Идет
радиоактивный дождь. После него начинает болеть вся голова и отдельно каждый
волос. Я подсушиваю себя, как мокрый крот. В ногах слабость. Ничего не
получается писать, такая пустота внутри, что ее не затянуть никакой прозой.
Нет уже ни ума, никаких сил, ни костей, ни точки зрения, нечем даже пить,
болит печень. Я создаю себе новую эстетику. Чтобы не пахло реализмом. Я и не
умею. Это не достоинство, что не пахнет. Я бы мечтал, чтобы пахло. Чтобы
миндаль в трюфелях пах как миндаль в трюфелях и хотелось утереть пыльцу с
губ. Чтобы социализм пах зассанной парадной, несбывшаяся любовь --
отвратительной лавандой. Выяснилось, что я отвык сидеть за полированным
столом, с него все соскальзывало. И Григорий Сильвестрович привез мне
верстак из струганных досок. По прошествии нескольких лет в старую запись не
влезть. Это я и сам знаю. Откуда взялось это название -- "Иерусалимские
хроники"? Думаю, что от старца, он претендовал на духовный престол, и у
Менделевича об этом была поэма. Все Менделевич да Менделевич. Прибежал
Григорий Сильвестрович, весь светится, кричит: "Есть заказик мировой! Просто
ой какой заказик! Я хочу, чтобы ты поговорил с Менделевичем. Ну, чтобы ты
слова нужные подобрал. В крайнем случае, мы сами напишем".
-- Да что напишем?
--А? Я разве не сказал? Гимн ему заказали. Гимн должен быть простой,
грандиозный, но и без выебонов. "Иерусалим -- столица мира". Такой,
знаешь... -- он спел несколько тактов. -- Талант вручен не тому. Но я еще
одну книгу серьезную задумал.
--На русском?--скорбно переспросил я.
-- Глупый вопрос, но своевременный. После старца писать на русском уже
нельзя. Это выглядит как литературный грабеж! Но все-таки я пишу на русском.
А ты должен мне кое-чего посоветовать.
--Смогу ли я, Григорий Сильвестрович?--сказал я с сомнением.
--Сможешь, если захочешь,--пробурчал он,--газету нашу Андрей
Дормидонтович утвердил, но пока об этом молчок. Вот, посмотри пока
наброски...
Глава шестая
РОДОСЛОВНАЯ
Из неопубликованных материалов "Иерусалимских хроник"
Месту моему без малого тысяча двадцать семь лет. Мы -- древляне. На
нашем троне сидел князь Олег Святославович-- внук князя Игоря и родной
правнук Рюрика. В пятнадцать лет Олег заколол сына военачальника Сванельда и
был за это сброшен с моста через нашу речку. Сейчас за этим мостом
размещается наш автобатальон. А там, где стоял деревянный замок Рюрика
Ростиславовича, расположен огород тетки Палашки и очень древний
железнодорожный вокзал. Московские поезда в столице древлян останавливаются
никак не меньше, чем на три минуты, а Орша--Казатин стоит и все десять. За
три минуты мало что можно успеть продать, но летом древляне выносят к поезду
желтые сливки, яблочки "семиренку", а зимой мамаша Аркаши-хохла, если
забивала кабанчика, выносила еще и сальце, приговаривая: "Не хочу его на
базаре жидам продавати, краше я своим с поезду продам". И в этом она,
вероятнее всего, ошибалась, потому что по понедельникам, средам и пятницам
на три минуты останавливался еще и скорый поезд Ленинград-Одесса, и евреев в
нем было "дюже богато". Тетка Палашка торговала еще на станции горилкою, но
народ с поезда до горилки был небольшой охотник, а два станционных
милиционера постоянно угрожали ей штрафами. От мундировых она откупалась той
же горилкою, но все-таки основными ее покупателями была солдатня из
окрестного села Швабы, где стоял резервный танковый полк. Все мужики этого
села тоже носят фамилию Шваб. Сто пятьдесят лет назад немец-помещик Шваб,
чтобы не морочить себе голову такими длинными прозвищами, как Мыкытенко,
Гопанчук или Степуренко, назвал всех своих древлян просто Швабами. Пшеничную
она продавала швабам по рупь десять бутылка, а буряковую от девяноста копеек
до рубля, и, таким образом, тетка Палашка имела копеек по двадцать с
бутылки. Но если были деньги, то в райпищеторге можно было взять чего-нибудь
получше, например, всегда была местная стрелецкая водка по два сорок
бутылка. И с ней уже думать, куда податься дальше. Можно было поехать в
соседнее село Гачище, где в отдельном доме жила бывшая жена прапорщика из
автобатальона. Муж ее бросил и женился на Тамарке из второй школы, на
сероглазой, на древлянской целочке. Еще было много сосланных после химии,
уже не очень молодых баб, которые все сильно пили. В больших городах их
поэтому не прописывали. К ним вполне можно было заявиться с бутылкой, взять
только икру кабачковую, кильку в томатном соусе и парочку батонов хлеба.
Ходили еще древляне к симпатичной бабе Наташке, очень доброй, у которой
можно было выпить в бане, но от самой Наташки можно было, конечно,
подзаразиться. И, на худой конец, было еще несколько разбитных учительниц,
но они пускали не всех. Школ в столице древлян было всего четыре -- две
украинские и две русские, но одну из них по привычке называли жидовской.
Кроме того, древляне гордятся своим филиалом киевского завода порционных
автоматов, который построили в самом центре, напротив стоит комбинат
молочных консервов и винный завод, где производят "билэ мицне" и "червонэ
мицне", но это на любителя. Летом еще можно выпить на стадионе на две тысячи
мест -- футбол в городе в большом почете. И если вы помните Круликовского,
защитника из киевского "Динамо", то это наш, древлянский. Есть Дом офицеров,
где работает жена лейтенанта Самохина. Самохин служил где-то под Костромой и
там на ней женился. По словам Самохина, жена у него -- экономист, но
древляне считают, что это очень сомнительно. Курит она страшно, как будто
она в Европе или у себя в Костроме: в Овруче женщины так пока еще не курят,
даже девки на танцплощадках прячутся для этого в кустах. И вот именно к этой
жене лейтенанта Самохина повадился ходить один красавчик эстонец, который
крутил в Доме офицеров кино. Посадит себе хлопчика у кинопроектора, а сам
берет и запирается с Самохиной в библиотеке. И вот однажды лейтенант Самохин
был где-то на стрельбище в Игнатполе, и то ли стрельбы окончились раньше, то
ли он в Игнатполе напился и стал дико подозрителен, но он решил жинку свою
проверить и в ту же ночь неожиданно завалился домой. Смотрит, в салоне стоят
солдатские чоботы сорок четвертого размера. А этот эстонец выскочил в окно,
прихватив хорошие тапочки Самохина, купленные за два дня до этого в
военторге. И утикал. Одеться он успел, а вот чоботы свои надеть времени ему
не хватило.
И с утра Самохин протрезвился и вместе с одним еще из политчасти они
стали шукать, чьи это могут быть сапоги. Потому что на них была бирка
танкового полка, но, как известно, танкисты таких больших размеров не носят.
А этот эстонец Гуйдо Видинг хоть и относился к танковой части, но все-таки
был киномехаником. И тут замполит Ковалев по телефону спрашивает: "А рядовой
Видинг ночевал в расположении части?!" А ему отвечают: "Нет, не ночевал!"
Приходят в Дом офицеров, а он себе сидит в радиорубке в чужих тапочках и
ждет, пока ему хлопцы из деревни кирзу сорок четвертого размера приволокут.
И рядом бутылка буряковой самогонки стоит. А это такая зараза! Пил бы он
хлебную -- никогда бы так глупо не попался.
Глава седьмая
ФОТОГРАФ
(до конкурса пять с половиной месяцев)
С утра приперся фотограф, увешанный тремя камерами, и начал передвигать
меня по комнате.
-- Слушай, парень, -- спросил я его, хоть я давно уже решил ни у кого
ни о чем не допытываться, но слишком по-свойски он начал поворачивать мне
ухо и вдвигать меня в камеру. -- Ты для кого снимаешь, для газеты или для
старика?
Он посмотрел на меня осоловело, но ничего не ответил, откашлялся и с
ненавистью повторил: "Будем снимать, будем снимать!"
-- Не бойся меня, -- торопливо зашептал я, хватая его за куртку. -- Я
тут сижу один, почти ни с кем не общаюсь. Редактирую какие-то шедевры про
яйцистого Кико, и они уходят в неведомый путь. Скажи мне, есть газета или
нет, я хочу видеть результат! Меня все держат в неведении.
Он ничего не отвечал и продолжал безостановочно снимать. Я сидел в
кресле и жмурился от фотовспышек.
Уже уходя, он громко спросил меня:
-- Хочешь выпить? Когда ты прерываешься? Приходи в два часа в "щель".
-- Спасибо, -- ответил я и благодарно поморгал ему глазами, -- меня
давно уже никто не фотографировал, даже на пропуск. Было очень здорово.
В течение дня ко мне наведывались несколько младших переводчиков и
парочка местных авторов. Я их путал. Кажется даже, что они приносили один и
тот же текст. Фамилия одного из них была Местечкин из Риги. Он явился в
самом конце работы, и пока я читал, стоял, как демон, над окном, собираясь
взлететь.
-- Нет, -- сказал я, -- все-таки нет.
-- У меня пять опубликованных вещей, -- сказал он, презрительно
оскалившись,--Андрей Дормидонтович их знает!
-- Вот и посылайте прямо ему. Вы, видимо, очень талантливый человек, но
пишете вы очень невнятно. Более того, невнятицу вы превращаете в прием.
Прошлый раз я думал, что это случайность, а сейчас я вижу тот же дребезжащий
кусок, но только более вылизанный.
Писатель из Риги ушел, хлопнув дверью, а я вдруг почувствовал, что
превращаюсь в гниду Писарева. Я ощущал в себе тягу к просветительству. Я
искренне хотел научить писать Григория Сильвестровича и несколько раз
объяснял ему, как