же натерпелась в детдоме, - сказала она Лизе. - Меня в четыре
года из детдома забрали, только родители попались такие неудачные! У меня с
ними ничего общего. Никаких об-щих интересов. Я к ним не вернусь никогда...
Потом пьяные Ирочка из Небедаги и Лиза Донова поднимались вверх из
скверика за цирком, и Ирочка твердила всю дорогу:
- Какая ты, Лиза, все-таки везучая. В большом городе живешь, всем
известная! К тебе все с заботой тянутся. Мальчики разные приходят
пообщаться, а у меня ничего нет, кроме шубки твоей поношенной. А ведь
апрель, жарко становится, и я в шубке твоей по┤том пахнуть стала!
- Да нет, нет у меня ничего, - успокаивала Лиза Ирочку. - Я ведь дочка
городской дурочки.
- По тебе видать, - вздохнула Ирочка. - Но я все равно несчастнее!
В церковном дворе святили куличи. Во двор нужно было спускаться по
ступенькам, так же, как в сквер за цирком. Лиза и Ирочка из Небедаги, совсем
пьяненькая, смотрели вниз через ограду.
- А у нас в Небедаге еще до войны Бога запретили, церковь взорвали, а я
считаю - зря! Выпьем еще пива, Лиза?
- Выпьем.
- Только у меня денег нет, ничего?
- Ничего. Сейчас насобираем! Дяденька, дайте денежку!
- Ты милостыню просить можешь?
- Могу...
Последний апрельский снег почернел и растрескался, как больная кожа.
Верхушки деревьев церковного двора с набухшими уже почками были на уровне
прищуренных глаз небольшой Ирочки из Небедеги. Внизу, на дне, на столах
стояли куличи в белой глазури, яйца синие и красные, сваренные в луковой
шелухе, творожная пасха и сверху изюмом выложено ХВ!, лежали белые батоны из
булочной напротив и кексы в сахарной пудре и пакеты молока. За священником
шел рослый румяный служка, лет двадцати, старухи с внуками у столов клали в
корзину кто яйца, кто рубль.
- То что Витя на скамейке говорил - правда, - сказала Лиза пьяненькой
совсем Ирочке из Небедаги. - Тогда тоже суббота была перед Пасхой. Меня
Инесса с собой на паперть взяла. Мне так хорошо было, что я даже плакала от
радости. Инесса говорит: "Крестись лучше и проси Христа ради!" Нам в этот
день много пятаков надавали, а один пьяный так и сказал: "На детские слезы!"
Да ты меня, Ирочка, совсем не слушаешь... - но все равно продолжала: - И вот
вчера вечером иконку нахожу в бабкиной комнате. Богородица Всех Скорбей. Я
на нее все детство молилась. Я нашла ее, и мне так же стало, как тогда в
детстве, перед Пасхой, так же хорошо, до слез. Я поняла: вернулось! А ночью
приснилась мне Пасха, будто бы меня нарядили Богородицей и водят вокруг
церкви... И послушай, Ирочка, - спросила вдруг Лиза, - как же мне теперь
быть, когда я только что вспомнила, как надо, и первое счастье вернулось, а
я тут же во сне насмеялась над этим?
20 июня - 15 августа 1993 г., Малеевка
II - ЧУЖОЙ ДНЕВНИК
- Не избежать мне неизбежности,
Но в блеске августовского дня
Мне хочется немного нежности
От ненавидящих меня...
Г.Иванов
Я перестала записывать сны, но это не значит, что они перестали
сниться. Хочу записать четыре сна, чисел я уже не помню, но события, которые
случились после, можно сопоставить со снами. Я не знаю, как в реальной жизни
расшифровываются символы из снов, но разгадка наверняка существует, а если
разгадки нет, то это просто перегруженное воображение рисует мне по ночам
адские картинки.
Первый сон.
Выпускной бал. Я на перроне с моими одноклассниками. На мне белое
платье и дешевые бусы. Рядом Кириллин с круглым лицом своим мучного цвета в
красной сыпи, в галстуке лопатой в крупный горох. Зелень на ветру. Май.
Кириллин мне: Сейчас в местечко одно поедем интересное. Час от Москвы.
И я помню, что кто-то пил в тамбуре из горла, запрокинув голову.
Бледная шея. Острый кадык. Дальше - сломанные скамейки и стены вагона в
зеленой клеенке.
Потом показывается город на холме. Крепостная стена. Бледное весеннее
небо. И как только я вхожу в город, все сразу же меняется: во-первых, цвета.
Цвета такие, словно это уже не бледный московский май, а лето Кавказа.
Во-вторых, я понимаю, что под городом катакомбы, и тут же оказываюсь под
землей. Сначала я ничего не вижу от дыма, а потом раз-личаю озера и арки над
озерами, и вот из одной арки выходит женщина с черною всклокоченною гривой и
говорит мне: "Первое озеро огненное, второе - серное, третье - свинец,
четвертое - серебро и пятое есть, и шестое, и столько, сколько ты пожелаешь,
но ни в одном из них нет воды... А дым, что ты видишь, поднимается от
озер... Иди к нам!" И тут из других тоннелей выскакивают голые бабы в
розовых лишаях...
Я снова в верхнем мире. Парки, лужайки. На лужайках загорают лю-ди.
Пикники. Я на траве, рядом с ними. Надо мной склоняется лицо жен-щины.
Обесцвеченные волосы. Тяжелые глаза.
Она мне (вопрос из школьной программы, восьмой класс): Ну как вам низы?
Я ей: Низы всегда что-то хотят от верхов.
И я вижу ее лицо надо мной с расширенными порами, в обесцвеченных
волосах.
Она мне: Как вам наш город?
Я ей: Ты ведьма?
Тут же ее лицо тает.
На улицах часто встречаю паренька-водителя. Он каждый раз сигналит мне
из своей машины и по-солдатски кричит что-то вслед.
Я в парке. Два лебедя с осенними клювами покачиваются на воде. Как
яблочная кожура, одна за другой плывут по кругу лодки. В лодках визжат дети.
Навстречу мне бабка моя Марина. Она идет ко мне старческой шаркающей
походкой и все время поправляет волосы, совсем седые, выбившиеся из-под
теплого платка.
- Надо бы весточку в Москву отправить! - просит она.
И тогда я понимаю, что все мы в плену и что из этого города никто не
может выбраться. Пряча лицо, вся в черном, подходит нищенка.
Бабка Марина: Ты можешь передать письмецо в Москву?
Она отвечает, что да, а мне кажется, что она не говорит, а жует, и я
даже голоса ее не слышу. Я даю ей хлеб, она разламывает его и зарывает в
землю.
Бабка Марина мне: Попытайся вырваться отсюда любой ценой.
Тут подъезжает мой водитель, распахивает дверцу, приглашая меня внутрь.
Я ему: Ну что, в Москву прокатимся?
Его ухарская улыбка моментально исчезает, он угрюмо захлопывает дверцу
машины и едет - с глаз долой...
Кириллин, как мне потом говорили, попал под машину, но, к счастью, не
насмерть, и задолго до моего сна.
Должанский рассказывал, как он наглотался колес и увидел ад. Озеро, дно
которого выложено кирпичами, с зеленоватой, зацветшей водой. Он сказал мне,
что мои сны похожи на наркотические галлюцинации, но я пока не знаю
почему...
У меня два типа страха. Первый страх - внешний. Когда идешь по улице и
вдруг кто-то выскакивает с криком из-за угла. Это испуг от не-ожиданности.
Этот испуг - как укол в сердце.
Однажды в школе ко мне подбежал Кириллин и бросил на меня толстого
розового червя, я тут же почувствовала все жирные складки его те-льца, все
его содрогания и даже вскрикнула от испуга и отвращения. В следующую секунду
я увидела, что это всего-навсего резиновая труб-ка с насечками.
Подобный испуг вспыхивает скорее в теле, нежели в душе, и потом
потухает. Угрозы для души в этом случае я не вижу.
Второй тип страха - мистический. Он намного сильнее первого. Я чувствую
его во сне или во время видений. Чаще - во сне. Мне кажется, что кто-то
хочет похитить мою душу и мучить, мучить ее. И если душа - это легкое
облачко вокруг сердца, то во сне или во время видения я чувствую, как кто-то
вытягивает это облачко, но не может вытянуть до конца. И вот тогда мне
становится страшно, и страх меня мучает...
Бабка Марина говорила, что часто видит меня во сне маленькой: будто бы
мне четыре года и мы едем на юг. Мне-то она сейчас редко снится, не то что в
детстве. Она тогда была моложе: брови в ниточку, рот сердечком, красные
туфли на каблуках, нитка жемчуга на шее, духи "Кармен". Снилось мне, будто
бы она уходит от меня навсегда, а я бегу за ней и не могу догнать, и плачу,
плачу, а потом просыпаюсь и плачу уже наяву. Или еще снилось, что она умерла
и лежит в гробу на табуретках, и я снова плакала и вспоминала соседку из
девятиэтажки. Просто в наших домах по весне много стариков умирало, как
сирень зацветет, а от нее еще запах такой дурманящий, что даже воздух синел;
так вот как только сирень зацветала, старики все и умирали один за другим.
Сейчас я понимаю - простое совпадение, а тогда мне сирень вообще казалась
знаком смерти, дымная, врубелевская сирень... А за той соседкой из
девятиэтажки долго не приезжал автобус, и шел дождь, и родственники ждали
под зон-тами прямо на улице с венками от трудовых коллективов и букетами
по-черневшей клубящейся сирени. Я заметила, что бабка Марина слегка
при-кусывает губы, и я очень волновалась, я видела, что цветет не-навистная
мне сирень, видела соседку в гробу и с ужасом искала следы недомогания в
лице бабки Марины. Две табуретки и стул стояли в лужах, а сверху гроб,
прикрытый крышкой, чтобы вода не натекла. Потом вместо автобуса приехал
грузовик, и соседку подняли в кузов вместе с табуретками, венками и
родственниками... А мы с бабкой Мариной так и остались стоять под дождем, и
у нее по щекам стекала размазанная тушь с ресниц.
Я спросила:
- Ты плачешь?
А она сказала:
- Это дождь...
В мои четыре года я часто видела бабку Марину во сне, сейчас я снюсь ей
четырехлетней, это значит, что тогда у меня была с ней самая тонкая связь и
что сейчас ее стареющая память так восстанавливает нашу связь по ночам.
О детстве.
О мое детство, мое детство!
Мое фарфоровое блюдце!
Мне на тебя не наглядеться,
Мне до тебя не дотянуться!
Вл. Полетаев
- Вот это и был наш дом, - говорила мне бабка моя Марина, когда мы шли
с ней по улице Малая Бурлинская, что за цирком. - Я здесь жила маленькой с
матерью и теткой Павлушей, а потом дед Тихон вернулся из плена, сбежал от
фашистов из Германии, из концлагеря, нам получше жить стало...
А мне тогда апрельские одуванчики по колено были, я слушала ба-бку
Марину, натягивала до колен трикотажные гольфы и разглядывала дом.
Покосившийся бревенчатый дом. Во дворе развешано белье. Простыни на
деревянных прищепках, огромные вискозные штаны на резинках и детская
рубашечка в мелкую землянику...
- И когда взорвали церковь, мы с Африканом, это сынишка Ивановых был,
они по соседству жили, мы с ним из церкви натащили много разной красоты:
лампадки, осколки икон, оклады серебряные - и все спрятали у Бульки в будке,
чтобы никто не нашел, чтобы не отобрали у нас наши с Африканом игрушки...
На Малой Бурлинской друг против друга стояли деревянные дома. "Частный
сектор, - говорила бабка Марина. - Деревня..." И я просила всегда: "Пойдем в
частный сектор, в деревню!"
Самый хвастливый дом рядом с бабушкиным стоял, двух-
этажный, сов-сем новенький, выкрашенный ярко-зеленой краской, блестел
на апрельском солнце среди простых непокрашенных домов.
Однажды я видела, как два кудрявых, голых по пояс парня красили крыльцо
на жаре и что-то кричали друг другу. Их смуглые крепкие спины блестели от
пота, и один из них все время откидывал взмокшие волосы со лба, я не
понимала, что они кричат. Мы с бабушкой остановились посмотреть. Я обнимала
ее за ногу, потому что выше не доставала.
- Что они говорят? - спросила я.
- Они говорят не по-русски, - ответила бабка Марина. - У них денег
много, вот они и красят все в зеленое. У них все не как у порядочных.
Потом из дома, перепрыгивая голыми ногами через покрашенные ступень-ки,
вышла молоденькая совсем цыганка в сиреневом платье с двумя коса-ми. Она
тоже кричала что-то зычным голосом, очень пахло краской, и меня поразил цвет
ее платья, ярко-сиреневый. Блестящий от яркости. Парни кричали ей что-то
непонятное, но из их непонятной речи, почти из од-них гласных, я вырвала
русское имя Маша. Цыганку звали Маша.
- Она помадой у церкви торгует, - сказала мне бабушка.- Помнишь, мы
видели? Она задешево покупает, задорого продает... В этом доме Ивановы
раньше жили, еще до цыган. Они бедные были, питались одной картошкой всю
зиму - отец, мать и восемь детей. Младший - Африкан... Вот я с ним и играла.
А тогда все праздники запретили, кроме трудовых, а простых люд-
ских праздников все равно очень хотелось... Вот однажды зимой они
позвали меня на елку. Я поклялась никому не говорить... Был простой зимний
день, а они все ставни закрыли, чтобы никто даже в щель не мог подглядеть! В
комнате у них была елка, наряженная еще по-старинному, со свечами, и Африкан
чистенький, и сестры его... Уж мы веселились, уж как мы играли! А потом были
подарки - всем по мятному прянику, а уж на угощение нам дали по картофелине
в мундире... Мы с Африканом принесли все церковное из Булькиной будки и
поставили под елку. Потом нам сказали, что Рождество... А в школе мы
молчали, даже между собой не вспоми-нали, понимали - тайна...
Я смотрела, как цыганята качались на качелях, и обнимала бабушку за
толстую ногу. Я думала: "Это качели Африкана!" И мне очень хотелось прыгнуть
в их жизнь из своей.
Засыпая, я мечтала о рубашечке в мелкую землянику и о мятном прянике на
Рождество.
Второй сон.
Двадцатые годы. Новосибирск. Бабка Марина маленькая, такая же, как на
фотографиях из детства. Коротко, по-мальчишески подстрижена, длинноногая, в
чулках "резинки" с вытянутыми пажиками. Холод в бараке. Кипяток с сахаром в
жестяных кружках. В комнате - комод с клеенкой, и на комоде ваза с бумажной
сиренью. Сирень наяву. Сирень в зеркале... Ба-бушка сидит с ногами на
кровати и дует в кружку с кипятком. Я выхожу во двор - снять белье. На улице
холодно. Осень. Белье промерзло. Вдруг замечаю отца. Он одет очень плохо: в
грязный бордовый джемпер и в синие очень старые брюки. Такое же, как из
рассказов бабки Марины, желтоватое лицо, черные, словно обведенные углем,
монгольские глаза, острый кадык, худые ключицы торчат из выреза джемпера,
только здесь ему лет пятнадцать. Он держит чемодан и еще какую-то сумку с
продуктами. "Прощай, Оля, - зовет он ласково. - Пришел с мамой твоей
повидаться!" Выходит мама, я не вижу лица, вижу только со спины: девочка лет
тринадцати с косами.
Я знала, что у всех детей должна быть мать и что у меня ее по-чему-то
нет, но мне так хорошо было с бабкой моей Мариной и я тогда так сильно ее
любила, что меня совершенно не огорчало мое одиночество, я его даже и не
чувствовала. Но однажды я случайно подслушала во дворе разговор бабки Марины
с соседкой из девятиэтажки:
- Вокруг Люси тогда много ребят крутилось, не просто так, для забавы, а
серьезно. Многие жениться хотели. Помогали нам. Среди них был татарчо-нок
один, худенький такой, в свитерке, дерз-
кий. Как все ее ухажеры соберутся, кто на гитаре играет, кто вино пьет,
так он сядет куда-ни-будь в угол, даже не к столу, а просто в глубь комнаты
забьется - и следит за всеми, как дикий звереныш. Ничего в нем такого не
было, одни глаза... Он на Люську смотрел - охотником. Уж я и не знала, что
она от него родит. На ней много хороших ребят жениться хотели, а она этого
выбрала звереныша... А когда она умерла, он пришел сам не свой, одни глазищи
горят, и лицо у него - совсем детское стало. Уж как я сильно тогда по Люсе
горевала, но даже через это мое горе мне его жалко сделалось. Он сказал:
"Раз Люски нет, мне не нужно ничего!" И точно, через три месяца его за кражу
посадили, совсем был мальчишечка, девятнадцати лет. И говорят, он в суде,
когда судья читал приговор, только смеялся, как будто бы сумасшедший, и даже
сам против себя наговаривал!
Соседка из девятиэтажки слушала бабку Марину, и вдруг она заме-тила,
что я стою рядом. Они думали, что я играю себе в песочнице, и даже не
заметили, как я подошла. Только на миг наши взгляды встретились: мой,
детский, затронутый чужой татарвой, с ее седыми глазами, и она увидела во
мне уже совсем не детское напряжение и тут же перевела вз-гляд на бабку
Марину, но когда та испуганно оглянулась на меня, лицо мое было опять
безмятежным и спокойным.
- Не понимает она еще ничего, - облегченно вздохнула бабушка.
- Не знаю, Марина, не знаю... - засомневалась соседка.
И вот тогда, в первый раз, я почувствовала ту тоску одиночества,
которая преследует меня до сих пор. Но тогда она только слегка прикоснулась
ко мне, как будто бы я пришла с мороза, а мне плеснули в лицо теплой водой,
- легкой была моя первая тоска...
Люди, с которыми мне хорошо безо всяких оговорок, от которых я получаю
ответы, равноценные моим вопросам, и вопросы, равноценные моему сознанию:
1) Юлия,
2) Лиза Донова,
3) Вадим Должанский.
Вадим Должанский: "Гений человека не в том, как он пишет, а в том, что
он читает".
Это было сказано при мне какой-то девчонке-поэтессе, которая и
от-ветить-то не может, и потому это было сказано только ради калам-бура, а
не ради ответа.
О детстве.
Как-то весной бабка Марина выпустила меня погулять. Во дворе ко мне
подошел нарядный Костя Котиков из соседнего подъезда.
- Пойдем бензином подышим, - предложил он.
- Пойдем.
Мы встали у выхлопной трубы их "Запорожца" и стали жадно заглатывать
синеватый дым.
- Хорошо пахнет, - сказала я.
Костя Котиков молча согласился. И тут из подъезда вышла Анжелла
Городинова в голубом пальтишке.
- А что вы делаете? - спросила она.
- Что надо, - сказали мы. - Бензином дышим!
И я вдруг увидела, что у нарядной Анжеллочки из-под кримпленовой юб-ки
- ботинки разного размера, и один - на плоской подошве, а другой - на
высокой, с каблуком.
- Почему у нее один ботинок маленький, а другой - такой? - спросила я у
Кости Котикова.
- У нее ноги разные...
- Да, - кивнула Анжелла. - Это специальные лечебные ботинки, чтобы
вторая нога выросла до первой!
- Пусть покажет ноги, - сказала я Косте.
- Покажи ноги, Анжелка!
- Пойдемте, - согласилась она.
Мы сели на лавочку во дворе, и Анжелла послушно расшнуровала ботинки.
Две детских ножки разного размера, и у левой - чуть тоньше щиколотка.
- И все? - разочарованно спросила я.
- И все, - ответила Анжелла.
- Она уродик, - решил Костя.
- Все говорят, что, когда я вырасту, я буду нормальной!
- Не будешь, - сказала я и потрогала мизинчик на маленькой ножке. - Так
и останешься, пока не умрешь...
- Такое не проходит, - сказал беленький Костя, брезгливо кривя губы.
- Я все маме расскажу, - решила Анжелла, сдерживаясь, чтобы не
зарыдать.
- Не рассказывай, - запретил хорошенький Костя. - А то мы тебя
набьем...
Тогда Анжелла зарыдала и стала натягивать носок на замерз-
шую ногу, и вдруг вскрикнула, показывая пальцем под скамейку. Под
скамейкой валялся дохлый котенок. Маленький серый котенок. Совсем как живой,
только не шевелился.
- Я его еще вчера видел, - сказал Костя. - Он живой был.
- Интересно посмотреть, что у него внутри,- сказала я. - У них
внутренности не такие, как у людей. По-другому устроены.
- А как посмотреть? - заинтересовалась Анжелла, так и не обувшись.
- А вот как, - и Костя принес кирпич. Он бросил кирпичом в брюшко
ко-тенка, котенок подскочил от удара, как будто бы ожил, и на асфальт
брызнули желтые кишки.
- Еще, - попросила я. - У него должны быть и другие внутренности:
сердце там разное, желудок.
- Еще, - попросила Анжелла.
Костя снова занес кирпич над животом котенка, но тут к нам подошла
Юлия. Она внимательно смотрела на двух белокурых голубоглазых детей, и на
мои острые татарские глаза, и на разутые ножки Анжеллы Городиновой разных
размеров, и на желтоватые внутренности котенка на асфальте.
- Пойдем со мной, - сказала мне Юлия.
- Я больше не буду, - уперлась я.
- Пойдем, я тебе что-то скажу!
- Не ходи с ней, - угрюмо шепнул мне нарядный Костя.
Но было поздно. Я уже спрыгнула со скамейки и послушно плелась за
Юлией.
- Ругать будешь? - спросила я.
- Не буду, - ответила Юлия. - Запомни: нельзя смотреть на то, что не
показывают!
- Интересно же!
- Тебе интересно, а другим - обидно!
- А я тебя знаю, - сказала я. - Ты над нами живешь. Ты пьяница!
- Это неправда.
- Ты не моя мама?
- Нет...
Так в моей жизни в первый раз появилась Юлия.
- Ты к ней не ходи, - недоверчиво сказала мне бабка Марина. - Она
совсем бесстыжая и пьет много...
Но потом сама, когда уходила на ночное дежурство, она медсестрой была,
или на танцы в "Дом офицеров", отводила меня к Юлии. Мы сидели у нее на
кухне с голубым кафелем, с пестренькими занавесками на окнах. У нее на столе
была цветная клеенка, вся в круглых пятнах от чашек с кофе, две герани на
подоконнике и один алоэ. Бабка Марина говорила не раз:
- Она хорошо живет. У нее вон даже кафель на стенах!
Бабка Марина была блондинка, волосы ее слегка вились, она по старой
моде выщипывала брови в ниточку, ресницы чернила в парикмахерской, рот
красила сердечком, и на узких, слегка припухлых пальцах носила два кольца -
одно золотое с рубином, другое тоже золотое, с сеточкой по золоту вместо
камня. И походила она на открытки к Восьмому марта послевоенной поры.
- Юлочка, - ласково просила бабка Марина, - я опять в ночную... Ты
посидишь с ней?
Среди грубой фаянсовой посуды со штампом "Общепит" на полке у Юлии
стояли тарелки с фазанами японского фарфора и серебряные ложки. Я сидела на
табуретке, и мои ноги в войлочных тапочках до пола не доставали, только до
нижней перекладины. Она кормила меня с ложки:
- За бабку Марину!
- За Костю Котикова!
А я дула в тарелку, чтобы бульон скорее остыл. Потом она наливала мне
горячее молоко в чашку с отбитыми ручками, потому что была зима, а она не
хотела, чтобы я простудилась. Себе в тарелку Юлия кружочками нарезала
репчатый лук, и когда от высокой сибирской красавицы Юлии за версту разило
репчатым луком, бабка Марина говорила:
- Брызгайся духами, Юлочка, или хотя бы одеколоном "Гвоздика" душись
для запаха!
Юлия была художницей; когда она рисовала что-то, я почти всег-да
говорила:
- Не похоже!
Но потом добавляла из вежливости:
- Красиво...
К Юлии часто приходили ночные гости, они сидели на кухне, пока Юлия
укладывала меня спать, а после душилась "Гвоздикой". Я притворя-лась, что
сплю, а сама пыталась подслушивать их разговоры, но до меня долетали только
отдельные слова. И вот однажды я придумала притвориться спящей, а сама
тихонько из коридора следила в дверной проем, что происходит на кухне. К
Юлии пришла тогда Инесса Донова, дурочка все-го нашего района, она часто
побиралась у молочного магазина, и бабка Марина всегда ей давала двадцать
копеек. У нее было небольшое птичье личико и блестящие умненькие глазки.
Когда я встречала ее, я почти всегда понимала, пьяная она или нет. Дети
обычно этого не понимают. Просто когда она была пьяная, ее ясные глаза
мутнели и смотрели в одну точку, а лицо у нее было очень подвижное, и
поэтому странно было смотреть на эти дергающиеся черты и остановившиеся
глаза.
- Инесса, - спросила Юлия. - Зачем ты выпила мой одеколон "Гвоздика"?
- Я здесь, пожалуй, прилягу, - ответила Инесса, укладываясь под
батареей.
Как-то с бабкой Мариной мы стояли в очереди за молоком. Молоко тогда
давали по карточкам. Я вертелась.
- Это дочка ваша? - спросили из очереди.
- Нет, внученька!
Юная была у меня бабка, что и говорить...
А на улице, у магазина, как раз сидела Инесса Донова с девочкой лет
десяти. Она стояла в теплом шерстяном платке и в резиновых сапогах. С
печальным личиком. И мне даже стало приятно, что у нее такое печальное
личико, и я решила во всем на нее походить и точно так же, как она,
спряталась за рукав бабки Марины, а дома я стала наряжаться перед зеркалом,
привязывала ленты и шарфы к своим коротких волосам и гово-рила, что это
косы. На что бабка Марина говорила: "Не морщи лоб", а я отвечала: "Так
печальнее!"
Однажды Юлия взяла меня на этюды, в парк. По дороге к нам пристала
Инесса, она была трезва и весела. И пока Юлия рисовала, а я го-ворила:
- Не похоже!
Инесса Донова рассказывала:
- Я пришла на работу восстанавливаться, в театр. "Возьмите, - говорю, -
обратно. Хоть в уборщицы!" А они мне: "У нас все занято!" Тут я вижу у
завхоза на столе книжка моя, а завхоз у нас новенький, меня не знает.
"Возьмите назад, - говорю, - а то мне жить не на что! А я вам книжку
подпишу!" Завхоз рассмеялся, открыл первую страницу, а там - моя фото-графия
и подпись: "Инесса Донова. Стихи". Он мне: "И правда ты. Ладно, будешь опять
в гардеробе работать!" Тогда я ему на книжке написала: "Работодателю от
благодарного поэта!"
Этой же весной я встретила мать Анжеллы Городиновой, она груст-но
посмотрела на нас с Костей Котиковым, а мы перепугались, думали, она нас
ругать будет за Анжелку.
- Давай не будем Анжелку сегодня бить, - шепнул мне Костя Котиков.
И я шепнула:
- Давай!
Но ее мать ничего нам не сказала. Тогда мы стали считаться: я, Анжелла
и Костя Котиков:
Со второго этажа
Полетели три ножа.
Красный, синий, голубой,
Выбирай себе любой!
И я тут же крикнула: "Красный!", Костя следом за мной назвал: "Синий",
Анжелле достался голубой. Я продолжала:
Если выберешь ты красный,
Будешь девушкой прекрасной! -
вышла я.
Если выберешь ты синий,
Будешь девушкой красивой! -
вышел Костя Котиков.
Ну а если голубой,
Будешь девушкой хромой! -
осталась Анжелла.
И мы с Костей весело засмеялись и побежали в разные стороны, а Анжелла
неуклюже бежала за нами и никого не могла догнать.
Через несколько лет Юлия уехала учиться в Москву.
Бабка Марина сказала:
- Что ты в Москву ринулась? Чем тебе здесь плохо?
- А что мне здесь, - ответила Юлия, - только в туалете повеситься или
спиться на пару с Инессой Доновой! А там я или прославлюсь, или так и
останусь ни с чем!
- С Богом! - сказала бабка Марина.
Она и уехала.
Потом я встретила Инессу Донову на улице. Она была в грязно-белой
цигейковой шубе без пуговиц, в домашнем халате и рейтузах. Она держала
полиэтиленовый мешок с бутылками и отбивалась от двух ментов.
- Мои, мои это бутылки! - с мольбой говорила она.
Один из ментов лениво потянул ее за рукав.
- Не трогайте мой маскировочный халат!
Инесса смотрела на проходящих своими замутненными неподвижными глазами,
и вдруг она увидела меня.
- Оля, Олечка! - позвала она.
И тогда мне стало очень стыдно, что она меня знает, и я быстро-быстро
прошла мимо, так даже и не взглянув в ее сторону...
А бабка моя Марина сорока пяти лет пела в самодеятельности и вышла
замуж за полковника. Он приходил к нам всю зиму с букетами гладиолусов в
запотевшем целлофане. Бабушка готовила ему винегрет и котлеты, он садился за
стол и молча смотрел по телевизору военные парады, а по воскресеньям водил
нас в сквер к могиле Неизвестного солдата.
И вот как-то в августе мы сидели на балконе, все трое, и ели арбуз,
шумно заглатывая сок. Корнелий Корнелиевич сказал:
- Ну, Марина, решай: или ты сейчас выходишь за меня замуж и мы едем в
Москву, меня переводят по службе, или ты остаешься здесь, и я еду один.
Бабка Марина сидела напротив него, надушенная духами "Кармен", в белых
туфлях на каблуках, в сером шерстяном платье, с ресницами, вычерненными в
парикмахерской, и с огромным ломтем арбуза, на мякоти которого полукругом
отпечатались следы ее зубов.
- У меня ребенок, Неля, - сказала она нерешительно.
- Мы поедем втроем, - отчеканил полковник. - Ребенок пойдет в хорошую
школу! - и после паузы добавил: - В Москве!
- Я согласна! - сказала бабка Марина.
И как я радовалась тогда, что мы едем в тот же город, в котором
потерялась Юлия...
Сегодня бабка моя Марина кормила меня за завтраком кислым творогом и
бледным чаем из плохо вымытой чашки. И я думала, как она с тех пор
изменилась. Она еще больше растолстела, и волосы перестала красить, так что
они торчали у нее седыми клочьями, и так же торчали ее редкие ресницы вокруг
серых прозрачных глаз. Дома она ходила в грязном халате и вытянувшейся
кофте, а когда я говорила ей:
- Сшей себе что-нибудь!
Она отвечала:
- Мне ничего не надо!
И если в моей комнате громко играл магнитофон, то она всегда врывалась
ко мне, вытягивала руку ладонью вперед и кричала, блестя железными зубами:
- Музыка твоя у меня вот где сидит!
Вот такой стала моя бабка Марина. Она словно бы забыла все то, что
знала раньше, и скудными стали ее чувства.
Она сидела напротив меня, навалившись локтями на стол, и выковыривала
из кастрюли гречневую кашу.
- Ты грубая стала, Оля, - сказала она мне. - Совсем со мной не
говоришь.
- У тебя пятно жирное на кофте, - сказала я. - И волосы в глаза лезут.
Она посмотрела на меня своими желтовато-серыми глазами, похожими на
слюду в разводах, к ее сморщенному подбородку прилипли комочки варе-ной
гречки.
- Я уйду в свою комнату, если хочешь, - мягко сказала она. - Если тебе
неприятно!
Если бы она закричала на меня, столкнула бы со стола кастрюлю с гречкой
от старческой неуклюжести, мне было бы лучше, а она ответила мне просто и
печально, сама сознавая свое безобразие, и ее глаза на бело-розовом
сморщенном лице стали совсем прозрачными.
- Да сиди уж, - сказала я. - Только рот вытри!
Она послушно вытерла подбородок рукавом кофты.
- Помнишь, как мы жили? - спросила она.
Я промолчала. Она продолжала, так и не дождавшись ответа:
- Корнелий сказал мне как-то летом: "Поедем на юг! Куда ты хочешь?" "В
Сочи, Неля", - ответила я. И мы поехали на Кавказ...
И она в сотый раз рассказывала мне про то, как в парке ходили павлины,
а местные хохлы выдергивали у них перья из хвостов и продавали на пляже... И
я подумала: "Вот в юности, да даже не в юности, а пятнадцать лет назад, она
была красивая, был полковник, Кавказ, парки с павлина-ми, а сейчас передо
мной сидит толстая опустившаяся старуха, ест из кастрюли мокрую гречку и
рассказывает мне историю, которую я давным--давно знаю наизусть, только для
того, чтобы хоть на миг поймать мое внима-ние". И она мучила меня такими
разговорами, и я ее избегала...
- А я сначала не хотела уезжать с Корнелием, - продолжала бабка Марина.
- Думала: вот я уеду в чужой город, а здесь все наше останется, наш дом,
даже мебель, Корнелий велел не брать. А на кладбище - моги-лы всей нашей
семьи: моих мамы и папы, твоей матери, тети Павлуши. И я думала: "Как же я
здесь все это оставлю и уеду в другой город! Там чужая жизнь, там все
чужое!" Тогда было смутное время, мы в церковь не ходили, считали за
стыдное, но я решила Люсю и всех остальных отпеть на прощание. Про Люсю-то я
знала, что она не отпетая, а про остальных - как узнать? Я спросила
священника, он хороший там у нас был, отец Александр: "Не знаю я, кто отпет,
а кто нет". А он мне: "Господь вас рассудит..." Тут я согрешила, не
поверила. "Как же это Он меня рассудит?" - и усмехнулась даже. А ночью мне
Люся приснилась и папа мой. "Отпой нас", - просят, да так жалобно. Люся моя
совсем спокойная стояла, а вот папа мучился... Но когда их отпели, я
успокоилась, и уезжать с Нелей стало легко, как в юности...
А Корнелий стоял под дверью и слушал, что бабка Марина говорит. Он
тихий стал, от него все время пахло корвалолом, и ел он так же неряшливо,
как бабка Марина, и когда я орала на них, он молчал, только смотрел все
куда-то в сторону и прикрывал руками лицо, словно защити-ться хотел от
удара. Он молчал даже тогда, когда мы с Должанским продали все его ордена за
Берлин на Новом Арбате, он после этого только кор-тик свой спрятал, и я
прекрасно знала - куда.
- Корнелий, - издевалась я иногда, - мы с Должанским пропили твой
кортик!
И он каждый раз бежал проверять...
Третий сон.
Я в баре. Бар в подвале без окон. Низкие потолки. Светильники в цветных
абажурах, за столиками сидят девицы, за стойкой - девицы, и даже бармен -
девица. Им на плечи падают ленты серпантина. А где-то у стен суетятся
мужчины-прислужники с подносами немытой посуды. И вдруг мелькнул Должанский
с перепуганным лицом. Я встала из-за столика, хотела подойти, но тут
встретила Лизу Донову. Она тоже была испугана: "Бежим отсюда, здесь кто-то
умер!" Мы выбежали в коридор, я обернулась: на меня из подвала смотрели
полсотни распахнутых глаз, а коридор походил на больничный. И вот я вижу, в
глубине коридора пробежал Вадим Должанский. Его явно преследовали:
напряженная спина, прижатые лопатки. Он свернул за угол, и следом показался
охотник. Лица я не видела, видела лишь узкую спину в солдатской рубашке,
обвисшие синие штаны и коротко стриженный затылок. Я побежала за ними
следом, свернула за угол и увидела дверь квартиры. Я звонила, колотила
ногами, наконец мне открыли: лысоватый мужчина в домашнем халате, за ним
стояла его жена с дочкой. "Где они?" - спросила я. Никто ничего не понял. Я
вбежала в их квартиру, раскрыла двери во все комнаты, но никого не нашла.
Оставалась последняя дверь. Я не могла ее открыть, я колотила в нее, бросала
обувь, разложенную в коридоре, но все напрасно. И вдруг после очередного
удара она откры-лась, вернее, ее открыли изнутри. Я увидела уборную по типу
поезда. В центре стоял плосколицый монгол в солдатской рубахе. Он широко, от
скулы до скулы, улыбался, показывая в разрез улыбки белые, плоские зубы, а в
руках он держал конец веревки, перепачканный в земле. "Посмотри", - сказал
он и отошел от окна. Это было то самое окно с решеткой, выходящее на крышу
прямиком из моей квартиры. За окном, вниз головой, укутанный в шинель и
обвязанный веревкой за ноги, висел Должан-
ский. Мертвый. С окровавленным ртом. И рядом стоял монгол с плоским
каннибальским оскалом. Я поняла, что сейчас он примется за меня. Я решила
убежать, метнулась к окну, но увидела, что окно на девятом этаже и внизу -
ржавые кучи металлолома, а сверху - темно-серое клубящееся небо. И стало так
тоскливо, так все равно...
Когда бабка Марина и полковник Корнелий повели меня в первый раз в
школу, я разглядывала по дороге всех проходящих мимо детей. Думала: кто
будет со мной в одном классе. Впереди женщина тащила за руку мальчишку,
рыжего, ниже меня почти на голову. "Ну, мам, ну прости!" - ныл он. "Слышать
тебя не хочу, Дима", - отвечала она. "Ну, мам!" "Этот будет со мной в одном
классе!.." - решила я. Остальные шли - дети как де-ти. Без родителей. С
родителями была только я, потому что я была новенькая, и Должан-
ский, потому что у него вызвали родителей в школу. Я шла между
полковником Корнелием и бабкой Мариной. Корнелий был в мундире и при
орденах, меня отдавали в хорошую школу. Бабка Марина несла букет
гладиолусов. "Подаришь учительнице, - сказали мне. - Веди себя хорошо. С
достоинством. Здесь дети приличных родителей..." Бабка Марина гордилась. Я
тоже. Корнелий волновался. "Здесь надо учиться", - говорил он. Мы обогнали
Должанского с матерью, бабка Марина оборачивалась посмотреть, насколько
"приличная" у него мать.
И я вспомнила тут же мою старую школу в Новосибирске. Маленькую,
трехэтажную школу с оврагом и садом. В овраге валялся металлолом, за-росший
одуванчиками. В саду стоял горбоносый Ломоносов. На большой перемене мы
бегали в сад - разбивать о его нос вареные яйца из столовой. Нос у
Ломоносова облупился, как от загара, как будто бы он только что приехал с
юга. В школе было легко, весело и одиноко. Мы были маленькими и злобы
учителей не замечали. Они были как глухонемые и слепые одновременно и
хотели, чтобы мы оглохли, ослепли, онемели - словом, стали получше.
А нам учительница наша - перманент, кримпленовый костюм, школьный
журнал под мышкой - запрещала лазать в овраг. "Там ходит убийца детей, -
говорила она, сверкая очками. - У него набор ножей, он украл их из
исторического музея... Помните, мы ходили в музей? Помните ножи? Он прячется
в нашем овраге за кустами сирени... - продолжала Римма Ильинична, дрожа
лицом. - Скоро приедет милиция, его поймают, отдадут под суд. Суд будет
строгий, но справедливый! Приговорят к расстрелу..." Когда наша первая
учительница рассказывала нам о маньяках, у нее даже глаза затуманивались. Мы
слушали затаив дыхание; под конец рассказа она распалялась до крика, рассказ
становился все страшнее и страшнее, и вдруг ни с того ни с сего она
выкрикивала: "Диктант!" Она, сама того не зная, очаровывала нас рассказами
об убийце. В сумерки овраг манил. На "продленке" мы все бежали в овраг. Мы
говорили: "За сиренью", на самом деле мечтали посмотреть на маньяка...
И вот однажды в саду нашли повешенного. Мы все решили, что это он и
есть, наш страх и наша мечта, душитель из кустов сирени.
- Зашел так с улицы и повесился! - негодовала Римма Ильинична,
поблескивая красноватыми радужками. - Никого не спросил! Другое место не мог
подыскать! Это был очень плохой человек! Он плохо, он гадко поступил, потому
что он посмел вот так, никого из нас не спросив, распорядиться собственной
жизнью... Он, наверное, сделал что-нибудь очень плохое и побоялся народного
гнева!
Мы так его и не увидели. Санитары пронесли его мимо нас на носилках под
простыней. Только очертания тела проступали, как у спящего. Водитель "скорой
помощи" спокойно курил в кабине. Последнее, что мы уви-дели, были ступни
повешенного из-под сбившейся простыни, точно такие же, как у живых. Он был
почему-то босиком.
В новую школу я пришла в середине октября, десяти лет, с двумя длинными
косичками, в душном воротнике "стойка", в новой форме навырост с подшитыми
рукавами. Ко мне тут же подошли дети в аккуратных формах и встали в кружок.
Бабка Марина велела мне чваниться, поэтому от-вечала я с важностью, немного
помолчав после каждого вопроса.
- Как тебя зовут? - спросила полная девочка Лида Яготтинцева.
- Оля, - сказала я, помолчав.
- Откуда ты?
- Из Новосибирска, - медленно отвечала я.
- Это далеко?
Я промолчала. Тогда она подошла ко мне и двумя пальцами пощупала
лен-точку в косе. Я важно убрала ее руку...
Моему новому классу я не понравилась, и только вертлявый худенький
Должанский воспринял меня совершенно спокойно, совсем необидно хихикая.
"Его, наверное, самого не любят", - решила я. На большой перемене, когда мы
все переодевались перед физкультурой, дверь в нашу раздевалку распахнулась и
мальчишки внесли голого Должанского. "Уйди с прохода, плоская", - сказали
мне мальчики и бросили Должанского к моей кабинке. Он был как голая кукла из
магазина игрушек.
На уроках я говорила медленно, подбирая слова поумнее, как учи-ла бабка
Марина.
- Говори проще, - сказала мне географичка.
- Культура местных индейцев Америки была очень хорошей, - сказала я. -
Они делали богов из золота. Их боги до-
шли до наших дней. Их культура была лучше культуры их завоевателей...
- Четыре с минусом или три с плюсом? - спросила географичка.
- Четыре с минусом, - сказала я, подумав.
Должанский был ниже меня на полголовы, но бегал быстрее. На пе-ремене
он подбежал ко мне и задрал мне юбку, показав всем голубые утепленные штаны,
которые заставляла меня носить бабка моя Марина. Я ударила его портфелем по
голове. Маленький Должанский заплакал.
- Почему ты тащишься за мной? - спросила я его на Вспольном.
- Потому что я живу напротив тебя, - ответил он. - Я иду домой!
Мы с бабкой Мариной и полковником жили на втором этаже, но окно моей
комнаты выходило на крышу первого. Корнелий сказал, что так не дело, и нанял
рабочих. Они поставили решетки. Но втайне от бабки Марины и Корнелия я
вылезала по ночам посидеть на крыше. Однажды в доме напротив я разглядела в
окне рыжую тонкую мать Должанского. Татары-дворники с третьего этажа
увидели, что я ночами сижу на крыше, и сбросили вниз гнилую вермишель в
полиэтиленовом мешке и дохлую утку.
Одн