т, - все равно..."".
"Так что вы-то, уважаемый Марк, - говорит мне Иван Иваныч, - вы можете
даже не беспокоиться вовсе. Уж мы-то с Марьей Петровной знаем, что нужно
делать с вашим глумлением, если вы когда-нибудь вдруг вовсе его решите
оставить!.."
- Но это-то, думаю, все хорошо!.. - поспешно говорил еще Марк, стоя
рядом с Лукой, как будто в нарочной доверительной близости, и столь же
доверительно заглядывал ему в глаза. - Я и сам даже способен во множестве на
подобные сомнительные разговоры. Но ведь я-то, уважаемый Лука... Вам-то,
конечно, совершенно известно... Я точно употребляю глумление единственно по
мере необходимости, тем более когда уже израсходованы все другие, несомненно
возможные средства... Всегда, разумеется, с особенным сожалением при его
использовании.
- Да иди же, Марк, наконец, - недовольно говорил вдруг Лука своему
другу с непонятной даже для себя какой-то отягощенностью марковой историей,
хотя и выслушанной с особенным, своеобразным вниманием, и тот не вымолвил
более ни слова, не промедлил ни минуты и, только бросивши на Луку недолгий
прощальный взгляд, в котором одинаково было как немой деликатной укоризны,
так и обыкновенной марковой сладости, тотчас же скрылся в темноте. Лука
посидел еще один без движения в опустевшей кухне, иногда рассеянно
осматривая скромную обстановку в ней, которая в темноте сгустившейся ночи за
окном казалась теперь вовсе не только нарочито простой и непритязательной,
но даже гнетущей и безжизненной. Думать более не хотелось, и никакая мысль
уже не приходила ему в голову.
Иногда еще также до него из спальни доносились тихие, приглушенные
голоса - мужской и женский, - в которых хотя, конечно, нельзя было разобрать
ни слова, но все равно отчетливо, разумеется, угадывались известные семейные
согласие, единомыслие и довольство.
Лука выпил еще минеральной воды из графина, нетвердой рукой наливши ее
в бокал до краев, потом встал и потихоньку вышел из кухни. Он постоял еще
минуту в темной прихожей около стены, унимая подступившее, кажется, почти к
самому горлу, тяжелое сердцебиение, потом, совершенно беззвучно растворивши
дверь (как будто бы специально для такого случая смазанную недавно), тихо
выскользнул из квартиры опального академика.
Давно уже озабоченному науками Луке не доводилось ходить без особенной
цели по ночным улицам. Многое, теперь полузабытое, снова ложилось на его
память сладкими или тревожными ощущениями, волнуя своей неосознанной
смутностью и заставляя помышлять о чем-либо совершенно неизбежном в
отдаленном будущем и, разумеется, о смерти, представлявшейся теперь ему то
дымною пеленою, всецело обнимавшей все его обычное существование и плотно
затмевавшей его, то неким долгим антрактом перед какой-то иной, отличавшейся
от теперешней жизни всеми новыми законами и условиями, будущей жизнью.
Из-за неуклюжих городских домов, подобно баржам, выползали грязные,
прохудившиеся, клочковатые облака, из-за которых еще порой настороженно
высовывались редкие ночные лазутчики - звезды, и все неторопливо тянулись в
направлении луны, как будто бы она была маяком. Луна иногда с минуту светила
посередине неба своим серебряным, промозглым, исхудалым светом, а потом,
словно престарелая известная примадонна, пропевшая своим дребезжащим голосом
короткую популярную арию и после отпаивавшая себя за кулисами весь вечер
тонким ликером из наперстка, покуда беснуются в партере ее плешивые
поклонники, надолго скрывалась в своем ватном атмосферном убежище.
Ниже звезд и неба также совершалась редкая однообразная ночная жизнь,
разумеется, еще не столь многочисленная и насыщенная в отсутствии солнца,
вечно по своему безобразному обыкновению обильно светящего для антиподов; с
какой-нибудь крыши внезапно схватывалась стайка голубей, и беззвучно, будто
летучие мыши, все перелетали на другую крышу в поисках, наверное, более
тучного пристанища, или еще взметнувшиеся от прежнего прозябания окликнутые
иным каким-то своим фальшивым вожаком, или напуганные кошкой, сонно бредущей
по карнизу, или, может быть, под впечатлением какой-то своей убогой и
тревожной фантазии, мгновенно вспыхнувшей и воцарившейся в их робких
голубиных сознаниях. В жидкой кроне изможденного городского ночного дерева,
вознесшейся под самые верхние этажи уснувших каменных зданий, вдруг начинала
вскрикивать одинокая ворона, раскачиваясь всем телом во время ее
однообразной жалобы и забавно распахивая острия своего черного клюва.
Ответом ей была тишина и лишь беззвучное хлопанье крыльев ее отдаленных
подруг, целым миллионом, наверное, летевших беспорядочно в атмосфере, словно
бы они были броуновским движением.
Немало украшенной всегда бывает ночная жизнь. Это неверно, будто все
уснуло в городе. Вот вдалеке нарочно хлопнет дверью иной полуночный гуляка -
молод ли он, или в солидных годах, но это именно позднее время явно придает
ему более чувства хозяина, он даже теперь пытается запеть во исполнение
всего своего известного ночного нетрезвого усердия, и плохо вот только, что
горло его не делается ни звонче, ни доблестней, чтобы поспеть за его
претензиями. Но вот его поглотила подворотня, должно быть, добравшегося до
жилья, и Бог с ним! Уж мало ли найдется и без него ночного народа! Пускай
себе копошится в своих неинтересных семейных секретах. И есть ли в них
кто-то из нас, не похожий еще на других совершенно? Едва ли, едва ли...
По кривому каналу, часто простеганному узкими висячими мостами,
торопится маленький тупоносый буксир, обвешанный от бедности автомобильными
покрышками со всех сторон, и чем-то едким и домашним далеко разит от его
короткой трубы. Его дожидаются на собственных плавучих складах в акватории
одного большого завода, не замирающего ни днем, ни ночью, и капитан в рубке,
с пересохшим ртом, ожесточенно трет ладонью свои слипающиеся глаза и
напряженно всматривается в знакомые очертания мощеных камнем берегов, на
которых у самой воды то целуются, то гуляют с собакой, то стоят,
прислонившись спиной к парапету, в неподвижной и тревожной задумчивости.
Вот еще где-то вкрадчиво прогудит паровоз, словно зазывая обывателя в
его фальшивые путешествия. Несколько улиц строгими прямыми лучами сбегаются
здесь к небольшому вокзалу, на котором и в это время, известно, свирепствует
точно торопливое оживление жизни. Черные однообразные дома сгрудились в
нестройные шеренги за вокзалом, иные из них ретиво выпирают или возвышаются
над другими, словно бы с целью утоления чьих-то некогда весомых
градостроительных притязаний, иные же скромно прячутся в глубине дворов, за
деревьями или заслоненные витиеватыми фасадами своих более приметных,
помпезных сородичей.
Вот загорится редкий огонь в окне в одном из невысоких этажей, дрогнет
занавеска, старуха в квартире посреди древнего пожелтевшего фарфора медленно
побредет за лекарством, изможденная своими долгими старческими спазмами.
Огонь этот кажется странным теперь, один в пустой улице, на всем
померкнувшем сонном фасаде, однако, если пройдешь еще квартал или два, и
там, в середине города и жизни так вовсе, буквально, утонешь в сверкающем
щедром ночном электричестве. Хороши эти беснующиеся, скачущие, безудержные
огни! Сотни радуг, кажется, теперь раздробились на фасадах, светлые брызги
звенят в окнах и рассыпаются по отсыревшим в ночи панелям.
Редкие, словно кочки на болоте, посреди света на площади стоят одинокие
люди со вздыбленными воротниками их легких демисезонных одежд, с пустыми,
строгими лицами, со всеми теперь, кажется, отдававшими весь свет,
накопившийся в них за день от сверкающего неба и ровного сумеречного
электричества. Отовсюду из витрин выглядывают улыбающиеся манекены, как
будто приумножая и ободряя ряды усталых ночных пешеходов. Редкий поспешный
автомобиль прошелестит своим резиновым ходом. Широкий обкатанный живописный
проспект врывается с одной стороны в площадь, в ее размашистое, неизмеримое
пространство; вознесшийся с края проспекта большой торговый дом с
оштукатуренными тяжеловесными колоннадами в половину всей высоты дома, с
плоской крышей, с венецианскими окнами, построенный некогда на средства
истребившегося купечества, красуется и довлеет над площадью, будто ее
придирчивый и своенравный хозяин.
Вот еще снующие тени на фоне бледных витрин у подножия дома, и субъекты
это все еще невиданного полунощного свойства - спящий на ходу старичок с
усами, иные кончики которых любопытно заглядывают ему в ноздри, с шахматной
доской и длинным огурцом под мышкой, несколько женщин с тенями на лицах,
готовые со всяким совершенно на все удовольствия и полагающие, должно быть,
в этом какое-нибудь иное собственное своеволие перед миром, двое гибких
моложавых типов с пружинистыми повадками сутенеров, брезгливо
переговаривавшиеся между собой на каком-то непонятном их птичьем языке, с
замысловатыми густыми стрижками, в небрежных и ловких одеждах, с отчетливо
запечатлевшимися на их лицах, нарочными, хитроумными парижскими тайнами - не
подходи к ним, прохожий, если драгоценны для тебя твои спокойствие и
здоровье! Немыслимый все, неописуемый, сомнительный, скользкий народ!..
- И вот теперь еще, через несколько коротких часов, - размышлял Лука,
идя по аллее, состоявшей все сплошь из стриженых, словно пудели, тополей, а
в конце аллеи, вдалеке уже возвышался узкий золоченый шпиль Академии,
освещаемый со всех сторон двенадцатью мощными прожекторами, - скоро теперь,
когда растворивши свои белесые глаза, исподволь станет осторожно пробираться
по миру холодный рассвет, они все торопливо отправятся тогда на работу,
сонные, бездумные и раздражающиеся... Потоками бессмысленными и
нескончаемыми... Народы, обильно навьюченные сознанием привычности и
пристойности празднословия. А я никого из них теперь не презираю. Я над ними
над всеми начальник, над их оживлением, делами и разнообразными
непредсказуемыми состояниями ума. Я даже напротив: желаю им всем
несомненного добра в соответствии с намерениями будущего гармонического
обустройства...
- Теперь, когда я столь совершенно вооружен некоторым особенным знанием
о жизни, - думал еще Лука и, внезапно обернувшись на ходу, с удовлетворением
заметил вдруг в шагах пятидесяти от себя проворно мелькнувшую черную легкую
тень молоденького студента, безропотно следовавшего за Лукой, наверное, от
самого дома академика Платона Буева, - многое открывается мне теперь в самых
неожиданных соотношениях, убедительных и разнородных, и побуждает меня к
моему необходимому многоустремленному действию. И надо мне еще тоже только
хорошо научиться моему уважительному служению человеку в его обыкновенных
заботах, возведя даже такое предполагаемое стремление в разряд высокой,
благонамеренной философии. Философии цельной и неукоснительной... Чем более
задумываешься о каких-либо самых простых и известных явлениях или действиях,
тем более еще остается всегда уголков или просторов недоосмысленного...
Лука потом подумал еще, куда идти ему дальше - домой или в Академию, и
все-таки отправился в Академию, в пустых коридорах которой в этот час
совершенно теперь, кажется, не слышалось и не замечалось жизни, и лишь
изредка далеко разносились в темноте истерические визги марковых женщин,
должно быть, проделывавших сами с собой какие-то свои невероятные ночные
бесчинства.
Вечером следующего дня, полностью проведенного Лукой в своем кабинете,
двое, один из которых был дворник, обычно подметавший территорию Академии
под окнами Луки, а другой - тоже какая-то весьма незаметная личность из
физической лаборатории (совершенно ничтожная величина), собирались идти
пороть Луку. - А что, Елизарчик, - начинал вдруг для разговора дворник,
ехидно посматривая на своего товарища (того звали Елизаром), - если б вот
тебя помыть, побрить и приодеть, да и еще к тому же в соответствующие случаю
одежды, тогда, глядишь, и из тебя, может быть, получился бы по внешности
какой-нибудь иной руководитель высокого ранга!
- Ну уж это... вот еще, - решительно возражал Елизар в обыкновенной для
него, немного невнятной способности речи. - Высокого ранга!.. Как же это
даже придумать такое!.. Они же все точно, знаешь ли, совершенно препятствуют
народу... Мне странно даже слушать такую выдумку, вовсе немыслимую и
беспардонную...
Дворник тогда долго хохотал над неловкой тирадой своего товарища.
У них еще оставалось минут десять до назначенного времени, и они решили
прежде покурить, до того, как отправиться к Луке. А пока курили, так
отчего-то совершенно забыли, куда собирались идти. Вспоминали, вспоминали, и
не вспомнили. И так Лука остался в этот день непоротый.
Какое счастливое свойство - забывчивость!
ПРИЛОЖЕНИЕ
18 афоризмов академика Платона Буева, использованные им в одном
неоконченном споре с покойным Деканом еще при жизни последнего.
1. Впервые собираясь на удовольствия, не следует забывать, что не
всегда потом бывает возможным остановиться.
2. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
3. По-моему, еще вот только напрасно обезьяны сделались человеками, и
нужно только, наверное, заботливо предостеречь всех нынешних, обильно
населяющих иные отдаленные тропические дебри, от подобной непростительной
неосторожности, воспрепятствующей, несомненно, впоследствии их естественной
жизни.
И паукам в банке еще непременно необходимо вырабатывать особенную
мораль в условиях эпохи перенаселения, поныне более всего приличествующую
каж*...*
4. Природа отменно являет нам примеры и противоречий и согласий,
которые, в свою очередь, оказываются сами в противоречиях или согласиях
между собой, что, разумеется, только приумножает назидательность всех
упомянутых природных явлений разумностью и естественностью их неутомительных
взаимодействий.
5. Сходство убеждений нередко более бывает причиной розни, чем различие
их - причиной примирения.
6. Цивилизации цементируются неисполнившимися надеждами, всегда
неизменно передаваемыми далее, будто в эстафете, и они же всегда также -
лучший подарок к совершеннолетию народов от их легковесных и лживых отцов.
7. Из сотен стрел, выпускаемых по мишеням современности, хоть несколько
всегда уязвляют и самого стрелка.
8. Неоспоримое совершенство устройства Академии, имеющее также еще
качество безмерной непредсказуемости во всех ее звеньях, и к которому вы,
уважаемый Декан, применили в течении всей жизни столько абсолютного,
определяющего радения, может быть единственно сравнимо с холодным хаосом
мира космических тел, светил и явлений, наблюдаемым через телескопы нашими
дотошными учеными, производящими тогда их известные растерянности и
удивления - чувства, несомненно сближающие и примиряющие тех с обывателем.
9. Неучастие в общем благополучии иногда есть только единственно
возможная форма сопротивления нашего интеллигента вечному воздействию иного
обветшавшего общественного устройства.
Человечество - заложник в руках у мизантропов, приготавливающих для
того пищу. А мы тоже еще - агенты чистой души, горькие патриоты, адепты
изощренного сознания с нашим неуверенным навыком бесполезной счастливой
жизни; многим ли ведома достоверно глубина иных наших тревожных и
независимых созерцаний, которыми мы теперь всегда совершенно*...*
10. Нельзя не удивляться, глядя на поздние цивилизации в сравнении с
исчезнувшими - эти новые переиздания мира и души.
11. Смерть еще тоже не всегда - чрево для стариков, куда они совершают
противоположный, предписанный природою ход, и на пороге которого всегда
оставляют все то, чем владели, тяготились и тщеславились прежде... Никого
нет признанных ходатаев за наших безвестных покойников в случаях небрежения
их прахом, поругания мощей, равнодушия к их наследиям и бесполезной,
тягостной памяти.
Пош*...*уй!
12. Нам еще только тоже следует взирать скептически на все неимоверные
копошения их, неизлечимо здоровых в мире, уверенно подмечая и осуждая в тех
их известную горделивую противоестественную обыденность.
13. Откровенный разговор подобен заземлению неустойчивого значительного
потенциала, пребывающего меж настороженных собеседников.
А вот еще у нас в Академии точно, так если кому-нибудь... *...* в нашей
высочайшей из всех возможных сумеречных гильдий, в силу ограниченности
возможностей восприятия и приложения совершенно не предст *...* (окончание
афоризма слишком туманно и бессвязно, чтобы возможно было привести его
полностью. Прим. ред.)
14. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
15. Все процветания сладострастствующих, их горделивые эманации, все
они понемногу подтачивают усиленные одинокие укрепления иных, шествующих
всегда в жизни от болезни к болезни, от тоски к тоске, не удосужившихся
своевременно приспособиться к миру, и осторожный ропот тех - есть лишь
обломки их непрочной обороны, на которую еще они тем более, разумеется, не
надеются вовсе и сами *...*
Бредущим горькой дорогой пророчества посреди всех сумерек неприкаянных
в единственные провожатые назначают презрение.
16. Народы мира суть также заложники процветания, всякие из них еще,
известно, гордятся перед всеми иными качеством своего соучастия в нем,
подобно иным похитителям на сходке, уверенно выворачивающим для обозрения
все их неправедно заполученное добро пред распалившимися взорами своих
оголтелых товарищей.
Мы теперь нисколько не любим все неправедные голоса.
17. В некрологе миру, составленном заранее, основным мотивом, должно
быть, будет облегчение.
18. Искусство негодования всегда притупляется на равнинах у идущего
налегке...
II.87-II.89
Станислав Иванович ШУЛЯК, 1960 г. р.
195256, Санкт-Петербург, пр. Науки, д. 41
E-mail shuljak@peterlink.ru