час среди дубравы;
и жемчуг держит стражу величаво,
в узорах дивных сберегая пламя,
рожденное и скрытое тенями.
Венец, покров и серебро страны -
они в движение вовлечены,
как зерна на ветру, как ключ в долине, -
все светится в мерцаньи со стены.
Темнеют три овала посредине:
лик Матери, и с двух сторон узки,
как две миндалины, в уставном чине
над серебром воздеты две руки.
И темные ладони в тишине
пророчат царство в образе старинном,
что зреет до поры плодом невинным
и наводнится ручейком единым,
единосущным, вечно светлым Сыном
в невиданной голубизне.
Так говорил ладоней взлет,
но лик ее - уже открытый вход,
в тепло вечерних сумерек ведущий.
И свет улыбки, на устах живущей,
в неверной мгле блуждая, угасал.
В земном поклоне царь сказал тогда:
Неужто ты не слышишь крик, идущий
из глубины сердец, и страх гнетущий,-
мы ждем твоей любви; скажи, куда
ушел зовущий лик; куда зовущий?
С великими святыми ты всегда.
В своей одежде жесткой царь продрог,
он в одиночестве познать не мог,
как близок он ее благословенью
и как ото всего вокруг далек.
Безвольный царь раздумием объят,
и пряди редкие волос висят,
скрывая в прошлое ушедший взгляд,
и лик царя, как тот, в златом овале,
ушел в широкий золотой наряд.
(Чтоб встретить Богоматери явленье).
Две ризы золотых мерцали в зале
в прояснялись в отблесках лампад.
КАРЛ XII ШВЕДСКИЙ
ТЕРПИТ ПОРАЖЕНИЕ НА УКРАЙНЕ
Короли минувших династий-
суть горы над морем пристрастий,
людских надежд и несчастий.
Недоступны для бурь, для ненастий,
грядут, под бременем власти
ни на миг не сгибая плеча.
От одетых во злато пястей
никому не отъять меча.
***
Юный король, родную страну
покинув, дошел до Украйны.
Глубоко ненавидел он и весну,
и женского сердца тайны.
На скакуне суровом он
был, как булат, суров,
к стопам ни девушек, ни жен
он не швырял даров.
Ни об одной не видел грез -
лишь, если гневен был всерьез
и злобою несыт-
то рвал с девических волос
очелья маргарит.
Ему бывало по нутру
еще иначе гнать хандру:
возьмет девица на миру
кольцо взамен кольца,-
вступает и король в игру:
стравить борзым юнца.
Он грозно шел издалека,
презревши север свой,
чтоб гасли скука и тоска
в пучине боевой,
он твердо меч держал - пока
не высохла его рука:
не в силах удержать клинка,
войны не доиграв,
жестоко уязвлен судьбой,
но все же, созерцая бой,
он мог потешить нрав:
смотрел с коня поверх голов,
впивая каждый миг -
со всех концов, из всех углов,
звучал металл булатных слов,
и возникал колоколов
серебряный язык.
Знамена с яростью борьбы
рвал ветер в этот час,
как тигр, вставая на дыбы,
когда в атаку вел трубы
победоносный глас.
Но, споря с ветром и трубой,
взрывался барабанный бой:
был четок шаг пажа -
не отвлекаемый стрельбой,
он сердце нес перед собой,
до гибели служа.
Здесь магм земных густел замес,
вставали горы до небес,
эпохе вопреки,-
противнику наперерез,
с оружием наперевес,
колеблясь, как вечерний лес,
ломились в бой полки.
Все было в дым обличено,
и не по времени темно
бывало иногда -
но падало еще одно
огнем объятое бревно,
взрастал пожар горой,
вставал чужих мундиров строй -
войска неведомых губерний;
сталь в хохоте рвалась порой,
и правил битвою вечерней
одетый в серебро герой.
Полощут радостные стяги,
и в битву выплеснут сполна
избыток власти и отваги,
и чертят вдалеке зигзаги
над зданиями пламена...
И ночь была. И битва вскоре
утихла. Так, когда пришел
отлива час, выносит море
тела, и каждый труп тяжел.
Сурово серый конь ступал
(не зря в сраженьи он не пал),
тропу средь мертвецов нащупав,
и перешел на черный луг,
и всадник видел, что вокруг
блестит роса в одеждах трупов,
еще недавно - верных слуг.
В кирасах кровь стоит до края,
измяты шлемы и мечи,
и кто-то машет, умирая,
кровавым лоскутом парчи...
И он был слеп.
В самообмане
скакал вперед, навстречу брани,
с лицом, пылающим в тумане,
с глазами, полными любви...
ФРАГМЕНТЫ ПОТЕРЯННЫХ ДНЕЙ
Как птицы, позабывшие полет,
давно отяжелевшие в бессилье,
которым стали бесполезны крылья,
и выпито из них земною пылью
все светлое, чем дарит небосвод;
они хотят, почти как листопад,
к земле приникнуть, -
как ростки, едва
взошедшие, в болезнетворной дреме
и мягко и безжизненно лежат,
перегнивая в рыхлом черноземе, -
как дети в темноте, - как мутный взгляд
покойника, - как радостные руки,
бокал поднявшие, дрожат от муки
и прошлое далекое зовут, -
как крики тонущего, что замрут
под гул колоколов в ночном тумане, -
как сохнущие в комнатах герани, -
как улицы, погрязшие в обмане, -
как локон, заслонивший изумруд, -
как солнечный апрель,
когда, толпясь у окон лазарета,
больные смотрят на потоки света,
которыми уже с утра одеты
все улицы, что им в окно видны;
больные видят только блеск весны,
смех юности, гонящий тени прочь,
не постигая, что уже всю ночь
жестокий шторм завесы в небе рвет,
жестокий шторм с морей, одетых в лед,
жестокий шторм шумит над городком,
легко на воздух поднимая
весь бренный груз земли,
что гнев и ярость за окном, вдали,
что там, вдали, могучим кулаком
была бы сметена толпа больная,
чья вера в солнце лишена сомнений
... Как ночи долгие в листве осенней,
летящей по земле холодным дымом
так далеко, что здесь ни с кем любимым
для слез уже не отыскать приюта, -
как девушки нагой шаги по кручам, -
как выпивший вина в лесу дремучем, -
как слов пустых бессмысленная смута,
которая упрямо входит в уши,
и глубже, в мозг, пронизывая душу,
овладевая телом, мысли скомкав, -
как старики, проклявшие потомков
пред самой смертью, так что целый род
от муки роковой не ускользнет,
как роза, взросшая в теплице,
под свод, к отдушине в стекле стремится
и, вырвавшись на волю из темницы,
под рыхлым снегом гибель обретет, -
как шар земной, под гнетом мертвых тел
остановившись, начинает стынуть, -
как человек, пошедший под расстрел,
в могиле корни силится раздвинуть, -
как погибают маки полевые
лишь потому, что прикоснутся вдруг
их корни к древней бирюзе браслета
внизу, в могиле, - и среда расцвета
со смертью встретится впервые
луг...
И часто дни бывали таковы.
Как будто некто слепок головы
моей пронзал стальной иглой зловеще.
Я чувствовал азарт его жестокий,
как будто на меня лились потоки
дождя, в котором искажались вещи.
ЗИМНИЕ СТАНСЫ
Теперь обречены мы дни за днями
спасаться от мороза в тесной шкуре,
всегда настороже, чтобы над нами
не взяли верх разгневанные бури.
В ночи мерцает лампы кроткой пламя,
и веришь свету ты, глаза прищуря.
Утешься: там, под снеговым покровом
уже растет стремленье к чувствам новым.
Ты насладился ли минувшим летом
цветеньем роз? Припомни блеск былого:
часы отдохновенья пред рассветом,
шаги среди молчания лесного.
Уйди в себя, зови веселье снова,
встряхнись - источник радости лишь в этом.
И ты поймешь: веселье не пропало.
Будь радостен, и все начни сначала.
Припомни крыльев голубя сверканье,
круженье в облаках, тревожный клин, -
все мимолетное, - благоуханье
цветка, предчувствие в закатный миг.
Божественным увидит мирозданье
тот, кто в творенье божества возник.
Кто внутренне сумел постичь природу,
тот отдал ей сполна свою свободу.
Тот отдал ей себя всего без меры
и без надежды ощутить иное.
Тот отдал ей себя всего без меры,
без мысли, что утратил остальное.
Тот отдал ей себя всего без меры,
и в вихре чувств, не мысля о покое,
он поражен, что сердце охватила
трепещущая, радостная сила.
***
Нас не лишить ни гения, ни страсти.
Граф Карл Ланцкоронский
"Нас не лишить ни гения, ни страсти":
одно другим по воле вечной власти
должны мы множить, - но не всем дано
в борьбе до высшей чистоты подняться,
лишь избранные к знанию стремятся, -
рука и труд сливаются в одно.
Чуть слышное от них не смеет скрыться,
они должны успеть поднять ресницы,
когда мелькнет мельчайший мотылек, -
одновременно не спуская взора
с дрожащей стрелки на шкале прибора,
и чувствовать, как чувствует цветок.
Хотя они слабы, как все созданья,
но долг велит (иного нет призванья)
от самых сильных не отстать в борьбе.
Где для других - тоска и катастрофы,
они должны найти размер и строфы
и твердость камня чувствовать в себе.
Должны стоять, как пастырь возле стада;
он словно спит, но присмотреться надо
к нему, и ты поймешь - не дремлет он.
Как пастырем ход вечных звезд измерен,
так час и путь избранникам доверен
созвездий, бороздящих небосклон.
И даже в снах они стоят, как стражи:
улыбки, плач, реальность и миражи
глаголют им... Но вот в итоге плен;
жизнь или смерть колени им сломила,
и миру этим новое мерило
дано в прямом изломе их колен.
ЙОЗЕФ ВАЙНХЕБЕР
(1892-1945)
ИЮЛЬ
О златой разлив,
о простор морской,
блещешь, просквозив
смутною строкой -
о, простор какой!
По лугам спеша,
ринуться в покой,
сердце отреша -
сердце отреша,
дав мечтам полет,-
и скорбит душа,
и душа поет.
И скорбя, душа
блещет, словно клад,
чувства всполоша,
словно темный взгляд -
словно темный взгляд,
словно ветра всхлип,-
тяжкий аромат
от цветущих лип...
ОКРАИНА
Домишки здесь, у края, стоят, дремля,
здесь город, отмирая, глядит в поля;
газоны палисадов больны вконец,
и от летучих ядов мертва земля.
И дети, и подростки больны вокруг,
и застарело жестки мозоли рук,
набросан в каждый угол забытый сор,
молчат толпою пугал ряды лачуг.
Почти что по привычке приходят в парк
девицы-лунатички,- вороний карк,-
и жадно ловят взор твой, и прочь бредут,
сквозь мглу и воздух мертвый, все шарк да шарк.
Обличья, как облатки, смывает мглой,
фонарные лампадки - во тьме гнилой.
С погоста ветер пыльный, таясь, ползет,
приносит дух могильный и праха слой.
Но лишь остынет воздух, падет роса -
опять в отборных звездах все небеса,
и птицы, что застыли средь вышины -
парят в закатном штиле, как паруса.
ПЕРЕУЛОК В НЕАПОЛЕ
Гирляндам тыквенным, а также дынным,
нет счета на балконах. Очень ловко
мамаша оттирает керосином
с дитяти вшей. Под бельевой веревкой
еще другая - грудь дает ребенку
с романскою свободой и сноровкой.
Ревет осел, притом во всю силенку,
разносчик вторит собственным наречьем.
Ни пяди нет, чтоб отойти в сторонку.
Здесь обонянью защититься нечем:
здесь чистят рыбу, помидоры варят,
воняет сыром, видимо, овечьим.
Торговец, как пират, глядит на скаред,
и, кажется, мечтает с голодухи,
как в воскресенье мяса кус поджарит.
И тучами висят и вьются мухи.
РИМСКАЯ ОСТЕРИЯ
Увиты стены виноградом сплошь,
ряды столов и хромоногих кресел.
Здесь отдыха не будет ни на грош,
но чад тебя от Рима занавесил,
от мух жужжащих, от багровых рож, -
довольно: погулял, покуролесил.
Но красное зазря в охотку пьешь -
становишься скорее туп, чем весел.
Два кельнера не движутся с постов,
как цезари: меж тем отряд котов
на свежие обглодки налетает.
Дурман, скандал и вонь: однако вдруг
от ближней церкви колокола звук,
тяжел, как вечность - прогремит и тает.
ТЕОДОР КРАМЕР
(1897-1958)
ХЛЕБА В МАРХФЕЛЬДЕ
В дни, когда понатакыно пугал в хлеба
и окучена вся свекловица в бороздах,
убираются грабли и тачки с полей,
и безлюдное море зеленых стеблей
оставляется впитывать влагу и воздух.
И волнуется хлеб от межи до межи, -
только в эти часы убеждаешься толком,
как деревни малы, как они далеки,
и трепещут колючей листвой бодяки,
лубенея на пыльном ветру за проселком.
Постепенно в пшенице твердеет стебло,
избавляются зерна от млечного сока, -
А над ровным простором один верболоз
невысокие кроны вдоль русел вознес,
отражаясь в серебряной глади потока.
Только хлеб в тишине шелестит на ветр,
да кузнечик звенит, - вся земля опочила,
лишь под вечер, предвидя потребу косьбы,
деревушки, в прозрачной дали голубы,
на часок оглашаются пеньем точила.
ПОСЛЕДНЯЯ УЛИЦА
Эта улица, где громыхает трамвай
по булыжнику, словно плетется спросонок,
прочь из города, мимо столбов и собак,
мимо хода в ломбард, мимо двери в кабак,
мимо пыльных акаций и жалких лавчонок.
Мимо рынка и мимо солдатских казарм,
прочь, туда, где кончаются камни бордюра,
далеко за последний квартал, за пустырь,
где прибой катафалков, раздавшийся вширь,
гроб за гробом несет тяжело и понуро.
И в конце, на последнем участке пути,
вдруг сужается, чтобы застыть утомленно
у ворот, за которыми годы легки,
где надгробия и восковые венки
принимают прибывших в единое лоно.
***
Если хочет богадельщик
наскрести на выпивон,
то, стащивши из кладовки
инструменты и веревки,
на пустырь выходит он.
Там, где падаль зарывают -
можно выкопать крота.
Воронье орет нещадно,
и, хотя уже прохладно,
голубеет высота.
Богадельщик в землю тычет
то лопатой, то кайлой.
Он владельца шкурки гладкой
зашибает рукояткой,
чтобы сразу дух долой.
Опекун скандалить станет -
нализались, подлецы!
С кротолова взятки гладки:
лишь винцо шибает в пятки
хмелем затхлой кислецы.
ПЕСНЯ ПО ЧАСАМ
К восьми над рынком - тишь, теплынь;
как сода, день истаял в синь;
в навозе тонут воробьи,
сидит громила в забытьи
у стойки.
Сойдется в десять цвет пивнух,
в гортань ползет коньячный дух.
Товар панельный в сборе весь,
но за деньгой в карман не лезь:
обчистят.
Вот полночь: наползает мрак,
кто мерзнет - нюхает табак.
Наизготовку - сталь ножа,
от жалости к себе дрожа,
раскиснешь.
Горчинка - два часа утра.
Для шлюх - последняя пора.
Вконец пустеет тротуар.
Плати: додешевел товар
до точки.
Четыре: день недалеко,
хлеб вынут, скисло молоко,
бредет домушник и, журча,
течет пьянчужечья моча:
о Боже.
О ВЕЛИКОМ ХОЛОДЕ НАКАНУНЕ НОВОГО 1929 ГОДА
На Святого Стефана* пришли снегопады,
завалило распадки, дома, палисады,
и над плавнями, белый настил распуша,
стекленела и стыла стена камыша.
Встала стужа, колодцы до дна проморозив,
у саней отставала оковка полозье,
старики говорили, что, мол, никогда
не случалось такие видать холода.
Ветер льдисто хрустел в человеческом горле,
батраки простужались и наскоро мерли,
задубевший, обглоданный труп оленька
отыскался у самых дверей кабака.
Звезды, вестники долгой морозной погоды,
озирали озимых убитые всходы,
виноградники, сгинувшие в холоду,
и озерную гладь, что лежала во льду.
В полыньях, не умея добраться до суши,
били крыльями и примерзали крякуши,
и любой, кто решался дойти по снежку,
их легко набирал по мешку.
* 26 декабря
ЗИМНЯЯ ОТТЕПЕЛЬ
Выдается тепло в середине зимы:
застилается все пеленой дождевою,
оживают ручьи этой странной порой,
и топорщится жнива стернею сырой,
и гуденье идет сквозь еловую хвою.
Отступают снега, и увидеть легко,
как под паром покоятся мрачные зяби,
как на старых покосах гниют клевера,
как погрызена зайцами в рощах кора,
ибо дочиста съелись остатки кольраби.
Сучья, стужей отбитые, наземь летят,
свекловица, что на поле сложена с лета,
раскисает и пенится, бурт за буртом,
чтобы смрадлм горячим окутать потом
чуть обсохшие ветви кустов бересклета.
Что ни день, то хозяйству разор да урон;
мокнут ветошь и пакля под черной соломой;
от села до села - непролазная грязь,
и в тумане плывет, все мрачней становясь,
солнца, странно разбухшего, шар невесомый.
МАЙСКИЕ КОСТРЫ
Приходит май, и в час ночной
чисты под кряжем небеса;
но ударяют холода,
и вот - кристалликами льда
впотьмах становится роса.
Протяжно рогу вторит рог,
тревогою звучат они:
спешат на склоны сторожа,
и разгораются, дрожа,
вкруг виноградников огни.
Затем в долины дым ползет,
отходит холод в высоту;
огонь мужает, - вот уже
теплеет от межи к меже,
где дремлют дерева в цвету.
Туманя кипень лепестков
высоких, озаренных крон,
спасенье гроздьям молодым
приносит сладковатый дым,
струящийся со всех сторон.
ЛЕТНИЕ ТУЧИ
В самый жар, в тишине разомлевшего дня,
на мгновение солнце закатится в тучи, -
и мрачнеют луга и, во мгле возлежа,
долговязой крапивой трепещет межа,
и ознобом исходят окрестные кручи.
Обрывается в роще долбежка желны,
колокольцы отары молчат виновато,
лишь ракитовый куст зашумит невзначай,
да протянется к небу сухой молочай,
увязающий комлем в земле кисловатой.
Выступает тягучими каплями сок
на репейниках в каждой забытой ложбине;
все дряблее межа, бузина все мертвей,
как чешуйки, жучки опадают с ветвей
и, запутавшись, мухи жужжат в паутине.
Даже осенью почва куда как жива
по сравнению с этой минутой в июле:
прогибаются тучи, и видно тогда,
как в забытом пруду загнивает вода,
где на ряске стрекозы от зноя уснули.
* * *
Угрюмо сорняком обсажен черным,
дремал в долине переложный луг,
неспешно заволакивался дерном,
и с голоду над нам орал канюк.
Дотаял снег и обнажил суглинки -
все борозды, что некому полоть, -
Как жалкий ворс, топорщились травинки,
а воздух все светлел, до мая вплоть,
пока не приключился день дождливый, -
для сорняков настала благодать:
понаросло полыни и крапивы,
да так, что даже почвы не видать;
цвела пастушья сумка, стебли спутав,
грубел чертополох, и без конца
висел над логом крик сорокопутов,
расклевывавших заросли горца.
В осиных гнездах умножались соты,
неукротимо крепли сорняки, -
и местности обычный дух дремоты
навеивали только сосняки, -
осотом щеголял любой пригорок,
кружили семена и мошкара, -
и диковато, как полночный морок,
смотрели из лощинок хутора.
* * *
Трясинами встречала нас Волынь,
пузырчатыми топями; куда
ни ткни лопатой, взгляд куда ни кинь -
везде сплошная цвелая вода.
Порою тяжко ухал миномет,
тогда вставал кочкарник на дыбы;
из глубины разбуженных болот
вздымались к небу пенные столбы.
Угрюмый профиль вязовой гряды
стволами оголенными темнел
у нас в тылу, и черный блеск воды
орудиям чужим сбивал прицел.
Позиция была почти ясна;
грязь - по колено; яростно дрожа,
сжирала черной пастью глубина
все робкие начатки дренажа.
В нее, как в прорву, падали мешки,
набитые песком, и отступил,
покуда кровь стучала нам в виски,
кавалерийский полк в глубокий тыл.
Мы пролежали до утра плашмя,
держась над черной топью навесу,
и до утра, волнуя и томя,
пел ветер в изувеченном лесу.
ВИНТОВКИ В ДЫМУ
В конце дневного перехода
по склону вышли мы к селу;
на виноградню с небосвода
ночную нагоняло мглу.
Зачем не провести ночевки
средь шелковиц и старых лоз?
И пирамидами винтовки
поставил в темноте обоз.
И, отгоняя горный морок,
костер сложили мы один
из лоз, из листьев, из подпорок,
из обломившихся жердин;
рыдая глухо, как с досады,
на пламя ветер злобно дул,
почти лизавшее приклады
и достававшее до дул.
Одну усталость чуя в теле,
сейчас от родины вдали,
уже не думать мы умели
о горестях чужой земли, -
мы грелись им, необходимым
теплом обуглившихся лоз,
и веки разъедало дымом,
конечно, только им, до слез.
НОЧЬ В ЛАГЕРЕ
Часовой штыком колышет,
с хрустом шествуя во мраке,
нездоровьем вечер пышет,
наползая на бараки.
приближая час полночный,
тени древние маячат;
у канавы непроточной
с голодухи крысы плачут.
Полночь проволоку ржавит,
шебурша ночным напилком,
и патрульный не отравит
жизни мошкам и кобылкам, -
ну не странно ли, что травы
зеленеют с нами рядом,
там, где грозные державы
позабыли счет снарядам!
Слушай, как трещат семянки!
Чтоб рука не горевала,
тронь винтовку, и с изнанки
проведи вдоль одеяла:
чуток будь к земному чуду, -
память о добре вчерашнем
дорога равно повсюду
и созвездиям, и пашням.
ЛОШАДИ ПОД ДЕЛЛАХОМ
У полка впереди - перевал, и пришлось
избавляться в дороге от пушек тяжелых, -
а купить фуража - на какие шиши?
Интендант покумекал и стал за гроши
продавать лошадей во встречавшихся селах.
По конюшням крестьян началась теснота,
ребра неуков терлись о дерево прясел, -
но в зазимок поди, прокорми лошадей, -
становились они что ни день, то худей,
и глодали от голода краешки ясель.
Позабыв о грядущих вот-вот холодах,
воспрядали от сна оводов мириады,
чуя пот лошадиный, и язву, и струп,
и клубами слетались на храп и на круп,
сладострастно впуская в паршу яйцеклады.
На корчевку, на вспашку гоняли коней, -
словом, жребий крестьянской скотины несладок.
Но иные сбежали, - идет болтовня,
мол, за Дравой, к исходу осеннего дня
слышно ржание беглых, свободных лошадок.
ХУДОЖНИК
Прокорма не стало, обрыдли скандалы,
ни денег, ни хлеба тебе, ни угля;
покашлял художник, сложил причиндалы,
и кисти, и краски, - и двинул в поля.
Он всюду проделывал фокус нехитрый:
пришедши к усадьбе, у всех на виду
вставал у холста с разноцветной палитрой
и тут же картину менял на еду.
Он скоро добрел до гористого края
и пастбище взял за гроши в кортому,
повыскреб замерзший навоз из сарая,
печурку сложил в обветшалом дому,
потом, обеспечась харчами и кровом,
на полном серьезе хозяйство развел:
корма запасал отощавщим коровам
и загодя все разузнал про отел.
Порой, уморившись дневной суматохой,
закат разглядев в отворенном окне,
он смешивал известь с коровьей лепехой
и, взяв мастихин, рисовал на стене:
на ней возникали поля, перелески,
песчаная дюна, пригорок, скирда -
и начисто тут же выскабливал фрески,
стараясь, чтоб не было даже следа.
ВОЕННОПЛЕННЫЙ
Он в горы с конвоем пришел, к сеноставу,
в мундире еще, чтоб трудился, как все,
покуда хозяин спасает державу -
расчистил бы непашь к осенней росе,
чтоб истово пни корчевал в непогоду,
справлял бы в хозяйстве любую нужду,
чтоб в зимние ночи, хозяйке в угоду,
по залежи горестной вел борозду.
Однако на фронте поставили точку,
хозяин вернулся: такие дела.
Хозяйка ему подарила сорочку
и с грушами штрудель в дорогу спекла.
Вот тут ему шкуру как раз да спасать бы,
не место в хозяйском дому чужаку, -
но год, проведенный средь горной усадьбы
развеял по родине дальней тоску.
В капустном листе - настоящее масло,
по-щедрому, так, что не съешь за присест;
однако горело в душе и не гасло
прощанье, хозяйкин напутственный крест.
И странную жизнь он себе предназначил:
в единую нитку сливались года,
он вместе с косцами по селам батрачил,
однако домой не ушел никогда.
ВЕРНУВШИЕСЯ ИЗ ПЛЕНА
Разрешенье на жительство дал магистрат,
и трава потемнела в лесу, как дерюга, -
на окраину в эти весенние дни,
взяв мотыги и заступы, вышли они,
и от стука лопат загудела округа.
Подрядившись, рубили строительный лес,
сколотили на скорую руку заборы, -
каша весело булькала в общем котле,
и по склонам на грубой ничейной земле
созревали бобы, огурцы, помидоры.
Поселенцы возили на рынок салат,
и угрюмо глядели навстречу прохожим -
только голод в глазах пламенел, как клеймо,
им никто не помог - лишь копилось дерьмо,
все сильнее смердевшее в месте отхожем.
В перелоге уныло чернели стручки,
корешки раскисали меж прелого дерна,
на опушке бурел облетающий бук,
где-то в дальнем предместье ворочался плуг -
но пропали без пользы упавшие зерна...
И мороз наступил. В лесосеках опять
подряжались они, чтоб остаться при деле, -
пили вечером чай на древесном листу,
и гармоника вздохи лила в темноту.
Загнивали посевы, и гвозди ржавели.
КОНТУЖЕННЫЙ
Тот самый день, в который был контужен,
настал в десятый раз; позвать врача -
но таковой давно уже не нужен,
навек остались дергаться плеча.
Сходил в трактир с кувшином - и довольно,
чтоб на часок угомонить хандру:
хлебнешь немного - и вдыхать не больно
сырой осенний воздух ввечеру.
По окончаньи сумерек, однако,
он пробирался в опустевший сад,
и рыл окопы под защитой мрака
совсем как много лет тому назад:
все - как в натуре, ну, размеров кроме,
зато без отступлений в остальном,
и забывал лопату в черноземе,
что пахнул черным хлебом и вином.
Когда луна уже светила саду -
за долг священный он считал залечь
с винтовкою за бастион, в засаду,
где судорога не сводила плеч;
там он внимал далеким отголоскам,
потом - надоедала вдруг игра,
он бил винтовкой по загнившим доскам,
бросал ее и плакал до утра.
МАРТОВСКИЕ СМЕРТИ
Когда межу затянут сорняки
и вспыхнет зелень озими пшеничной -
в деревне умирают старики,
весенней смертью, тяжкой, но привычной.
Сам воздух, будто некая рука
орудует, в кого постарше целя,
чтоб тот залег в могилу тюфяка,
с которой встал-то без году неделя.
Они лежат, одеты потеплей,
и слушают - занятья нет приятней, -
как треплет ветер кроны тополей,
как шумный гурт прощается с гусятней.
Взвар застывает коркой возле рта,
без пользы стынет жирная похлебка;
при них весь день дежуря, неспроста
домашние покашливают робко.
Еще успеют увидать они,
как дерева проснутся от дремоты, -
но чем светлей, чем радостнее дни -
пономарю все более работы.
ШАРМАНКА ИЗ ПЫЛИ
От света и зноя земля горяча,
трещат, рассыхаясь, скамьи,
и ветер, желтеющий дерн щекоча,
проходит сквозь пальцы мои.
Итак, это, стало быть, день выходной
для тех, кто ничтожен и нищ.
Стучатся в ограду волна за волной
шум улиц и гомон жилищ.
Размеренно кружатся тучки вдали,
листва выгорает дотла.
С акаций летят лепестки, и в пыли
блестят, словно капли стекла.
И кажется - голос шарманки возник
в неспешном кружении дня,
вином и коврижкой лаская язык,
кружа и листву, и меня.
Шарманка незримая, ты наяву
из пыли поешь мне, и впредь
позволь позабыть, что на свете живу
и ручку твою завертеть.
С зубцами незримого вала сцепясь,
комод и корзина с бельем
поют, образуя высокую связь
с набивкой в матрасе моем.
Так будем щедры... Пусть всю жизнь напролет
зазубренный крутится вал!
И вот паровозный свисток запоет,
трава зашумит возле шпал,
уронит замазку рассохшийся паз,
и вся эта пыль вразнобой
посыплется в песню, и слезы из глаз
покатятся сами собой.
* * *
Я думаю, мне было бы по силе
уютный ресторанчике завести
в таком предместье, где поменьше пыли,
для клиентуры младше тридцати.
С утра и днем все было б чин по чину,
любой бы кушал то, что заказал,
но к вечеру бы скидывал личину
и наполнялся жизнью сад и зал.
Клиенты без различия, без ранга
с охотой стали бы наверняка
вальсировать и приглашать на танго,
хлебнув вина, а можно - молока.
Не пачкались бы скатерти, салфетки,
не преступало меры озорство,
скандалы были б очень-очень редки,
а может быть - совсем ни одного.
И мне порой приятно было б тоже
припомнить золотые времена:
я выходил бы в залу к молодежи
и вместе с нею пел бы допоздна.
В ПОЛЕ
На гравии блестя слегка,
мерцают дальние огни.
Еще острей от ветерка
тяжелый аромат стерни.
Темны пространства пустырей,
струится сырость от земли,
шуршат крапива и кипрей,
и псы разлаялись вдали.
Для мака время подошло
дозреть, коробочки клоня,
Твоей руке сейчас тепло:
она касается меня.
Движенья ветра так слабы,
и вьются у моих висков
одни лишь пенные клубы
почти незримых мотыльков.
Твой стон и сладостен, и слаб,
и мне сегодня стоит он
не больше, чем любой из жаб
под норость выбранный затон.
Струится вглубь тяжелый сок,
миг длится, жизнь уходит прочь.
Под пальцами опять песок,
уже к концу подходит ночь.
СТАРИК У РЕКИ
Где город кончается и переходит в поля,
где илом и гнилью прибрежной пропахла земля,
замшелый рыбак доживает свой век, и вода
течет с незапамятных лет сквозь его невода.
В привычку - стряпня и починка сетей старику,
из города носит и нитки, и шпиг, и муку;
он дружбы не водит ни с кем, но со всеми вокруг
знаком, и выходит к порогу на первый же стук.
Бывает, зайдет поселенка, укупит леща,
к нему плотогоны погреться бредут сообща,
садятся к столу, коль погода снаружи дурит,
и все умолкают, когда старикан говорит
о мерном теченьи реки, о сетях на ветру,
об илистых поймах, о рыбе, что мечет икру,
и губы похожи его на сочащийся сот,
на гриб-дождевик, от которого споры несет, -
даются слова все трудней и трудней старику,
не так уж и много рыбак повидал на веку,
и за день устал, и давно задремать бы ему,
и сплавщики тихо его покидают в дому.
* * *
Там, где копоть кроет подъездные ветки,
что ведут до самых заводских ворот,
ни пырей, ни вязель не хранят расцветки,
щелочью и маслом вымаран осот.
Там земля буреет, напрочь обесплодев,
вар, лоскутья толя, словом, хлам любой
уминают фуры тяжестью ободьев,
так же, как известку и кирпичный бой.
Сколь травы полоски ни грязны, ни узки,
но полны рабочих в середине дня:
смотрят, как шлагбаум весь дрожит при спуске,
как шагает крана черная клешня.
Здесь, когда не жарко, топчутся подростки,
поиграть у рельсов тянет детвору, -
ветхий мяч футбольный ударяет в доски,
и скрипит штакетник пыльный на ветру.
Угасают трубы по гудку, покорно
прочь выходит смена, молча, по-мужски,
медленно, как будто глины или дерна
тащит на подошвах грубые куски.
Газ на стены светит сумрачно и тяжко,
ветер наползает, гулок и глубок, -
только на коленях нищий старикашка
спичечный в отбросах ищет коробок.
УЛИЧНЫЕ ПЕВЦЫ
Вот-вот от трясучки каюк одному,
щербат и потаскан другой;
в потемках поют возле входа в корчму,
однако ж в нее - ни ногой.
Гармонику, дрожью измотан вконец,
терзает бедняк испитой,
и такт отбивает щербатый певец
по донцу кастрюли пустой.
Плетутся сквозь город с утра до утра;
от песни - один лишь куплет
остался, - так редко в колодец двора
летит хоть немного монет.
От кухонь едой пригоревшей несет;
подачки дождешься навряд;
но все же у каждых дверей и ворот
фальцетом, как могут, скрипят.
Пьянея от горечи зимних годин,
бредут по кварталам в тоске:
о мыльной веревке мечтает один,
другой - о холодной реке.
* * *
Опять акация в цвету.
Одето небо серизной,
струится отблеск фонарей
вокруг антенн и вдоль дверей,
шипит роса, густеет зной.
Опять акация в цвету.
Жара от стен ползет во тьму
и в горло, как струя свинца.
Коль денег - на стакан пивца
и только, так сиди в дому.
Опять акация в цвету.
Сгущает небо духоту,
которой без того с лихвой,
Кто похотлив - тот чуть живой,
а кто болтлив - тот весь в поту.
Опять акация в цвету
вскипает, сладостью дыша.
Ночною болью обуян
любой, кто трезв, любой, кто пьян,
кто при деньгах, кто без гроша.
Жара, дыханье затрудня,
растет, лицо щетина жжет,
спина в поту и высох рот -
довольно, отпусти меня!
Опять акация в цвету!
ДЕСЯТЬ ЛЕТ АРЕНДЫ
Возьми с собой корзинку и вино,
иди и подожди в саду за домом;
сентябрь настал, - безветрено, темно,
и звезд не перечесть над окоемом.
Попозже я приду, - разлей питье, -
и парники, и астровые грядки -
здесь все отныне больше не мое
и завтра надо уносить манатки.
Вот артишоки, - ты имей в виду,
я сам испек их, так что уж попробуй.
Я десять лет трудился здесь, в саду,
здесь что ни листик - то предмет особый.
Налей по новой. Десять лет труда!
Зато - мои, зато хоть их не троньте.
Я пережил подобное, когда
лежал, в дерьмо затоптанный, на фронте.
Страданье - не по мне: меня навряд
возможно записать в число покорных, -
но слишком мал доход с капустных гряд
и ничего не скопишь с помидорных.
Не знал я тех, кем брошен был в дерьмо,
не знаю тех, кто гонит прочь от сада.
Хлебнем: понятно по себе само,
что верить хоть во что-нибудь да надо!
Я верю в горечь красного вина,
что день сентябрьский - летнего короче,
что будет после осени - весна,
и что на смену дням - приходят ночи;
я верю ветру, спящему сейчас,
я верю, что вкусил немного меда,
что вещи слишком связывают нас,
что из-за них нам хуже год от года.
Куда пойду, - ты спросишь у меня, -
и заночую на какой чужбине?
Вьюнку ползти далеко ль от плетня,
легко ли с грядки откатиться дыне?
Шуршит во мраке лиственный навес,
печаль растений видится воочью, -
синеет в вышине шатер небес,
и не вином я пьян сегодня ночью.
ЗИМНЕЕ ПАЛЬТО
В шалманчик за рынком приходит с утра
безногий при помощи двух костылей;
он мрачен, - крепленого выпить пора, -
садится у печки, куда потеплей.
Приплелся сюда через силу - зато
сейчас помягчеет блуждающий взгляд:
он ласково зимнее гладит пальто -
его по часам отдает напрокат.
Пальто - это вещь недурная весьма:
и плечи на вате, и полы до пят,
вдоль борта идет голубая тесьма,
ну, правда, нагрудный карман плоховат,
ну, правда, на швах и под воротником
подкладочный светится войлок-злодей;
дешевым пропахло пальто табаком
и потом просительских очередей.
В шалманчик к семи забежит человек,
заплатит что надо - и вмиг за порог
ныряет в пальто под начавшийся снег, -
прокатчик покуда сыграет в тарок:
он шлепает карты на стол тяжело,
глядит на часы; наконец, доиграв:
прокатное время, глядишь, истекло -
уже не пора ли насчитывать штраф?
СТОЧНЫЙ ЛЮК
Измотан морозом и долгой ходьбой,
старик огляделся вокруг,
подвинул решетку над сточной трубой
и медленно втиснулся в люк.
Он выдолбил нишу тупым тесаком,
спокойно улегся во тьме,
то уголь, то хлеб он кусок за куском
нашаривал в жидком дерьме.
Почти не ворочался в нише старик,
и видел одних только крыс,
лишь поздний рассвет, наступая, на миг
в решетку заглядывал вниз.
И зренье, и слух отмирали в тиши,
и холод как будто исчез,
и дохли в одежде голодные вши,
утратив к нему интерес.
И был он безжалостно взят за грудки,
и вынут наружу, дрожа,
и тщетно пытался от грозной руки
отбиться обтеском ножа.
ПРИЕМ В ДОМ ДЛЯ ПРЕСТАРЕЛЫХ
Отныне - вот постель твоя.
Одежку в этот шкаф повесь.
Следи, чтоб не было нытья:
у нас оно не в моде здесь.
Вот эти тапки забери.
Клопов не бойся, нет почти.
Крючок на фортке - изнутри.
Запомни все, и все учти.
Нас будет четверо: уснем,
увидишь, легши по местам.
Мы в коридор выходим днем,
Курить, понятно, только там.
Как видишь, койки широки:
да ты лежал ли на такой?
К покою склонны старики,
так ты уж нас не беспокой.
Здесь может разное бывать.
Не делай удивленный вид,
не лезь, коль кто начнет кивать
и сам с собой заговорит.
Ну, я пойду. Тебе - впервой.
Подумай, полежи ничком.
Когда черед настанет твой,
то будь приветлив с новичком.
ЖИТЕЛИ ВАГОНА
Вагон, бесплатная квартира,
стоит на рельсах тупика.
Сюда доносится из мира
далекий лязг товарняка,
тут служит лестницей подножка, -
каморка, может, и мала,
а все же места есть немножко
для колыбельки, для стола.
Живущим здесь - не до уюта,
здесь громыхают поезда,
от трассы - тяжкий дух мазута
и гарь, - а впрочем, не беда:
и здесь судьба дает поблажки,
жизнь хочет жить - и потому
не могут не цвести ромашки,
и все-таки цветут в дыму.
Нам ни к чему людская жалость,
возьмем лишь то, что даст земля:
запрем вагон, побродим малость,
вдоль рельсов наберем угля.
Живем легко, не ждем напасти,
мир, как вагон забытый, тих:
видать, о нас не знают власти,
а мы не жаждем знать о них.
ПО ПОВОДУ НАСИЛЬСТВЕННОЙ СМЕРТИ
ВЛАДЕЛЬЦА ТАБАЧНОГО КИОСКА
Лавочник-табачник, из воды
у плотины всплывший поутру,
были губы у тебя худы
и дрожали в холод и в жару.
Вышла смерть тебе - последний сорт,
да и жизнь - не шибко хороша:
был ножной протез, как камень, тверд,
и усы торчали, как парша.
Жил один ты долгие года,
тишина звенела в голове;
ставню опускали ты, лишь когда
улицы тонули в синеве.
Но порой нырял ты в темноту,
и тогда захватывало дух:
у канала, на пустом мосту
ты ловил подешевевших шлюх.
И, над ними обретая власть,
средь клопов, с отстегнутой ногой,
ты желал повеселиться всласть,
расплатившись кровною деньгой.
Знал ты этой публики пошиб,
и наутро звал себя ослом:
потому, когда серьезно влип,
понял, что имеешь поделом.
Эту дочерь городского дна
ты узнал, дрожащий, в тот же миг,
как тебя окликнула она,
мертвой хваткой взяв за воротник, -
вынырнул босяк из темноты,
вынул нож, - и был ты с босяком
в миг последний так подумал ты -
вроде как бы даже и знаком.
И, умело спущенный в канал,
даже без нательного белья,
ты в воде про то уже не знал,
как наличность плакала твоя,
вся истаяв к утренним часам:
оба руки вымыли в реке,
а потом, как ты бы сделал сам,
пили и дрожали в кабаке.
ШАГИ
Вцепившись в набитый соломой тюфяк,
я медленно гибну во тьме.
Светло в коридоре, но в камере - мрак,
спокойно и тихо в тюрьме.
Но кто-то не спит на втором этаже,
и гулко звучат в тишине
вперед - пять шагов,
и в сторону - три,
и пять - обратно к стене.
Не медлят шаги, никуда не спешат,
ни сбоя, ни паузы нет;
был пуст по сегодняшний день каземат,
в котором ты ходишь, сосед;
лишь нынче решеный, ты после суда
еще неспокоен, чужак,
иль, может, навеки ты брошен сюда,
и счета не ведает шаг?
Вперед - пять шагов,
и в сторону - три,
и пять - обратно к стене.
Мне ждать три недели - с зари до зари,
двенадцать ушло, как во сне.
Ну сделай же, сделай на миг перерыв,
замри посреди темноты, -
когда бы ты знал, как я стал терпелив,
шагать и не вздумал бы ты.
Но кто ты? Твой шаг превращается в гром,
в мозгу воспаленном горя.
Вски