Грацианский колебался. Но его сомнения развеяли солидные историки -- Соловьев, Забелин, Бестужев-Рюмин и Костомаров, убеждавшие не скупиться, ибо в познании былого, как никогда, нуждается вся мыслящая Россия, а поэт-демократ Василий Курочкин подсказал будущему журналу весомое название: -- "Древняя и Новая Россия" -- чем плохо? А редактором бы подполковника Шубинского сделать, ибо тернистый путь в прошлое ему освещают генеральские звезды на эполетах. Грацианский сдался, раскрывая бумажник. -- Разорите вы меня, господа ученые... Издатель оказался пророком. Шубинский много позже сам говорил, что, еще не выпустив ни одного номера журнала, в его проспекте они наобещали читателю разных чудес. -- И сразу загубили журнал форматом: страницы взяли широкие, чего никто не любил. Вот и получал подписчик ежемесячно громадный блин. На полку его не поставить, а можно лежмя лишь класть. Бумагу же выбрали потолще, в какую хорошо бы селедку заворачивать. А годичная подписка -- в тринадцать с полтиной, где их взять? Конечно, любитель истории, да еще семейный, прежде подумает: стоит ли за такие деньги приобщаться к истории? Не лучше ли детям штанишки купить?.. Но, уверенные в успехе, Грацианский с Шубинским решили давать тираж в три тысячи экземпляров (немыслимо много для того времени!). Редакция расположилась на видном месте -- в доме возле Пассажа на Невском, и в январе 1875 года вышел первый номер журнала "Древняя и Новая Россия". Но тут заявился секретарь редакции Петя Гильтебранат, почти радостный: -- Подписчиков-то -- кот наплакал, едва тысчонка набралась. Так куда прикажете остатки тиража складывать? -- Вали в подвал, -- помрачнел Грацианский. Затем он предупредил Шубинского, что у него не водится таких денег, чтобы остатками тиража кормить голодных крыс. -- Думаете, коли я служу в банке, так деньги гребу лопатой? Это вам Ефремов нагородил, будто я богатей, а всего-то и было у меня шесть тысяч. Я уже в долги влез, на гравюры потратясь... Петя Гильтебрандт завершил свою жизнь корректором в Синодальной типографии, а тоща он желал свергнуть Шубинского. -- Душа человек, но какой из него редактор? -- не раз внушал он Грацианскому. -- Тут не надо бы украшать журнал гравюрами. Лучше бы кромсал ножом по живому мясу, безжалостно сокращая авторов, а так... Разорит он вас, Василий Иванович! -- Молчи. И сам я не рад, что связался... Журнальные хлопоты совпали с рождением у Шубинского дочери, а будущее не радовало, и невольно вспоминалось, как ходил вокруг гроба Хмырова с протянутой фуражкой. Спору нет, журнал был задуман прекрасно, но успеха в публике не имел. В чем дело? Издания "Русского Архива" Бартеневым в Москве и "Русской Старины" Семевским в Петербурге уже обрели научный авторитет, их тиражи вполне удовлетворяли запросы русской интеллигенции. Шубинский привлек к журналу лучших историков России, но они совсем не учитывали интересов широкого читателя, а устроили научную дискуссию меж собой по спорным вопросам. Соловьев или Бестужев-Рюмин писали добротно, однако их сухие статьи напоминали гигантские глыбы сырого исторического материала, над которым Шубинский тщетно работал, как скульптор над грудой мрамора. Целиком преподносить читателю -- не станет читать, отколешь кусок -- обидятся авторы. Жене он говорил: -- Наши профессора истории пишут для профессоров истории, но даже ты, душечка, разве не зеваешь от скуки? -- Зеваю, -- соглашалась жена... Грацианский выворачивал перед Шубинским пустой бумажник: -- Вы-то, Сергей Николаевич, при своих эполетах останетесь, а я по вашей милости скоро на паперти стоять буду... Разорившись на истории, Грацианский страшился новых затрат, позволив Шубинскому вести переговоры с петербургскими издателями, чтобы купили прогоревший журнал "на корню", включая и те остатки тиража, что свалены в подвалах. -- Поговорите с Гоппе или Вольфом, Базуновым или Глазуновым. Может, кто-либо согласится купить мое дело? ...Я снимаю с полки своей библиотеки второй том журнала "Древняя и Новая История" за 1879 год и в конце номера читаю такое трагическое объявление: "С выпуском сентябрьской книжки сборника "Древняя и Новая Россия" я оставляю редакцию этого издания и не принимаю в нем более никакого участия. С. Шубинский". Между тем -- незаметно для самого себя -- Сергей Николаевич обрел славу популярного писателя. Его "Исторические очерки и рассказы" были сразу же раскуплены публикой, и скоро потребовалось новое издание. Шубинский размышлял, в чем секрет такого успеха, и понял, что в народе существует большой "исторический голод". Читатель желает знать то, что от него так долго скрывала цензура. Перед женою он был откровенен: -- Историческая литература -- особая. Беллетрист может выдумывать что угодно, а я не могу сочинять историю, обязанный придерживаться сути документа. Самобытности таланта ждать от меня не следует, ибо вольно или невольно исторический автор связан по рукам и ногам точными фактами. Трудно! И то, что было нравственно в прошлом веке, стало безнравственно в нынешнем. "Декамерон" Боккаччо сейчас исключен из гимназических библиотек, как порнография, а в эпоху Петра Первого он был хрестоматией девушек для воспитания в них высокой нравственности. Житейские оценки вещей в истории изменчивы, как и наша чухонская погода... Трудно работать в истории! Чувствуя себя морально обязанным перед Грацианским, Шубинский пытался продать журнал петербургским издателям, "но, -- писал он, -- всем этим господам издание исторического журнала не представлялось средством для легкой и скорой наживы!..". О своих затруднениях он сказал однажды Суворину: -- Алексей Сергеевич, вы недавно купили газету "Новое время", не подскажете ли, кто в столице может купить несчастную "Древнюю и Новую Россию"? Журнал, как вы сами знаете, чисто исторический, без политических тенденций. Суворин с хитрецою сощурился. -- Я тоже без тенденций, -- заявил он, смеясь. -- Но цензура меня душила, жандармы меня в тюрьму сажали, находя тенденции даже там, где их отродясь не бывало... Недавно Шубинский опубликовал статью Суворина о пребывании А. С. Пушкина в Михайловском, автора статьи он хорошо знал. Суворин обладал цепкой хваткой в делах, умел хитрить, скрывая свои истинные намерения, а в ту пору он имел прочную славу "либерала", гонимого властями за "народную правду". -- Скажи Грацианскому, что я журнал покупаю. -- Грацианский будет просить за него пять тысяч. Суворин на эти слова небрежно отмахнулся. -- И не то мы еще теряли, -- сказал он... Грацианский выслушал Шубинского с недоверием, отметив, что Суворин -- известный жук, пусть платит еще больше: -- А журнал погубили именно вы, полковник, расточительством на картинки и неумением обращаться с авторами. Суворин, узнав об этом, сделал вывод, что Грацианский -- жулик, решивший заработать на нем, на Суворине. -- Дерьмо собачье! -- сочно выговорил он. -- Пусть поищет дураков в Крыжополе, только не в русской журналистике... Суворин поразмыслил, как бы себя не обидеть, и надоумил Шубинского основать в России новый популярно-исторический журнал.., без тенденций: -- Скажем, с названием "Исторический Вестник". Но теперь не дадим его засушить ученым, чтобы там они ковырялись в датах, когда пришли варяги на Русь, а будем давать любой исторический материал, вплоть до романов. По мне, так пусть даже мужики пишут мемуары при свете лучины... А сейчас, полковник, составим для наших чинодралов программу журнала. Составили. Отослали. Шубинский вскоре получил ответную бумагу из министерства внутренних дел, в которой министр Маков отказывал в издании исторического журнала для широкой публики. "Я провел скверную ночь, -- вспоминал Сергей Николаевич, -- на другой день, надев мундир, отправился к Макову. Он принял меня довольно-таки любезно, откровенно объяснив причину своего отказа". -- Видите ли, -- сказал Маков, -- Суворин желает стать монополистом в столичной печати, а меня уже не раз упрекали за мирволение его кулацким замашкам. В газетной полемике издатели обливают один другого вонючими помоями, а брызги этих помоев пачкают чистоту моего министерского мундира... (В скобках замечу, что вскоре после этой беседы Маков застрелился, уличенный во взятках.) Шубинский отвечал ему: -- Лев Саввич, нельзя же лишать нашу публику возможности пить нектар из благословенных источников нашей истории. -- Пейте! -- кивнул министр. -- Я согласен разрешить журнал лично вам, господин полковник, но только не Суворину... В марте 1881 года "Древняя и Новая Россия" тихо опочила сном праведным (смерть журнала совпала с убийством императора Александра II). А накануне русский читатель получил выпуск "Исторического Вестника", издателем которого был назван Шубинский. Новый журнал отвечал вкусам всех читателей, а не только ученых-историков. В самом деле, подле записок Меттерниха умещались мемуары вора и взяточника Геттуна, Завалишин делился воспоминаниями о декабристе Лунине, Костомаров сообщал о самозваном лжецаревиче Симеоне. Журнал украшал рассказ Николая Семеновича Лескова, которого тогда безбожно травили не только слева, но и справа. Но Шубинский уважал писателя, платившего ему ответной дружбой, отбивая удары критиков -- и левых, и правых. -- Сейчас любая бездарность считает своим долгом лягнуть Лескова в печати, а чтение его романов считается "дурным тоном". Но я верю, -- убежденно говорил Сергей Николаевич, -- что писателю Лескову Россия еще будет ставить памятники! Сам же Шубинский никогда не применял слово "писатель" к своему имени, скромно почитая себя лишь "популяризатором" истории в народе. Ведая выдачей гонораров, он оценивал свой труд по тем же ставкам, по каким расплачивался и с другими авторами. Шубинский надеялся вскоре получить эполеты генерала, дочь уже подрастала, появились новые расходы, но Сергей Николаевич не приписал себе лишнего рубля. -- Говорят, я прижимист. Может, и так. Печатаясь в своем журнале, я получаю ерунду. Уверен, что "Нива" платила бы мне гораздо больше, нежели я выплачиваю сам себе. Выпросить аванс у Шубинского было нелегко. -- А зачем вам деньги? -- спрашивал он автора. -- Ведь я недавно выписал вам сто рублей... Куда вы их дели? Небось по ресторанам шлялись, смотрели, как в "Кафе-де-Флер" канкан отплясывают. Лучше бы вы сидели дома и писали. -- Сергей Николаевич, спасите жену от голодной смерти! -- Видел я вашу жену.., вчера. Вы ей новое манто справили. Она катила на лихаче, вся обвешанная покупками. Нет, не дам! Вежливый, но суховатый, он был педантичен в жизни и в работе. Любя семью, домоседом жил в окружении книг. Лишь изредка посещал "холостяцкие" субботы у Лескова, где его прозвали "каптенармусом XVIII века". "Хороший друг и милейший человек", -- писал Лесков о Шубинском. Сергей Николаевич бывал частым гостем в доме П. Я. Дашкова, собирателя старинной графики, где в разумных беседах сиживали далеко за полночь. Время тогда было нелегким, когда свободно рыскал зверь, а человек бродил пугливо. Начиналась полоса мрачной реакции, и тут Суворин воспрянул. Он смело отбросил на титуле "издатель" С. Н. Шубинского, оставив его лишь "редактором". На голову Сергея Николаевича Суворин-издатель извергал непотребную ругань, упреки в расточительстве, издательские насмешки: -- Почему у журнала так мало подписчиков? Я не Грацианский, которого ты без порток пустил по миру побираться. Мне важен ежемесячный доход, а на остальное -- плевать. Шубинский, человек щепетильный, тоже покрикивал: -- Вы с кем говорите? Не забывайте, что я полковник. -- Вы еще не генерал, -- огрызался Суворин. -- И вообще редактор нужен литературе так же, как палач для больницы... x x x "Палач для больницы" -- Шубинский это запомнил. Иногда ведь ему тоже приходилось "пытать" и даже "казнить" авторов. -- Напрасно вы утверждаете мнение о ничтожестве и забитости русских в прошлом. Даже иные мужики в век Елизаветы чувствовали себя гораздо свободнее, нежели вы, сидящий передо мною. Если же верить вам, что русское общество состояло из жалких рабов, забитых салтычихами и собакевичами, то как же из такого темного леса вышли Ломоносов и Кулибин, Крылов и Пушкин? Иным авторам Шубинский с гневом возвращал рукопись: -- Что это у вас -- цитата на цитате, а вашего разумения не видать. Я могу напечатать вашу статью, но гонорар за собрание цитат перешлю авторам этих цитат, а не вам... Весною 1887 года он стал генерал-майором и сразу подал в отставку, желая посвятить себя целиком истории. Но с мундиром не расставался, дабы своим чином влиять на цензоров и на самого Суворина. Получив отставку из армии, он угрожал издателю отставкой от редакции, что всегда пугало Суворина: -- Да бог с вами, милуша! Я ведь человек не злой, только характер у меня занозистый... Что вы обижаетесь? Шубинский использовал капиталы Суворина на свой лад, в интересах общества, ради "пользы отечества. Так, по его настояниям Суворин раскошелился на издание солидных исторических трудов, выпустив записки Дашковой и Екатерины II, работы Олеария, Герберштейна, Шильдера и многих других. А когда Суворин завел свой театр, Сергею Николаевичу пришлось побыть научным консультантом в создании декораций и костюмов, чтобы не пострадала историческая достоверность былого... Со временем он выработал свое редакторское кредо: -- Исторический журнал не должен гнаться за авторитетами имен, и я охотно напечатаю быль безвестного каторжанина, дурацкие сплетни статс-дамы или безграмотный рассказ старого бурлака, но я выкину из набора в корзину прилизанную, но занудную статью заслуженного профессора. Лесков иногда жестоко бранил Шубинского: -- Весь в прошлом, да посмотри ты вперед! -- А что впереди? Не знаю, -- отвечал Шубинский. -- Ведь даже в трамваях публика толпится у задних дверей ради безопасности, случись столкновение. И я жмусь в конце, ибо прошлое для меня понятнее, нежели твое сомнительное будущее... Он старел, становился ворчливым, придирчивым. По-прежнему работал в "своем" веке, отдыхая среди книг, которые бережно холил, не жалея денег на дорогие переплеты. Иногда он уже забывал, что было вчера, зато помнил все, что было в его любимом и неповторимом "осьмнадцатом" столетии. -- Что вы хвалите мою память! -- даже с обидой говорил он молодежи. -- Я уже сдал. А вот смолоду наизусть шпарил, как стихи, генеалогические таблицы главных родов дворянства -- сам-то я из мелкотравчатых. Зато породнился знатно: мой братец в Москве женат на гениальной актрисе Ермоловой... Сам старел, и друзья старели. Лесков удалялся от его журнала, критикуя Шубинского за его "направление". -- Его направление -- это отсутствие направления. Валит все в кучу, лишь бы угодить и дворникам и фрейлинам сразу... А сам Шубинский жаловался на Лескова: -- Пошел бы к Николаю Семеновичу, чтобы совместно съесть "тельца упитанного", но.., боюсь. Опять разбранит меня. -- За что разбранит, Сергей Николаевич? -- Ни за что. Я тут поместил рассказ о героизме русского офицера, так Лесков учинил мне выговор. Сказал, что выдрал бы этого героя-офицера, а заодно и меня -- генерала... Чем я виноват? Не пойму. Существует же государство, значит, надобно афишировать в народе патриотизм. Кто тут прав -- сказать трудно. Но долгое общение с Сувориным, наверное, отложилось и на эмоциях Шубинского. Он утвердился в мысли, что "тевданция" его журнала правильная: -- Мещанство читает "Ниву", а интеллигенция читает "Исторический Вестник". Все журналы держатся не идеями, а количеством подписчиков. У меня в типографии все рабочие сыты, а мои авторы пятаки не считают. Но черт меня дернул дожить до XX века, когда всей душой я остался в веке осьмнадцатом! С 1900 года Шубинский начал болеть, быстро уставая: врачи предупреждали Екатерину Николаевну, что кончины можно ожидать в любую ночь, но утром Шубинский бодро вставал с постели: -- Ах, душечка! Как жаль, что в осьмнадцатом веке много такого, что никак нельзя напечатать. -- Ты думаешь, что цензура не пропустит? -- Да нет.., я сам не пропущу, ибо там творились такие немыслимые безобразия, такое свинство, что самому страшно. Лучше уж будет унести все это в могилу! XX век заполнил Россию множеством журналов, все писали, а кто не умел писать, тот устраивался в редакциях, чтобы учить писателей. Шубинского это даже смешило: -- Скоро на каждого пишущего повесят по два-три редактора. Палачей литературы развелось больше, чем комаров на болоте... Сам же он, старея, взял себе в помощники молодого историка Павла Елисеевича Щеголева, которого из пропасти давних веков тянуло к декабристам, к Пушкину, к революции. -- Знаете, почему я взял вас к себе в редакцию? -- Интересно знать -- почему. -- Вижу в вас новое направление, идущее на смену нам, старикам генералам. Я вытащил вас из ссылки, куда вас упрятали за всякие тенденции. Верю, что из вас получится большой историк. Только не спешите. Молодые писатели пишут быстро, чтобы скорее получить гонорар, а старики тоже торопятся, боясь умереть. Но от гонорара тоже не отказываются... Скоро Щеголев покинул его, став редактором революционного журнала "Былое", за что и сел в Петропавловскую крепость. -- Ах, Пашенька! -- пожалел его Шубинский. -- Не послушался ты меня, старика... Разве твое радикальное "Былое" соберет подписчиков больше, нежели мой "Исторический Вестник"? Почуяв близость смерти, Шубинский созвал сотрудников. -- Дамы и господа! -- объявил он. -- Вы бы сочинили некролог при моей жизни... Понятно, что каждому человеку приятно прочитать, как его хвалят. Заодно я бы подредактировал свой некролог, а вам бы заранее гонорар выплатил... Сергей Николаевич Шубинский, генерал русской истории, скончался 28 мая 1913 года, говоря как бы в бреду: -- Странное положение! Чувствую, меня тянет к столу работать, но сам понимаю, что уже не могу... До кладбища его провожала толпа писателей, имена которых остались для нас памятны или забыты, шли рабочие типографии с семьями, потерявшие своего "кормильца", среди пишущей братии шагали солдаты и офицеры лейб-гвардии Гренадерского полка, в котором Сергей Николаевич начинал свою службу. Прохожие спрашивали -- кого хоронят? -- Историка, -- отвечали писатели. -- Генерала, -- отвечали военные. x x x Когда я писал роман "Каждому свое" о генерале Моро, друзья из Франции, желая помочь мне, прислали книгу о нем Эрнеста Додэ, вышедшую в Париже в 1909 году. Я поблагодарил за бесценную книгу, но мне, поверьте, даже не пришлось переводить ее на русский язык, ибо в том же 1909 году она была опубликована Шубинским в его "Историческом Вестнике". Так оперативно быстро работала в те времена наша историческая периодика, извещая читателей о лучших новинках в Европе... К чему я все это рассказываю? И почему я вдруг вспомнил о Шубинском? В нашей стране есть добротный журнал "Вопросы истории", но он носит академический характер и полезен скорее для тех же историков. Есть отличный "Военно-исторический журнал", но он рассчитан больше на офицерское чтение. А как же быть рядовому массовому читателю, который, не имея академической или военной подготовки, желает познавать неизвестные страницы прошлого нашего государства? Вопрос об этом назрел давно. И не сегодня и не вчера возникла громадная нужда в таком историческом журнале. Пусть это не будет "Исторический Вестник" Шубинского, и все-таки пусть это будет настоящий исторический вестник для всех нас. И пусть в этом журнале публикуют не только популярно написанные работы ученых, но и находки краеведов, записки бывалых людей, ветеранов войны и труда, наконец, я думаю, что мемуары безвестной домохозяйки о том, как она кормила семью в голодные годы, такие мемуары тоже достойны внимания. Не будем уповать на издание солидных монографий! Фейхтвангер говорил, что охотно отдал бы всего Фукидида с его многотомной историей Пелопоннесской войны за одну страничку записок галерного раба, прикованного к веслу, и эта страница может быть полезнее прославленного Фукидида... Валентин Пикуль. Герой своего времени Этот человек легендарен -- и в жизни и в смерти. Декабрист -- Бестужев, писатель -- Марлинский. Сосланный в морозы Якутска, он был переведен в пекло Кавказа; в ту пору можно было слышать такие наивные суждения: -- Бестужева-то декабриста оставили в Сибири на каторге, а писателя Марлинского послали ловить чеченскую пулю... Кавказ -- обетованная земля для ссыльных и неудачников, для всех, кто не выносил однообразия и пустоты столичной жизни. Унтер-офицерский чин и солдатский "Георгий" поверх шинели -- это уже завтрашний прапорщик. Декабристы искали на Кавказе спасения от солдатской лямки. А лямка была тяжела! Недаром же, когда декабрист Сергей Кривцов получил наконец чин прапорщика, он, седой человек, пустился в пляс. Правда, к нему тут же подошел осторожный князь Валериан Голицын (тоже декабрист) и шепнул на ухо: -- Mon cher Кривцов, vous deroger a votre dignite de pendu. (Милый Кривцов, вы роняете ваш сан висельника.) Кавказ пленял Бестужева не только выслугой -- здесь он мог писать, и это главное. И. С. Тургенев вспоминал, что Бестужев-Марлинский "гремел как никто -- и Пушкин, по понятию тогдашней молодежи, не мог идти в сравнение с ним". Герои Марлинского предвосхитили появление лермонтовского Печорина; им подражали "в провинции и особенно между армейцами и артиллеристами; они разговаривали, переписывались его языком; в обществе держались сумрачно, сдержанно -- с бурей в душе и пламенем в крови... Женские сердца пожирались ими. Про них сложилось тогда прозвище: фатальный". Секрет успеха яркой и взрывчатой прозы Марлинского в том, что он как никто разгадал дух своей эпохи -- это был дух романтиков мятежа и благородных рыцарей, тонких акварельных красавиц и мечтательных моряков-скитальцев. И средь пустынь нагих, презревши бури стон, Любви и истины святой закон... По мнению современников, ни один из портретов не передавал подлинной внешности Бестужева-Марлинского. "Это был мужчина довольно высокого роста и плотного телосложения, брюнет с небольшими сверкающими карими глазами и самым приятным, добродушным выражением лица". На большом пальце правой руки Бестужев носил массивное серебряное кольцо, какое носили и черкесы, -- с его помощью взводились тугие курки пистолетов. Писатель Полевой прислал ссыльному поэту белую пуховую шляпу, которая по тем временам являлась верным признаком карбонария... Таков был облик! В гарнизоне крепости Дербента с Бестужевым случилась беда. Через двадцать пять лет Дербент посетил французский романист А. Дюма, сочинивший надгробную эпитафию той, которую ссыльный декабрист так сильно любил: Она достигла двадцати лет. Она любила и была прекрасна. Вечером погибла она, Как роза от дуновения бури. О могильная земля, не тяготи ее! Она так мало взяла у тебя в жизни. Но прежде, читатель, нам следует представиться по всей форме коменданту Дербента -- таковы уж крепостные порядки! x x x Комендантом был майор Апшеронского полка Федор Александрович Шнитников; он и жена его Таисия Максимовна славились на весь Кавказ хлебосольством и образованностью. Понятно, как тянуло Бестужева по вечерам в уютный дом коменданта, где царствовала молодая красивая женщина, где танцевали под музыку маленького органа, где до утра тянулись умные разговоры... А куда еще деть себя? Историк кавказских воин-генерал Потто писал: "Тяжелая однообразная служба в гарнизоне с ружьем в руках и с ранцем за спиною, он целые часы проводит в утомительных строевых занятиях, назначается в караулы или держит секреты. Среди такой обстановки Бестужев, человек с высоким образованием, страдал физически и нравственно". Шнитников, на правах коменданта, иногда вызывал к себе подполковника Васильева, грубого солдафона, мучившего Бестужева придирками по службе, и говорил ему: -- Прошу вас помнить: солдат в батальоне у вас много, а писатель Марлинский -- един на всю Россию. -- Марлинского у меня по спискам не значится! А солдат Бестужев есть солдат, и только. -- Верно, что солдат. Но ежели не цените в нем писателя, так имейте хотя бы уважение к бывшему офицеру лейб-гвардии... При штурме Бейбурта декабрист дрался столь храбрецки, что "приговор" однополчан был единодушен: дать Бестужеву крест Георгиевский! Однако в далеком Петербурге император начертал: "Рано", -- а тут и война закончилась, линейный батальон снова занял дербентские квартиры. Солдаты искренне жалели Бестужева. -- Не повезло тебе, Ляксавдра! -- говорили они, дымя трубками. -- Вот ране, при генерале Ермолове, ины порядки были. Выйдет он из шатра своего. А в руке у него, быдто связка ключей от погреба, гремит целый пучок "Егориев". Да как гаркнет на весь Кавказ: "Вперед, орлы!" Ну, мы и попрем на штык. А после свары Ермолов тут же, без промедления, всем молодцам да ранетым на грудь по "Егорию" вешает... Да-а, брат, не повезло тебе, Ляксандра! Бестужев не жил в казарме, а снимал две комнатенки в нижнем этаже небольшого домика; здесь он сбрасывал шинель солдата, надевал персидский халат и шелковую ермолку на голову, садился к столу -- писать! Русский читатель ждал от него новых повестей -- о турнирах и любви, о чести и славе. А по ночам он слышал дикие крики и выстрелы в городе... Шнитников его предупреждал: -- Александр Александрович, будьте осторожны, голубчик! Вокруг бродят шайки Кази-Муллы, и в Дербенте сейчас неспокойно. -- Я свою жизнь, если что случится, -- отвечал Бестужев, -- отдам очень дорого. Сплю с пистолетом под подушкой! Кази-Мулла (учитель и пестун Шамиля, тогда еще молодого разбойника) неожиданно спустился с гор и замкнул Дербент в осаде. Начались сражения, Бестужев ринулся в схватки с таким же пылом, с каким писал свои повести. -- Один "Георгий" меня миновал, -- признавался он друзьям, -- но теперь пусть лучше погибну, а крест добуду... Шайки Кази-Муллы отбросили, и в гарнизон прислали два Георгиевских креста для самых отличившихся рядовых. -- Ляксандру Бестужеву.., ему и дать! -- галдели солдаты. -- Он и пулей чеченца брал, он и на штык неробок. "Приговор рядовых" отправили в Тифлис, и Бестужев не сомневался, что Паскевич утвердит его награждение. В это время он любил и был горячо любим. Ты пьешь любви коварный мед, От чаши уст не отнимая... Готовишь гибельный озноб -- И поздний плач, и ранний гроб. Оленька Нестерцова, дочь солдата, навещала его по вечерам -- красивая хохотунья, резвая, как котенок, она (именно она!) умела разгонять его мрачные мысли. -- Вот, Оленька! Добуду эполеты, уйду в отставку и вернусь в Питер, чтобы писать и писать. -- А меня с собой не возьмешь разве? -- Глупая! Мы уже не расстанемся... Женитьба на солдатской дочери Бестужева не страшила, ибо отец его, дворянин старого рода, был женат на крестьянке. Майор Шнитников и Таисия Максимовна обнадеживали декабриста: -- Быть не может, чтобы в Тифлисе не утвердили "приговор" о награждении вашем. Вот уж попразднуем!.. Однако в восемь часов вечера 23 февраля 1833 года какой-то злобный рок произнес свое мрачное слово: нет. Оленька Нестерцова, как обычно, пришла навестить Бестужева, но в комнатах его не оказалось, а денщик Сысоев раздувал на крыльце самовар. -- Аксен, -- спросила его девушка, -- не знаешь ли, где сейчас Александр Александрович? -- Да наверху.., у штабс-капитана Жукова с разговорами. Вишь, самовар им готовлю, да не разгорается, язва окаянная! -- Скажи, что я пришла. -- Ага. Скажу... Выписка из архивов дербентской полиции: "Бестужев явился на зов.., между им и Нестерцовой завязался разговор, принявший скоро оживленный характер. Собеседники много хохотали, Нестерцова в порыве веселости соскакивала с кровати, прыгала по комнате и потом бросалась опять на кровать. Она "весело резвилась", -- по ея собственному выражению, но вдруг..." Раздался выстрел, комнату заволокло пороховым дымом. -- Ну, вот и все.., прощай, дружок! -- сказала она. Свеча, выпав из руки Бестужева, погасла. Он выбежал в сени, чтобы разжечь вторую, а когда вернулся, пороховой угар в комнате уже разволокло на тонкие нити. Ольга лежала поперек кровати, платье ее намокало от крови, она безжизненно и медленно сползала вниз головою на пол, при этом продолжая еще шептать: -- Это я.., одна лишь я виновата. Бедный ты... -- Нет! -- закричал Бестужев, разрыдавшись над нею. Он совсем забыл, что сегодня ночью, проснувшись от криков, взвел курок и сунул пистолет под подушку. Оружие лежало между стенкою и подушкой; Ольга нечаянно тронула его -- и пуля вошла в нее! Со второго этажа спустился штабс-капитан Жуков: -- Самовар готов. А чего здесь стреляли? -- Сашка не виноват, -- сказала Ольга, зажимая ладонью рану, и пальцы ее казались покрытыми ярко-вишневым лаком. Жуков остолбенел от увиденного. -- Беги к Шнитникову, -- попросил его Бестужев. -- Расскажи ему все, что видел... Врачи не могли спасти девушку. Ольга умирала в жестоких страданиях, но до самого последнего мгновения (уже в бреду) благородная подруга декабриста повторяла только одно: -- Бестужев не виноват.., резвилась я, глупая. И не знала, что пистолет... Сашка любил меня, а я любила моего Сашку... Казалось бы, все ясно: роковая случайность. Шнитников, выслушав следователей, посчитал дело законченным. Но не так думал командир батальона Васильев. -- Он и на помазанников божиих руку поднимал, -- говорил Васильев, намекая на участие Бестужева в восстании декабристов. -- Так что ему стоит шлепнуть из пистоля какую-то безродную девку? Началось второе -- придирчивое -- расследование. -- Зачем вы держали заряженный пистолет наготове? -- А как же иначе! -- отвечал Бестужев. -- На днях в соседнем доме изрубили целое семейство, в доме напротив зарезали женщин, под моими окнами не раз находили убитых... Я не страшусь погибнуть в бою, но мне противна сама мысль, что я могу быть зарезан презренным вором. Потому и держал пистолет под подушкой! Ольга перед кончиной столь часто повторяла о невиновности Бестужева, что это дошло и до Тифлиса, откуда Паскевич устроил нагоняй Васильеву, а дело велел "предать воле божией". Но Георгиевского креста декабрист, конечно, не получил. -- Теперь и не надо! -- сказал он Шнитникову, а перед Таисией Максимовной не раз плакал: -- Себя мне уже давно не жаль, но я век буду мучиться, что погибла юная жизнь... Отныне уже никто не видел его смеющимся. Он часто говорил о смерти, которая уберет его с земли как солдата и оставит жить на земле как писателя. Александр Александрович начал сооружать над морем памятник. Сохранилась фотография могилы Оленьки, сделанная в начале нашего столетия. Надгробие представляло собой массивную колонну из дикого камня. Со стороны запада на обелиске была изображена роза без шипов, пронзаемая зигзагом молнии (намек на выстрел!), а под розою одно лишь слово: "Судьбам. Трехгранную призму, на которой высечены слова эпитафии Дюма, свергла наземь чья-то злобная рука... x x x Через год он был произведен в чин прапорщика и пришел проститься с могилою Оленьки; из крепости уже трубил рожок... О дева, дева, Звучит труба! Румянцем гнева Горит судьба! Уж сердце к бою Замкнула сталь, Передо мною -- Разлуки даль. Но всюду-всюду, Вблизи, вдали, Не позабуду Родной земли; И вечно-вечно -- Клянусь, сулю! -- Моей сердечной Не разлюблю... Современник пишет, что почти все дербентцы провожали его "верст за 20 от города, до самой реки Самура, стреляя на пути из ружей, пуская ракеты, зажигая факелы; музыканты били в бубны и играли на своих инструментах, другие пели, плясали.., и вообще вся толпа старалась всячески выразить свое расположение к любимцу своему Искандер-беку (как называли горцы Бестужева). 1837 год застал его в Тифлисе -- в этом году погиб на дуэли Александр Пушкин; полковник Мирза-Фатали Ахундов прочел декабристу свои стихи на смерть великого русского поэта. Бестужев перевел стихи Ахундова с азербайджанского на русский язык -- они разошлись по всему Кавказу в списках. Это был его венок на могилу убитого друга. А весною на рейде Сухуми уже качались корабли Черноморской эскадры, шла погрузка десанта на палубы. Оставались считанные дни до отплытия. Ветер наполнил паруса, унося эскадру к мысу Адлер. На палубе сорокачетырехпушечного фрегата "Анна" солдаты распевали сочиненную Бестужевым песню: Эй вы, гой-еси, кавказцы-молодцы, Удальцы да государевы стрельцы! Посмотрите, Адлер-мыс недалеко, Нам его забрать и славно, и легко... Ай, жги-жги, говори, Будет славно и легко! Вот и мыс Адлер... День был теплым. Легкая волна напомнила Бестужеву его повести... Сердце кольнуло болью о былом -- невозвратном: Я за морем синим, за синею далью Сердце свое схоронил. Я тоской о былом ледовитой печалью Грудь от людей заградил... Прямо из бурунов прибоя десант шел в атаку, и белое прибойное кружево великолепно рифмовалось с фамилией самого Бестужева. Здесь, на мысе Адлер, все и закончилось навеки! Никто не видел ран Бестужева, не видел его убитым. В трескотне выстрелов, размахивая шашкой, он ускакал в чащу чеченского леса, словно в легенду, и увел за собой свою легендарную жизнь писателя, декабриста, воина... Кавказская литература наполнена версиями о его гибели. Один сослуживец Бестужева в старости вспоминал, что "тело его не нашли меж убитыми, а на одном из черкесов найдены были его пистолеты и кольцо, и поэтому сначала долго думали, что он взят в плен". За точные сведения о судьбе Бестужева штаб Кавказского корпуса объявил награду! Явился за наградой чеченец с гор, который (в знак примирения с русскими) повесил шашку себе на грудь. -- Искандер-бека не ищите, -- сказал он. -- Конь занес его прямо в толпу черкесов, они взяли его, долго разговаривали о чем-то, а потом изрубили его своими шашками... Говорили, будто главнокомандующий на Кавказе получил от Бестужева записку: "Я в плену. Меня зорко стерегут, я опутан какой-то сетью... Вере отцов не изменил и продолжаю любить родину. Я написал большое произведение, которое меня прославит. Привет братьям и всем, кто не забыл изгнанника Александра Бестужева". Народная молва приукрасила эту легенду одной деталью. -- Передайте Бестужеву, -- наказал якобы Паскевич, -- чтобы сидел в горах, пока мы весь Кавказ не завоюем. Если же с гор спустится, то будет до смерти заключен в крепости... Сухумские старожилы свято верили, что где-то высоко в аулах живет, словно горный орел, какой-то русский офицер, которого зовут Искандером; он высок, строен, умен и образован, пользуется средь горцев почетом, но они стерегут его денно и нощно, чтобы он не бежал в долину... Писатель П. В. Быков со слов своего отца, лично знавшего Бестужева, писал: "Какой-то казак будто бы клялся и божился ему, что видел Александра Бестужева в богатой сакле, что у него жена-красавица, за которой он взял хорошее приданое, и что он по секрету (от горцев) выкупает наших пленных, а они этого даже не подозревают..." Иногда пленных выкупали за поваренную соль, в которой горцы всегда остро нуждались. Старый кавказский воин Г. И. Филипсон писал в своих мемуарах: "В 1838 году я узнал, что у убыхов есть в плену какой-то офицер, но когда его выкупили за 200 пудов соли, оказалось, что это был прапорщик Вышеславцев, взятый горцами в пьяном виде и надоевший своим хозяевам до того, что они хотели его убить... Бестужев пропал без вести. Мир душе его! Он не дожил до серьезной критики своих сочинений, которые читались всегда с упоением". x x x Бестужев-Марлинский, как и его соратник Рылеев, умел сочетать романтику литературы с романтикой революции. В мемуарах декабристов он представлен "запальщиком" активности, "горячей головой" -- в буре восстания он вывел Московский полк на Сенатскую площадь. После поражения восставших Бестужев решил не скрываться от суда -- сам явился на гауптвахту Зимнего дворца и сдал шпагу. Благородный рыцарь, он не страшился расправы и в письме к Николаю I открыто признал, что хотел привлечь Измайловский полк, чтобы во главе его атаковать дворец... Пропал без вести! За этими словами всегда есть надежда, и всегда в таких словах кроется непостижимая тайна. Когда я был на Кавказе в тех местах, мне все казалось, что сейчас с гор спустится стройный офицер в белом бешмете с газырями и, подав мне руку, печально спросит: -- Неужели моих повестей больше не читают? Жаль... " Валентин Пикуль. Господа, прошу к барьеру! Все началось в доме композитора Серова, который по четвергам принимал у себя гостей -- любителей камерной музыки. Нахохлив плечи, Серов взъерошился за роялем, как воробей в весенней лужице, и вдруг, растопырив бледные пальцы, он с силой обрушил их на клавиатуру. И сразу же, похорошев и даже загордившись, встряхивая копною неряшливых волос, он одарил гостей потоками чудной музыки... Александр Федорович Жохов, столичный публицист и чиновник Сената, никогда не мог слушать музыку на людях. Это ему казалось так же невыносимо и нелепо, словно обнимать женщину при свидетелях. Тихонько вышел он в соседнюю комнату, присел перед шандалом возле курительного столика и, блаженствуя, окунул свое рыхлое лицо в пухлые короткопалые ладони... Пробудил его резкий шорох дамского платья. Молодая невзрачная женщина, склонясь над столом, раскуривала от свечи дешевую копеечную пахитоску. Небрежно выпустив дым, она угловатым жестом подала ему руку, и по ее неопрятным ногтям, незнавшим ухода. Жохов сразу определил в женщине нигилистку худшей формации ("нигилье" -- как с презрением говорили тогда в чиновных кругах столицы). Впрочем, Валентина Семеновна, жена композитора, и сама была близка к радикальным кругам; можно полагать, эта женщина пришла сюда не ради серовской музыки... -- Я племянница известного вам Лаврова, -- резко заявила она. -- Того самого! Вы, конечно же, знаете, о ком я говорю. П. Л. Лавров, полковник и математик, убежденный враг монархии, был слишком хорошо известен в столичном обществе; сосланный под Вологду, он недавно совершил побег за границу. -- Прасковья Степановна, я знаю не только вашего дядю, но и вас тоже. И достаточно извещен о вашем супруге Гончарове, что ныне арестован за распространение прокламаций... Если не ошибаюсь, он студент-технолог? -- Да! Мне нужно ваше содействие в розыске адвоката... Жохов не удивился подобной просьбе: революционеры, невзирая на видное положение, занимаемое им в Сенате, частенько обращались к его помощи, и Жохову иногда удавалось облегчить им судьбу. К тому же он имел славу защитника мужиков в печати, и русские революционеры считали его "почти своим" человеком. -- В чем же дело? -- ответил Александр Федорович. -- Выбор адвокатов велик: Спасович, Турчанинов, Арсеньев, Потехин... Они никогда не откажут вашему супругу в защите. И даже бесплатно! -- Вы меня не так поняли, -- возразила Гончарова. -- Мой муж согласится на защиту в том случае, ежели адвокат будет разделять его политические взгляды. Ежели адвокат, как и о