пейзажиста, который в Ване Мясоедове встретил ребенка, не желавшего признавать слово "нельзя". На каждое "нельзя" он отвечал гнусным, противным воем. В нем сразу же "стали выявляться его отрицательные стороны, чего так боялась моя мать. Он оказался абсолютно невоспитанным. Ни в малейшей степени ему не были знакомы самые примитивные правила поведения". Сколько ни билась с ним добрейшая Софья Матвеевна, ничего не получалось, и у нее скоро опустились руки: -- Исчадье ада! Что из него выйдет -- подумать страшно... В ту пору передвижники жили единой дружной семьей (разлады в их Товариществе возникли позже). Когда устраивались выставки картин в Москве, это событие отмечалось добрым застольем в доме Киселевых -- шумно, весело, празднично. Детей кормили отдельно от взрослых, но гости пожелали увидеть сына своего собрата -- Ваню Мясоедова. Николай Маковский больше других упрашивал Софью Матвеевну: -- Да покажите нам его... Что вы прячете? -- Прячу, ибо знаю, что добра не будет. -- А все-таки покажите, -- настаивал Маковский. Мясоедов, сын Мясоедова, был представлен гостям. Но глядел на всех волчонком, исподлобья. Убедившись, что смотрины его закончены, мальчик вдруг шагнул к Николаю Маковскому, одетому лучше всех, вытер сопливый нос об рукав его сюртука... Это была уже не шалость капризного ребенка -- это было умышленное злодейство. Софья Матвеевна при всех расплакалась. -- Чаша моего терпения переполнилась... После этого казуса Мясоедов забрал свое немыслимое чадо от Киселевых и в 1891 году пристроил его в полтавское реальное училище, которое Ваня и закончил, не блистая аттестацией. Но "искра божия" уже была в душе Мясоедова-сына, и юноша, оставив тихо дремлющую Полтаву, поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. Киселевы тогда уже перебрались на берега Невы, учителями Ивана стали превосходные мастера -- Н. А. Касаткин и В. Н. Бакшеев. Бакшеев говорил Григорию Григорьевичу: -- Ваш сынок Ваня -- ах, какой это талантище! -- Несчастье мое, -- отвечал Мясоедов-отец... А ведь Бакшеев не льстил маститому передвижнику, его сын получал высшие оценки в живописи и в рисунке. Бакшеев не стал допытываться, в чем отец видит "несчастье", но в своих мемуарах отметил: "Он боялся, что его сын пойдет по пути артистов цирка и бросит живопись..." "Дубина!" -- отозвался отец о сыне. Правда, что Ванечка рос богатырем. Его физическое развитие совпало по времени с развитием русского спорта, когда чемпионаты силовой борьбы становились праздниками для народа. Иван все чаще отрывался от мольберта -- ради цирковой арены. Феноменально могучий от природы, он увеличивал силу беспощадными тренировками. Его внимание обратилось к античному миру, потому что там царил культ человеческого тела. Иван освоил греческий язык, дабы легче проникнуть в древний мир гармонии и красоты. В цирках он выступал за деньги, как профессиональный борец, под псевдонимом "де-Красац". Отец, узнав об этом, презрительно фыркал: -- Чемпион мира и окрестностей... Иван Мясоедов своего добился, его фигура обрела удивительную гармоничность, он походил на Геркулеса. Я вот думаю: что это -- мода, поветрие? Ведь тогда же портретист Браз ударом кулака разрушал камины и печи, Машков и Кончаловский (еще молодые ребята) изображали себя обнаженными, демонстрируя свои мышцы, а наш чудесный мастер Мешков на своих плечах относил на водопой жеребенка и таскал его к реке до тех пор, пока жеребенок не превратился в коня... "Художник должен быть сильным!" -- утверждал Иван, Летние каникулы он проводил в полтавской усадьбе отца, отношения с которым не были еще враждебными, но становились все холоднее. Гуляя в саду, стареющий художник постоянно спотыкался о разбросанные гири, которые даже нельзя было убрать с дороги (так они были массивны). -- Дурак! -- кричал он сыну. Отец был не прав. И напрасно упрекал сына в том, что его интеллект растворился в мускулатуре. Изучив греческий язык, Иван уже постигал итальянский. Известный актер В. Гайдаров бывал тогда в Полтаве и в своих мемуарах отметил, что Ивана окружало интересное общество. Именно здесь он встретил режиссера Н. Н. Евреинова, друзьями Ивана были и Волкенштейны, представители культурной семьи с давними революционными традициями... Мало того, Иван Мясоедов печатался в популярном журнале "Геркулес", в котором выступал и Максим Горький -- с призывом быть сильными и здоровыми: "Было бы чрезвычайно хорошо, если бы мы, русские, усвоили этот девиз!" Пропагандируя культ красоты и силы человеческого организма, Иван Мясоедов сочинил "манифест", который и был опубликован Евреиновым -- для всеобщего сведения. Работая в цирках, Иван Мясоедов ставил на аренах мифы Древней Греции с участием акробатов в икарийских играх, смело вводил под купол воздушных красавиц в античных хитонах... Он и сам был красив! Подчеркивая это, он сделал на лице, вокруг глаз, голубоватую татуировку, чтобы его упорный взгляд казался демоническим и загадочным. Все это лишь бесило старого передвижника, своим полтавским друзьям он говорил: -- Нет, это не мой сын, а какое-то отродье. Я человек слабый, болезненный.., откуда взялся этот верзила? Художника из него никогда не выйдет, а что выйдет -- неизвестно! x x x В 1901 году богатыря охотно приняла под свою сень Петербургская академия художеств, он попал на выучку к В. Маковскому, который не затруднялся в выборе сюжетов для учеников. -- Да что вы, темы найти не можете? Посадим натурщиков за стол, пусть пьют чаек -- разве не сюжет для картины? Рисунок преподавал "свирепый" профессор Гуго Залеман. -- Сегодня рисуем человеческий скелет, -- объявил он. -- Простите, но я пейзажист, -- сказал кто-то. -- Вот и прекрасно! -- рычал Залеман. -- Значит, вы обязаны изобразить скелет гуляющим по берегу моря... Академическая школа, при всех ее недостатках, все-таки дала Мясоедову владение формой и цветом, без которых немыслим никакой художник. Друзьями его стали Федор Кричевский и Георгий Савицкий (тоже сын передвижника). Кричевский оставался верен своей теме -- украинскому крестьянству, а Савицкий невольно поддался влиянию Мясоедова, они совместно изучали "Илиаду" и "Одиссею". Мясоедов был влюблен в древность, даже дома он искусно драпировался в тогу римского патриция, курчавая челка (тоже античная) спускалась на лоб. Уже тогда Мясоедов был кумиром студенческой молодежи. На традиционных балах-маскарадах в Академии художеств он всегда выигрывал первые призы "за костюм", появляясь перед публикой полуобнаженным, с коротким мечом в руке, с волосами, стянутыми золотым обручем... -- Тьфу! -- выразительно реагировал на это отец. А между тем о сыне его уже ходили легенды: в римском Колизее он выступил в роли гладиатора, Рим удостоил его премии за красоту торса, в Испании он поверг наземь здоровущего быка (недаром же Федор Кричевский сделал его портрет в облачении мадридского тореадора). Наш прославленный живописец А. М. Герасимов случайно встретил Ивана Мясоедова в гостях у писателя В. Гиляровского: "До этого я знал его только по фотографиям в журналах. С играющими мускулами, с венком из виноградных листьев на голове, с лицом Антиноя, он был похож на античную статую!" -- таким он запомнился Герасимову... Академия художеств формировала художника в течение семи лет. И лишь под конец учения Мясоедов возобновил знакомство с семейством Киселевых, избегая при этом хозяина дома, но сумев понравиться Софье Матвеевне, хотя она (по старой "материнской" привычке) беспощадно шпыняла своего беспутного "сына": -- А ну! Пошел из-за стола -- руки мыть... И. А Киселев в своих записках отметил, что Иван производил странное впечатление -- молчаливый, сосредоточенный. замкнутый. "Никогда не говорил о своей жизни, планах, не участвовал в общих разговорах". Лишь постепенно он раскрыл свою душу. -- Хочу поступить в батальный класс Франца Рубо. Мечтаю о большом полотне -- отплытие аргонавтов в Колхиду. -- А чего ты не женишься? -- спросил его Коля Киселев. -- Мне нужна не столько жена, сколько натурщица, всем своим обликом отвечающая моим представлениям о древней красоте... Киселева, однако, удивило, что, помимо живописи, Иван увлекается граверным искусством. Его влекла (и сильно влекла!) сложная техника воплощения тончайших оттисков на бумаге. -- Зачем это тебе, Ваня? -- Можно заработать, -- был ответ... В ту пору Киселеву не могло прийти в голову, какую извилистую линию проведет граверный штихель в могучей руке Ивана... Учителя же он избрал себе гениального -- самого Матэ! Художник П. Д. Бучкин вспоминал, что мастерскую Матэ часто посещали два друга -- Иван Мясоедов и Федор Кричевский, в своих учебных офортах они тщательно повторяли свои живописные работы. Так что опыт в гравировальных делах у Ивана Мясоедова уже был, а учитель ему попался -- наилучший в тогдашней России! Осенью 1907 года, когда Мясоедов поступил в мастерскую Рубо, отец писал о нем: "Бродит, пускает пузыри, а выйдет вино или квас -- неизвестно... Живет во флигеле, где у него постоянно торчат молодые люди, его рабы и наперсники, которых он угнетает своим величием и абсолютностью приговоров В следующем году Иван уже взялся за написание картины "Аргонавты", "в осуществление которой, -- сообщал отец из Полтавы, -- я не верю, но мешать ему в этом не хочу, хотя наперед знаю, что доброго из этого выйдет мало . Он в мире признает стоящим чего-нибудь только себя, метит он очень высоко, и не без основания, но все это слишком рано. Он хочет удивлять, а удивлять-то еще нечем...". Очень строго отец судил своего сына! Строго и несправедливо. Иван Мясоедов окончил Академию художеств блистательно -- с золотой медалью. Его программной работой стало огромное и торжественное полотно "Поход минийцев (Аргонавты, отплывающие от берегов Греции за золотым руном в Колхиду)". Наградою за успех была заграничная поездка. Италия в ту пору была встревожена мессинским землетрясением. Будучи в Риме, Мясоедов, конечно, посетил тамошний цирк, на манеже которого выступали лучшие силачи мира. Шпрехшталмейстер под конец объявил: -- Почтенная публика! Если средь вас найдется желающий испробовать силу и повторить хотя бы один номер нашей программы.., наш цирк отдаст ему весь кассовый сбор! Соблазн был велик. Нашлись охотники подзаработать. Но, как ни тужились, могли убедиться лишь в том, что гири не по их силенкам. Вот тогда-то из партера и поднялся наш Ванечка: -- Я приехал из России, синьор. Позвольте мне... Неподъемные тяжести стали порхать над манежем, как мячики. Своей силой он превзошел цирковых атлетов, и директор цирка подал ему поднос с деньгами. Мясоедов деньги принял: -- Прекрасные синьориты и вы, благородные синьоры! Я, русский художник, жертвую весь этот кассовый сбор в пользу бедных итальянцев, пострадавших от землетрясения в Мессине... Что тут было! Итальянцы разом встали, устроив Ивану бурные овации. Это и понятно: жителей Мессины спасали экипажи кораблей русской эскадры, а теперь русский богатырь Иван жертвует баснословный гонорар на благо тем же мессинцам... Всегда приятно думать о благородстве человека! Передвижничество изживало само себя, среди "стариков" начались распри и несогласия... Г. Г. Мясоедов порвал с Товариществом, безвылазно проживая в Полтаве. Он не смирился с тем новым, что обильно вливалось в усыхающие артерии прошлого. Вокруг неукротимого апостола былых заветов образовалась оскорбительная пустота, он замкнулся в своем саду, ненавидя людей, и терпел только музыку: -- Все лгут, и только музыка еще остается честной... Гнетущий покой в Полтаве лишь однажды был потревожен приездом Н. А. Киселева, сына его давнего друга. Визит в Полтаву был связан с XXXVIII выставкой передвижников. Старик помог Киселеву найти помещение для картин, выставка прошла успешно. Но визит в Полтаву доставил немало неприятных минут: у калитки усадьбы его встречал не сам Мясоедов, а сын Мясоедова. -- Коля? -- удивился Иван Мясоедов. -- Наверное, к нему? -- И кивнул в глубину сада, где виднелся отцовский дом. -- Если к нему, так я провожу тебя. Но только до крыльца. Дело в том, что мы с отцом не видимся. Живем как чужие люди... В голосе сына сквозила явная враждебность по отношению к отцу, и Н. А. Киселев верно рассудил, что в этом доме на отшибе Полтавы уже произошла семейная трагедия. А вскоре ушел из этого мира Мясоедов-старший; он умирал, окруженный музыкантами, которые играли ему Баха и Шопена... Я держу перед собой портрет умирающего, исполненный с натуры рукою его сына: как страшен момент агонии! И я отказываюсь понять, что более двигало рукою сына -- искусство или ненависть к отцу? Зачем он с таким старанием выводил линии спазматически открытого рта, обводил контуры страдальчески заостренного лица? Мясоедова-отца не стало, но остался он -- сын его... На двух посмертных выставках (в Полтаве и в Москве) он безжалостно расторговал все богатое наследие отца, не пощадив и его коллекции, составленной из дарственных работ Репина, Ге, Шишкина, Дубовского, братьев Маковских... Нам, потомкам, остались от этих выставок-продаж одни жалкие каталоги. Но можно ли простить художнику то, что простительно купцу-торгашу? ...После поездки в Полтаву Киселев сказал матери: -- Иван встретил меня очень странно. И не пожелал общения со мною. Он проводил меня до дома отца, с какой-то подозрительной поспешностью. Словно он боялся, что я стану напрашиваться на визит к нему в его отдельное жилье, во флигеле. -- Он еще не женился? -- спросил Софья Матвеевна. -- Да кому он нужен со своими выкрутасами... Всю жизнь, наверное, будет искать заморскую принцессу на горошине! "Принцессой на горошине" оказалась Мальвина Верничи, приехавшая к ним на гастроли в амплуа партерной акробатки. -- Вот это она.., моя жена! Я раскладываю портреты Мальвины: вот четкий профиль, как на античной камее, с пышной копною волос на затылке, вот она в прекрасной наготе... Да, женщина красивая! Но красота ее какая-то зловещая, далекая нам, не от мира сего. Таких женщин лучше обходить стороной, любуясь ими из безопасного далека. Теперь в прозрачном хитоне эта бесподобная красавица из цирка варила на кухне макароны для своего мужа... Георгий Савицкий, увидев Мальвину, ахнул: -- Ваня, дай мне твою жену ненадолго. -- Зачем? -- Вылитая Иродиада! Буду писать с нее. -- Бери, -- разрешил Мясоедов, -- только не задерживай долго, ибо она необходима мне для картины "Отдых амазонок"... Жилось ему не так уж легко. Порою мне кажется, что он бросал кисти ради манежа, снова превращаясь в "де-Красаца", только потому, что в доме не хватало, денег на макароны. В. А. Милашевский оставил нам такую живописную сцену в студенческой столовой: "Мясоедов появлялся в сопровождении своей хорошенькой жены-итальянки, очень маленькой женщины. Он не столько обнимал ее, сколько покрывал ее плечи одной своей ладонью. Они стояли вместе у кассы.., совещались на итальянском языке -- хватит ли на две порции бефстроганова. Бедный гладиатор!" Никто не знал, чем Мясоедов занят, каковы его творческие планы, но занятий гравюрой он, кажется, не оставил. ...В 1919 году Иван Мясоедов навсегда покинул родину. А перед отбытием в эмиграцию он безжалостно, даже с каким-то садизмом, уничтожил в усадьбе все, что касалось его отца, -- все его эскизы, всю переписку, все наследие мастера. Откуда такая лютейшая ненависть? Мясоедов, сын Мясоедова, растворил себя в накипи чужой для нас жизни; до его друзей, оставшихся на родине, доходили о нем только слухи, которые невозможно проверить. Полтава жила своими заботами и чаяниями, об Иване стали забывать. Но вот однажды в окрестностях Полтавы решили устроить обсерваторию. Долго искали для нее место, пока не обратили внимание на заброшенную усадьбу Г. Г. Мясоедова, возле которой догнивал и флигель его сына Этот флигель почему-то и сочли самым удобным местом для строительства. Начали разрушать постройку, и тут... Тут мы перенесемся в московскую квартиру архитектора А. В. Щусева. Его гостеприимством пользовались тогда многие. Среди гостей случайно оказался архитектор из Полтавы, который и рассказал о загадочной судьбе этого флигеля: -- В нем жил Иван Мясоедов, там же была и его мастерская. Но под рабочим столом художника мы обнаружили засекреченный лаз с очень хитрым затвором, ведущий в подземелье. У нас закралось подозрение, что тут дело нечисто... Действительно, в куче старого мусора мы неожиданно обнаружили отлично сработанное клише с тончайшим граверным узором. Это была матрица, вполне готовая для печатания фальшивых денег. -- Русских? -- оживленно спросил Щусев. -- Нет, американских долларов... Тогда же Н. А. Киселев поведал Щусеву о том, что Иван Мясоедов недаром, как видно, постигал технику граверного искусства ("И мы оба порадовались, что судьба избавила отца от больших страданий, послав ему своевременную смерть"). Но история на этом не закончилась... По словам того же Н. А. Киселева, события развивались так. Молодое Советское государство нуждалось в культурных контактах с заграницей, в концертное турне по Германии выехала молодая скрипачка Вера Шор. Германия переживала тяжелые времена, всюду царила нужда, зато процветали нувориши-спекулянты, а в Берлине на каждом углу торчали на костылях нищие калеки. После одного из концертов к Вере Шор подошел прилично одетый молодой человек. Он сказал, что в Берлине находится художник Иван Мясоедов, у которого собирается русское общество, и это общество будет чрезвычайно ей благодарно, если она повторит свой скрипичный концерт в условиях мясоедовского ателье. -- Если вы согласны, -- заключил молодой человек, -- я провожу вас... Это не так далеко отсюда. Вера Шор согласилась. Молодой человек провел ее темными закоулками в теснину мрачного двора, по черной лестнице они поднимались до верхнего этажа. На условный стук двери открылись, и Вера Шор оказалась в богатой квартире, украшенной антикварной мебелью, коврами и картинами. Громадный стол -- это в нищем-то Берлине! -- буквально ломился от обилия дорогих яств, уникальных вин и заморских фруктов. Иван Мясоедов рассеял ее недоумение словами: -- Да, по нашим временам такой стол -- редкость. Но я богат, у меня много заказов.., популярность в Германии.., даже в Италии! После концерта он щедро расплатился с музыкантшей, взяв с нее слово, что перед отъездом на родину она непременно позвонит ему, дабы договориться о повторении этого чудесного вечера. Вера Шор так и поступила. Но по телефону ей ответили, что Иван Мясоедов уже заключен в тюрьму -- как фальшивомонетчик. Скрипачка не могла понять, какой же смысл в период девальвации германской марки идти на преступление ради той же марки. В трубке телефона высмеяли ее наивность: -- Ваш соотечественник работал над производством устойчивой валюты. Он печатал фальшивые британские фунты стерлингов... Кто-то из друзей Н. А. Киселева, бывавший тогда в Италии, видел даже газету, сообщавшую, что художник Иван Мясоедов "приговорен к пожизненным каторжным работам в одной из отдаленных английских колоний". Казалось бы, на этом можно поставить точку. Однако рассказ Н. А. Киселева был дополнен академиком А. А. Сидоровым (ныне покойным). В 1927 году он выехал в Германию по делам Наркомпроса, а в Берлине навестил русского гравера В. Д. Фалилеева, "сохранившего, -- как пишет Сидоров, -- всю привязанность к советской родине". Каково же было удивление Сидорова, когда здесь же, на квартире Фалилеева, он встретил и нашего Ивана Мясоедова, которого украшала громадная борода (увы, седая!). "Он только что вышел из тюрьмы Веймарской республики... Был молчалив и по-прежнему предан мечте о красоте и здоровье "нового человека". Мне подарил он на память свой рисунок... Образ вакханта, искусственный жест -- эстетизация видения, образа и рисунка". Когда Сидоров решил похвалить этот рисунок, Иван Григорьевич сказал -- даже с гордостью: -- Дело, конечно, прошлое, но в академии умели учить. Но только теперь я рисую лучше, потому что рисую.., из головы! Итак, Сидоров встретил Мясоедова уже на свободе. Подтвердился слух, что Веймарская республика пощадила художника после того, как он с небывалым талантом расписал фресками тюремную церковь. ...Мясоедов, сын Мясоедова, умер в 1953 году. Осталось сказать последнее -- самое утешительное. Недавно общественность Полтавы отметила 100-летие со дня рождения Ивана Григорьевича Мясоедова; в художественном музее города открылась выставка его работ, которая, как сообщалось в нашей печати, "свидетельствовала об И. Г. Мясоедове как о самобытном и талантливом живописце, тонком рисовальщике". Меня такая похвала не удивила... Да, был талантлив. Да, судьба его трагична. Наконец, все могло сложиться иначе. Валентин Пикуль. Наша милая, милая Уленька Выборгская сторона в Петербурге -- не для богатых. Барон был еще молод и прозябал в бедности. Из полуподвального жилья он видел ноги прохожих: в туфельках, в лаптях, босые или в сапогах, громыхающих шпорами. Беспечально вздохнув и радуясь полноте счастья, он разрезал селедку на две части: с головы съест сейчас, а с хвостом оставит на ужин... Боже, до чего же прекрасна жизнь! На подоконнике подсыхали игрушечные лошадки, вылепленные из глины, которые барон мастерил для продажи. Прохожие иногда заглядывались на них с улицы. Уж больно хороши! Бегут себе лошадки или встают на дыбы, мнимый ветер развевает у них хвосты из льняных оческов, а вместо глаз -- бусинки бисера. Прохожий, вдоволь налюбовавшись, порою наклонялся пониже, заглядывая в глубину подвальных комнатенок, а там он видел молодого человека, который, закатав рукава рубахи, чертил, рисовал или вырезал из бумаги опять-таки лошадок. Иные, недоумевая, спрашивали будочника: -- Что за мастеровой живет в угловом доме? -- А шут его знает. Говорят, будто из баронов, был офицером по артиллерии. Тока не верится... Уж больно прост. Даже со мною здоровается. Чудит! А сам куску хлеба рад. -- На лошадях помешался, что ли? -- Оно так. Бывало, затащит к себе в подвал кобылу, сам между ног ее приладится и рисует всяко. Как это не боится? Ведь зашибут копытом. Никто и знать не будет... Этим бедным бароном был Петр Карлович Клодт, а точнее -- барон Клодт фон Юргснсбург, потомок древних рыцарей из Вестфалии, которые позже владели в Курляндии замком Юргенсбург, полученным ими в дар от герцога Готкарда Кетлера, предшественника известной всем нам династии герцогов Биронов. x x x Отец скульптора. Карл Федорович, немало повидал на своем веку, немало сражался, портрет его попал в Галерею героев 1812 года, где красуется и поныне. Дослужившись до генеральских чинов, барон устоял в кровавых битвах эпохи, зато рухнул, как подкошенный, не вынеся оскорблений начальства... Скульптор до старости помнил и чтил батюшку: -- Он сам бедняк, игрушками нас не баловал. Возьмет колоду карт, нарежет из них лошадок, вот мы в них играли. Клодты с детства безделья и скуки не ведали. Строгали, пилили, клеили, рисовали, чертили, радовались, что так интересно жить... Мать его, Елизавета Яковлевна Фрсйгольд, приходилась теткой Николеньке Гречу, педагогу и писателю, который -- не в пример кузенам -- умел быть на людях, успешно делал карьеру выгодными знакомствами. По вечерам Петр Карлович иногда навещал Греча, у которого было тепло и шумно от обилия гостей, званых и незваных, писателей, артистов и чиновников. Кусок селедки, отрезанный от хвоста, оставался несъеден, ибо в доме Греча ужинали даже с вином. На правах родственника Николенька иной раз снисходительно похлопывал Клодта: -- Ну, каково живешь, Петрушка? -- Хорошо.., просто замечательно! -- Заплатки-то на локтях сам пришивал? -- Сам. Не в заплатках счастье, когда каждый день жизни таит в себе столько трудов и столько радостей... Был 1830 год, когда Клодта избрали "вольнослушателем" при Академии художеств; по рисункам барона судили, что из него может со временем получиться недурной гравер. Клодт попал в среду художников, ему близкую, хотя сами-то художники, разделенные по рангам, словно офицеры на вахтпараде, отводили барону место в последних шеренгах своего построения по чинам. Увы, в искусстве, как и в жизни, существовала своего рода иерархия -- кому быть выше, кому ниже, кому где стоять, кому кланяться нижайше, а кому хватит и едва приметного кивка головой. Первым средь мастеров искусства был в ту пору знаменитый скульптор Иван Петрович Мартос, убеленный благородною сединой, маститый ректор Императорской Академии художеств. Иной час, заметив барона, Мартос небрежно спрашивал: -- Все лошадками балуетесь? -- Люблю лошадей, Иван Петрович.., стараюсь. -- Пустое дело! С лошадей добра не наживете. Где бы вам путным чем-либо заняться, а вы игрушками тешитесь. Иногда же барон чистил свой сюртучишко, испачканный глиной и обляпанный воском, стыдливо приглаживая на карманах нищенскую бахрому ветхой одежды, повязывал шею галстуком и шел в академическую церковь. Петра Карловича не занимала обедня, не тешили голоса певчих, он мечтал увидеть здесь свое потаенное, но сердечное сокровище -- Катеньку Мартос! Что "вольнослушатель"? Так, пустое место. Ему бы стоять подальше, а впереди живописно группировались признанные мастера искусств Российской империи, академики и профессора со своими домочадцами. Здесь же, на самом переднем плане, выделялся и сам Мартос, создатель величественных монументов, ярый ненавистник обнаженной натуры, которую он с гениальным совершенством драпировал в складки классических одежд. Подле него возвышалась его супружища Авдотья Афанасьевна, величавая владычица многочисленной патриархальной семьи, оберегая от нескромных взоров Катеньку, еще девочку-подростка, ставшую предметом лирических вожделений барона. Порою, осеняя себя широким крестом, почтенная матрона шептала дочери, краснеющей от стыда: -- Не смей глазеть на молодых живописцев, у них только вошь в кармане да блоха на аркане. А тебе, моя сладенькая, по рангу папеньки супруг необходим солидный, богобоязненный, чтобы потом не шерамыжничать по чердакам да подвалам... В кругу семьи Мартоса, среди его богато разряженных дочерей, бывала и Уленька Спиридонова, круглая сирота, пригретая в доме Мартосов, чтобы в нищете не пропала. Вот ей разрешалось делать в церкви что вздумается, и эта некрасивая широколицая девочка озорно подмигивала дьячкам, гримасничала и корчила рожицы, сама же тишком прыскала в кулачок от смеха. Но барон Клодт, поглощенный любовью, видел одну лишь Катеньку. А скоро случилось страшное -- непоправимое! Мария Каменская (дочь художника графа В. И. Толстого) в мемуарах писала: "Старик Мартос был вполне убежден в том, что обожаемая им дочь будет гораздо счастливее в замужестве, если он сам, столь опытный в жизни, выберет ей мужа". В один из дней он позвал Катеньку в залу для гостей, где уже стоял пятидесятилетний некрасивый мужчина, опиравшийся на трость. -- Моя дорогая телятинка! -- так заявил Мартос. -- Почтенный архитектор Василий Алексеевич Глинка делает честь просить за тобой -- объявить прямо: согласна ли ты или нет? Катенька, вся покраснев до ушей, упорно молчала. -- Молчание -- знак согласия! Человек, подать шампанского! -- громко крикнул радостный отец... Старик залпом опорожнил свой бокал, опрокинув его на свой парик, и начал целовать дочь и будущего зятя... Одна только Катенька продолжала молчать. "Таким образом, -- писала М. Ф. Каменская, -- она, не промолвив ни "да", ни "нет", едва дожив до пятнадцати лет, сделалась невестой пятидесятилетнего и малопривлекательного Василия Алексеевича Глинки". Цитата закончена. Но к ней можно добавить: архитектор уже скопил на старость сто тысяч рублей, и, наверное, эта огромная сумма денег решила "счастье" девочки, покорно шагнувшей под венец. Петр Карлович был в отчаянии, но что делать, если никогда даже не мечтал иметь сто тысяч рублей! Он сказал Гречу: -- Не имея за душой лишней копейки, я ведь всегда считал себя богачом: моя жизнь богата интересами, а свой неустанный труд почитаю за величайшее счастье... Как быть? -- Ешь чеснок, -- отвечал Греч, -- мажься дегтем. -- Зачем? -- удивился Клодт. -- Надвигается холера... От холеры скончался в 1831 году и архитектор Глинка; юная вдова вернулась к родителям, выложив перед ними сто тысяч рублей. Авдотья Афанасьевна сложила деньги в сундук. -- И то дело, красавушка ты моя, -- сказала мать дочери, -- с такими-то деньгами во вдовстве не засидишься... Гляди, и генерал не откажется любить тебя да жаловать. Но тут заявился в дом Мартосов барон Клодт, который, не помышляя о тысячах рублей, сгорал на костре пламенной любви, и он сразу же рухнул перед матерью на колени: -- Вы одна, божественная Авдотья Афанасьевна, можете устроить мое счастье! Не откажите в руке вашей Катеньки, уговорите и своего супруга, почтеннейшего Ивана Петровича. На это ему было четко сказано: -- В уме ли вы, барон? Как такое могло прийти в голову? Да разве Катенька ровня вам? Или решили, что одной селедки на двоих хватит? Моя доченька изнежена, как цветочек, росла в холе и неге, дочь академика, а вы... Много ли прибыли с лошадок, которых вы по ночам лепите? Нет, голубчик, не там жену себе ищете... Ивана Петровича я даже и волновать вашей просьбой не осмелюсь: он меня и вас турнет сразу! Монолог почтенной дамы был слишком напыщен и долог, но я сокращаю его до предела, ибо за его словами стоял сундук, наполненный деньгами. Суть же монолога была такова: -- Вот если бы, скажем, моя дочь была мастерица на все руки да притом еще нищая, как Уленька Спиридонова, пригретая нами из милости, так я и мужа-то спрашивать не стала бы: берите хоть сейчас в жены.., два сапога пара! Тут в душе Петра Карловича взыграла гордость вестфальских рыцарей, владевших когда-то замком Юргенсбург, и он поднялся с колен, отряхнув с них пыль. ("Вся любовь к вдовушке Глинке мигом, словно чулок с ноги, снялась".) -- Вот и отлично, добрейшая Авдотья Афанасьевна, -- рассудил барон. -- Совершенно согласен, что два сапога -- хорошая пара! Если вы считаете свою дочь принцессой, так я согласен жениться на ее домашней прислуге, какова и есть Уленька. -- Никак изволите шутить со мною, барон? Петр Карлович разложил все по полочкам: -- Уленька хлопочет с утра до ночи, я тоже трудолюбив. Она бедная, и я нищий. Вот и станет женою мне, что гораздо лучше, нежели бы я затащил в свой подвал балованную дочку ректора академии. Пусть уж будет Уленька голодная и плохо одетая, но вы, отдавая ее за меня, не боитесь этого... Все решилось в два счета. -- Уля! -- позвала Авдотья Афанасьевна сироту-приживалку. -- Тут барон Петр Карлович Клодт руки и сердца твоих про сит. Уленька Спиридонова зашлась от веселого хохота: -- Вот уж не думала, не гадала, что стану я баронессой... Петр Карлович взял хохотушку за руку. -- Верю, что ты принесешь мне большое счастье... Мартос отнесся к свадьбе серьезно. В церковь сам приехал с семейством, пригласил и знатных гостей. Невеста с трепетом ожидала явления жениха. Но барон не показывался, и Авдотья Афанасьевна изложила свои серьезные подозрения: -- Сбежал! Кому ж на нищей охота жениться? В дверях храма возникла суета, священник вопросил: -- Что там за шум? Уймитесь. Церковный сторож отвечал во всеуслышание: -- Да тут какой-то оборванец в божий храм ломится. Сказывает, что его невеста заждалась. По шее давать али как еще? -- Пусти, -- возвестил Мартос торжественно. -- Да он вить женихом себя прозывает. -- Это и есть жених, а вот и невеста его... Утром, когда молодые проснулись, Уленька спросила: -- Чай будем пить или кофий со сладким сахаром? -- Я бы и рад, да где взять? -- отвечал барон. Уленька, румяная после сна, не огорчилась: -- Нет, так нет. Водички из колодца попьем, можно и без кофию жить, лишь бы только любил ты меня, Петруша... Она стала перебирать белье, подаренное ей Мартосами на свадьбу, и между простынями нашла серебряные рубли (таков был старый обычай: класть деньги в белье новобрачной). -- Со мною не пропадешь, -- повеселела Уленька. -- Не было ни грошика, так сразу рубли завелись... Только она это сказала, как в двери забарабанили, да столь внушительно, что Петр Карлович даже испугался: -- Кто бы это? Уж не дворник ли? Чего ему надобно? Вошел дворцовый курьер, дядька здоровущий, весь разряженный, как петух, и с удивлением обозрел скудную обстановку жилья новобрачных, где столы были завалены комками сырой глины, обрезками жести, рисунками и муляжами лошадиных голов. -- Наверное, я не туды попал, -- оторопел курьер. -- А кого ищете, сударь? -- Барона Петра Карловича Клодта фон Юргенсбурга... Сыскать его велел император, дабы срочно доставить в манеж конной гвардии, где его императорское величество желает показать барону лошадей, что привезены в Петербург из Англии... Николай I похвастал перед анималистом статью английских жеребцов, стоивших ему немалых денег, потом сказал: -- Барон! Давно наслышан об успехах твоих в лепке лошадиных фигур. Это кстати. Мой архитектор Стасов перестроил Нарвские триумфальные ворота, но теперь для колесницы Победы на аттике требуется изваять шестерку лошадей. Думаю, никто лучше тебя с такой работой не справится. Считай этот заказ моим личным заказом. Сделаешь хорошо -- награжу по-царски... Обратно домой Клодт вернулся, обвешанный с ног до головы кульками со сладостями, расцеловал свою Уленьку: -- А ведь ты и впрямь принесла мне счастье. Сейчас будем пить кофе с сахаром, а затем поедем по магазинам. -- Зачем? -- Ты купишь самое красивое, самое нарядное платье. Будешь одета лучше всех женщин на свете, как сказочная принцесса.. ...Госпожа Мартос готова была грызть себе локти: -- Ай, дура старая! Откуда ж мне знать, что баронишка этот наверх попрет? Такие подарки жене подносит такие платья ей покупает... Промахнулась я, глупая! Недоглядела. Ведь даже мой Иван Петрович, уж на что ректор и академик, и то не раз говорил: "Кому нужен барон с его лошадками да зверушками из глины?" А он-то теперь из глины золото месит... Ох, горазд, промахнулась я, дура старая. Вот бы такое счастье Катеньке, которая на сундуке-то сидит и слезьми обливается... Екатерина Ивановна Глинка, дочь Мартосов, утешилась в браке с врачом Шнегасом и умерла молодой в 1836 году, упрекая мать за то, что дважды сделала ее несчастливой: -- Нет того, чтобы меня спросить! Я бы пошла за барона. А теперь все досталось Улъке, которая из-под меня горшки выносила. Видела я вчера, как ехала она по Невскому -- уже брюхатая! Боже, какая ж она счастливая... Люди сказывают, что теперь она каждый день на себя новое платье примеривает! x x x Шестерка вздыбленных лошадей, влекущих колесницу Победы над пропастью, стала для Клодта его первым и вдохновенным порывом к всемирной известности и широкой славе. Квадриги черные вздымались на дыбы На триумфальных поворотах... Так знать лошадь, как изучил ее Клодт, не знал никто, он был способен точно и совершенно изобразить ее прекрасное тело в любом ракурсе, самом неожиданном, даже с точки зрения человека, попавшего под копыта в момент кавалерийской атаки. В 1885 году Уленька (Ульяна или Иулиания Ивановна) Клодт принесла мужу первенца Мишу. Уже на склоне лет, сам признанный художник, он рассказывал молодым, что его мать была неунывающей оптимисткой, радостной в жизни, она любила всех, и все любили ее, веселую проказницу. "Она была не так красива, сколько миловидна и грациозна, а главное -- в ней бил неиссякаемый источник жизнерадостности и веселья". Когда-то Петр Соколов, женатый на сестре Карла Брюллова, нарисовал Уленьку карандашом -- еще девочкой: широкоскулое и курносое личико, чуть подцвеченное сангиной, а сколько в нем прелести, сколько наивной и чистой простоты! Но вот миновали годы, и в доме баронов Клодтов стал появляться сам "великий Карл", волшебник русской кисти... Усталый, измученный, человек неровный, обидчивый, капризный, часто оскорбляемый и оскорблявший других, он бросал шляпу в угол, раздраженный: -- Нет, так жить больше нельзя! Один только дом в Петербурге, где я отдыхаю средь блаженства и мира, это ваш дом, где царит прекрасная Уленька.., ах, как я завидую тебе, Петруша! Только что Брюллов пережил постыдный скандал с неудачной женитьбой, а в доме Клодтов искал спасения от сплетен, окружавших его. Ему не хотелось работать, но Уленьке он велел: -- Сиди вот так, как сидишь. Буду рисовать. -- Господи, да я совсем не готова... -- И не надо! Пусть другие дуры готовятся, а ты прекрасна всегда... Мне хорошо и тепло с тобою, среди твоих друзей, я люблю тебя, люблю твоего Петю, и не только ваших гостей, но даже зверей, что живут в вашем доме на правах лучших людей. Сиди. Не двигайся. Перестань хохотать. Я начинаю... Уже не девочка, а женщина и мать, Уленька предстала на портрете Брюллова, заключенная в овал, глядя на нас, потомков, простым, но милым лицом. Кажется, вот-вот дрогнут ее губы, и мы снова услышим ее смех, отзвучавший в былом веке! -- Как я завидую твоему мужу, -- говорил ей Брюллов... А муж работал, и в семье Клодтов даже не удивлялись, если отец, как хороший шорник, садился чинить старую лошадиную сбрую, вдруг наделял детвору игрушками собственной выделки. Великий мастер, уже сам заслуженный академик, барон умел делать все, и все в его руках ладилось. -- А как же иначе? На то и живем, -- усмехался он... Никогда не жалевший денег на то, чтобы украсить неяркую внешность жены, сам Петр Карлович всегда оставался в затрапезе мастерового. Друзья, ученики, звери -- вот его круг. Брюллову он искренно признавался: -- Я терпеть не могу бывать в Париже! -- Да почему же так, Петя? -- Я могу быть спокоен только близ Уленьки, без нее я не могу быть счастливым, мне всегда грустно и тяжело. Зато как удивительна моя жизнь, когда Уленька рядом со мною... Жизнь была прекрасной -- в прекрасном труде! Четверка лошадей, укрощаемых волей сильного человека, прославила Аничков мост в столице, копии с клодтовских коней пожелали иметь в Берлине и Неаполе. Иностранные скульпторы приезжали в Петербург, чтобы учиться у Клодта. Знаменитый баталист Орас Верно навестил барона в его мастерской: -- Теперь в мире не существует скульптора-анималиста, который бы осмелился заявить, что не знает образцов, достойных для подражания. Вы, барон, свершили невозможное... Не только чиновный Петербург, но Берлин, Рим и Париж признали Петра Карловича своим академиком. С утра уже на ногах, небрежно одетый, Клодт встречал знатных гостей и поклонников в мастерской, где его по ошибке принимали за рабочего. Лучше всего он чувствовал себя среди тружеников, а формовщики и литейщики садились за стол барона, словно князья. Слава никак не соблазняла мастера, а на деньги он смотрел просто. Бедным просителям Клодт обычно говорил: -- Я занят. Покопайся в комоде. Возьми сколько надо... Все брали из комода кто сколько хотел и, конечно, долгов не возвращали. Михаил Клодт рассказывал о своем отце: -- Моего папочку просто грабили! Однажды повадилась шляться к нам здоровущая дама под траурной вуалью. Падала на к