ки заверил гостя в подлинном благородстве невесты. Красовский играл роль посаженого отца, конечно же никак не догадываясь, куда он попал и кто его окружает. "Графиня Мантейфель" бдительно опекала высокого гостя, и временами чиновникам казалось, что сердце их начальника сейчас непременно дрогнет, после чего Дунька Косоротая сопроводит его в отдельный кабинет. Но.., увы! Никакие соблазны в виде множества пудов грудей и бедер не разгорячили Красовского, и, вернувшись со свадьбы, он, как водится, зарегистрировал в дневнике отличную работу своего желудка... А ведь хитрущий был человек! Явное порождение той эпохи, когда требовалось не рассуждать, а лишь повиноваться, Красовский всей своей полусогнутой фигурой выражал униженное раболепие перед вышестоящими, а беспардонное ханжество стало для него вроде ходулей, на которых он ловко передвигался по ступеням карьеры. Сановная знать в те времена имела свои (домашние) церкви, и Красовский смолоду втирался в общество аристократии, выражая перед сановниками империи свое богоугодное рвение. Глядишь, и его заметили. А заметив, и отличили... Правда, революция 1848 года в Европе доставила ему немало хлопот, тоже способствуя его возвышению. Ясно, что вся крамола, уже проверенная на таможне, беспощадно резалась, уничтожалась в "читальне" цензурного комитета, но однажды Красовского вдруг осенило. -- Ноты! -- истошно завопил он. -- Мы совсем забыли о нотах... Откуда мы знаем, что станут думать в публике, слушая музыку, развращенную революцией! Все примолкли. Один только нетрезвый Родэ заметил: -- Ноты мы читать не умеем, и тут без рояля и оркестра не обойтись. И дирижера надобно, чтобы палкой махал. Только вот беда -- мы играть не умеем. На барабане я еще могу так-сяк отобразить свое волнение, а дале -- пшик! -- Господа, неужели никто не умеет играть на рояле? -- Ни в зуб ногой, -- хором признались чиновники, которым и без музыки хватало всякой работенки. -- В таком случае, -- распорядился Красовский, -- прошу придирчивее вникать в песенный текст под нотами -- не содержится ли в словах романсов крамольных призывов к беспорядкам?.. Дальше -- больше! Вдруг взбрело Красовскому в дурную башку, что эта подлая, завистливая и давно разложившаяся Европа засылает в недра России крамольные прокламации, которые следует искать.., в мусоре на городской свалке. Скоро во дворе дома Фребелиуса выросла гора бумажной макулатуры из разодранных книг, газетного рванья и ошметков журналов, годных лишь для заворачивания "собачьей радости" в неприхотливых лавчонках окраин столицы. -- Ищущий да обрящет! -- зычно возвестил Красовский. Эта фраза звучала в его устах как призыв к атаке. Проклиная фантазии начальства, чиновники с героическим самопожертвованием ринулись на штурм неприступной бумажной горы, но, конечно, ничего крамольного не обнаружили даже на вершине макулатурного Везувия, где им хотелось бы водрузить знамя победы. Однако не таков был человек Александр Иванович, чтобы поверить в невинность оберточной бумаги. Подвиг Геркулеса, одним махом очистившего Авгиевы конюшни, вдохновил тайного советника на новое -- гениальное! -- решение: -- Если уж бумаги попали в наш комитет, значит, мы обязаны составить им подробную опись в алфавитном порядке с указанием -- на каком языке писано, когда и где издано, из какой книги вырвано, а где слов вообще нету... Тут Красовский малость задумался. Но думал недолго: -- Все бумаги без печатного текста следует проверить особо тщательно: нет ли в них водяных знаков, призывающих российских сограждан к возмущению противу властей. Начинайте!.. -- Урра-а-а, -- возвестил при этом Родэ, после чего смело попросил у Красовского один рубль ради нужного похмеления. x x x Никогда и ничем не болея, питаясь едино лишь великопостною пищей, ни разу в жизни не посетив даже театра, Красовский был сражен наповал результатами Крымской кампании. Вернее, ему, бюрократу, было глубоко безразлично, кто там и кого побеждал в Севастополе, -- его убило новое царствование Александра II, в которое публика открыто заговорила о необходимости реформ и гласности; Красовский был потрясен, когда до него дошли слова самого императора: -- Господа, прежний бюрократический метод управления великим государством, каковым является наша Россия, считайте, закончился. Пора одуматься! Хватит обрастать канцеляриями, от которых прибыли казне не бывает, пора решительно покончить с бесполезным чистописанием под диктовку начальства... Думайте! И тут случилось нечто такое, чего никто не мог ожидать. Красовский, смолоду согнутый в дугу унизительного поклона, неожиданно выпрямился, а его голос, обычно занудный и тягомотный, вдруг обрел совсем иное звучание -- протестующее. -- Как? -- рассвирепел он. -- Сократить штаты чиновников " бумажное делопроизводство, без коего немыслимо управление народным мышлением? Чтобы я перестал писать, а только разговаривал с людьми? Господа, да ведь это.., революция! Поворот в настроениях Красовского был слишком резок, почти вызывающий: он, всю жизнь куривший фимиам перед власть имущими, решительно перешел в лагерь чиновной "оппозиции", нарочито -- назло царю! -- указав в своем комитете, чтобы чиновники усилили цензурный режим, чтобы не жалели бумаг и чернил, чтобы писали даже больше, нежели писали раньше -- до реформ. -- Бумагопроизводство следует расширить, -- указывал он. Я знать не желаю, о чем там наверху думают, но в моем Комитете каждая бумага должна получать бумаги ответные. А мы, яко всевидящие Аргусы, утроим надзор за веяниями Запада, кои никак не вписываются в панораму российского жития... Вот, пожалуйста, новый журнал дамских мод из Парижа! Нарисована дама как дама. Но спереди у нее на платье подозрительный разрез, сзади тоже обширная выемка. На что они нам намекают? Нельзя... Смерть сразила его разом, и в Петербурге гадали. -- Ну, ладно на этом свете.., тут все понятно. Но зачем этот человек понадобился на том свете? Досталось же тогда полиции и судебным исполнителям, когда они приступили к описи имущества покойного. Из "музея" долго вылетали дряблые банные веники, ветошь перегнившей одежды и рваные чулки тайного советника с подробными указаниями, когда он этим веником парился, в каком году он с глубоким сожалением отказался от ветхозаветных подтгаиников. -- Есть же еще идиоты на свете! -- заметил частный пристав, нежданно появляясь из дверей "музея" с самоваром в руках. -- Глядь, совсем новый. Хоть чайку попьем. Вот и вареньице от покойника осталось. А варено, как тут им писано, еще в год убиения императора Павла. Полвека прошло.., авось не подохнем! После Красовского остался колоссальный капитал -- в СТО ТЫСЯЧ рублей, который вырос с процентов по давнишним вкладам в ломбардах столицы. Прослышав об этом, из костромской глуши нагрянули в Петербург затрушенные и алчные сородичи покойного, ближние и дальние, совсем ошалевшие, когда узнали, что на их дурные головы свалилось такое неслыханное богатство. Но, как и водится между родственниками, они все перегрызлись меж собой при дележе наследства, и от ста тысяч рублей никому и полушки не досталось -- весь капитал они разбазарили на дошлых столичных судей, которые и разложили наследство Красовского по своим глубоким карманам... На этом и закончилась жизнь человека, после которого остались анекдоты и дневник, отданный на хранение в Императорскую Публичную библиотеку, да еще уцелел доходчивый афоризм, не потерявший своего значения и в наши благословенные дни: -- Полезнее всего -- запретить! Валентин Пикуль. Портрет из русского музея С чеканным стуком падала туфля на каменные плиты храма Шатель, а холодные своды при этом гулко резонировали. Обнаженная высокая женщина с перстнями на пальцах рук и ног всходила на шаткое ложе, как на заклание. Изгиб ее спины был удивителен, как и вся она. В этой женщине -- все приметы времени, в котором она жила. Современники писали: "Худощавое стальное тело, странно напоминающее кузнечика. Очарование ядовитое, красота на грани уродства, странное обаяние!" И вот, когда я увидел ее впервые, я мучительно обомлел: -- Кто она? Откуда пришла к нам? И почему она здесь? Встреча моя с нею произошла в Русском музее... Меня волновал этот резкий мазок, с такой сочностью обозначивший ее спину и лопатки. И почему она (именно она!) до сих пор привлекает внимание к себе? Почему столько споров, столько страстей, которые продолжаются и поныне... Только потом я узнал, что для нее (специально для нее!) были написаны: ГЛАЗУНОВЫМ -- "Саломея" ("Пляска семи покрывал") в 1908 году; ДЕБЮССИ -- "Мученичество Святого Себастьяна" в 1911 году; РАВЕЛЕМ -- знаменитый балет "Болеро" в 1928 году; СТРАВИНСКИМ -- "Персефона" в 1934 году. Но особенно остро меня всегда тревожил один момент в биографии этой женщины. Когда она предстала перед Серовым. Но для этого надо быть последовательным. Начнем с начала. И сразу -- вопрос: а где оно, это начало? Конец всегда найти легче, нежели начало. А начало я отыскал в дне 27 августа 1904 года, когда Вера Пашенная, скромница в бедном сатиновом платье, пришла в Малый театр держать экзамен при студии. Ее буквально ослепил этот зал, но уже на склоне лет она призналась, что от этого дня "ярко запомнилась только одна фигура!" Мимо нее прошла красавица в пунцовом платье, вся в шорохе драгоценных кружев, за нею волочился длинный шлейф... "Меня поразила прическа с пышным напуском на лоб. Онемев, я вдруг подумала про себя, что я совершенно неприлично одета и очень нехороша собой..." Так появилась Ида Львовна Рубинштейн, и скоро видный актер и педагог А. П. Ленский стал хвастать по Москве своим друзьям: -- А у меня теперь новая ученица -- будущая Сара Бернар!.. Ида Рубинштейн родилась в еврейской семье киевского миллионера-сахарозаводчика. Училась в петербургской гимназии. Длинноногая девочка, нервная и томная, "она производила впечатление какой-то нездешней сомнамбулы, едва пробудившейся к жизни, охваченной какими-то чудесными грезами..." Ида сознавала обаяние своей поразительной красоты и, казалось, уже смолоду готовила себя к роли околдованно-трагической. Начинала же она с изучения русской литературы, которую пылко любила. Ее привлекала тогда художественная декламация. Но голос дилетантки терялся в заоблачных высях, не возвращаясь на грешную землю. Это был пафос -- взлет без падения. "Не то! Совсем не то..." Ида Рубинштейн заметалась из театра в театр. Станиславский уже заметил ее и звал Иду в свой прославленный театр. Но Ида оказалась у Комиссаржевской, где она "...не сыграла ровно ничего, но ежедневно приезжала в театр, молча выходила из роскошной кареты в совершенно фантастических и роскошных одеяниях, с лицом буквально наштукатуренным, на котором нарисованы были, как стрелы, иссиня-черные брови, такие же огромные ресницы у глаз и пунцовые, как коралл, губы; молча входила в театр, не здороваясь ни с кем, садилась в глубине зрительного зала во время репетиции и молча же возвращалась в карету". Актер А. Мгебров не понял, зачем Ида приходила в театр. А дело в том, что Комиссаржевская готовила к постановке пьесу Оск. Уайльда "Саломея". Ида Рубинштейн должна была выступить в заглавной роли. Библейская древность мира! Всей своей внешностью она как нельзя лучше подходила к этой роли. Известный театровед В. Светлов писал: "В ней чувствуется та иудейская раса, которая пленила древнего Ирода; в ней -- гибкость змеи и пластичность женщины, в ее танцах -- сладострастноокаменелая грация Востока, полная неги и целомудрия животной страсти..." Казалось бы, все уже ясно, путь определен. Готовясь к этой роли, Ида Рубинштейн прошла выучку таких замечательных режиссеров, как А. Санин и В. Мейерхольд. Опытные мастера русской сцены уже разгадали в Иде тот благородный материал, из которого можно вылепить прекрасную Саломею. Но.., тут вмешался черносотенный "Союз русского народа" во главе с Пуришкевичем. Ополчился на Саломею и святейший синод -- постановку запретили, театр Комиссаржевской прекратил существование. А издалека за Идою следили зоркие глаза Станиславского. "Звал же я ее учиться как следует, -- сообщил он с горечью отвергнутого учителя, -- но она нашла мой театр устаревшим. Была любительницей и училась всему... Потом эти планы с Мейерхольдом и Саниным, строила свой театр на Неве. Сходилась с Дункан -- та прогнала ее. Опять пришла ко мне и снова меня не послушалась!" "Саломея" увлекала ее. Иде казалось, что она сможет обойти запрет синода, поставив пьесу в домашних условиях. Не тут-то было! Но в это время она встретилась с непоседой Михаилом Фокиным. -- Научите меня танцевать, -- попросила она его. Этому обычно обучаются с раннего детства, и Фокин глядел на Иду с большим недоверием. Какое непомерно узкое тело! Какие высокие, почти геометрические ноги! А взмахи рук и коленей как удары острых мечей... Все это никак не отвечало балетным канонам. Но Фокин был подлинным новатором в искусстве танца. Фокин в балете -- то же, что и Маяковский в поэзии. -- Попробуем, -- сказал великий реформатор... Как раз в это время Париж был взят в полон "русскими сезонами"; Сергей Дягилев пропагандировал русское искусство за границей. Респектабельный, с элегантным клоком седых волос на лбу, он почти силой увез в Париж старика Римского-Корсакова. "Буря и натиск!" Шаляпин, Нежданова, Собинов. Перед ошеломленной Европой был целиком пропет "Борис Годунов" и вся (без купюр) "Хованщина". Мусоргский стал владыкою европейских оперных сцен. Русский портрет, русские кружева, декорации... Но Дягилев морщился: -- А где балет, черт побери? Ида Рубинштейн бросила мужа, оставила дом и, следуя за Михаилом Фокиным, очертя голову кинулась в Европу, как в омут. Вдали от суеты, в тихом швейцарском пансионе Фокин взялся готовить из Иды танцовщицу. Неустанный труд, от которого болели по ночам кости! Никакого общества, почти монашеская жизнь, и только одна забава хозяин отеля поливал из шланга водою своих постояльцев. Вряд ли тогда Ида думала, что ее ждет слава. x x x "Русский сезон" продолжался. И вот, когда французы по горло уже были сыты и русской-живописью, и русской музыкой, и русским пением, вот тогда (именно тогда!) расчетливый С. Дягилев подал напоследок Парижу -- как устрицу для обжоры! -- Иду Рубинштейн. И оглушающим набатом грянуло вдруг: слава!!! Валентин Александрович Серов приехал в Париж, когда парижане уже не могли ни о чем говорить -- только об Иде, все об Иде. В один день она стала знаменитостью века. Куда ни глянешь -- везде Ида, Ида, Ида... Она смотрела с реклам и афиш, с коробок конфет, с газетных полос -- вся обворожительная, непостижимая. "Овал лица как бы начертанный образ без единой помарки счастливым росчерком чьего-то легкого пера; благородная кость носа! И лицо матовое, без румянца, с копною черных кудрей позади. Современная фигура, а лицо -- некоей древней эпохи..." Конечно, натура для живописца наивыгоднейшая! Серов увидел ее в "Клеопатре" (поставленной по повести А. С. Пушкина "Египетские ночи"). На затемненной сцене сначала появились музыканты с древними инструментами. За ними рабы несли закрытый паланкин. Музыка стихла... И вдруг над сценою толчками, словно пульсируя, стала вырастать мумия. Серов похолодел -- это была царица Египта, мертвенно-неподвижная, на резных котурнах. Рабы, словно шмели, кружились вокруг Клеопатры, медленно -- моток за мотком -- освобождая ее тело от покровов. Упал последний, и вот она идет к ложу любви. Сгиб в колене. Пауза. И распрямление ноги, поразительно длинной! -- Что-то небывалое, -- говорил Серов друзьям. -- Уже не фальшивый, сладенький Восток банальных опер. Нет, это сам Египет и сама Ассирия, чудом воскрешенные этой женщиной. Монументальность в каждом ее движении, да ведь это, -- восхищался Серов, -- оживший архаический барельеф! Художник верно подметил барельефность: Фокин выработал в танцовщице плоскостный поворот тела, словно на фресках древнеегипетских пирамид. Серов был очарован: все его прежние опыты создания в живописи Ифигении и Навзикаи вдруг разом обрели выпуклую зримость. -- Увидеть Иду Рубинштейн -- это этапа жизни, ибо по этой женщине дается нам особая возможность судить о том, что такое вообще лицо человека... Вот кого бы я охотно писал! Охотно -- значит, по призыву сердца, без оплаты труда. -- А за чем же тогда дело стало? -- спросил художник Л. Бакст. Серов признался другу, что боится ненужной сенсации. -- Однако ты нас познакомь. Согласится ли она позировать мне? А если -- да, то у меня к ней одно необходимое условие... -- Какое же? -- Я желал бы писать Иду в том виде, в каком венецианские патрицианки позировали Тициану. -- Спросим у нее, -- оживился Бакст. -- Сейчас же! Без жеманства и ложной стыдливости Ида сразу дала согласие позировать Серову обнаженной. Жребий брошен -- первая встреча в пустынной церкви Шатель. Через цветные витражи храм щедро наполнялся светом. Пространство обширно... О том, что Серов будет писать Иду, знали только близкие друзья Для остальных -- это тайна... -- А не холодно ли здесь? -- поежился Серов. Ида изнеженна, как мимоза, и ей (обнаженной!) в знобящей прохладе храма сидеть по несколько часов в день... Вынесет ли это она? Проникнется ли капризная богачиха накалом его вдохновения? Не сбежит ли из храма? И еще один важный вопрос: выдержит ли Ида убийственно-пристальный взор художника, который проникает в натуру до самых потаенных глубин души и сердца? А взгляд у Серова был такой, что даже мать не выдерживала его и начинала биться в истерике: "Мне страшно.., не смотри на меня, не смотри!" Из чертежных досок художник соорудил ложе, подставив под него табуретки. Он закинул его желтым покрывалом. Впервые он (скромник!) задумался о собственном костюме и купил для сеансов блузу парижского пролетария Этой неказистой одеждой Серов как бы незримо отделил себя от своей экзотичной и яркой натурщицы. "Ты -- это ты, я -- это я, и каждый -- сам по себе!" Кузина Серова вызвалась во время работы готовить для него обеды на керосинке. Листок бумаги, упавший на пол, вызывал в храме чудовищный резонанс, шум которого долго не утихал. А потому Серов предупредил сестру: -- Ниночка, я тебя прошу: вари что хочешь или ничего не вари, но старайся ничем не выдать своего присутствия. Пусть госпожа Рубинштейн думает, что мы с нею в Шатель наедине... Никто не извещал улицу о ее прибытии, но вот в храм донесся гул восторженных голосов, захлопали ставни окон, из которых глядели на красавицу парижане, сквозь прозрачные жалюзи в соседнем монастыре подсматривали монахи. -- Вот она! -- сказал Серов, и лицо его стало каменным... Ида явилась с камеристкой, которая помогла ей раздеться. Серов властным движением руки указал ей на ложе. Молча. И она взошла. Тоже молча. Он хотел писать ее маслом, но испугался пошловатого блеска и стал работать матовой темперой. Лишь перстни он подцветил маслом. В работе был всего один перерыв -- Ида ездила в Африку, где в поединке убила льва. Серов говорил: -- У нее самой рот, как у раненой львицы... Не верю, что она стреляла из винчестера. К ней больше подходит лук Дианы! В работу художника Ида никак не вмешивалась, и он писал ее по велению сердца. Древность мира слилась с модерном. Тело закручено в винт. Плоскость. Рискованный перехлест ног. Шарф подчеркнуто их удлиняет. В фоне -- почти не тронутый холст, и это еще больше обнажает женщину. Нет даже стены. Ида в пространстве. Она беззащитна. Она трогательна. И гуляет ветер... Актриса позировала выносливо, неутомимо, покорно, как раба. Она безропотно выдержала сеансы на сквозняках. Только однажды возник неприятный случай. Храм Шатель пронзил звон кастрюльной крышки. Серов вздрогнул. Ида тоже. Такой восторг, и вдруг -- обыденная проза жизни... -- Вам готовят обед? -- спросила Ида. -- Извините, -- отвечал Серов. -- Но у меня нет времени шляться по ресторанам... Чуть-чуть влево: не выбивайтесь из света! Серов закончил портрет и вернулся на родину. В Москве мать живописца среди бумаг сына случайно обнаружила фотокопию с портрета Иды. -- Это еще что за урод? -- воскликнула она. Во взгляде Серова появился недобрый огонек: -- Поосторожней, мама! Поосторожней... -- Ида Рубинштейн? -- догадалась мать. -- И это красавица? Это о ней-то весь мир трубит? Неужели она поглотила лучшие твои творческие силы в Париже? Разве это красавица? -- Да, -- отвечал Серов, -- это настоящая красавица! -- И линия спины, по-твоему, тоже красива? -- Да, да, да! -- разгневался сын. -- Линия ее спины -- красива!.. В 1911 году серовская "Ида" поехала на Всемирную выставку в Рим. Скандал, которого Серов ожидал, разразился сразу... Впрочем, единства мнений в критике не было. Проницательный Серов сразу заметил, что портрет Иды Рубинштейн, как правило, нравится женщинам... Серова поливали грязью. Про его "Иду" говорили так: -- Зеленая лягушка! Грязный скелет! Гримаса гения! Серов выдохся, он иссяк.., теперь фокусничает! Это лишь плакат! Серов всегда был беспощадным реалистом, но в портрете Иды он превзошел себя: еще несколько мазков, и портрет стал бы карикатурой. Серов остановил свой порыв над пропастью акта вдохновения, как истинный гений! Дитя своего века, Серов и служил своему веку: над Идою Рубинштейн он пропел свою лебединую песню и оставил потомству образ современной женщины-интеллигентки в самом тонком и самом нервном ее проявлении... Из Рима портрет привезли в Москву, и здесь ругня продолжалась. Илья Репин назвал "Иду" кратко: -- Это гальванизированный труп! -- Это просто безобразие! -- сказал Суриков... Серов умер в разгаре травли. Он умер, и все разом переменилось. Публика хлынула в Русский музей, чтобы увидеть "Иду", которая стала входить в классику русской живописи. И постепенно сложилось последнее решающее мнение критики: "Теперь, когда глаза мастера навеки закрылись, мы в этом замечательном портрете Иды не видим ничего иного, как только вполне логическое выражение творческого порыва. Перед нами -- классическое произведение русской живописи совершенно самобытного порядка..." Именно так, как здесь сказано, сейчас и относится к портрету Иды Рубинштейн советское искусствоведение. x x x Ида Львовна не вернулась на родину. Она продолжала служить искусству за границей. Дягилев, Фокин, Стравинский, А. Бенуа -- вот круг ее друзей. Абсолютно аполитичная, Ида вряд ли представляла себе значение перемен на родине. Но она никогда не принадлежала к антисоветскому лагерю. Писатель Лев Любимов в 1928 году брал у Иды в Париже интервью. Она ошеломила его: все в ней было "от древнего искусства мимов". В тюрбане из нежного муслина, вся в струистых соболях, женщина сидела, разбросав вокруг розовые подушки. -- Напишите, -- сказала она, -- что я рада служением русскому искусству послужить и моей родине... Как-то я взял в руки прекрасную книгу "Александр Бенуа размышляет". Раскрыл ее и прочитал фразу: "Бедная, честолюбивая, щедрая, героически настроенная Ида! Где-то она теперь, что с нею?.." Ида Рубинштейн всегда считала себя русской актрисой. Но гитлеровцы, оккупировав Францию, напомнили ей, что она не только актриса, но еще и.., еврейка! В этот момент Ида проявила большое мужество. Она нашла способ переплыть Ла-Манш и в Англии стала работать в госпиталях, ухаживая за ранеными солдатами. Под грохот пролетающих "фау" она исполняла свою последнюю трагическую роль. Уже не Саломея, давно не Клеопатра. Жизнь отшумела... После войны Ида вернулась во Францию, но мир забыл про нее. Иные заботы, иные восторги. Ида Львовна перешла в католическую веру и последние десять лет жизни провела в "строгом уединении". Она умерла в 1960 году на юге Франции. Мир был оповещен об этой кончине скромной заметкой в одной парижской газете. Женщиной, прошедшей по жизни раньше тебя, иногда можно увлечься, как будто она живет рядом. Я увлекся ею... Иду Рубинштейн я понимаю как одну лишь страничку, скромным петитом, в грандиозной летописи русского искусства. Но при чтении серьезных книг нельзя пропускать никаких страниц. Прочтем же и эту! А когда будете в Русском музее, посмотрите на Иду внимательнее. Пусть вас не смущает, что тело женщины того же цвета, что и фон, на котором оно написано. Серов всегда был в поисках путей к новому. Пусть слабый топчется на месте, а сильный -- всегда рвется вперед. Валентин Пикуль. Потопи меня или будь проклят! Американский посол во Франции, мистер Портэр, все шесть лет пребывания в Париже занимался изучением старинных, затоптанных временем кладбищ. Наконец в 1905 году его поиски увенчались успехом: на кладбище grangeanx -- Belles он обнаружил могилу человека, о котором уже были написаны два романа (один -- Фенимором Купером, а другой -- Александром Дюма). -- Вы уверены, что нашли Поля Джонса? -- спрашивали посла. -- Я открою гроб и посмотрю ему в лицо. -- Вы надеетесь, что адмирал так хорошо сохранился? -- Еще бы! Гроб до самого верху залит алкоголем... Гроб распечатали, выплеснув из него крепкий виноградный спирт, и все были поражены сходством усопшего с гипсовой маской лица Поля Джонса, что сохранилась в музее Филадельфии. Знаменитые антропологи, Пагельон и Капитэн, подвергли останки адмирала тщательному изучению и пришли к выводу: -- Да, перед нами славный "ценитель морей" -- Поль Джонс, в его легких сохранились даже следы того воспаления, которым он страдал в конце жизни... Мертвеца переложили в металлический гроб, в крышку которого вставили корабельный иллюминатор; через Атлантику тронулась к берегам Франции эскадра боевых кораблей США, а в Анаполисе янки заранее возводили торжественный склеп-памятник, дабы адмирал Поль Джонс нашел в Америке место своего последнего успокоения... Париж давно не видывал такого великолепного шествия! Гроб с телом моряка сопровождали французские полки и кортеж американских матросов. Во главе траурной процессии, держа в руке цилиндр, выступал сам премьер Франции; оркестры играли марши (но не погребальные, а триумфальные). За катафалком, водруженным на лафете, дефилировали послы и посланники разных стран, аккредитованные в Париже, и русский военно-морской атташе с усмешкою заметил послу А. И. Нелидову: -- Американцы твердо запомнили, что Поль Джонс был создателем флота США, но они забыли, что чин адмирала он заслужил не от Америки, а от России.., все-таки от нас! x x x Сын шотландского садовника, он начинал свою жизнь, как и многие бедные мальчики в Англии, -- с юнги. На корабле, перевозившем негров-рабов из Африки в американские колонии, он познал "вкус моря", научился предугадывать опасность в темноте и тумане, но душа Поля была возмущена жестокостью соотечественников. Юный моряк покинул невольничий корабль, поклявшись себе никогда более не служить британской короне. -- Английские корабли достойны только того, чтобы их топить, словно бешеных собак! -- кричал Джонс в портовой таверне... Новый свет приютил беглеца. В 1775 году началась война за независимость Америки, и стране, еще не обозначенной на картах мира, предложил свои услуги "лейтенант" Поль Джонс. Вашингтон сказал: -- Я знаю этого парня.., дайте ему подраться! Джонс собрал экипаж из отчаянных сорвиголов, не знавших ни отца, ни матери, не имевших крыши над головой, и с этими ребятами разбивал англичан на море так, что от спесивой доблести "владычицы морей" только искры летели. В жестоких абордажных схватках, где исход боя решал удар копьем или саблей, Джонс брал в плен британские корабли и приволакивал их, обесчещенных, в гавани Америки, а на берегу его восторженно чествовали шумные толпы народа... Поль Джонс говорил Вашингтону: -- Теперь я хочу подпалить шкуру английского короля в его же английской овчарне! Клянусь дьяволом, так и будет! Весной 1778 года у берегов Англии появился внешне безобидный корабль, за бортами которого укрылись восемнадцать пушек. Это был замаскированный под "купца" корвет "Рейнджэр". -- Что слыхать нового в мире, приятель? -- спросили лоцмана, когда он поднялся на палубу корвета. -- Говорят, -- отвечал тот капитану, -- что близ наших берегов шляется изменник Поль Джонс, а это такой негодяй, это такой мерзавец, что рано или поздно он будет повешен. -- Вот как? Хорошее же у вас, англичан, мнение обо мне. Будем знакомы: я и есть Поль Джонс! Но я тебя не повешу... В громе картечи и ручных гранат, ободряя матросов свистом и песнями, Поль Джонс топил британские корабли у их же берегов Лондонскую биржу лихорадило, цены на товары росли, банковские конторы разорялись на простое судов в гаванях. .. Лоцман показал вдаль, где брезжили огни города: -- Вот и Уайтвейхен, как вы и желали, сэр. Позволено мне узнать, что вы собираетесь делать здесь, сэр? -- Это моя родина, -- отвечал Поль Джонс, -- а родину иногда следует навещать даже такому сыну, как я! Осыпанные теплым ночным дождем, матросы во главе со своим капитаном высадились в городе, взяли форт, заклепали все его пушки, и, спалив британские корабли, стоявшие в гавани, они снова растворились в безбрежии моря... Король, удрученный, сказал: -- Мне стыдно. Иль слава моего флота -- это миф? -- Что делать, -- отвечали королю адмиралы, -- но Джонс неуловим, как старая трюмная крыса... Нет веревки на флоте вашего величества, которая бы не источала кровавых слез от желания удавить на мачте этого нахального пирата! А Поль Джонс уже высадился в графстве Селкирк, где в старинном замке застал только графиню, которой и принес глубочайшие извинения за беспокойство, а ребята с "Рейнджэра" потащили на корабль все графское серебро, что заставило Джонса до конца своих дней выплачивать Селкиркам стоимость сервиза из своего кошелька. "Но я же не разбойник, каким меня англичане считают, -- говорил Поль Джонс, -- а если моим славным ребятам так уж хочется ужинать непременно на серебре, так пускай они едят у меня по-графски... У них так мало радостей в жизни!" Вскоре, отдохнув с командой во Франции, он снова появился в морях Англии на "Простаке Ричарде"; на этот раз его сопровождали французские корабли под флагом некоего Ландэ, уволенного с флота как сумасшедшего. Джонс взял его к себе на службу. "Я и сам, когда дерусь, -- сказал он, -- тоже делаюсь не в себе. Так что этот полоумный парень вполне сгодится для такого дела, каким мы решили заняться..." На траверзе мыса Фламборо Джонс разглядел в тумане высокую оснастку пятидесятипушечного линейного фрегата "Серапис", который по праву считался лучшим кораблем королеве кого флота: за ним ветер подгонял красавец фрегат "Графиня Скарбороа... Сначала англичане окликнули их в рупор: -- Отвечайте, что за судно, или мы вас утопим! Поль Джонс в чистой белой рубашке, рукава которой он закатал до локтей, отвечал с небывалой яростью: -- Потопи меня или будь проклят! В этот рискованный момент "сумасшедший" Ландэ на своих кораблях погнался за торговыми кораблями. Благодаря явной дурости Ландэ маленький "Простак Ричард" остался один на один с грозным королевским противником. Прозвучал первый залп англичан -- корабль американцев дал течь и загорелся, при стрельбе разорвало несколько пушек. Корабли дрались с ожесточением -- час, другой, третий, и битва завершилась уже при лунном свете. Круто галсируя и осыпая друг друга снопами искр от пылающих парусов, враги иногда сходились так близко, что к ногам Джонса рухнула бизань-мачта "Сераписа" и он схватил ее в свои объятия. -- Клянусь, -- закричал в бешенстве, -- я не выпущу ее из рук до тех пор, пока один из нас не отправится на дно моря!.. Палуба стала скользкой от крови. В треске пожаров, теряя рангоут и пушки, "Простак Ричард" сражался, а из пламени слышались то свист, то брань, то песни: это раненый Поль Джонс воодушевлял своих матросов. -- На абордаж, на абордаж! -- донеслось с "Сераписа". -- Милости прошу! -- отвечал Джонс. -- Мы вас примем... И английские солдаты полетели за борт, иссеченные саблями. Но мощь королевской артиллерии сделала свое дело: "Простак Ричард" с шипением погружался в пучину. Море уже захлестывало его палубу, и тогда с "Сераписа" храбрецов окликнули: -- Эй, у вас, кажется, все кончено... Если сдаетесь, так прекращайте драться и ведите себя как джентльмены! Поль Джонс швырнул в англичан ручную бомбу. -- С чего вы взяли? Мы ведь еще не начинали драться. -- Пора бы уж вам и заканчивать эту историю.. -- Я сейчас закончу эту историю так быстро, что вы, клянусь дьяволом, даже помолиться не успеете! "Простак Ричард" с силой врезался в борт "Сераписа"; высоко взлетев, абордажные крючья с хрустом впились в дерево бортов; два враждующих корабля сцепились в поединке. Началась рукопашная свалка, и в этот момент с моря подошел безумный Ландэ со своими кораблями. Не разбираясь, кто тут свой, а кто чужой, он осыпал дерущихся такой жаркой картечью, что сразу выбил половину англичан и американцев. -- Нет, он и в самом деле сошел с ума! -- воскликнул Поль Джонс, исюкая кровью от второй раны. Но тут капитан "Ссраписа"; вручил ему свою шпагу: -- Поздравляю вас, сэр! Эту партию я проиграл... С треском обрывая абордажные канаты, "Простак Ричард" ушел в бездну, выпуская наверх громадные булькающие пузыри из трюмов, звездный флаг взмечнулся над мачтою "Сераписа". -- А мы снова на палубе, ребята! -- возвестил команде Джонс. -- Берем на абордаж и "Графиню Скарборо"... На двух кораблях победители плыли к французским берегам. Отпевали погибших, перевязывали раны, открывали бочки с вином, варили густой "янки-хаш", плясали и пели: У Порторико брось причал -- На берегу ждет каннибал Чек-чеккелек! Моли за нас патрона, поп, А мы из пушек -- прямо в лоб, Ха-ха-ха! Окончен бой -- давай пожрать, Потом мы будем крепко спать Чек-чеккелек! По вкусу всяк найдет кусок -- Бедро, огузок, грудь, пупок. Котел очистим мы до дна. Ха-ха-ха! Дух грубого времени в этой старинной моряцкой песне, которая родилась в душных тавернах Нового Света. x x x Гибкий и смуглый, совсем не похожий на шотландца, он напоминал вождя индейских племен; взгляд его сумрачных глаз пронзал собеседника насквозь; щеки, пробуренные ветрами всех широт, были почти коричневыми, как финики, и "приводили на ум тропические страны. Это необычайно молодое лицо дышало горделивым дружелюбием и презрительной замкнутостью". Таким запомнили Поля Джонса его современники... В честь него поэты Парижа слагали поэмы, а он, не любивший быть кому-то должным, тут же расплачивался за них сочинением приятных лирических элегий. Парижские красавицы стали монтировать прически в виде парусов и такелажа -- в честь побед "Простака Ричарда". Франция, исстари враждебная Англии, осыпала Джонса небывалыми милостями, король причислил его к своему рыцарству, в парижской опере моряка публично венчали лаврами, самые знатные дамы искали минутной беседы с ним, они обласкивали его дождем любовных записочек. Джонс вправе был ожидать, что конгресс страны, для которой он немало сделал, присвоит ему чин адмирала, и он был возмущен, когда за океаном в честь его подвигов лишь оттиснули бронзовую медальку. Вокруг имени Поля Джонса, гремевшего на всех морях и океанах, уже начинались интриги политиканов: конгрессмены завидовали его славе... Поль Джонс обозлился: -- Я согласен проливать кровь ради свободы человечества, но тонуть на горящих кораблях ради лавочников-конгрессменов я не желаю... Пусть американцы забудут, что я был, что я есть и я буду! А в далеком заснеженном Петербурге давно уже следили за его подвигами. Екатерина II, политик опытный и хитрый, сразу поняла, что за океаном рождается сейчас великая страна с энергичным народом, и объявила "вооруженный нейтралитет", чем и помогла Америке добиться свободы. Между тем в причерноморских степях назревала новая война с Турцией, и России всегда требовались молодые храбрые капитаны флота. -- Иван Андреич, -- наказала Екатерина II вице-канцлеру Остерману, -- выгодно нам забияку Поля Джонса на нашу службу переманить, и то прошу учинить через послов наших... Джонс дал согласие вступить на русскую службу; в апреле 1788 года он уже получил чин контр-адмирала, а писаться в русских документах стал "Павлом Жонесом". "Императрица Приняла меня с самым лестным вниманием, которым может похвастаться иностранец", -- сообщал он парижским друзьям. А русская столица открыла перед ним двери особняков и дворцов; Джонса засыпали приглашениями на ужины и обеды, на интимные приемы в Зимнем дворце... Английские купцы -- в знак протеста! -- позакрывали в Петербурге свои магазины, наемные моряки-англичане, служившие под русским флагом, демонстративно подали в отставку. Английская разведка точила зубы и когти, выжидая случая, чтобы загубить карьеру Джонса в России... Моряк и подле русского престола вел себя как республиканец: он дерзко преподнес в подарок Екатерине II тексты конституции США и Декларацию независимости, на что императрица, как женщина дальновидная, отвечала ему так: -- Чаю, революция американская не может не вызвать других революций.., этот пожар и далее перекинется! -- Смею думать, ваше величество, что принципы американской свободы отворят немало тюрем, ключи от которых утопим в океане. Контр-адмирал отъехал к Черному морю, где поднял свой флаг на мачте "Владимира"; он имел под своим началом парусную эскадру, громившую турок под Очаковом в Днепровском лимане. Отважный корсар теперь выступал в ином обличье -- в запыленных шароварах запорожца, с кривою саблей у бедра, Поль Джонс курил из люльки хохлацкий тютюн и пил казачью горилку, закусывая ее шматами сала, чесноком и огурцами. Ночью на запорожской остроносой "чайке", велев обмотать весла тряпками, контр-адмирал проплыл вдоль строя турецкой эскадры. На борту флагмана султанского флота он куском мела начертал свою дерзкую резолюцию: Сжечь. Поль Джонс. Русские были восхищены его удалью, но и сам Джонс неизменно восхищался бесподобным мужеством русских солдат и матросов. В сражении на Кинбурнской косе Джонс действовал рука об руку с Суворовым ("Как столетние знакомцы", -- писал об этом Суворов), и турецкий флот понес страшное поражение. Поль Джонс был отличным моряком, но зато он был бездарным дипломатом, и его отношения с князем Потемкиным вскоре же обострились до крайности... Английская разведка, незримое око которой сторожило Джонса даже в днепровских плавнях, выжидала момент, чтобы нанести удар! Удар был особо болезнен, ибо как раз в этот период Джонс хлопотал о развитии торговли между Россией и Америкой; он строил планы о создании объединенной русско-американской эскадры, которая должна базироваться в Средиземном море как всеобщий залог мира в Европе... Но с князем Потемкиным он разругался в пух и, прах, а англичане обрушили на него из Петербурга лавину ложных и грязных слухов: будто он повинен в контрабанде, будто застрелил своего племянника и прочее. Не обошлось дело и без подкупа в столичных верхах... Историкам еще многое неясно, а отсутствие документов и масса легенд, основанных на сплетнях того времени, только запутывают истину. Но кое в чем историки все-таки разобрались. Поль Джонс стал неугоден не русскому флоту, а самой императрице, которую он не уставал "просвещать" в конституционном