где его крестили, он стал писаться Алексеем Егоровичем Егоровым. Мальчик подрос, а тогда не было дурной привычки спрашивать: кем, миленький, стать хочешь? Детей, воспитанных на казенный счет, строили по ранжиру: ты -- в музыканты, тебя -- в сапожники, ты ступай в балет, а тебя -- в повара... Алеше Егорову выпала доля: -- Собирайся в Питерсбурх -- быть тебе живописцем! Быть -- и никаких разговоров: повинуйся.** Академия художеств любила опекать сирот, становясь для них родимой семьей, но режим был суров; в пять утра (еще тьма-тьмущая на дворе) уже поднимали детишек, прикармливая их скудно: на завтрак -- бобы, вместо чая -- стакан шалфея с бубликом. В аудиториях -- холод собачий, а рабочий день для мальчиков кончался в семь часов вечера гречневой кашей с молитвой, после чего -- спать! И так -- год за годом... Не это меня удивляет, а другое: на такой незавидной пище Егоров развился в Геркулеса, завивавшего кочергу в "восьмерку", легко рвавшего пальцами колоду карт. У него не было избранной судьбы -- он взял ту, которую ему дали, и случилось чудо: проявился не просто талант, а талантище! Скуластого подростка иногда спрашивали: "Откуда ты взялся? Что помнишь с детства?" А в памяти уцелел дым кизяка, пестрые халаты, бег коней да шатры на степном приволье -- и все. Зрелость наступила в 1797 году: академия, признав талант Егорова, обеспечила его жалованьем, дала казенную квартиру с дровами и свечками, чтобы мог читать вечерами. Егоров обрел первых учеников. В характеристике его было начертано: "Свойства веселого и шутливого, трудолюбив, опрятности и учтивости мало наблюдает.., сложения здорового". В изображении человеческого тела, играющего мышцами, он стал виртуозом. Анатомию изучил лучше врача. А знание "антиков" было таково, что любую статую рисовал наизусть. -- Рисунок -- это наука. Точная, как и алгебра. Но умейте соблюдать античную красоту тела, -- внушал он ученикам. В 1803 году его послали пансионером в Рим -- ради совершенствования. Итальянский язык он освоил поразительно скоро. А появление "русского медведя" (как прозвали Егорова) было необычно. Он пришел в натурный класс, где все лучшие места были уже заняты. Егоров скромно пристроился где-то сбоку) быстро схватив карандашом натуру в самом неудобном для него ракурсе, с ленцою начал прохаживаться между мольбертами, бесцеремонно заглядывая в чужие листы. -- Вам, я вижу, нечего делать, -- заметил профессор. -- Я уже закончил, можете взглянуть, вот! Профессор был удивлен, но выразил сомнение: русские, по его мнению, неспособны к рисунку, как итальянцы. -- А вот так они могут? -- воскликнул Егоров. Схватив уголь, он прямо на стене начал обводить контур человеческой фигуры, ведя линию с большого пальца левой ноги, и, не допустив ни одного промаха в рисунке, закончив его мизинцем правой ноги. -- Нет, вы так не можете! -- сказал Егоров и удалился... Один из учеников кинулся к стене с тряпкою, чтобы стереть "мазню русского дикаря", но профессор удержал его прыть: -- Оставьте! Это -- шедевр гения... Егоров был всецело поглощен изучением Рафаэля. -- Подражать великому мастеру -- профанация, -- утверждал он. -- Но когда долго и пристально созерцаешь его шедевры, помимо воли проникаешься его же манерою... Знаменитый Винченцо Камуччини, лучший живописец Италии, использовал рисунки Егорова для своих исторических композиций. Гениальный Антонио Канова принимал "русского медведя" у себя в мастерской; пьедестал, на котором позировала обнаженная красавица Елиза Биази, был украшен девизом: "Memento morn". Канова лепил, а Егоров рисовал; за работой они беседовали о соблюдении гармонической простоты древних классиков -- это был странный разговор для артистов, живших в веке париков и мушек, жеманности модных Психей, подражавших элегическим пастушкам. Канова, ревностный католик, осуждал Егорова за то, что он не желает припасть к престолу папы Пия VII: -- При Ватикане вас ждет судьба всеобщего баловня! -- Но я создан для России, -- отвечал Егоров. -- Вы же, маэстро, тоже отказались быть сенатором при дворе Наполеона... Алексей Егорович всегда был чутким патриотом. И однажды, когда честь России была задета, он взял оскорбителя за штаны и легко выставил в окно третьего этажа, встряхивая в руке над улицей, пока обидчик не взмолился о пощаде. А с натурщиками Егоров работал так. Клал на стол монету и говорил: -- Твоя! Если сумеешь меня к стенке прижать... Добродушный и славный, он сделался известен в Риме самому последнему нищему лаццарони. У него были и враги. По ночам на Егорова нападали наемные убийцы с кинжалами. Егоров побивал их всех, а стилеты переламывал, словно щепки. Слава переплеснула границы Италии, и "русский медведь" превратился в "русского Рафаэля". На Егорова возникла в Европе мода, коллекционеры и богачи охотно скупали его рисунки, стоимость которых определялась так: весь лист бумаги сплошь покрывался золотыми монетами -- это и была цена рисунка!. Между тем для Наполеона, шагавшего очень широко, уже взошло пресловутое "солнце Аустерлица", обстановка в Европе была политически неустойчивая, и в 1806 году Академия художеств отозвала Егорова на родину. Дома его ожидало назначение в адъюнкт-профессоры, вскоре Егоров стал и академиком Его тянуло к исторической теме из библейской истории, ибо в ней можно было полнее всего выразить человеческое тело -- в его радостях и страданиях. А в знании истории религии Егоров мог бы соперничать с любым митрополитом... Александр I назвал его "знаменитым" после написания им аллегории "Благоденствие мира": за двадцать восемь дней работы Егоров создал гигантское полотно, в котором около сотни фигур были представлены в натуральную величину. Егоров стал легендарен! А когда в академии вешали картину в столь тяжеленной раме, что свита служителей, истопников и дворников не могла с ней справиться, Алексей Егорович сам взбежал по стремянке. -- А ну! -- сказал. -- Давайте-ка ее сюда... И одной рукой богатырь укрепил картину на крюк. По вечерам, сидя перед раскрытым окошком с видом на Неву, заставленную кораблями, Алексей Егорович -- академик! -- тихо бренчал на балалайке, напевая частушки о самом себе: Ах ты сын -- Егоров сын, Всероссийский дворянин Конечно, такой богатырь один не заживется для укрепления творческой мощи необходима жена! Егоров посмеивался: -- На мою-то калмыцкую рожу. , какая польстится? 1812 год вызвал в русском обществе небывалый подъем патриотических чувств. Скульптор Мартос на барельефах, украшающих его памятник Минину и Пожарскому, сознательно увековечил себя, старца, в античном хитоне, жертвующего Отечеству двух своих сыновей, ушедших тогда в ряды народного ополчения. У скульптора был еще выводок красивых дочерей. -- Ума не приложу: куда девать всю эту телятину? -- говорил Мартос. -- Хорошо бы распихать по рукам художников. -- Мне твоя Верочка мила, -- намекнул Егоров Верный себе, он взялся за тему "Истязание Спасителя". Мы, живущие в XX веке, не поймем этого, а современники понимали, что егоровский Христос, подверженный бичеванию палачей, олицетворяет идею России 1812 года, стойко вынесшей поругание неприятеля. Три года, а то и больше заняла работа над этим полотном, выписанным с особым тщанием. Теперь наши искусствоведы пишут "Егоров понимает героизм не как поединок с врагом, а как стоическое терпение, отрешение от собственных страданий во имя счастья грядущих поколений..." Слухи об этом полотне разнеслись по всей Европе, и даже взыскательная Англия пожелала приобрести егоровскую картину. Цена на нее росла! Предлагали немыслимые деньги. -- Я барышничать не стану, -- говорил Егоров Мартосу. -- Паче того: нежелательно мне, чтобы "Спаситель" из России уехал... Одновременно с "Истязанием" создал он и "Сусанну" -- одну из первых в России картин, исполненную с обнаженной натуры. Егоров не боялся ни "Сусанн", ни "Натурщиц", ни "Купальщиц" -- их тела округло-пленительны, наполнены розовым соком жизни на фоне волшебно-чарующей зелени. А вот скульптор Мартос, которому сам господь бог, кажется, велел любить тело в первозданной его простоте, терпеть не мог обнаженной натуры, и любую наготу, даже мужскую, он стыдливо прятал под складками драпировок, выделывать которые он был большой мастер. Посетив с дочерьми театр, где танцевала несравненная и воздушная Истомина, Мартос всю дорогу до дома плевался. -- У-у, коровища какая! Оголилась, да еще пляшет... Егоров просил Ивана Петровича, чтобы третью дочку, Веру Ивановну, не выдавал на сторону, а оставил за ним. -- Да на что она тебе? -- фыркал Мартос. -- Дура ведь! Сидит днями в окне и на корнетов прохожих пялится. -- А я с нее "Богородицу" писать стану... Уже не раз к Егорову обращались с просьбою писать портреты, но мастер отнекивался, говоря: -- Да где уж мне? Не умею я их делать... Умел, да не всегда хотел, -- так будет точнее! Вера Ивановна Мартос, на которой он женился, стала отличной "богородицей", позируя ему для образов, и тысячи верующих отбивали перед женой Егорова поклоны, ставили ей свечки, припадали к ней губами... Егоров не был уже молод, но его "богоматерь" исправно беременела. В суете быта супруги опростились, полюбили носить затасканные халаты. Оба они -- трогательно нежные: -- Ах, друг мой сердешный, Алексей Егорович! -- Благодарю за лаоку, милейшая Вера Ивановна... Так и жили! Ученики-академисты окружали мастера с патриархальным почтением. К началу занятий уже стояли возле дверей квартиры, встречая его появление поклоном. Егоров носил старомодную шинель, имея в руках трость и фонарь. Ученики сопровождали его до классов, принимая шинель с тростью, гасили фонарь. Подхалимства в этом не было -- едино лишь уважение к заслугам профессора, к его таланту. А среди учеников был страшный лентяй -- Карлушка Брюллов, которого утром было не добудиться, -- Карлушка-то дрыхнет, чай? -- спрашивал Егоров по утрам. -- Ну что с него взять-то? Лодырь, но.., умеет, умеет! Да-с. Как бы не обскакал всех вас, давно проснувшихся. Егоров натягивал на голову замасленную ермолку из кожи, не спеша двигался среди мольбертов, учил больше показом, желая видеть красоту даже там, где ее недоставало. Был у него и домашний ученик, итальянец Скотта, которого Егоров кормил и одевал, как родного сына... За работой иногда слышалось: -- Миша, а ты сапоги-то мне почистил ли? -- Сейчас. -- Может, и самоварчик поставишь? -- Сейчас. -- А с барышнями моими не хочешь ли погулять? -- Сейчас... И вот Скотти, славный в будущем мастер картин, выводит на прогулку дочек Егорова -- Наденьку, Дунечку,. Сонечку, за ними плетется, ковыряя в носу, Евдокимушка... М. Ф. Каменская, дочь художника Федора Толстого, писала, что в квартире Егорова неурядица и беспорядок! Сам он вечно в замызганном халате, уже с брюшком. "Около него на кресле, в пунсовом ситцевом платье, прикрывая ковровым платком свой громадный живот, всегда сидела на натуре, очень еще красивая собой, жена его Вера Ивановна... Егоров писал с нее богородиц, а с дочерей своих -- ангелов". Когда же подросла Сонечка, и ей нашлась работа -- позировать для одалисок. Однако образовывать своих "барышень" Алексей Егорович не пожелал, он говорил: -- К чему учить эту телятину? Сколько ни учи, все позабудут. Им бы, дурехам, только замуж поскорей выйти... В доме появился и первый жених -- инженерный поручик Митя Булгаков, заглядевшийся на смущенную Наденьку. -- А ну, пошел вон из-за стола! -- гаркнул Егоров. В чем дело? Оказывается жених нечаянно сложил крест-накрест вилку с ножиком, и Егоров сразу расшумелся: -- Мы эти масонские штучки знаем, нас не проведешь... Обладавший смолоду почти разбойничьей славой, стал Егоров под старость бояться грозы и масонов. Нужда не стучалась в двери его дома, но Егоров делался уже скуповат: -- Вы бы, Вера Ивановна, за столом-то не сразу гостям куски накладывали. Сначала спросите: хотят ли? На што добро переводить зря, ежели они неголодные к нам приходят? Беда, которой он ждал, не замедлила прийти... В тех же выпусках "Старых годов" встретилось мне письмо художника П. Е. 3аболотского к известному меценату А. Р. Томилову; оно датировано как раз 1840 годом. "Кто знает Алексея Егоровича Егорова, -- писал он, -- каждому приятно вспомнить имя его, но кто услышет о его теперешнем положении, примет участие и выронит слезу сострадания. Алексей Егорович, наш столп академии, опора каждого художника, лишен сего титла достойного; он отрешен от должности. Ему отказано служить.., мрачная завеса опустилась на Славу Его, кто поднимет ее? Его Истинный Талант и Слава во веки не затмятся..." Не совсем грамотно писал Заболотский, зато правдиво писал и душевно! x x x Римские папы имели много грехов, но были достаточно умны, чтобы не вмешиваться в дела художников, отчего галереи Ватикана и оказались наполнены гениальными шедеврами. Екатерина II, грешница великая, открыто признавалась, что в искусстве не разбирается, но умела слушать советы знатоков и потому оставила после себя Эрмитаж, наполненный сокровищами. Ее же внук, Николай I, напротив, не стыдился указывать художникам, как надо работать, а собрание Эрмитажа разорял, торгуя картинами с аукциона, а иные полотна отправлял сразу в пожарную часть столицы, чтобы предать их пламени... Так ведь было! Сначала императору не понравились образа, сделанные Егоровым для церкви Измайловского полка, и он объявил ему выговор: -- И прошу внести его в протоколы академии! Чтобы больнее унизить мастера, Николай I велел Егорову публично расписаться в прочтении царской резолюции, а потом его заставили вернуть аванс, полученный за работу. Когда же Егоров и унизился, и остался без денег, разруганные образа царь сам и велел повесить в церкви Измайловского полка, ибо лучше образов все-таки не нашли... Егоров перекрестился: -- Даст бог, и забудет он резолюцию свою. Все притихло. Только шумела молодая слава Брюллова! Егоров взялся писать новые образа для церкви святой Екатерины в Царском Селе. Николай I тут как тут, сделал "стойку". -- Эту пачкотню, -- велел, -- отправьте обратно в академию, и прошу выяснить: достоин ли Егоров звания профессора? Карл Брюллов, в блеске молодой славы, не выдал своего учителя на истязание, да и все профессора поставили Егорова в ряды живописцев с мировым именем: "Опытностью своей и советами он и теперь так же полезен, как в течение 42-летней службы его при Императорской Академии Художеств". Но самодержавная воля самодура победила разумные доводы, царь распорядился: -- Егорова, в пример иным, вовсе от службы уволить... Была осень 1840 года. Ученики зажгли фонарь, последний раз подали мастеру старомодную шинель, он взял палку, а руки тряслись. С трудом Егоров нащупал крючки на шинели. -- Старенькая, -- сказал он. -- Таких нынеча не носят. Еще в двенадцатом годе пошил, когда "Истязание Спасителя" писал... С казенной квартиры, где много комнат и света, где ненадобно думать о дровах и освещении, пришлось съехать на Первую линию Васильевского острова. Хорошо, что мебелью не обзавелся, -- переезжать легче. На новой квартире Егоров развесил по стенкам свои картины и эскизы -- сразу повеселело. -- Вы, любезная Вера Ивановна, -- сказал он жене, -- не должны думать, что после такой обиды я стану помирать... Никто не видел его тайных слез. Он, которым восхищались Канова и Камуччини, он, прозванный "русским Рафаэлем", он, который принес честь русской Академии художеств, теперь злобной волей дурака задвинут в угол жизни, словно старенький негодный шкаф... Но Егоров стойко пережил трагедию своей жизни. И в этом ему помогла молодежь, навещавшая его в новой квартире: кому нужен совет, а кому полтинник, кому поправить рисунок, а кто и просто так зашел -- посидеть, послушать. На закате жизни Егоров сыскал друга в юном художнике Льве Жемчужникове, который оставил нам добрые воспоминания. Вместе они работали, читали, гуляли, заглядывая в лавки. -- Спасибо тебе, Левушка, -- сказал однажды Егоров. -- За что? -- удивился Жемчужников. -- Не стыдишься старость мою приласкать. А вот Евдокимушка со мной не гуляет: ему, франту, за шинель отцовскую стыдно... Коли умирать буду, ты уж не покинь меня. Жемчужникова не было в Петербурге, когда старый мастер умирал. Последние слова Егорова были: -- Вот и догорела свеча моей жизни... Его отвезли на Смоленское кладбище и опустили в землю -- подле могилы Ивана Петровича Мартоса. Боюсь, что для людей, знающих историю нашего искусства, я не сказал ничего нового. Но иногда и повторение старого становится для нас новым. Итак, свеча Егорова догорела -- яркая! Жизнь кончилась, а картины остались в музеях... Все дочери живописца вышли за достойных людей, особенно повезло Дунечке, связавшей судьбу со скульптором Теребеневым, могучие Атланты которого до сих пор удерживают своды Эрмитажа в Ленинграде. А сын. Евдоким Егоров, тоже художник, под конец жизни поселился в Париже, где завел керамическую мастерскую; он учил расписывать фарфор новое поколение живописцев... Это были Репин, Савицкий, Поленов. Чувствуете как смыкаются поколения? Валентин Пикуль. Сын Аракчеева -- враг Аракчеева Кого угодно, но Аракчеева лентяем не назову. Он мог пять дней подряд пересчитывать богатый ассортимент военных поселений, пока в числе 24 523 лопат и 81 747 метел не обнаруживал убытка: -- Разорители! Куда делась одна метелка? Шкуру спущу... Выпоров человека, граф становился ласков к нему: -- Теперь, братец, поблагодари меня. -- За што, ваше сясество? -- Так я ж тебя уму-разуму поучил. О нем масса литературы! В числе редких книг и "Рассказы о былом" некоего Словского (издана в Новгороде в 1865 году); книга не упомянута в аракчеевской библиографии. А начинается она так: "В Н-ской губернии, на правом берегу реки Волхова, находится село Г-но. Чудное это село!" Понятно, что губерния Новгородская, а село -- Грузине, которое было не только имением Аракчеева, но и административным центром Новгородских военных поселений. Все знали тогда о небывалой страсти Аракчеева к Настасье Минкиной, которая появилась в Грузине невесть откуда. Об этой женщине написано, пожалуй, даже больше, нежели о самом Аракчееве. "Настасья была среднего роста, довольна полная; лицо ее смугло, черты приятны, глаза большие и черные, полные огня... Характера живого и пылкого, а в гневе безгранична. Она старалась держаться как можно приличнее и всегда одевалась в черное". Привожу эту характеристику Словского потому, что она конкретна и не расходится с другими источниками. Правда, Николай Греч писал о Минкиной иначе: "Беглая матросская жена.., грубая, подлая, злая, к тому безобразная, небольшого роста, с хамским лицом и грузным телом". Народ не понимал, отчего всемогущий граф так привязан к Настасье, и ходили слухи, будто Минкина околдовала Аракчеева, закормив его каким-то "волшебным супом", рецепт которого она вынесла из цыганского табора. До наших дней уцелела великолепная икона богоматери с младенцем, висевшая до революции в соборе села Грузине; под видом богоматери на иконе изображена сама Настасья, а пухлый младенец на ее руках -- это и есть Шумский, сын Аракчеева, враг Аракчеева. x x x Откуда он взялся?.. Настасья, желая крепче привязать к себе графа, решила завести ребенка. Но сама к деторождению была неспособна. Случилось так, что граф долго отсутствовал, а в деревне Пролеты у крестьянки Авдотьи Филипповны Шейной умер муж, оставив жену беременной. Однажды вечером к жилищу вдовы подкатила графская коляска, из нее вышла Минкина и -- в избу. -- Ну что, голубушка? -- заговорила приветливо. -- Видит Бог, я с добром прибыла... Когда ребеночка родишь, отдашь мне его, а сама объяви соседям, что Бог его прибрал. -- Нет, нет! -- зарыдала Авдотья. -- Как же я дите свое родное отдам? Смилуйся, госпожа наша... Или нет у тебя сердца? -- Сердце мое, -- отвечала Минкина спокойно, -- и потому, если не отдашь младенца, я тебя замучаю и, как собаку, забью! А теперь рассуди сама, сколь завидна выпадет судьба младенцу -- станет он сыном графа, дадим ему воспитанье дворянское, будет жить барином. От тебя требуется лишь едино: молчать да еще издали радоваться счастью своего дитяти... Возражать Минкиной нельзя -- уничтожит! Фаворитка графа обрадовала Аракчеева, что тот вскоре станет отцом. Авдотья Шеина поступила как ей велели: новорожденного мальчика отдала Минкиной и сама же стала его кормилицей. Приехал граф Аракчеев, любовно нянчился с младенцем, а его доверие к Настасье стало теперь неограниченным. Поначалу мальчика называли "Федоровым", потом Аракчеев решил сделать из него дворянина Эту операцию он поручил своему генералу Бухмейеру, пройдохе отчаянному; тот поехал в город Слуцк, где адвокат Талишевский, большой знаток польской коронной дипломатики (науки о подлинности документов), ловко подделал документы на имя шляхтича Михаила Андреевича Шумского... Воспитанием мальчика сначала занималась сама Настасья, которую огорчал яркий румянец на его щеках. "Словно мужицкий ты сын!" -- говорила она и, чтобы придать сыну бледность, не давала есть досыта, опаивала его уксусом... Много позже Шумский вспоминал: -- Бедная моя кормилица! Я не обращал на нее внимания: простая баба не стоила того... Мне с младенчества прививали презрение к низшим. Если замечала мать (то есть Минкина), что я говорил с мужиком или играл с крестьянским мальчиком, она секла меня непременно. Но если я бил по лицу ногой девушку, обувавшую меня по утрам, она хохотала от чистого сердца. Можете судить, какого зверя готовили из меня на смену графа Аракчеева! Аракчеев приставил к мальчику четырех гувернеров: француза, англичанина, итальянца и немца, которые образовали его в знании языков и светских приличиях; из рук гувернеров смышленый и красивый мальчик был отдан в пансион Колленса, где стал первым учеником... Аракчеев скрипучим голосом внушал ему: -- Вам предстоят, сын мой, великие предначертания. Помните, что отец ваш учился на медные грошики, а вы -- на золотой рубль! Выйдя из-под опеки суровых менторов пансиона, Шумский попал в аристократический Пажеский корпус, где быстро схватывал знания (<А на лекциях закона божия, -- вспоминал он, -- я читал Вольтера и Руссо!") В записках камер-пажа П. М. Дарагана сказано: "Аракчеев часто приезжал в Корпус по вечерам; молчаливый и угрюмый, он проходил прямо к кровати Шумского, садился и несколько минут разговаривал с ним. Не очень-то любил Шумский эти посещения..." Да, не любил! Ибо ненависть к царскому временщику была всеобщей, и Мишель уже тогда начал стыдиться своего отца. Весною 1821 года его выпустили из Корпуса в офицеры гвардии, Аракчеев просил царя, чтобы тот оставил сына при нем "для употребления по усмотрению"; на экипировку сына граф истратил 2 038 рублей и 79 копеек -- деньги бешеные! Осмотрев юного офицера, граф сказал ему: -- Теперь, сударь, вы напишите мне письмо с изъявлением благодарности моей особе, и письмо ваше подошьем в архив, дабы потомство российское ведало, что я был человеком добрым... В столице, конечно, все знали, чей он выкормыш, знал и царь, который, в угоду Аракчееву, сделал Шумского своим флигель-адъютантом. Современник писал: "Баловень слепой и подчас глупой фортуны, красивый собой, с блестящим внешним образованием -- Шумский, казалось бы, должен был далеко пойти: путь перед ним был широк и гладок, заботливой рукой графа устранены все преграды, но.., не тут-то было!" x x x Человек умный и наблюдательный, Шумский не мог остаться равнодушным к аракчеевщине... В самом деле, жили мужики в своих, пусть даже убогих избах, но по своей воле, а теперь их жилища повержены, выстроены новые каменные дома ("связи"!) -- по линейке, по шаблону, так что дом соседа не отличить от своего; старики названы "инвалидами", взрослые -- "пахотными солдатами", дети -- "кантонистами", и вся жизнь регламентирована таким образом, что мужики строем под дробь барабанов ходят косить сено, бабы доят коров по сигналу рожка, и кому какая польза от того, что "на окошках No 4 иметь занавеси, кои надлежит задергивать по звуку колокола, зовущего к вечерне"? И за каждую оплошку полагались наказания: гауптвахта, фухтеля, шпицрутены. "Мы ведь только печкой еще не биты!" -- говорили Шумскому военные поселенцы... Леса не нравились Аракчееву: разве это порядок, если сосна растет до небес, а рядом с нею трясется маленькая осинка? Вырубил граф все леса под корень, опутал землю сеткой превосходных шоссе, обсадил дороги аллеями, как на немецкой картинке, и каждое дерево, пронумеровав его, впредь велел стричь, будто солдата, чтобы одно дерево было точной копией другого. Порядок! Чистота при Аракчееве была умопомрачительной -- курицам и свиньям лучше не жить (все уничтожены повсеместно). Собаку, коя осмеливалась залаять, тут же давили, о чем -- соответственно -- писалась графу докладная записка, подшиваемая в архив: мол, такого-то дня пес по кличке Дерзай вздумал тишину нарушить, за что его.., и т, д. Кладбища сельские граф выровнял так, что и следа от могил не осталось. Аракчеевщина -- поле чистое! И Шумский не хотел быть сыном Аракчеева... Подсознательно он уже пришел к выводу, что Минкина ему не мать, а граф -- не отец его. Однажды во время прогулки по оранжереям Грузина он напрямик спросил Аракчеева: -- Скажите, чей я сын? -- Отцов да материн. Не пойму, чем вы недовольны?.. Шумский поздно вечером навестил и Настасью: -- А чей я сын, мамушка? Минкина, почуяв недоброе, даже слезу пустила: -- Мой ты сыночек... Иль не видишь, как люблю тебя? -- Врешь ты мне! -- грубо сказал ей Шумский. Настасья тяжко рухнула перед киотами. -- Вот тебе Бог свидетель! -- крестилась она. -- Пусть меня ноженьки по земле не носят, ежели соврала... Шумский велел запрягать лошадей. Было уже поздно, в "связях" Грузина погасли огни, только светилась лампа в кабинете графа, когда к крыльцу подали тройку с подвязанными (дабы не звенели) бубенцами. Шумский расслышал шорох возле колонны аракчеевского дворца и увидел свою кормилицу, провожавшую его в столицу. -- Кровинушка ты моя.., жа-аланный! -- сказала она. Именно в этот момент он понял, кто его мать. А мать поняла, что отныне таиться нечего. Впопыхах рассказала всю правду. -- Только не проговорись, родимый... Сам ведаешь, что бывает с бабами, которые Настасье досадят: со свету она сживет меня! Создалось странное положение: крестьянский сын, подкидыш к порогу Аракчеева, он был камер-пажом императрицы, он стал флигель-адыотантом императора. Шумский признавался: "Отвратителен показался мне Петербург; многолюдство улиц усиливало мое одиночество и всю пустоту моей жизни. Я ни в чем не находил себе утешения". Однажды на плац-параде Александр I был недоволен бригадой Васильчикова и велел Шумскому передать генералу свой выговор. В ответ Шумский услышал от Васильчикова французское слово "бастард", что по-русски означает ублюдок... -- Нет! -- заорал Мишель в ярости, и конь взвился под ним на дыбы. -- Ты, генерал, ошибся: я тебе не бастард... Знай же, что у меня тоже есть родители -- и не хуже твоих, чай! Боясь аракчеевского гнева, скандал поспешно замяли, но Шумский не простил обиды. Пришел как-то в театр, а прямо перед ним сидел в кресле Васильчиков, лицо к государю близкое. Мишель первый акт оперы просидел, как на иголках. В антракте пошел в буфет, где велел подать половину арбуза. Всю мякоть из него выскоблил -- получилось нечто вроде котелка. И во время оперного действия он эту половинку арбуза смело водрузил на лысину своего обидчика: -- По Сеньке и шапка! Носи, генерал, на здоровье... После этого Александр I велел Шумскому ехать обратно в Грузине; Аракчеев назначил сына командиром фузилерной роты и усадил его за изучение шведского языка (Шумский знал все европейские языки, кроме шведского). Он в глаза дерзил графу: -- Наверное, вы из меня хотите дипломата сделать? Отправьте послом в Париж, но не разлучайте с фузилерной ротой... Герцен когда-то писал, что русский человек, когда все средства борьбы исчерпаны, может выражать свой протест и пьянством. Шумский и сам не заметил, как свернул на этот гибельный путь. Вскоре Минкина, что-то заподозрив, услала Авдотью Шеину из Грузина в деревню Пролеты; Шумский по ночам навещал мать в избе, из долбленой миски хлебал овсяный кисель деревянной ложкой и почасту плакал. -- Не пей, родимый. Опоили тебя люди недобрые. -- Не могу не пить! Все постыло и все ненавистно... В июле 1824 года Александр I с принцем Оранским объезжал Новгородские поселения, и Аракчеев приложил немало стараний, чтобы "пустить пыль в глаза". На широком плацу, где царь принимал рапорты от полковников, пыль была самая настоящая -- от прохода масс кавалерии. Шумский, будучи "подшофе", обнажив саблю, галопом поспешил на середину плаца. Дерзость неслыханная! Но.., конь споткнулся под ним, Шумский выпал из седла, переломив под собой саблю. -- Шумский! -- закричал царь. -- Я тебя совсем не желал видеть. Тем более в таком несносном виде... Аракчеев сгорбился. Александр I повернулся к нему: -- Это ваша рекомендация, граф! Благодарю... Шумского потащили на графскую конюшню, где жестоко выпороли плетьми. Аракчеев присутствовал при этой грубой сцене: -- Секу вас не как слугу престола, а как сына своего... Утром он провожал императора из поселений: -- Государь! А я с жалобой к тебе: твой флигель-адъютант Шумский шалить стал... Что делать с ним прикажешь? -- Что хочешь, но в моей свите ему не бывать... В 1825 году настал конец и Минкиной. Дворовая девушка Паша, завивая ей волосы, нечаянно коснулась щипцами лица фаворитки. -- Ты жечь меня вздумала? -- прошипела Настасья и с калеными щипцами в руках набросилась на бедную девушку. Вырвавшись от мучительницы, Паша кинулась бежать на кухню, где служил поваренком ее брат Василий Антонов. -- Кто тебя так истерзал? -- спросил он сестру. Услышав имя Настасьи, поваренок из массы кухонных ножей выбрал самый длинный и острый. Минкина напрасно кричала, что озолотит его на всю жизнь. Антонов вернулся на кухню и вонзил нож в стенку: -- Вяжите меня. Я за всех вас расквитался... Описать, что происходило с Аракчеевым, невозможно. Врачи даже подозревали, что он сошел с ума. Подле могилы Настасьи он вырыл могилу и для себя. А потом в Грузино начались казни. В разгар казней скоропостижно скончался Александр I, но Аракчееву было сейчас не до этого. Все его помыслы были о Минкиной: сгорбленный и состарившийся, граф блуждал по комнатам, повязав себе шею окровавленным платком убитой... Отныне с жизнью его связывала тонкая ниточка -- это.., сын! И граф не понимал, отчего сын не рыдает по матери! Они встретились в церкви, и Аракчеев сказал: -- Помолись со мной за упокой ее душеньки... И тут Шумский нанес ему сокрушительный удар. -- Моя мать жива, -- ответил он... Над могилой Минкиной он изложил Аракчееву всю печальную историю своего появления в графских покоях. -- Чего же мне теперь плакать и молиться? -- Уйдите, сударь, -- сказал Аракчеев, пошатнувшись. Шумский отправился на Кавказ, где вступил в ряды боевого Ширванского полка. Здесь из него выковался смелый и опытный офицер, любимый солдатами за отвагу и щедрость души. Пять лет страшных боев, множество ран и лицо, рассеченное чеченской саблей... Он стал инвалидом и кавалером двух боевых орденов святой Анны. В 1830 году Михаил Андреевич попрощался с Кавказом, а куда деться -- не знал. Вернуться в деревню к матери -- на это сил не хватило. -- Отрезанный ломоть к хлебу не прильнет, -- говорил он. x x x Полковник А. К. Гриббе, служивший в военных поселениях, пишет в мемуарах, что однажды в Новгороде, когда он шел через мост на Софийскую сторону, его окликнул странный человек -- не то чиновник, не то помещик, в коричневом засаленном сюртуке. "Вглядываюсь пристальнее -- лицо как будто знакомое, с красивыми когда-то чертами, но теперь опухшее и загорелое, вдобавок -- через всю левую щеку проходит широкий рубец от сабли". -- Не узнаешь? -- спросил он, придвигаясь к Гриббе. Это был Шумский, который рассказал о себе: -- Отдал меня Аракчеев под опеку к такому же аспиду, каков и сам, к вице-губернатору Зотову, но я до него скоро доберусь. Меня, брат, с детства тошнит от аракчеевских ранжиров... Будучи в казенной палате на службе, Шумский запустил медную чернильницу в губернского сатрапа Зотова, который "уклонился от этого ядра, и чернильница, ударившись в подножие царского портрета, украсила чернильными брызгами членов губернского присутствия, кои, стараясь вытереться, еще больше растушевали свои прекрасные физиономии". Аракчеев вызвал Шумского в Грузино: -- Хотя, сударь, вы и подкидыш, но ваше имя столь тесно сопряжено с моим, что, позоря себя, вы и меня оскорбляете. Предлагаю одуматься -- помолитесь-ка за меня в Юрьевском монастыре! Архимандритом там был знаменитый мракобес Фотий, человек нрава крутейшего, носивший вериги под рясой, а монастырь Юрьевский славился тюремными порядками. В такое-то чистилище и угодил Шумский, где "как опытный мастер скандального дела он постарался расположить в свою пользу многих иноков". Затем, когда большая часть монахов была на его стороне, Шумский затеял бунт... До Фотил дошел замысел Шумского: разбежаться что есть сил и повиснуть на бороде архимандрита, не отпуская ее до тех пор, пока Фотий не облегчит режима в обители. Страх был велик! Фотий нажаловался Аракчееву, а тот переправил "сынка" в монастырь Савво-Вишерский, где настоятелем был Малиновский, человек начитанный и умный, но пьяница первой руки. Вскоре настало в монастыре такое согласие -- наливает отец настоятель рюмочку, но не пьет: -- А где послушник Мишель? Без него скушно... Наливает в келье рюмочку Шумский и тоже не пьет: -- Где этот зверь настоятель? Чего не тащится в гости?.. Кончилась эта монастырская идиллия тем, что однажды Малиновский с Шумским клубком выкатились в церковь из кельи -- к вящему соблазну черноризников и черносхимников, взыскующих жизни праведной в затворении от мира грешного. К чести Малиновского надо сказать, что он виновных не искал, а графу Аракчееву доложил честно: -- Лукавый попутал -- оба мы хороши были!.. В апреле 1834 года, воскликнув "О проклятая смерть'", граф Аракчеев умер, а Шумский бежал из монастыря. Долго его потом не видели. Наконец объявился: заросший бородой, в армяке мужичьем, с плетью в руке, он служил ямщиком на дальних трактах. Если полиция вмешивалась в его действия и желала "маленько поучить", Михаил Андреевич распахивал на себе армяк, а под ним сверкали боевые офицерские ордена: -- Дворянин, как видите! Сечь меня, увы, нельзя... Вскоре он снова пропал и обнаружился в Соловецком монастыре, куда был водворен по высочайшему повелению "без права выезда оттуда". Бежать с острова невозможно, но Шумский все же бежал и вдругорядь появился на пороге полковника А. К. Гриббе: -- Здравствуй, друг! Помнишь ты меня в мундире флигельадъютанта, а теперь полюбуйся, каков я в мужицкой рубахе. Эх, жаль, что потерял ямскую шляпу с павлиньим пером... Уж такое красивое было перышко! Кто я? Теперь я беглец, бродяга. Ушел тайным образом, от самого Белого моря питался христовым именем . Где копейку дадут, где хлебца отломят... Вот и возвратился я на родимое пепелище, в свои пенаты... Один! Совсем один... Гриббе из своего гардероба мог дать ему только дворянскую фуражку с красным околышем, но Шумский отверг ее: -- Не смеши ты меня, полковник! Каков же я станусь -- при бороде и армяке с дворянской фуражкой на голове... Прощай, брат! Вряд ли мы когда свидимся. Пойду по Руси странничать... "С тех пор я ничего уже не слышал о Шумском, -- писал в 1875 году полковник в отставке А. К. Гриббе, -- и не знаю, жив ли он теперь или давно погиб где-нибудь на большой дороге". Между тем Шумский снова попался властям, которые вернули его в стены Соловецкой обители. Сохранилось его письмо от 1838 года к императору Николаю I, в котором он просил избавить его от монашества, но царь распорядился держать его в келье, а за прошлые заслуги на Кавказе велел выплачивать пенсию, как отставному офицеру... Шумский в 1851 году серьезно заболел, и монахи переправили его для лечения в Архангельск, где в городской больнице он и скончался. Правда, есть глухие сведения, будто он умер не в Архангельске, а на Соловках лишь в 1857 году; когда англо-французская эскадра вошла в Белое море, чтобы бомбардировать стены Соловецкой цитадели, Михаил Андреевич Шумский -- уже старик! -- вспомнил былое, когда считался неплохим артиллеристом, и под его руководством древние монастырские пушки отвечали на залпы иноземной эскадры... Но этот факт я оставляю без проверки... x x x Тот же полковник А. К. Гриббе писал о Шумском: "Из него мог бы выйти человек очень дельный и полезный для общества; при отличных умственных способностях в нем было много хороших сторон -- он был доброй и чувствительной души, трусость ему была чужда, а смелость его граничила с дерзостью, доходя иногда до безумия. Шумский погиб в том всероссийском горниле, в котором гибнет столько человеческих личностей, нередко очень даровитых". Печальный рассказ предложил я тебе, читатель! Валентин Пикуль. Сын "Пиковой дамы" В один из дней осени 1844 года у московской заставы с утра пораньше толпились люди разного звания -- дворяне и купцы, нищие и дворовые: ждали. Ближе к вечеру вдали показались траурные дроги, обитые черным крепом, усталые коняги тяжко влекли катафалк по грязи. Тут весь народ набежал, лошадей сразу выпрягли, и люди сами впряглись в траурную колесницу: -- Ну, православные, подгонять не надо -- поехали! В город въехали затемно, появились и факелы, освещавшие траурную процессию. "Улицы запрудились народом, -- писал очевидец, -- но полиции не было, тишина была поразительная; многие плакали". Люди попроще, газет не читавшие, спрашивали: -- Чей покойничек-то? -- Да наш -- московский. -- А везут-то откеле? -- Да прямо из Парижа, чтобы в Москве остался... Три дня гроб стоял в церкви Дмитрия Солунского, три дня площадь перед храмом была заполнена москвичами. Наконец состоялось погребение, а всех, кто провожал гроб до кладбища, тут же одаривали золотыми кольцами -- на память об этом дне, для нищих же был накрыт стол для обильного угощения... Светлейший князь Дмитрий Владимирович Голицын скончался в Париже 27 марта 1844 года, исключенный из списков российского генералитета 14 апреля того же года. Бурная и бравурная жизнь человека закончилась. Интересно, а как она, эта жизнь, начиналась? x x x У нас хорошо знают княгиню Наталью Петровну Голицыну, урожденную графиню Чернышеву, которая послужила А. С. Пушкину прообразом для его "Пиковой дамы". О дочери ее Софье, ставшей графиней Строгановой, которая не умерла до тех пор, пока не завершила перевод дантевского "Ада", я уже писал, но у нас плохо извещены о сыне "пиковой дамы", который почтительно вскакивал перед матерью и садился лишь с ее сиятельного дозволения... Конечно,