них возможностях
выбора. Но совсем другое дело -- сказать, что образование с необходимостью
приводит к вере в демократические нормы" В этом случае растущий уровень
образования в разных странах-- от Советского Союза и Китая до Южной Кореи,
Тайваня и Бразилии -- был бы тесно связан, с распространением норм
демократии. Действительно, модные идеи в мировых образовательных центрах в
настоящий момент оказались демократическими: неудивительно, что тайваньский
студент, получающий инженерный диплом в UCLA, вернется домой, веря, что
либеральная демократия есть наивысшая форма политической организации для
современных стран. Однако нельзя сказать, что есть какая-то неизбежная связь
между инженерным образованием этого студента, которое действительно
экономически важно для Тайваня, и его обретенной верой в либеральную
демократию. На самом деле мысль, что образование естественным путем ведет к
принятию демократических ценностей, отражает заметное предубеждение со
стороны демократов. В иные периоды, когда демократические идеи не были так
широко признаны, молодые люди, учившиеся на Западе, возвращались домой в
убеждении, что коммунизм или фашизм -- это и есть будущее для современного
общества. Высшее образование в США и других западных странах сегодня обычно
прививает молодым людям историческую и релятивистскую точку зрения,
свойственную мысли двадцатого века. Это подготавливает их к гражданству в
либеральной демократии, поощряя терпимость к чужим взглядам, но заодно и
учит, что нет непререкаемой почвы для веры в превосходство либеральной
демократии над иными формами правления.
Факт, что образованные представители среднего класса в большинстве
развитых, индустриальных стран в массе предпочитают либеральную демократию
различным формам авторитаризма, вызывает вопрос о том, почему они выражают
такое предпочтение. Кажется совершенно ясным, что предпочтение демократии не
диктуется логикой самого процесса индустриализации. И действительно, логика
процесса вроде бы указывает в совершенно противоположном направлении. Потому
что если целью страны является прежде всего экономический рост, то
по-настоящему выигрышной будет не либеральная демократия и не социализм
ленинского или демократического толка, а сочетание либеральной экономики и
авторитарной политики, которую некоторые комментаторы назвали
"бюрократически-авторитарным государством", а мы можем назвать "рыночно
ориентированным авторитаризмом".
Существуют серьезные эмпирические свидетельства, показывающие, что
модернизирующиеся страны с рыночно ориентированным авторитаризмом показывают
лучшие экономические успехи, чем их демократические аналоги. Самый
внушительный экономический рост в истории показали именно государства такого
типа, в том числе имперская Германия, Япония Мэйдзи, Россия Витте и
Столыпина, а в более поздние времена Бразилия после военного переворота 1964
года, Чили под властью Пиночета и, конечно же, все НИЭ в Азии...
Например, между 1961 и 1968 годами среднегодовой рост в развивающихся
демократиях, включая Индию, Цейлон, Филиппины, Чили и Коста-Рику, составил
всего 2,1%, в то время как в группе консервативных авторитарных режимов
(Испания, Португалия, Иран, Тайвань, Южная Корея, Таиланд и Пакистан)
наблюдался средний рост на 5,2% в год.221
Причины, почему рыночно ориентированные авторитарные государства должны
быть эффективнее экономически, чем демократические, в общем, очевидны и были
описаны экономистом Джозефом Шумпетером в книге "Капитализм, социализм и
демократия". Пусть избиратели демократической страны абстрактно согласны с
принципами свободного рынка, они слишком легко готовы от них отказаться,
когда под угрозой находятся их сиюминутные экономические интересы. Другими
словами, нельзя предполагать, что демократическая общественность сделает
экономически рациональный выбор или что экономические неудачники не
воспользуются политической властью для защиты своего положения.
Демократические режимы, отражающие запросы различных групп своего общества,
склонны больше тратить на социальное обеспечение, создавать антистимулы для
производителей путем политики выравнивания налогов, чтобы защитить
неконкурентоспособные и убыточные отрасли, а потому имеют бюджетные дефициты
больше и темпы инфляции выше. Возьмем один пример поближе: в восьмидесятые
годы Соединенные Штаты потратили намного больше, чем произвели, выстраивая
подряд бюджетные дефицита, ограничивая будущий экономический рост и выбор
будущих поколений, чтобы поддержать высокий уровень потребления в настоящем.
Несмотря на общую тревогу, что такая близорукость будет вредна как
экономически, так и политически, американская демократическая система была
не в состоянии всерьез справиться с этой проблемой, поскольку не могла
решить, каким образом справедливо распределить бремя сокращения бюджета и
увеличения налогов. Так что демократия в Америке в последние годы не
показала высокой экономической эффективности.
С другой стороны, авторитарные режимы в принципе лучше способны
следовать истинно либеральному экономическому курсу, не извращенному
постоянно растущими требованиями перераспределения" Они не должны считаться
с рабочими находящихся в упадке отраслей или субсидировать неэффективный
сектор просто потому, что у этого сектора есть политическое влияние. Они
могут действительно использовать государственную власть для сокращения
потребления во имя перспективного роста. В период быстрого роста в
шестидесятых годах правительство Южной Кореи смогло подавить требования
повышения зарплат, объявив забастовки вне закона и запретив разговоры о
повышении потребления и благосостояния рабочих. И наоборот, переход Южной
Кореи к демократии в 1987 году вызвал невероятный рост забастовок и долго
подавляемых требований роста зарплаты, с которыми пришлось иметь дело
новому, демократическому режиму. Результатом явилось резкое повышение цены
труда в Корее и снижение конкурентоспособности. Разумеется, коммунистические
режимы умели добиваться крайне высоких темпов роста накоплений и инвестиций
путем безжалостного подавления потребителей, но возможность долговременного
роста и способность к модернизации при этом отсутствовала, потому что не
было конкуренции. С другой стороны, рыночно ориентированные авторитарные
режимы взяли здесь от обоих миров лучшее: они могут силой поддерживать
относительно высокую общественную дисциплину среди населения, при этом давая
определенную свободу, поощряющую новшества и использование наиболее
современных технологий.
Если один аргумент, выдвигаемый против экономической эффективности
демократий, состоит в том, что они вмешиваются в рынок в интересах
перераспределения и текущего потребления, то другой аргумент утверждает, что
они это делают недостаточно. Рыночно ориентированные авторитарные режимы во
многих отношениях более статичны в своей экономической политике, чем
развитые демократии Северной Америки и Западной Европы. Но эта статичность
отчетливо направлена на обеспечение высокого экономического роста, а не на
такие цели, как перераспределение и социальная справедливость. И не ясно,
чему служит так называемая "промышленная политика", когда государство
субсидирует или поддерживает одни сектора экономики за счет других, -- идет
она на пользу или во вред экономике Японии и других азиатских НИЭ в
долгосрочной перспективе. Но вмешательство государства в рынок, выполненное
компетентно и остающееся в широких границах конкурентного рынка, показало
себя полностью совместимым с весьма высоким уровнем роста. Плановики Тайваня
в конце семидесятых и начале восьмидесятых годов смогли перевести
инвестиционные ресурсы из таких отраслей, как текстиль, в более передовые,
такие как электроника и полупроводниковая промышленность, несмотря на
значительные потери и безработицу, которые терпела легкая промышленность. На
Тайване промышленная политика оказалась удачной только потому, что
государство смогло защитить плановиков-технократов от политического
давления, и они имели возможность воздействовать на рынок и принимать
решения на основании единственного критерия -- эффективности. Другими
словами, удача была связана с тем, что Тайвань управлялся не демократически.
Американская промышленная политика имеет куда меньше шансов повысить
экономическую конкурентоспособность Америки именно потому, что Америка более
демократична, чем Тайвань и азиатские НИЭ. Процесс планирования быстро пал
жертвой давления Конгресса с целью либо защиты неэффективных отраслей, либо
продвижения тех, с которыми были связаны чьи-то интересы.
Существует неопровержимая связь между экономическим развитием и
либеральной демократией, которую можно увидеть, просто посмотрев на карту
мира. Но точная природа этой связи более сложна, чем кажется На первый
взгляд, и ее не объясняет адекватно ни одна из выдвинутых до сих пор теорий.
Логика современной науки и процесса индустриализации, который наука
порождает, не дает однозначного направления в политике, как дает его в
экономике. Либеральная демократия совместима с индустриальной зрелостью, и
ее предпочитают граждане многих промышленно развитых стран, но необходимой
связи между этими двумя понятиями нет. Механизм, лежащий в основе нашей
направленной истории, ведет с одинаковым успехом и к
бюрократически-авторитарному будущему, и к либеральному. Поэтому, чтобы
попытаться понять сегодняшний кризис авторитаризма и мировую демократическую
революцию, нам придется обратить взгляд на другие предметы.
11. ОТВЕТ НА ПРЕЖНИЙ ВОПРОС
На вопрос Канта, возможно ли написать Универсальную Историю с
космополитической точки зрения, наш предварительный ответ -- "да".
Современная наука снабдила нас Механизмом, поступательное действие
которого дает истории человечества последних веков и направленность, и
логический смысл. В век, когда мы уже не можем отождествлять опыт Европы и
Северной Америки с опытом человечества в целом, этот Механизм поистине
универсален. Помимо быстро исчезающих племен в джунглях Бразилии или Папуа
-- Новой Гвинеи, нет ни единой ветви человечества, не затронутой Механизмом
или не соединенной с остальным человечеством универсальными экономическими
связями современного консюмеризма. Это признак не провинциальности, а
космополитизма-- признавать культуру, возникшую за последние несколько сот
лет, поистине глобальной, построенной вокруг обеспеченного технологией
экономического роста и капиталистических общественных отношений, необходимых
для появления и поддержания этого роста. Общества, пытавшиеся противостоять
этой унификации, от Японии Токугава и Блистательной Порты до Советского
Союза, Китайской Народной Республики, Бирмы и Ирана, смогли лишь
продержаться .в арьергардных битвах в течение одного-двух поколений. Те, кто
не был побежден превосходящей военной техникой, были соблазнены блеском
материального мира, созданного современной наукой. И хотя не любая страна
может в ближайшем будущем стать обществом потребления, вряд ли есть в мире
общество, не принимающее такой цели.
Учитывая воздействие современной науки, трудно придерживаться идеи, что
история циклична. Это не значит, что в историй не бывает повторений.
Читавшие Фукидида могут отметить параллели между соперничеством Афин и
Спарты и "холодной" войной между США и СССР. Те, кто наблюдал периодические
взлеты и падения великих держав древности и сравнивал их с нашим временем,
не ошиблись, заметив аналогию. Но возвращение определенных долговременных
исторических картин совместимо с направленной, диалектичной историей, если
мы учитываем, что существуют память и поступательное движение между
повторениями. Афинская демократия -- не современная, демократия, и у Спарты
тоже нет. современного аналога, несмотря на ее возможное сходство со
сталинским Советским Союзом. Воистину циклическая история, какой видели ее
Платон или Аристотель, потребовала бы глобального катаклизма такой силы, что
утрачены будут все воспоминания прошлом. Даже в век ядерного оружия и
глобального потепления трудно придумать катаклизм, который уничтожил бы
самую идею современной науки. И пока сердце вампира не будет пронзено колом,
он сам себя восстановит -- со всеми социальными, экономическими и
политическими обстоятельствами -- в течение нескольких поколений. Обращение
курса в каком бы то ни было фундаментальном смысле означало бы полный крах
современной науки и созданного ею экономического мира. Кажется весьма
маловероятным, что какое-то современное общество выберет подобный путь, и в
любом случае военное соревнование снова заставит жить в этом мире.
В конце двадцатого века пути Гитлера и Сталина представляются
тупиковыми, а не реальными альтернативами социальной организации людей.
Человеческие жертвы этих режимов были неисчислимы, и при этом оба эти вида
тоталитаризма в чистейшей его форме уничтожили сами себя при жизни одного
поколения: гитлеризм -- в 1945 году, сталинизм -- в 1956 году. Многие другие
страны пытались повторить тоталитаризм в той или иной форме, от Китайской
революции в 1949 году до геноцида Красных Кхмеров в семидесятых, и в
промежутке тоже существовало много мерзких мелких диктатур, от Северной
Корей, Южного Йемена, Эфиопии, Кубы и Афганистана слева до Ирана, Ирака и
Сирии справа.222 Но общей характеристикой всех этих вчерашних
претензий на тоталитаризм было то, что они возникали в относительно отсталых
и бедных странах третьего мира.223 Постоянные неудачи коммунизма
проникнуть, в развитый мир и его преобладание среди стран, только входящих в
первые этапы индустриализации, заставляют предположить, что "тоталитарный
соблазн" был, как сформулировал это Уолт Ростоу, главным образом "болезнью
переходного периода", патологическим условием, возникающим из особых
политических и социальных запросов стран, находящихся на определенном этапе
социо-экономического развития.224
Но как же фашизм, который возник в высокоразвитой стране? Как возможно
отнести немецкий национал-социализм на счет некоего "исторического этапа", а
не увидеть в нем создание самой современности? И если поколение, жившее в
тридцатые годы, было потрясено в своем самодовольстве взрывом ненависти, как
считалось, "преодоленной" прогрессом цивилизации, кто может гарантировать,
что нас не застанет врасплох новый взрыв из источника, до той поры не
распознанного?
Ответ, естественно, таков, что гарантий у нас нет, и мы не можем
заверить будущие поколения, что у них не будет своих Гитлеров или Пол Потов.
Современные философы, считающие себе гегельянцами и утверждающие, что Гитлер
был необходим для прихода Германии к демократии, заслуживают только
презрительной усмешки. С другой стороны, Универсальная История не обязана
оправдывать каждый тиранический режим и каждую войну, чтобы показать имеющую
смысл закономерность и масштабную картину человеческой истории. Мощь и
видная в долгих периодах регулярность эволюционного процесса не станут менее
верными, если мы признаем, что он подвержен большим и не имеющим очевидного
объяснения прерываниям, как не теряет своей верности биологическая теория
эволюции оттого, что динозавры вдруг вымерли.
Недостаточно просто вспомнить Холокост, чтобы положить конец дискуссии
о прогрессе или рациональности в истории человечества, хотя ужас этого
события должен заставить нас остановиться и задуматься. Существует
наклонность не желать обсуждать исторические причины Холокоста рационально,
и это очень похоже на то, как активисты антиядерной оппозиции не хотят
рационально обсуждать использование ядерного оружия для устрашения. В обоих
случаях дело в подсознательной тревоге, как бы "рационализация" не
одомашнила геноцид. У писателей, видящих в Холокосте кардинальное событие
современности в том или ином смысле, общим является утверждение, что
Холокост исторически уникален по степени зла и в то же время является
проявлением потенциально универсального зла, скрывающегося под поверхностью
любого общества. Но тут уж что-нибудь одно: или это уникальное по степени
зла событие, не имеющее исторических прецедентов, и тогда оно должно иметь
уникальные причины, такие, которые мы вряд ли с легкостью обнаружим в других
странах в другие времена,225 и поэтому его нельзя никак
воспринимать как необходимый аспект современности. С другой стороны, если
Холокост -- проявление универсального зла, тогда он становится крайним
вариантом, ужасного, но очень знакомого явления -- националистических
эксцессов, которые могут замедлить локомотив Истории, но не столкнуть его с
рельсов.
Я лично склонен к точке зрения, что Холокост был и уникальным злом, и
продуктом исторически уникального стечения обстоятельств в Германии
двадцатых -- тридцатых годов. Эти условия не только не являются латентными в
наиболее развитых обществах, но, их очень трудно (хотя и не невозможно) было
бы повторить в будущем в других обществах. Многие из этих обстоятельств,
например поражение в долгой и жестокой войне и экономическая депрессия,
хорошо известны и потенциально воспроизводимы, в других странах. Но другие,
которые относятся к особым интеллектуальным и культурным традициям Германии
того времени, ее антиматериализм и акцент на борьбу и жертвы, -- эти
обстоятельства очень отличали ее от либеральных Франции и Англии. Эти
традиции, никоим образом не "современные", -- были проверены мучительными
социальными потрясениями, вызванными тепличной индустриализацией;
кайзеровской Германии до и после Франко-Прусской войны. Можно понимать
нацизм как иной, хотя и крайний, вариант "болезни перехода", побочный
продукт процесса модернизации, который никак не был обязательным компонентом
самой современности.226 Из всего этого не следует, что подобный
нацизму феномен сейчас невозможен, потому что мы имеем общество, продвинутое
дальше подобного этапа. Но из этого следует, что фашизм есть патологическое
и крайнее состояние, по которому нельзя судить о современности в целом.
Говорить, что сталинизм или нацизм являются болезнями социального
развития, не значит закрывать глаза на их чудовищность или не сопереживать
их жертвам. Как указал Жан-Франсуа Ревель, тот факт, что в восьмидесятых
годах либеральная демократия в некоторых странах победила, ничего не значит
для огромных масс людей последнего века, чьи жизни были перемолоты
тоталитаризмом.227
С другой стороны, тот факт, что их жизни были загублены и их страдания
остались неискупленными, не должен лишать нас права задать вопрос, есть ли в
истории рациональная закономерность. Существует широко распространенное
ожидание, что Универсальная История, если можно будет таковую углядеть,
должна функционировать как некая секулярная теодицея, то есть оправдание
всего сущего в терминах грядущего конца истории. Такого ожидать нельзя ни от
одной Универсальной Истории. Прежде всего такая интеллектуальная конструкция
представляет собой весьма далекую абстракцию от подробностей и текстуры
истории и почти с необходимостью придет к тому, что станет игнорировать
целые народы и века, составляющие "предысторию". Любая Универсальная
История, которую мы можем построить, неизбежно не даст разумного
истолкования многим событиям, слишком реальным для тех людей, которые их
испытали. Универсальная История -- это всего лишь инструмент интеллекта, она
не может занять место Бога и принести персональное искупление каждой жертве
истории.
И существование в истории таких разрывов, как Холокост, как бы ужасны
они ни были, не отменяет того очевидного факта, что современность есть
связное и очень мощное целое. Существование разрывов нисколько не уменьшает
реальности примечательного сходства пережитого людьми в процессе
модернизации. Ни один человек не сможет отрицать, что жизнь в двадцатом веке
фундаментально отличается от жизни в предыдущих веках, и мало кто из жителей
уюта развитых демократий, как бы ни фыркал на абстрактную идею исторического
прогресса" согласится жить в отсталом третьем мире, который, в сущности,
представляет собой более раннюю эпоху человечества. Можно признать тот факт,
что современность открыла новые горизонты человеческому злу, даже можно
сомневаться в моральном прогрессе человека, и все же продолжать верить в
существование направленного и логически последовательного исторического
процесса.
12. НЕТ ДЕМОКРАТИИ БЕЗ ДЕМОКРАТОВ
Теперь должно быть очевидно, что Механизм, который мы описали, является
по сути экономической интерпретацией истории. Сама по себе "логика
современной науки" силой не обладает" есть только люди, желающие
воспользоваться наукой для покорения природы или для защиты от опасностей.
Сама по себе наука (как в форме машинного производства, так и в форме
рациональной организации труда) определяет только горизонт технических
возможностей, заданных основными законами природы. Это человеческое желание
толкает людей на использование этих возможностей: не желание удовлетворить
ограниченный набор "естественных" потребностей, но весьма растяжимое
желание, чей горизонт возможностей постоянно натыкается на препятствия.
Другими словами, наш Механизм есть своего рода марксистская
интерпретация истории, которая ведет к абсолютно немарксистским заключениям.
Именно желание "человека как биологического вида" производить и потреблять
ведет его из деревни в город, на работу на больших заводах или в больших
бюрократических структурах вместо работы на земле, толкает продавать свой
труд тому, кто предложит наивысшую цену, вместо того чтобы заниматься
работой своих предков, побуждает получать образование и подчиняться
дисциплине часов.
Но вопреки Марксу общество, которое дает людям возможность производить
и потреблять наибольшее число продуктов на наиболее равной основе, это не
коммунистическое общество, а капиталистическое. В третьем томе "Капитала"
Маркс описывает царство свободы, которое возникнет при коммунизме, в
следующих словах:
"Царство свободы начинается, действительности лишь там, где
прекращается работа, диктуемая нуждой и внешней целесообразностью,
следовательно, по природе вещей оно лежит по ту сторону сферы собственно
материального производства. Как первобытный человек, чтобы удовлетворять
свои потребности, чтобы сохранять и воспроизводить свою жизнь, должен
бороться с природой, так должен бороться и цивилизованный человек, должен во
всех общественных формах И при всех возможных способах производства. С
развитием человека расширяется это царство естественной необходимости,
потому что расширяются его потребности; но в то же время расширяются и
производительные силы, которые служат для их удовлетворения. Свобода в этой
области может заключаться лишь в том, что коллективный человек,
ассоциированные производители рационально регулируют этот свой обмен веществ
с природой, ставят его под свой общий контроль, вместо того чтобы он
господствовал над ними как слепая сила; совершают его с наименьшей затратой
сил и при условиях, наиболее достойных их человеческой природы и адекватных
ей. Но тем не менее это все же остается царством необходимости. По ту
сторону его начинается развитие человеческих сил, которое является
самоцелью, истинное царство свободы, которое, однако, может расцвести лишь
на этом царстве необходимости, как на своем базисе. Сокращение рабочего дня
-- основное условие".228
Фактически марксистское царство свободы есть четырехчасовой рабочий
день, то есть общество настолько продуктивное, что работа человека по утрам
может удовлетворить все естественные потребности его и его семьи, а день и
вечер остается ему для охоты, или поэзии, или критики. В каком-то смысле
реальные коммунистические общества вроде Советского Союза или бывшей
Германской Демократической Республики этого царства свободы достигли, потому
что мало кто выдавал больше четырех часов честной работы в день. Но редко
кто проводил остаток времени, занимаясь поэзией или критикой, поскольку это
могло привести прямо в тюрьму; время проводили в очередях, в пьянстве или в
интригах за получение путевки в переполненный санаторий на загрязненном
пляже. Но если "необходимое рабочее время", требуемое для удовлетворения
основных физических потребностей, составляло при социализме в среднем четыре
часа на рабочего, то в капиталистических оно было равно часу или двум, а
шесть или семь часов "прибавочного труда", завершавшего рабочий день, шли не
только в карман капиталисту, но и позволяли рабочим покупать автомобили и
стиральные машины, шашлычницы и автофургоны. Было ли это "царством свободы"
в каком-нибудь смысле -- другой вопрос, но американский рабочий был куда
полнее освобожден от "царства необходимости", чем его советский коллега.
Конечно, статистика производительности на одного работающего не
обязательно связана со счастьем. Как объяснял Маркс, физические потребности
растут вместе с производительностью, и надо знать, какой тип общества лучше
сохраняет равновесие между потребностями и производственными возможностями,
чтобы понять, в каком обществе рабочий более удовлетворен. Ирония состоит в
том, что коммунистические общества стали приобретать постоянно растущий
горизонт желаний, порожденных западным обществом потребления, не приобретая
средств удовлетворения этих желаний. Эрик Хонеккер говорил, что уровень
жизни в Германской Демократической Республике "намного выше, чем во времена
кайзера"; и действительно, он был выше, чем в большинстве обществ в истории
человечества, и удовлетворял "естественные" желания человека с многократным
превышением. Но это вряд ли было существенно. Восточные немцы сравнивали
себя не с людьми кайзеровских времен, а с современными им западными немцами,
и обнаруживали, что сильно от них отстают.
Если человек есть главным образом экономическое животное, движимое
желаниями и разумом, то диалектический процесс исторической эволюции должен
был бы быть в разумной степени одинаков для всех человеческих обществ и
культур. Таково было заключение "теории модернизации", позаимствовавшей у
марксизма взгляд, считающий движущими силами исторических изменений силы
экономические. В девяностых годах теория модернизации выглядит гораздо
убедительнее, чем двадцатью годами раньше, когда она подвергалась серьезным
атакам в научных кругах. Почти все страны, которым удалось достичь высокого
уровня экономического развития, становятся с виду все больше между собой
похожи, а не различны. Хотя существует большое разнообразие маршрутов, по
которым разные страны могут прийти к концу истории, очень мало есть
вариантов современного устройства, отличного от капиталистической
либеральной демократии, которые похожи на работоспособные.229 Все
страны, проводящие процесс модернизации, от Испании и Португалии до
Советского Союза, Китая, Тайваня и Южной Кореи, двинулись в эту сторону.
Но, как и все теории, объясняющие историю экономикой, в чем-то теория
модернизации неудовлетворительна. Эта теория работает в той мере, в какой
человек является, экономическим созданием, в той мере, в которой им движут
императивы экономического роста и индустриальной рациональности.
Неопровержимая сила теории порождается тем фактом, что люди, в особенности в
массе, почти всю жизнь действуют под влиянием этих мотивов. Но есть другие
аспекты человеческой мотивации, никак не связанные с экономикой, и именно
здесь происходят скачки истории -- большинство войн, внезапные взрывы
религиозных, идеологических или национальных страстей, ведущих к феноменам,
подобным Гитлеру или Хомейни. Истинная Универсальная История человечества
должна быть в состоянии объяснить не только широкий и постоянный
эволюционный тренд, но и скачки, причем и неожиданные тоже.
Из предыдущего изложения должно быть ясно, что мы не можем адекватно
объяснить феномен демократии, пытаясь его понять исключительно в терминах
экономики. Экономический взгляд на историю подводит нас к воротам Земли
Обетованной либеральной демократии, но не вводит внутрь. Процесс
экономической модернизации может Принести определенные масштабные социальные
изменения вроде превращения племенного и сельскохозяйственного общества в
урбанистическое, образованное, с многочисленным средним классом, которое в
каком-то смысле создает материальные предпосылки для демократии. Но этот
процесс не может объяснить самое демократию, поскольку если вглядеться в
него пристальнее, то видно, что демократию почти никогда не выбирают по
экономическим причинам. Первые большие демократические революции.
Американская и Французская, произошли тогда, когда промышленная революция
только шла в Англии, и обе страны еще не "модернизировались" в том смысле, в
котором мы теперь понимаем это слово. Поэтому выбор в пользу прав человека
не был обусловлен процессом индустриализации. Американские Отцы-Основатели
могли быть разгневаны попытками Британской Короны обложить их налогом, не
давая представительства в Парламенте, но решение объявить независимость и
воевать с метрополией, чтобы установить новый демократический порядок, вряд
ли может быть объяснено вопросами экономической эффективности. И тогда, как
во многие последующие моменты мировой истории, существовала возможность
процветать без свободы -- вспомним плантаторов-тори, бывших в оппозиции к
Декларации Независимости Соединенных Штатов, авторитарных реформаторов
девятнадцатого века в Германии и Японии, наших современников вроде Дэн
Сяопина, предложившего программу экономической либерализации и модернизации
под неусыпным попечением диктаторской коммунистической партии, или Ли Кваи Ю
в Сингапуре, который заявил, что демократия была бы препятствием блестящему
экономическому успеху Сингапура. И все же во все века находились люди,
которые выбирали не-экономический поступок, рискуя жизнью и средствами к
существованию в борьбе за демократические права. Нет демократии без
демократов, то есть без особого Человека Демократического, желающего
демократии и формирующего ее, и сам он тоже формируется ею.
Универсальная История, основанная на поступательном движении
современной науки, может, более того, иметь смысл только для четырехсот
примерно последних лет истории человечества, начиная с открытия научного
метода в шестнадцатом-семнадцатом веках. Но ни научный метод, ни
освобождение человеческих желаний не были движущим мотивом усилий по
покорению природы и постановке ее на службу человеку, усилий, которые
спрыгнули ex nihilo (из ничего (лат.)) с пера Декарта или Бэкона. Более
полная Универсальная История, даже такая, которая в большой мере
основывается на современной науке, должна будет понять до-современные истоки
науки и тех желаний, что лежат в основе желаний Человека Экономического.
Такие рассуждения предполагают, что мм недалеко ушли в нашей попытке
понять базис современной мировой либеральной революции или любой
Универсальной Истории, которая может лежать в ее основе. Современный
экономический мир является массивной и жесткой структурой, которая железной
хваткой держит многие аспекты нашей жизни, но процесс его возникновения не
является пограничным с самим историческим процессом, и его недостаточно,
чтобы решать, достигли ли мы конца истории. Поэтому нам лучше будет
полагаться не на Маркса и не на традицию общественных наук, происходящую из
его экономического взгляда на историю, но на Гегеля, его "идеалистического"
предшественника, первого философа, который ответил на поставленную Кантом
задачу -- написать Универсальную Историю. Гегелевское понимание Механизма,
лежащего в основе исторического процесса, несравненно глубже, чем у Маркса
или любого современного обществоведа. Для Гегеля первичным двигателем
истории человечества является не современная наука или постоянно
расширяющийся горизонт желаний, который ею движет, но полностью не
экономический мотив -- борьба за признание. Универсальная История Гегеля не
только дополняет очерченный нами механизм, но и дает нам более широкое
понимание человека -- "человека как такового", что позволяет нам понять
разрывы истории, войны и внезапные взрывы иррациональности посреди
спокойного экономического развития, характерные для фактической истории
человечества.
Возврат к Гегелю важен и потому, что он дает нам основу для понимания,
следует ли ожидать бесконечного продолжения исторического процесса или мы
уже фактически достигли конца истории. В качестве исходного пункта такого
анализа примем гегельянско-марксистский тезис, что прошлая история
развивалась диалектически, или посредством процесса противоречий, оставляя
на время в стороне вопрос о том, является основа этой диалектики
материальной или идеальной. Имеется в виду, что в мире возникает
определенная форма социо-политической организации, но она содержит
внутренние противоречия, которые со временем ведут к ее подрыву и замене
более удачной формой. Тогда проблема конца истории может быть поставлена
Следующим образом: существуют ли "противоречия" в нашем современном
либерально-демократическом устройстве, которые заставили бы ожидать
продолжения исторического процесса и возникновения нового, высшего порядка?
Мы можем допустить такое противоречие, только если видим источник
социального недовольства достаточно радикальный, чтобы вызвать падение
либерально-демократического строя -- "системы", говоря языком шестидесятых
годов -- в целом. Недостаточно указать на "проблемы" в современных
либеральных демократиях, даже если они серьезны, например, бюджетный
дефицит, инфляция, преступность или наркомания. "Проблема" становится
"противоречием", только если она настолько серьезна, что не только не может
быть разрешена в пределах системы, но и разъедает легитимность самой системы
так, что последняя рушится под собственным весом. Например, постоянное
обнищание пролетариата в капиталистическом обществе для Маркса было не
просто "проблемой", а "противоречием", поскольку должно было повести к
революционной ситуаций, которая повергнет всю структуру капиталистического
общества и заменит ее чем-то иным. И обратно, мы можем утверждать, что
история пришла к концу, если современная форма социального и политического
устройства полностью удовлетворительна для людей в самых существенных
отношениях.
Но как нам узнать, остались ли в современном общественном строе
какие-либо противоречия? Есть, по сути, два подхода к этой проблеме. В
первом мы наблюдаем естественный ход исторических событий и смотрим, есть ли
выраженная закономерность истории, которая указывает на превосходство
конкретной формы общественного устройства. Как современный экономист не
пытается определить "полезность" или "ценность" продукта самого по себе, но
воспринимает его рыночную оценку, выраженную ценой, так следует и принять
суждение "рынка" мировой истории. Мы можем представлять себе историю
человечества как диалог или соревнование между различными режимами или
формами организации общества. В этом диалоге общества "опровергают" друг
друга, победив или пережив оппонента, в некоторых случаях путем военной
победы, в других -- за счет превосходства своей экономической системы, в
третьих -- благодаря большей степени внутреннего политического
единства.230 Если все общества в течение столетий развиваются или
сходятся к одной и той же форме социо-политической организации, например
либеральной демократии, если не появляется жизнеспособных альтернатив
либеральной демократии и если люди, живущие в либерально-демократических
государствах, не испытывают радикального недовольства своей жизнью, то можно
сказать, что диалог пришел к окончательному и определенному заключению.
Философ истории вынужден будет признать претензии либеральной демократии на
превосходство и окончательность. Die Weltgeschichte ist das Weltgericht:
мировая история -- окончательный арбитр правоты.231
Такой подход не означает почитания власти и успеха под лозунгом "сила
создает право". Он не означает оправдания любого тирана или строителя
империи, на миг выскочившего на сцену мировой истории. Такой подход означает
одобрение лишь режимов или систем, выживших в целом процессе мировой
истории, что требует способности решать проблему удовлетворения людей,
исходно присутствующую в мировой истории, а также способности выживать и
адаптироваться к переменной человеческой среде.232
Такой "историцистский" подход, как бы ни был он изощрен, все же имеет
следующий серьезный недостаток: откуда нам знать, что видимое отсутствие
"противоречий" в с виду победоносной социальной системе -- в нашем случае
либеральной демократии -- не иллюзорно, и что с течением времени не выявятся
новые противоречия, требующие перехода к следующей стадии эволюции истории?
Без лежащей в основе концепции человеческой натуры, выстраивающей иерархию
существенных и несущественных свойств человека, невозможно знать, является
ли видимый социальный мир признаком истинного: удовлетворения людей, а не
результатом работы отличного полицейского аппарата, а то и просто затишьем
перед революционной бурей. Следует помнить, что общественный порядок в
Европе накануне Французской революции многим наблюдателям казался успешным и
удовлетворительным, как и общественный строй Ирана в семидесятых годах, или
стран Восточной Европы в восьмидесятых. Или возьмем другой пример: некоторые
современные феминистки заявляют, что почти вся предыдущая история была
конфликтом "патриархальных" обществ, но общества "матриархальные", более
проникнутые духом согласия, более заботливые и более мирные составляют им
жизнеспособную альтернативу. Это невозможно подкрепить эмпирическими
фактами, поскольку не существует примера матриархальных
обществ.233 И все же возможность появления их в будущем исключать
нельзя, если феминистский взгляд на возможности освобождения женской стороны
человеческой натуры окажется верным. Если это так, то мы явно не достигли
конца истории.
Альтернативным подходом к определению, не достигли ли мы конца истории,
может быть подход, называемый "внеисторическим", или подход, основанный на
концепции природы. То есть мы будем судить адекватность существующих
либеральных демократий с точки зрения внеисторической концепции человека. Мы
не будем просто смотреть на эмпирические свидетельства недовольства
населения в реальных странах мира, скажем, в Великобритании или Америке. Мы
вместо этого будем обращаться к пониманию человеческой природы, тех
перманентных, хотя не всегда отчетливо видимых черт человека как такового, и
мерить адекватность современных демократий этим стандартом. Такой подход
будет свободен от тирании настоящего, то есть от стандартов и ожиданий,
установленных тем самым обществом, суждение о котором мы хотим
вывести.234
Сам по себе факт, что человеческая природа не создана "раз и навсегда",
но создает сама себя "в ходе исторического времени", не избавляет нас от
необходимости говорить о человеческой природе -- либо как о структуре, в
пределах которой происходит самосоздание человека, либо как о конечном
пункте телоса, к которому, по-видимому, движется историческое развитие
человека.