Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
     OCR: Андрей из Архангельска
---------------------------------------------------------------









     Наша улица на окраине Соломбалы была  тихая и пустынная. Летом  посреди
дороги цвели одуванчики.  У  ворот домов грелись  на солнышке  собаки.  Даже
ломовые телеги редко нарушали уличное спокойствие.
     После обильных дождей вся улица с домами, заборами, деревьями и высоким
голубеющим небом отражалась в огромных лужах. Мы отправляли наши самодельные
корабли с бумажными парусами в дальнее плавание.
     Во  время весеннего  наводнения ребята  катались по  улице  на лодках и
плотиках.
     Улица  начиналась  от  набережной  речки  Соломбалки.  Среди  маленьких
домиков  с  деревянными  крышами  возвышался  двухэтажный  дом  рыботорговца
Орликова. В нижнем этаже орликовского дома жила наша семья.
     Мой отец служил матросом на небольшом судне "Святая Ольга".
     Я хорошо помню  тот июльский  день, когда  мы  провожали отца в рейс. В
порту было жарко и душно. Горячее солнце накалило пыльную булыжную мостовую.
Лица  у  грузчиков  были  влажными  от  пота. На  реке  --  полный  штиль. В
разогретом воздухе стоял крепкий запах тюленьего жира и соленой трески.
     Видели ли  вы, как  грузятся большие  корабли, отправляющиеся в далекое
плавание?
     После короткой  сутолоки грузчиков  у штабеля мешков на  причале  вдруг
раздается резкий крик: "Вир-ра!" Это означает: "Поднимай!"
     И в ту же секунду на  палубе, окутавшись в  облако пара, начинает бойко
тараторить лебедка.  Трос  натягивается так  туго,  что  становится страшно:
вдруг  не  выдержит  и  лопнет! На  самом  деле  бояться  совсем нечего. Для
стального троса несколько мешков с мукой -- сущие  пустяки.  Приходилось мне
видеть, как на стальных тросах висел, словно игрушка, буксирный пароход.
     Намертво затянутая  стропом1 кипа мешков  легко отрывается  от дощатого
настила. Теперь лебедка уже не тараторит,  а глухо ворчит, словно досадуя на
тяжесть  груза.  Перемазанные мукой грузчики,  поддерживая мешки,  осторожно
подводят кипу к борту.
     1 Строп -- петля из веревки (троса) для подъема груза.

     -- Давай еще! -- кричит старший из грузчиков. -- Вирай помалу!
     -- Трави!
     Качнувшись над  палубой, кипа  мешков  начинает  медленно  опускаться в
трюм.
     Иногда над палубой повисают огромные пузатые бочки,  корзины, плетенные
из толстых прутьев, и даже живые коровы.
     Со скучающим видом наблюдает  за  погрузкой  штурман.  Он  одет в синий
китель.  В  пуговицах кителя  горит солнце.  Огромные  парусиновые  рукавицы
совсем не подходят к щеголеватому костюму штурмана и особенно к его красивой
фуражке с  великолепным якорем. Известно, что такие фуражки могут носить все
капитаны, штурманы и механики торгового флота. Но почему-то многие моряки не
любят форменных фуражек и носят простые кепки.
     Меня это очень удивляет. Чудаки! Любой из соломбальских мальчишек из-за
одной только фуражки готов стать моряком...
     "Святая  Ольга",  нагруженная,  опутанная  оснасткой,  привела  меня  в
восторг.  Правда,  она  казалась совсем крохотной  рядом с большим океанским
пароходом, который стоял тут же под погрузкой.  Но если бы в  ребячьей  игре
при  делении  на  две команды  меня  спросили:  "Матки,  матки,  чей запрос?
"Иртыша" или "Ольгу"? -- я ни минуты не колебался бы в выборе.
     "Иртыш" -- самый большой  и самый роскошный океанский  пароход. "Ольга"
--  маленькое зверобойное  судно.  Ну и что  ж! Конечно, "Ольгу". Во-первых,
один  вид  "Ольги",  старого, но  крепкого  бота  с  высокими мачтами,  туго
свернутыми  парусами и таинственным переплетением снастей, сразу  же начинал
волновать  мальчишеское воображение.  Во-вторых,  мы  знали, что на ботах  и
шхунах  плавают  самые  смелые,  самые  отчаянные  и самые  опытные  моряки.
В-третьих, -- и это главное, -- на "Ольге" уходил в плавание мой отец.
     На палубе "Ольги" лаяли густошерстные ездовые собаки с острыми стоячими
ушами.  Матросы  в  зюйдвестках1   и  парусиновых  куртках  крепили  шлюпки,
затягивали брезентом люки  трюмов. Синий с  белым четырехугольником отходной
флаг повис на мачте. Все было готово к отплытию.
     1 Зюйдвестка -- непромокаемый головной убор.

     Я запомнил в  тот день  отца веселым и разговорчивым. Он был еще совсем
молодой, безбородый, с голубыми глазами и прямыми  светлыми волосами. Обычно
отец был молчалив.
     -- От тебя, Николай, слова не добьешься, -- часто говорила ему мать. --
Как медведь!
     Отец краснел, улыбался, но ничего не отвечал. Он был добрый и совсем не
походил на медведя.
     Сегодня перед  отплытием он пил  вино вместе  с матросами в трактире, и
потому пропала его обычная молчаливость.
     Несколько раз отец по трапу сбегал к нам на причал. Мать тихо плакала.
     -- Таня, -- успокаивал ее отец, -- вернусь на будущий год, получу много
денег и  больше не пойду  в море.  Тогда  у нас будет хорошая  жизнь! Береги
сына... Прощай, Димка!..
     Отец  сказал:  "У  нас будет хорошая  жизнь!" Я  запомнил это  особенно
крепко.
     Когда убрали трап, жены матросов  на  берегу  заголосили,  запричитали.
Испуганно  ухватившись  за  материнские  юбки,   истошно  ревели   маленькие
ребятишки.
     Густой тройной гудок принес какую-то незнакомую, щемящую тревогу.
     "Ольга" отвалила от пристани и, развернувшись, медленно поплыла вниз по
Северной Двине, к морю.
     Провожающие  долго  стояли на берегу и смотрели вслед "Ольге", пока она
не скрылась за поворотом.
     ...Мы вернулись домой. Потом пришел дед. Он где-то выпил,  еле держался
на своей деревянной ноге и по двору шел,  уже опираясь о забор. Трезвый, дед
никогда не жаловался. Вино же заставляло его каждому изливать горе.
     -- Ушла "Ольга", а я остался... Татьяна, что  мне здесь  делать? Духота
тут для боцмана.  Проклятое море! Ты не горюй, Татьяна, вернется Николай. --
Дед ударял палкой по деревянной ноге. -- Проклинали мы всю жизнь море, а что
мы  без моря! Ну  куда  я теперь с этой деревяшкой?  Гожусь только багром от
берегов воду отталкивать. Вот отец у  меня до  седьмого  десятка проплавал и
схоронил кости на дне морском...
     Мать укладывала деда спать, но он не унимался. Он начинал  рассказывать
про свою жизнь, ругал море и жаловался, что не придется ему больше плавать.
     Прошли  времена  молодости,  когда  ставил  Андрей   Максимыч  рюжи2  в
беломорских заливах и бил на льду багром тюленей, когда работал он  на судах
дальнего плавания и побывал во многих чужеземных портах.
     2 Рюжи -- особый вид рыболовных снастей.

     Видел Максимыч много горя. Смерть заглядывала  через пробоины  в бортах
судна,  таилась  она  на  песчаных  отмелях и  скалистых  берегах в страшную
штормовую погоду.
     Но и на берегу  было не  легче, когда  моряк  оставался  без  работы. В
поисках ее обивал  он ступени парусников и пароходов. Горькая, тяжелая жизнь
заставила его и ценить и ненавидеть копейки.
     Максимыч знал море,  качаясь на  его волнах с малолетства. И плавать бы
ему, старому,  опытному боцману, до самой смерти! Но  безногие на  судне  не
нужны. Обыкновенный  ревматизм  перешел в  гангрену.  Деду Максимычу  отняли
ногу, и это было самым большим его горем.
     Два десятка аварий и  кораблекрушений пережил боцман. Но никогда  он не
думал,  что  оставит  море  прежде  смерти  и  будет  ковылять на деревянном
обрубке.





     Мы долго и терпеливо ожидали отца.
     Мать не спала в ненастные штормовые  ночи. Она  следила за лампадкой и,
прислушиваясь к заунывному посвисту ветра, думала об отце.
     Когда кончилась  зима и наша речка Соломбалка  освободилась ото льда, я
каждый день спрашивал у матери:
     -- Мама, сколько еще дней?
     -- Скоро, теперь скоро, -- отвечала она.
     День прибытия  отца, даже из короткого  рейса, всегда был  праздником в
семье. Он привозил морского окуня или палтуса. Мать принималась жарить рыбу.
Потом отец давал ей денег,  и  она  шла в лавку купца Селиванова. Если денег
хватало  для  уплаты  долга  Селиванову, мама  приносила  мне четверть фунта
мятных конфет -- самых дешевых, какие  были  в лавке. А иногда она  покупала
еще связку бледных пухлых калачей с анисом.
     Дед тоже уходил куда-то и вскоре приносил бутылку водки. Они садились с
отцом за  стол.  Выпив  чашечку, отец начинал много говорить и  смеяться. Он
никогда не ругался, как другие моряки, которые жили на нашей улице и которых
я  видел пьяными.  Только один раз он сказал,  что  пошлет капитана  ко всем
чертям, потому что  капитан не платит за отработку лишних вахт. В тот  день,
склонившись над столом, отец долго пел песню:

                     Доля матросская, каторга вольная,
                     Как тяжела и горька!
                     Кровью и потом копейка добытая --
                     Вот вам вся жизнь моряка.

     Хорошо было, когда отец оставался дома на ночь. Это означало, что судно
стало на чистку котла и команда несет береговые вахты.
     Вечером отец  садился со мной за стол и  карандашом  рисовал  пароходы.
Волны вокруг парохода были как настоящие, с беленькими всплесками-барашками.
Из трубы парохода валил густой  темно-серый дым.  На мачте вился  вымпел, и,
конечно, пароход шел полным ходом.
     Рисуя, отец объяснял:
     -- А  это клюз  для  якорной цепи.  -- И  он выводил на  носу  парохода
кружочек, похожий на маленький  глазок. --  А это брашпиль -- машина  такая,
якорь вирать. А это штормтрап -- лестница веревочная...
     Так по рисункам отца я изучал корабельную науку...
     Но через  год отец не вернулся. Время  шло, а  о "Святой Ольге" никаких
известий не было.
     Тогда уже началась  война  с  Германией.  Всюду  слышалось  новое и  не
понятное  для меня слово "мобилизация". Я видел  знакомых рабочих, одетых  в
солдатские шинели: они уезжали на войну.
     В газетах  писали только  о  военных действиях.  В  журнале  "Всемирная
панорама"   я   видел   по-смешному  нарисованного  Вильгельма,  германского
императора. Он был в  каске, верх которой завершался острой шишкой наподобие
шпиля. Загнутые кверху усы торчали, как штыки, лицо его было свирепым.
     О родственниках моряков "Святой Ольги" забыли. Мать хлопотала, писала в
Петроград, но ответа  не  было.  Говорили,  что  "Ольгу"  потопила  немецкая
подводная лодка в горле Белого моря.  Но мать не верила слухам, и с весны мы
опять каждый день ожидали возвращения отца.
     Осенью  в   Архангельск  приехал  из  Мурманска   матрос  Платонов.  Он
рассказал, что их судно подобрало двух человек с "Ольги".  "Ольгу", затертую
во льдах, эти моряки покинули у северной оконечности Новой Земли.
     -- Плохо дело у "Ольги", -- откровенно говорил Платонов. -- Если помощи
не послать -- погибнут люди.
     Но помощи, конечно, никто не послал.
     Мы с мамой все еще ждали.  Мама каждый день  ходила к чужим  людям мыть
полы  и стирать  белье. Так прошло четыре года.  Однажды мама пришла  поздно
вечером и сказала дедушке:
     -- Царя свергли.
     -- Убили, что ли? -- спокойно спросил дед.
     -- Не знаю,  --  сказала  мама. --  Только говорят, что войны больше не
будет.
     -- Бабушка надвое сказала! -- усмехнулся дед.
     Я не знал, о какой бабушке вспомнил дед. Но, оказывается, он знал такой
случай: убили одного царя, а на другой день уже новый царь появился.
     Я  спросил  у  деда,  откуда берутся  цари, а  он,  опять усмехнувшись,
ответил:
     -- Была бы шея, а хомут найдется.
     -- Может быть, война закончится -- тогда  "Ольгу" искать пойдут,  --  с
надеждой сказала мать.
     Раньше  дед  всегда  утешал  маму,  говорил,  что  Николай  (мой  отец)
обязательно вернется. На этот раз он лишь покачал головой:
     -- Нет, Татьяна, теперь поздно. Не будет толку от поисков.
     Мать заплакала. И я понял, что больше никогда не увижу моего отца.





     Воскресенье. Утро. В училище идти не надо.
     Под крышей старого  погреба висит огромная  искристая сосулька. Тяжелая
слеза горит на ее острие.
     Еще вчера на дворе кружила сумасшедшая мартовская метель. Вечером ветер
переменился.  Стало тихо и  совсем тепло. В  снег  ударили капли  нежданного
весеннего дождя.
     А на рассвете подморозило.
     Только наша северная весна так легко играет ветрами и туманами, дождями
и заморозками.
     Дед  ударяет по стеклу барометра пальцем и  ругается. Стрелка барометра
скачет по ступенькам-делениям. Деду все равно,  какая  стоит  погода. Некуда
ехать -- на реке  лед, карбас1  на берегу, сети  висят на стене в чулане. Но
дед сердится так просто, по  привычке. Надоела  тесная  комната, бесконечные
пересуды хозяек на кухне и во дворе. Тянет на воду.
     1 Карбас -- поморская лодка.

     Из-за  крыши соседнего дома  смотрит словно чем-то  удивленное  солнце.
Легкий морозец-утренник совсем ослаб.  Только  в тени остались  нерастаявшие
льдинки на лужах. И еще осталась эта сказочная сосулька у крыши погреба.
     Сосулька   напомнила   мне   сказку   о   хрустальном  дворце,  которую
рассказывала моя  покойная бабушка Василиса. Может быть, это  новая проделка
злющего колдуна, превратившего  доброго молодца в  сосульку? Но мне не жалко
молодца. Все равно он снова оборотится человеком.
     Солнце поднялось над крышей и ярко осветило весь наш двор.
     Не  успел  я допить  кружку  кипятку, как мой приятель Костя  Чижов уже
забежал к  нам во двор.  Он держал  в руке короткую палку. Момент -- и палка
взлетела в воздух.
     Трах-та-тах!
     Льдинка взорвалась, рассыпав осколки и искры.
     -- Ну смотри, Костя, я тоже сегодня устрою что-нибудь раньше тебя!
     Сказка бабушки Василисы уже забыта.
     Из  угла в  угол через всю комнату дед растянул  сеть.  Скоро вскроется
река -- нужно готовиться к навигации и рыбной ловле.
     Дед вырезает  из  дерева вязальные иглы, похожие на причудливые  стрелы
диких  племен,  какие я видел  в  книжке у  Кости Чижова. На иглах  намотано
прядено.
     В  больших  морщинистых  руках  игла   кажется   живой.   Она   змейкой
проскальзывает  через  ячеи  сети.  С  каждым  новым  узелком  дыра  в  сети
уменьшается.
     -- Это кто так разорвал? Щука, что ли?
     Я хожу вокруг деда и расспрашиваю о рыбалке.
     Дед любит  поговорить  о рыбной ловле. Я  хорошо  знаю об  этом. Нужно,
чтобы  дед разговорился. Тогда, между прочим, можно ловко напомнить о шхуне.
Он давно обещал мне смастерить шхуну.
     -- Какая  там  щука!  -- отвечает дед, затягивая  узел широким  взмахом
руки. -- Корягой в Восточной Яде зацепило. И  кто только в той речонке хламу
насыпал?.. Зато окунь там живет. Скажи  на милость: где хламу всякого много,
туда он и суется. Вот какая рыба зловредная! Кормится в таких местах. А нам,
рыбакам, одно наказанье --  всю снасть  в клочья порвешь. Не  идут окунь  да
подъязок  на песочек, куда-нибудь  на Шилов  остров. На песочке коряг нету и
рыбы нету. Пескари  -- это  разве рыба! Кошачья  пища. Этак и  колюху  можно
рыбой назвать...
     -- Колюху кошки не едят. --  Я поддерживаю  разговор, приподнимаю сеть,
когда  это требуется, подаю  деду запасную иглу и  ножницы.  -- Наш Матроско
только понюхает колюшку и не ест.
     Старый-престарый Матроско дремлет  на полу. Это очень хитрый кот. Когда
солнце отходит  в сторону и солнечное пятно на  полу передвигается, Матроско
тоже меняет свое место. Он любит солнышко.
     Глаза у  Матроски закрыты,  и вид у него  такой равнодушный, словно ему
ровным счетом наплевать, что о нем говорят. Хитрюга!
     Матроско остарел  и  уже давно  не играет со мной. Зато мышей  он ловит
по-прежнему ловко. Но больше всего Матроско любит свежую рыбу.
     -- Наш Матроско баловень, -- говорит дед. --  Он что покойный капитан с
"Ксении". Ни один кок1 ему с первого раза угодить не мог.
     1 К о к -- повар на судне.

     Я знаю, что "Ксения" -- пароход, но нарочно спрашиваю:
     -- "Ксения" -- шхуна такая была, что ли?
     -- Не-ет,  "Ксения"  -- пароход,  железный...  На  шхунах  капитаны  не
разборчивы, все едят. Народ поморский, простой.
     -- А кто, дедушко, шхуны делает? Плотники?
     -- Корабельные мастера шьют.
     -- А ты бы, дедушко, мог шхуну сделать, а?
     -- Шхуну одному не сшить. Тес надо. Дела много...
     -- Нет, дедушко, не большую, а такую... вот такую...
     Я показываю руками игрушечные размеры.
     -- Это что же за шхуна! -- усмехается дед. -- Для модели...
     -- А ты,  дедушко,  обещал. Сделаешь? Я тебе тоже  что-то  сделаю...  Я
тебе,  знаешь,  принесу...  Не  знаешь? Кошку  найду. На рублики  выменяю  и
принесу.
     Кошка  --  маленький якорь.  В  прошлом  году дед утопил свою кошку.  А
рыбаку без кошки никак нельзя. Что за рыбная ловля без кошки!
     Но дед не соглашается. Он  сделает шхуну, а кошки  не надо. Может быть,
ворованная. Придерутся -- потом ходи и разбирайся, кто  прав,  кто  виноват.
Ему чужого не надо.
     Мне все равно, лишь бы шхуна была.
     Дед  сидит на низенькой  скамеечке, которую он  сделал сам.  Он хороший
плотник. Каждый матрос  должен быть  плотником. Волосы  у деда  взлохмачены,
ворот парусиновой рубахи  расстегнут. Починяя свои  рыбацкие  сети,  он поет
тягучие поморские песни.
     В  песнях  оживает  Поморье  --  старинные посады, рыбацкие  становища,
беломорские промыслы.
     Я упрашиваю деда рассказать о Поморье.
     -- Недосуг, -- отмахивается  дед. --  Время ли теперь сказки сказывать!
Ужо весна подойдет, на  рыбалку поедем, там хоть весь день рассказывай. А на
рыбалку-то нам с тобой бы на Белое море! Раздолье!
     Я помалкиваю, слушаю. Не хотел дед рассказывать, да  забылся. А мне это
и нужно.
     -- Мы бы с тобой  далеко в море,  как  бывало, пошли.  С поветерью да с
парусом, на карбасе. Там ветер рассолом  морским обдаст, здоровья добавит --
крепок станешь, что кнехта1 на палубе держаться будешь! А рассказчиков  тебе
там слушать не  переслушать.  Сарафанов,  повязок,  кокошников  смотреть  не
насмотреться.  Любо, как девки у моста в  хоровод сбегутся,  песни заиграют.
Рубахи  белые --  снегу ровня. Ленты -- такого  цвету в радуге не увидишь. А
лес  у моря  -- только мачты на  парусники  ставить. Лапы у  сосен  широкие,
тяжелые, медвежьи...
     1 Кнехт -- железная причальная тумба на палубе

     Хорошо слушать деда Максимыча!
     Зимой по вечерам дед ходит зажигать фонари.
     Уже совсем темно. Мы выходим на улицу. Опять подморозило.
     -- У-у... Звезд сколько! -- удивляюсь я.
     -- Столько ли еще бывает, -- равнодушно отвечает дед.
     -- Дедушко, а всего-навсего сколько звезд на небе? Тысяча будет?
     -- Поболе будет.
     -- Миллион?
     -- И миллиона поболе.
     -- А миллион миллионов будет?
     -- Должно, будет, не считал.
     -- А кто считал, дедушко?
     -- В академиях, говорят, считали.
     Академия -- это очень большой красивый дом. Люди,  живущие в этом доме,
называются профессорами. Они все время считают, рисуют и учатся. Так говорит
Костя Чижов. Дед Максимыч почему-то с недоверием относится к академии.
     -- У нас в Поморье и без академии по звездам курс прокладывали.
     -- Дедушко, а кто звезды выдумал? Бог?..
     Ничего я не пойму! Мать говорит, что звезды выдумал бог. Костя говорит,
что  звезды открыли  профессора.  Дед  усмехается,  но  молчит. Он, конечно,
знает, кто выдумал звезды!





     Соломбала -- остров. Мы -- островитяне.
     Это сказал Костя Чижов, но мы ему не поверили. В приходском училище нам
говорили: остров есть  часть суши, окруженная водой. Разве Соломбала со всех
сторон окружена водой?
     -- Дай клятву! -- потребовал Гриша Осокин. Он любил торжественность.
     Костя  произнес  какие-то  таинственные   слова  не  переводя  дыхания,
скороговоркой. Но ребята все равно не поверили.
     -- Нужно поднять кверху правую руку, -- настаивал Гриша.
     -- Скажи, что будешь горбатым, если не остров!
     Костя  выполнил  все,  что мы  требовали.  Ребята стояли вокруг него  и
недоумевали.
     -- Побожись, -- тихо сказал Аркашка Кузнецов.
     -- Божись сам! -- презрительно ответил Костя. -- Бога нету!
     Он  уже не первый раз говорил  о том, что бога нету.  Мы молчали. Тогда
Костя  отставил назад ногу и, как  бы  приготовившись  наступать  на  ребят,
сказал:
     -- Держу пари, что Соломбала -- остров. С кем?.. Что, боитесь?..
     Слово  "пари" было новостью. Обычно мы в таких случаях говорили: "Давай
поспорим!"  или  "Бьюсь  об  заклад!" Пари не  состоялось.  Когда Костя  все
объяснил, мы признали, что он прав.
     Мы были  островитянами.  Соломбалу окружала вода -- Северная  Двина, ее
рукав Кузнечиха и узкая речка Соломбалка. Речка эта была необыкновенная: она
имела два  устья, но у нее не было истока. Одним устьем Соломбалка впадала в
Двину, другим -- в Кузнечиху.
     Извилистая речка уходит далеко в лес. Кривые дряхлые ольхи склоняются к
ней  с  берегов. Даже  в  шторм,  когда на  Двине под сильным ветром  шипят,
закипая,  волны,  когда на большую реку страшно выехать в лодке, даже  тогда
Соломбалка лишь чуть-чуть рябит. Только разговорчивее и подвижнее становятся
на  берегах  деревья.  Обняв низкорослые лиственные  леса на  Со-ломбальском
острове,  речка сходится с  Северной Двиной.  Здесь  Маймакса --  судоходный
рукав Двины. С океана и с Белого моря в Архангельский порт  идут шхуны, боты
и пароходы.
     На берегах  Маймаксы -- лесопильные заводы и лесобиржи -- склады досок.
У  причалов лесобирж  день и ночь грузятся  английские, норвежские, шведские
транспорты.
     ...Итак, Костя Чижов прав. Соломбала действительно остров. Вообще Костя
всегда придумывает что-нибудь интересное и необыкновенное.
     Костя  был  покрепче каждого  из нас,  хотя  первое время мы  не хотели
признавать  этого. Волосы у него были зачесаны на косой пробор, как у парней
с пароходов дальнего плавания. Это вызывало у нас затаенную зависть. Я много
раз пробовал так зачесывать  свои  волосы.  Приходилось  выливать на  голову
полковша  воды,  но вода  высыхала, волосы выпрямлялись -- и  пробора как не
бывало.
     Костя Чижов  носил широкие серые штаны на  лямках. Лямки  были  черные.
Вероятно,  их  пришили  недавно,  потому  что  у  Кости  осталась   привычка
предупредительно  поддергивать  штаны.  Портниха, которая смастерила Костину
рубаху, должно быть, долгое время шила мешки для картошки.
     Когда Костя  впервые  появился  на  нашей  улице, ребята встретили  его
недружелюбно.  Раньше он жил на  Третьем проспекте. А ребята с Третьего и со
Второго   проспектов   --   наши   противники.  Они   загнали  кузнецовского
голубя-монаха, год назад перехватили  на  Северной Двине стружок и построили
ледяную горку в полтора раза выше нашей.
     Костя сидел на тумбочке, закинув ногу на ногу. Мы возвращались с речки.
Был вечер такой светлый, тихий и теплый, что домой идти не хотелось. Заметив
нового мальчика, Аркашка  Кузнецов подмигнул нам и вплотную  подошел к нему.
Задиристее Аркашки на нашей улице ребят не найти.
     -- Эй ты, зачем на нашу улицу пришел?
     -- Ты ее купил?
     Костя, к нашему удивлению, не проявил ни малейшего  испуга. Он спокойно
смотрел на нас.
     -- Купил -- пять копеек заплатил! -- залихватски ответил Аркашка.
     -- Дешево, -- сказал Костя. -- Так всю Соломбалу за рубль купить можно.
     -- Ты не задавайся лучше, а то получишь... Убирайся с нашей улицы!
     -- Я  на  своей улице.  У  меня батька пуд картошки въездных за комнату
отдал. Это тебе не пять копеек!
     -- Ты на нашу улицу переехал? Когда? -- спросил я.
     -- Вчера вечером.
     -- Ну, так  бы и говорил,  --  успокоился Аркашка  Кузнецов. -- Значит,
теперь наш... Ладно... Ну что,  ребята,  дать ему на всякий случай "бабушкин
стульчик"?
     "Бабушкиным стульчиком" назывался легкий пинок в известное место.
     --  Попробуй!  -- Костя встал и шагнул  к Аркашке.  --  Такой  стульчик
покажу, что надолго запомнишь!
     Аркашка попятился.
     -- Ладно, не задену. Я так просто... Не бойся...
     -- Очень тебя испугался! -- усмехнулся Костя. -- Ты сам-то не бойся.
     -- А ты плавать умеешь? -- насмешливо спросил Гришка Осокин.
     -- Тебя научу.
     Мне новый мальчуган понравился. Я подал ему руку.
     -- Как тебя зовут?
     -- Костя... А тебя?
     -- Меня зовут Димка, а фамилия Красов. Пойдем с нами играть!
     В углу обширного орликовского двора стоял заброшенной погреб,  старый и
полусгнивший. Погреб давно собирались  сломать,  но  пока он служил  ребятам
отличным местом для игр. Это была наша пещера. Иногда мы превращали погреб в
корабельную  каюту. Правда, хозяева дома нередко выгоняли нас из погреба, но
мы тайком снова проникали туда.
     Анна  Павловна Орликова,  хозяйка  дома,  любила отдыхать  в  маленьком
садике возле дома. Тут на клумбах, обложенных вокруг камнями, цвели махровые
астры,  анютины  глазки  и маргаритки.  Нам  даже  близко к садику подходить
запрещалось.
     Увидев  нас, Анна Павловна начинала  кричать и звать прислугу или сына.
Можно было подумать, что на хозяйку напали грабители. Тогда появлялся Юра --
узкоплечий   высокий  гимназист,   которого   на  улице   издавна   прозвали
короткоштанным.  Скинув ремень,  он воинственно гонялся  за нами.  В воздухе
сверкала ярко начищенная широкая пряжка.
     Мы в страхе разбегались.
     Однажды утром у садика Анна Павловна нашла сорванную маргаритку. Кто ее
сорвал, мы не знали. Но гнев хозяйки, конечно, обрушился на нас.
     -- Голодранцы! Воры! Разрушители! -- вопила Анна Павловна.
     И чего  она так взбеленилась? Подумаешь --  маргаритка! Да  если  бы мы
очень захотели, то ночью все цветочки повыдергали. Только зачем они нам, эти
цветочки! Вот если бы репа -- это другое дело!
     На  крик  матери  выскочил Юрка. Мы  моментально высыпали со  двора  на
улицу. Юрка кинулся за нами, и ему удалось поймать Гришку Осокина.
     -- Ты сорвал? Ты? Говори!
     -- Ничего я не рвал. Отпусти! Я скажу Сашке.
     Сашка  был старшим братом Гриши. Конечно, если бы он вступился, Юрке не
поздоровилось бы. Ведь Сашка был совсем взрослый и уже работал в мастерских.
Но разве он будет связываться с Орликовыми! Ему тогда и самому достанется от
отца. Орликовых не любили, но побаивались.
     Юрка  затащил  Гришку во двор и на глазах у  матери  избил  его. Гришка
ревел и грозился, вытирая кровь, сочившуюся из носа.
     Анна Павловна все еще сидела в садике,  вздыхала и расправляла лепестки
несчастной маргаритки.
     -- Бедный цветочек... Покажи им, Юрочка, как чужое хватать!
     Гришка  в тот день больше не выходил на  улицу. А вечером мы увидели на
набережной  Соломбалки  Сашку  Осокина.  Мы  догадались:  он  поджидал  Юрку
Орликова. Молодец! Он не боится.
     Ага! Вон Юрка вышел из дому. Он, наверное, отправился в город, в Летний
сад. Ничего не подозревая, Орликов уверенной  походкой  вышел на  набережную
Соломбалки.
     -- Постой-ка! -- крикнул Сашка.
     Юрка остановился, прищурил глаза, сделав вид, что не понимает, зачем он
понадобился Осокину.
     -- А ну, пойдем под мостик, поговорим! -- зло сказал Сашка.
     -- Что вам нужно?
     Раньше Юрка все же иногда выходил  на улицу и играл  с Сашкой и другими
ребятами  своего возраста. Тогда  он  не был таким вежливым и не называл  на
"вы"  мальчишек. Теперь он заканчивал гимназию  и с презрением поглядывал на
своих ровесников с нашей улицы.
     "Вам!" Сашка Осокин так же зло улыбнулся.
     -- Нужно. Пойдем, поговорим!
     Было видно,  что  Юрка струхнул.  Он побледнел, отвел глаза в сторону и
молчал.
     -- Пойдешь?
     -- Зачем? Я ничего не сделал...
     -- Ничего? -- Сашка взял гимназиста за грудь и притянул к себе. -- А за
что Гришке нос расквасил?  С маленькими воюешь,  а под мостик  идти боишься!
Смотри, теперь то время прошло, царское. Не забывайся!
     Сашка рванул Орликова на себя и с силой оттолкнул:
     -- Еще раз заденешь ребят -- душу из тебя вытряхну!
     Но "то  время" еще не  прошло.  Хотя царя уже не было, в Соломбале и на
нашей улице, по крайней мере, ничто не изменилось.
     Юрка Орликов вскоре окончил гимназию и уехал из Архангельска.
     В  тот  день,  когда  мы  познакомились с Костей  Чижовым,  нам удалось
незаметно пробраться в погреб.
     -- Это наша каюта, -- сказал я Косте.
     --  А где  же  иллюминатор? --  спросил  новый  член  экипажа. -- Нужно
прорезать.
     В самом деле, почему мы не додумались до этого раньше! И в тот же вечер
в двери погреба было вырезано небольшое круглое окно -- "иллюминатор".
     Костя Чижов оказался выдумщиком и  смелым парнем.  Он открыл нам  много
такого, о чем мы раньше даже и не подозревали.
     Однажды в воскресенье Костя появился на улице не босой, как обычно, а в
веревочных туфлях. Отец  послал его в город с очень важным поручением. Костя
позвал с собой нас. Он обещал показать памятник Петру Первому.
     --  Он ведь нашу Соломбалу Соломбалой назвал, рассказывал  Костя, шагая
впереди ребят. -- Тут у Петра верфь была...
     Нам,  конечно,  было  известно, откуда  пошло  название "Соломбала".  В
торжественный день спуска на воду первого корабля Петр устроил бал. Здесь не
было паркетных залов. Под ногами у танцующих  лежала солома. От двух слов --
"солома" и "бал" -- пошло название острову, на котором мы жили.
     -- Это  все вранье,  -- важно сказал Костя. -- А я  вот знаю. Слушайте!
Когда  спускался первый  корабль, был сильный-пресильный шторм. Всем штормам
шторм. И вот в тот день на Двине перевернуло ботик, а  на  этом ботике самый
любимый  помощник Петра  плыл.  Ну,  помощник и  утонул. А  в тот  день  бал
созывали по какому-то случаю.  Все веселятся, а  Петр скучный такой "Что ты,
-- спрашивают, -- государь, не весел?" А он  отвечает: "Солон мне этот бал".
Вот и вышло "Солон-бал". А потом уж Соломбалой стал остров зваться1. Вот как
было дело!
     1 Эти легенды не соответствуют действительности. Соломбала --  означает
болотистая местность. Название дано задолго до приезда Петра

     Мы согласились: это тоже было похоже на правду.
     Мы  шли толпой  по  деревянным  тротуарам  и  рассказывали всевозможные
истории  и  случаи.  Кто  хотел,  чтобы его  послушали,  забегал  вперед  и,
перебивая другого рассказчика, восклицал:
     -- Ну, это что!.. А вот...
     Мы  вспомнили  Ивана  Лобанова  --  архангельского  богатыря,  который,
рассердившись на рабочих копра, забросил в болото сорокапудовую  "бабу"  для
забивки  свай.  В другой  раз Лобанов  удержал у  пристани  пароход,  машина
которого работала на "полный вперед".
     Рассказам, воспоминаниям не было конца.
     Нагретые  солнцем  доски  тротуара  обжигали босые  ноги.  Когда  ногам
становилось невыносимо горячо, я шел по траве, около тротуара.
     Соломбала --  морская бедная  слобода, часть  Архангельска.  Живут  тут
моряки,   судоремонтники  и  лесопнльщики.  Соломбалу  отделяет   от  центра
Архангельска рукав Северной Двины -- Кузнечиха.
     Через Кузнечиху  перекинут длинный деревянный мост. Идти по мосту очень
интересно.  Оглянешься  -- сзади родная  Соломбала:  огромное  белое  здание
флотского  полуэкипажа, собор, лесопильный  завод Макарова,  у набережной --
мачты и пароходные трубы.
     Под мост  непрестанно  проскакивают  лодки.  У мостовых  свай толкается
маленький пароходик с баржей  на буксире. И трудно понять, то ли он не может
справиться  с  непомерно трудным делом  --  провести  баржу под мост, то  ли
капитан пароходика кого-нибудь поджидает и не хочет пришвартовываться1.
     1  Пришвартоваться-привязать  судно канатами или тросами  к  причальным
тумбам берега.

     С моста видно широкую Северную Двину, чуть затянутую дымом. А  впереди,
на высоком берегу -- Архангельск выглядывает из зелени бульвара причудливыми
башенками, железными крышами, церковными куполами.
     По городу  мы  идем пешком и с  любопытством разглядываем красивые дома
Немецкой  слободы. Здесь живут самые богатые  люди Архангельска -- владельцы
лесопильных заводов, пароходов, магазинов.
     По Троицкому  проспекту,  громыхая и позвякивая проходит трамвай, но он
не  для  нас. Если вывернуть все наши карманы,  из них не выпадет  ни  одной
копейки.
     Нам  остается  лишь  любоваться вагоном  и строить  предположения,  кто
сильнее: трамвай или речной пассажирский пароход -- "макарка".
     Речные пароходы принадлежали архангельскому коммерсанту Макарову.
     Хотя трамвай нам очень нравился, но мы были соломбальцами, водниками, и
потому без особого спора согласились, что пароход, конечно, пересилит.
     Костя велел нам подождать, а сам зашел во двор небольшого домика. Через
несколько  минут он  выбежал. Поручение  отца  было выполнено. Теперь  можно
отправиться смотреть памятник Петру Первому.
     Памятник стоял на  берегу Северной  Двины. В  треуголке  и  мундире,  с
подзорной трубой в руке, Петр словно сошел с корабля на новую землю. Широкая
лента и звезда  украшали его грудь. Одна перчатка с большим  раструбом  была
заткнута за пояс.
     Мы несколько раз обошли вокруг памятника.
     -- Он сам корабли строил! -- сказал Гриша.
     -- Как "сам"?
     -- Очень просто: брал топор и работал. Я видел на картинке.
     -- Врешь, Гришка! Он царь был... Мастеровых, что ли, не хватало?
     -- Такой уж царь, -- ответил Гриша. -- Он показывал, как делать.
     -- Просто руки хотел  поразмять, -- сказал Костя.  -- Надоест  ведь все
приказывать да приказывать...





     Я помнил  слова отца: "Вернусь, получу  много  денег, тогда у нас будет
хорошая жизнь!" А дедушка  говорил, что, если отец и вернулся бы,  все равно
ничего хорошего он бы не увидел. "Матрос --  он  матрос и есть, --  добавлял
дед. -- Матросу, что мастеровому на заводе, всю жизнь спину гнуть".
     Хорошая  жизнь  была у  Орликовых!  Они  ели  белый  хлеб,  деревенские
молочницы привозили им  молоко, сливочное масло,  творог,  яйца  и множество
всякой снеди. Каждый день прислуга Мариша ощипывала на крыльце тяжеловесных,
жирных гусей.
     Юрка Орликов носил всегда новые башмаки. У него был велосипед. Он часто
ходил  в кинематограф  "Марс" и  в  цирк Павловых.  Он гнал нас  со двора  и
кричал:  "А ну,  босоногая команда, брысь!  Это наш дом!  И двор  тоже  наш.
Убирайтесь!"
     И мы ничего не могли Юрке ответить.  Двор  был действительно Орликовых.
Они  могли выгнать  не  только ребят со двора, но и нашу  семью из дома. Сам
Орликов уже несколько раз грозился это сделать.
     Мы уходили, хотя нам было очень обидно.
     Прошло   лето,  наступила  осень.  Первыми  заморозками  ударила  зима.
Начались  игры   в  штурм  снежных  крепостей  и  катанье  по  тротуарам  на
коньках-самоделках.
     ...Зимой в Архангельске смеркается рано.
     Вернувшись из  училища,  ребята собрались в погребе. На  улице  кружила
метель и играть  не хотелось. Я принес дедушкин фонарь  "летучая  мышь".  На
голых, убеленных инеем  стенах  погреба качались  огромные причудливые тени.
Полумрак придавал нашему убежищу таинственность.
     --  Когда я вырасту, то  буду  зарабатывать много денег, -- тихо сказал
Гриша Осокин. -- Вот тогда заживем!
     -- Как же ты заработаешь много?
     -- Выучусь...
     -- У меня отец целых три года учился, а денег нету.
     -- Я буду десять лет учиться... -- мечтательно сказал Гриша.
     Из всех ребят, которые жили на нашей улице, только один Орликов окончил
гимназию. Остальные  учились по  два-три года. И мы знали -- никому  из  нас
долго  учиться не придется, нужно работать. Мы  не верили, что Гришка Осокин
будет учиться десять лет.
     Между тем происходило много не  понятных для  нас  событий. Еще  осенью
стало  известно,  что в  Петрограде  восстали рабочие  и прогнали буржуйское
правительство Керенского. Говорили, что в Москве и Петрограде теперь  Советы
-- рабоче-крестьянская власть. Во всей России -- революция.
     В Соломбале, в клубе судоремонтных мастерских, рабочие сорвали со стены
портрет Керенского и сожгли его. Говорили,  будто  это сделал  Костин  отец,
котельщик Чижов.
     Шли разговоры о том, что всех заводчиков скоро прогонят, а хозяевами на
заводах  будут сами рабочие.  В  Маймаксе  уже  собирались  отряды,  которые
назывались Красной гвардией. А в Архангельске тоже был Совет.
     Однако лесопильным  заводом  все  еще владел  Макаров. И  когда рабочие
объявили забастовку, Макаров их всех уволил.
     -- Это все меньшевики в Совете пакостят, -- сказал мне Костя. -- Они за
буржуев стоят.
     Я не  знал, кто такие меньшевики,  но не  признался  в  этом,  а только
спросил:
     -- Почему же их не прогонят?
     -- Подожди, прогонят.
     Костя  знал много такого о  чем я и понятия  не  имел. Однажды, когда я
пришел  к нему, он  показал мне газету  "Известия  Архангельского Совета". В
газете мы прочитали заголовки: "Революция и свобода в опасности",  "Товарищи
рабочие  и крестьяне! Поднимайтесь  на  защиту  революционных  прав!",  "Все
истинные революционеры, становитесь под красные знамена Красной Армии!"
     Я сам видел на улицах отряды  Красной гвардии, красные  флаги,  красные
банты  и  повязки на  рукавах  красногвардейцев Я  видел  у красногвардейцев
винтовки и удивлялся, почему они сразу же не прогонят всех буржуев  и в  том
числе Орликова.
     ... Пришла  весна. Мы с  нетерпением ожидали теплых дней,  когда  можно
бегать в одних рубашках, удить рыбу и по десять раз в день купаться.
     Соломбальцы  готовились  к навигации.  Всюду  на берегах  речки  горели
костры.  Легкий  серый  дымок  оседал на горбатых  днищах  перевернутых  для
ремонта лодок. На кострах в  жестяных банках и котелках разогревалась смола.
От дыма и острого запаха смолы приятно кружилась голова.
     Весенняя  вода  сбывала  медленно,  хотя  течение  было  стремительным.
Обломки  досок, масляные пятна, клочья  грязной пены -- все это беспорядочно
неслось в гавань.
     Не  узнать  нашу  речку   Соломбалку  ранней  весной.  Обычно   мелкая,
спокойная,  теперь  она вышла  из берегов, стала  широкой,  бурливой  рекой.
Казалось, вот-вот огромная морская шхуна, хлопая парусами, ворвется  в устье
и бросит на середине речки якоря.
     Дед  ремонтировал свой карбас. Каждое утро, захватив инструменты, паклю
и  ведро со  смолой, он  уходил  к  речке. Он  любовно  работал --  латал  и
осмаливал старые доски пузатого поморского карбаса.
     Подходили знакомые рабочие, матросы:
     -- Рыбачить собираешься, Максимыч?
     -- Нужно за свежей ухой съездить, -- отвечал дед.
     Старого боцмана уважали как хорошего, опытного  рыбака. Знали, что если
Максимыч  поехал, он  не вернется без  рыбы.  Люди  верили  в  его  рыбацкое
счастье.
     А счастье деда Максимыча было не такое, каким оно представлялось людям.
Часто мы вытаскивали невод пустым. Несколько мелких подъязков и ершей дед со
злостью  выбрасывал  обратно  в реку. Но неудача вскоре забывалась. Злость и
обида  проходили, как  только дед  усаживался  на  бережок  и закуривал свою
маленькую коричневую трубочку.
     -- Дело  не в счастье, -- говорил он. --  Какое счастье, когда ветер  с
севера тянет! После полудня стихнет -- тогда и рыбачить можно.
     Погоду дед предсказывал безошибочно. Он смотрел  на облака,  на солнце.
Ругал  чаек,  разгуливавших  по песчаным  отмелям, что было верным признаком
северного ветра. Радовался чистому, бледному закату солнца.
     В комнате висел барометр. Но, даже не глядя  на  него, дед точно  знал,
когда будет дождь, ветер или ясная штилевая погода.





     -- Ну,  Димка, посудина  исправна, -- сказал дед, заливая костер водой.
-- На рыбалку, внук, за окуньем!
     -- Дедушко, возьмем Костю, -- попросил я.
     Дед не любил  брать  на  рыбалку  чужих людей.  Я, конечно, расхваливал
своего друга. По моим рассказам, Костя был  тихий,  послушный мальчик, каких
мало не только в Соломбале, но и во всем Архангельске.
     --  И  потом,  он такой сильный -- один может невод вытащить.  Вчера он
всех ребят  на берегу разогнал. А  Ваське как поддаст,  так тот бух прямо  в
канаву! Так и надо: пусть не бросает камни на чужую крышу!
     --  Видно,  что  тихий,  -- пробормотал  дед.  --  Ну  ладно, зови,  не
помешает.
     --  Он  и грести хорошо  умеет,  --  продолжал я. -- Раз он один к морю
уехал  на  целую  ночь.  Вот тогда мать  его искала!  Ревела... думала,  что
утонул.
     На другой день мы  собрались  ехать.  Костя  обрадовался,  когда я  его
позвал на рыбалку. Конечно, он поедет.  Кто же из ребят откажется от  рыбной
ловли, да еще  с  дедом  Максимычем!  Во  всяком  случае, в  Соломбале таких
чудаков не найдется.
     Утром солнце поднималось неяркое, подернутое розоватой холодной дымкой.
Это  хорошее   предвестие.  День   будет   ясный,  безветренный.   Все  было
приготовлено с вечера: весла, парус, драночная корзинка с хлебом, рыболовные
снасти. Утром оставалось только погрузить все в карбас.
     Дед в зюйдвестке и в драных  клеенчатых брюках по  обыкновению сидел на
передней банке1. Я поместился на корме, чтобы грести "от себя". Костя прилег
на мешке с сетями. Строго-настрого я наказал ему не баловаться в карбасе, не
болтать, чтобы не сердить деда Максимыча.
     1 Банка -- скамейка на лодке

     Речку Соломбалку заполняли  лодки. Большие карбасы, корабельные шлюпки,
легкие челноки и моторки стояли у пристаней и просто у берега на приколе.
     Наш широконосый  поморский  карбас  выделялся  среди  этой великолепной
пестрой  флотилии. Карбас  был старый и некрасивый. Я стыдился его,  завидуя
владельцам  хорошеньких  раскрашенных  шлюпок. Я  знал,  что ни одна из этих
лодок не сравнится в бурю с  нашим морским карбасом. Однако признавался: они
были красивее. Ничего не скажешь!
     На  большой  реке, недалеко от  устья  Соломбалки мы увидели рыболовов.
Двое мужчин  сидели в  лодке, стоявшей на якорях.  С  борта  лодки свесились
удилища. Три поплавка без движения лежали на  воде: два  красных с  гусиными
перьями, третий -- простая пробка, пронзенная палочкой.
     Дед поморщился. Он ненавидел рыбную ловлю на удочки.
     -- Рыбу  ловят,  а мух варят,  --  проворчал  дед. -- Сиди  жди,  когда
клюнет. Рыбаки тоже мне! Да хоть бы выехали  куда-нибудь подальше. Какая тут
рыба, у самого города!..
     Дед Максимыч всегда рыбачит вдали от людей, на далеких лесных речушках,
и обязательно сетями или неводом.
     Вода убывала. Карбас  быстро плыл вниз по  широкой Кузнечихе.  Сзади на
воде оставались два ряда воронок закрученных веслами. Косте наскучило лежать
на  сетях и молчать. Он  стал плеваться в воду, стараясь попадать в воронки.
Потом он попросился у деда сесть на весла.
     --  Пока вода  падает, до  Юроса доберемся, --  сказал  дед,  закуривая
трубку, -- а там с прибылой водой до Еловуши поднимемся.
     Юрос -- многоводная речка, приток Кузнечихи. У  Юроса тоже есть притоки
-- узкие лесные речонки, Яда и Еловуша. Это излюбленные места рыбалок деда.
     Вода в лесных  речках темная, загадочная. Что творится там,  в глубине?
Должно  быть,  ходят  горбатые   черноспинные   окуни.   Привольно  резвятся
серебристые сорожки. Гоняются за мелкой рыбешкой прожорливые, хищные щуки. И
ищут песчаные местечки ерши, злые лишь с виду, колючие рыбки.
     Огромные круглые листья  балаболок  покрыли речку.  Ярко-желтые головки
балаболок  задумчиво  покачивались над  водой.  Изредка встречались  крупные
белые лилии. Дед  называет  их кувшинками. Они  и в  самом деле  походили на
маленькие фарфоровые кувшинчики.
     Вокруг лодки яростно гудели оводы. Солнце нещадно жгло. У деда выступил
пот. Хорошо! Разогреются стариковские кости. Дед сбросил с головы зюйдвестку
и  расстегнул  воротник.  Овод  уселся мне  на  лоб. Я осторожно  накрыл его
ладонью. Потом плюнул ему на головку и отпустил. Он взвился вверх и сразу же
скрылся из виду. Мы с Костей запели:
     -- Так и надо, так и надо! Не садись куда не надо!
     На  этот  раз  мы остановились у Еловуши. Пока дед  развязывал мешок  и
вытаскивал сети, мы с Костей нарубили кольев.
     На середине устья  Еловуши  мы  поставили троегубицу  --  самую большую
сеть. У берегов растянули мелкие сети. Речка оказалась совсем загороженной.
     Сети у деда Максимыча выкрашены настоем из ольховой коры под цвет воды.
Дед считает рыбу хитрой, и сам при ловле пускается на всевозможные хитрости.
Но  самое главное  --  на рыбной ловле должна быть полная  тишина. У нас  на
карбасе уключины никогда не скрипят. Разговариваем мы шепотом.
     Сети расставлены. Теперь можно отдохнуть и попить чаю.
     Спустя  час  на берегу  уже  пылал костер.  Из рожка  жестяного чайника
выскакивали капельки закипающей воды.
     На противоположном берегу  Юроса  желтела полоска утрамбованного  водой
песка. Неизвестно  откуда там вдруг появились чайки. Чистенькие,  белые, они
были похожи на гипсовые игрушки. Для деда это дурная примета:

                     Бродят чайки по песку --
                     Моряку сулят тоску,
                     И пока не лезут в воду --
                     Штормовую жди погоду.

     -- Чтоб вам неладно было! -- выругался дед. -- Зловредная птица!
     Солнце  снизилось,  и  уже похолодало.  По верхушкам  деревьев прошелся
свежий ветер. Зашевелились ивовые кусты, а реку покрыло мелкой темной рябью.
     --  Вода  малая  --  самое  время неводок забросить.  Да  толку мало --
разойдется ветер!
     Дед даже плюнул с досады.
     А  я, по  совести  говоря,  был  доволен  тем, что дед отдумал рыбачить
неводом. Руки устали от гребли. Хотелось отдохнуть.
     --  Дедушко,  ты  так  и не  рассказал  о трубинском  кладе.  Расскажи,
дедушко!
     Дед покуривал трубочку и рассказывал, а мы с Костей лежали у костра и с
открытыми ртами слушали.





     Егор  Трубин,  богатый помор  с  Зимнего  берега  Белого  моря,  владел
промысловым  ботом. Это был на редкость скупой человек. Рассказывали, что на
промыслах, а потом  на перевозках грузов из Архангельска в  Поморье он нажил
немалое состояние.  В  Соломбале  он  купил  домик  и навсегда оставил  свое
поморское становище.
     С мальчишеских лет  он плавал  на ботах  и отлично  знал  море.  Он был
опытным  капитаном и сам  отправлялся  в  каждый рейс, не доверяя  бот чужим
людям.
     Трубин удивлял  моряков: он совсем не  пил. Может  быть, от скупости, а
может быть, по  обычаям поморов-староверов,  за всю  жизнь он не издержал на
водку, коньяк или пиво ни одной копейки.
     "Куда ты деньги кладешь? -- спрашивали у Трубина купцы и капитаны. -- В
банке  у  тебя счет  не открыт. Домишко плохонький,  баба треской да  хлебом
живет. Под печкой в кубышке хранишь, что ли?"
     "Есть у меня  деньги  -- в  одном кармане  вошь на аркане, в другом  --
блоха на цепи", -- отнекивался Егор Трубин.
     Но Трубин говорил  неправду. Банку он  не доверял, барыши свои  в чужое
дело  не  вкладывал. А золотые  в сундуке все  прибавлялись и  прибавлялись.
Отправляясь в плавание, боялся Трубин за свой  кованый ящик. Однажды  ночью,
как об этом  потом рассказывала  жена Егора, он  погрузил сундучок в лодку и
отвез  на  судно. "Надежнее, когда при  себе  хранится, -- думал  он. -- Бот
погибнет, я погибну, и золото на дно морское пойдет".
     Плавал еще  несколько лет  Егор  Трубин,  и  плавало  вместе с  ним его
сокровище.
     В штормовую осеннюю ночь  выбросило трубинский бот на отмель.  Вернулся
Трубин в Архангельск. Из всей команды остались в живых он да матрос Илья.
     Через  несколько  недель  видели  их  обоих,  отплывающих  в   море  на
обыкновенном беспалубном карбасе.  Куда они отправились, никто не  знал. Еще
позднее  нашли мертвого  Егора Трубина в  одном  из  устьев  Северной Двины.
Судовой  журнал, найденный  у Егора  в кармане, свидетельствовал о том,  что
промышленники побывали у своего погибшего судна.
     Илья бесследно исчез. Думали, что матрос убил Егора Трубина. Но  вскоре
двинские волны прибили труп Ильи к одному из лесопильных заводов Маймаксы.
     На другой год большой весенней водой трубинский бот сняло с отмели. Его
прибуксировали и  поставили  на "кладбище кораблей" в  устье Северной Двины.
Осмотрели трюм,  кубрики,  капитанскую  каюту -- трубинского клада нигде  не
нашли.
     Скоро  эта история была  забыта.  И  только  при случае старики  иногда
вспоминали  об  исчезнувшем сокровище  и  таинственной смерти Трубина и  его
матроса.
     ...Обо всем этом нам рассказал дед Максимыч.
     -- Послушай, Костя, -- сказал я тихо, чтобы не слышал дед, --  вот если
бы нам найти трубинский клад!
     -- Ну и что?
     -- Тогда у нас была бы хорошая жизнь!
     -- Давай искать... Только где?
     -- Где-нибудь...
     Мы  условились  по приезде  в Соломбалу приняться  за поиски клада.  Не
выдавая своей  затеи, я расспросил  деда  о  домике, в котором  жил  Трубин.
Оказалось, что старый дом еще цел, но заколочен, и в нем никто не живет.
     -- Тем лучше  для  нас,  -- сказал  я Косте, --  никто нам  не помешает
искать.
     Ветер усиливался. По Юросу разгулялись волны.
     -- Поедем торбать, а то утром, путного ждать нечего.
     Сказав  это, дед привязал к палке большую  жестяную банку  с  пробитыми
мелкими  отверстиями.  Мы поднялись  на  карбасе  вверх по речке.  Я и Костя
сидели за веслами, а дед "торбал" -- ударял банкой по воде.
     Бум-м-м! Бум-м-м! -- гремела банка, пугая рыбу и выгоняя  ее из речки в
большую реку.  Но устье речки  было надежно загорожено,  и  рыбы должны были
неминуемо попасть в сети.
     Потом предстояло самое интересное -- осмотр сетей. Дед, отдыхая, курил.
А нас одолевало нетерпение.  Костя молча глядел на деда и очень беспокоился:
а вдруг рыба вырвется из сети и уплывет?
     Я  держал себя солидно, как это  полагается порядочному рыбаку, изредка
перебрасываясь с дедом двумя-тремя словами относительно погоды, прошлогодних
уловов и прочих рыбацких дел. Однако  дед продолжал  курить и,  казалось, не
собирался ехать к сетям.
     Наконец я не выдержал:
     -- Не пора ли посмотреть?
     -- Пожалуй, пора, -- согласился дед.
     Признаться, я подозревал, что дед и  сам давно хочет осмотреть сети, но
лишь нарочно оттягивает удовольствие.
     Разумеется, самое главное делал я -- осматривал снасть. Дед поддерживал
карбас на  веслах, чтобы его не наносило течением на  сети.  Костя был около
меня, готовый  помочь, если я потребую. Вообще  на  рыбалке  мой приятель во
всем слушался меня. Он ведь никогда не рыбачил сетями. А удочки и донницы --
какая же это рыбалка!
     Вначале  осматривали троегубицу  --  двойную  длинную  сеть.  Она  была
связана  из тонких ниток и из прядена. Ячейки из тонких ниток -- мелкие, а в
ячеи из прядена могла проскочить большая семга.
     Костя донимал меня расспросами:
     -- Дима, почему "троегубица" называется?
     -- Потому, что троегубица...
     Я и сам не знал, почему так называется эта сеть, но признаваться мне не
хотелось.
     -- Тут две сетки, -- настаивал Костя. -- Значит, двоегубица...
     -- Не суйся, Костя! Видишь, дело...
     Приподняв  сеть, я  напряженно  всматривался в  глубину. Что-то  черное
запуталось  в  ячеях.  Конечно,  это  язь!  Я  узнал  его,  как  только  он,
передернутый сетью, показал свой серебристый бок.
     Потом я  освободил из ячей  двух толстых красноватых  окуней  и передал
Косте.
     Но  вот  сеть  натянулась,  ослабла и  снова  натянулась. И вдруг  вода
вскипела. Я чуть не опрокинулся за борт от неожиданности.
     --  Дедушко,  щука!  --  зашептал  я,  не  надеясь  на  свои  силы.  --
Больша-ая!..
     Тут дед не выдержал и, держась за борта, перелез ко мне на корму.
     Осторожно подведя  щуку к борту, мы попытались перебросить ее в карбас.
Но хищница,  рванувшись вглубь,  ускользнула  из рук и окатила  нас крупными
брызгами. Карбас зачерпнул бортом воду.
     В глубине рыба притихла, притаилась.
     -- Чертовка!  -- вздохнув и с изумлением глядя на  нас, сказал дед.  --
Ничего, теперь она наша. Не уйдет.
     Действительно,  щука запуталась очень сильно.  Пришлось  отвязать конец
троегубицы и  выбирать всю  сеть. Как только щука перевалилась в карбас, дед
ударом уключины по голове оглушил ее.
     У щуки была  страшная пасть и черная пятнистая спина. Она разлеглась на
дне  карбаса, словно отдыхая.  Голова ее  лежала  под одной  банкой, а хвост
распластался под другой.
     --  Фунтов пятнадцать,  -- сказал дед,  похлопывая  рыбу  по пятнистому
боку. -- Хороша рыбка!
     Из маленьких  сетей  мы достали несколько окуней и  сорог,  которых  по
размерам дед называл "ровными".
     Было уже совсем поздно. Ветер не унимался. Стало прохладно. Мы вышли на
берег, довольные удачей, и улеглись спать.
     Я проснулся  от  шума и ветра.  Костя и  дед уже встали. Как видно, они
готовились к отъезду.
     Небо было ясное, голубое, а по широкой реке  Юросу катились  тяжелые, с
белыми всплесками волны.
     Нужно было осмотреть  и  вытащить сети. Когда я думал о  воде, холодная
дрожь проскальзывала по телу. Но, к моему удивлению, вода оказалась теплой.
     На  этот раз в сетях ничего не было, если не  считать одного маленького
подъязочка,  непонятно каким  образом  запутавшегося в  крупных  ячеях.  Дед
швырнул подъязка в речку:
     -- Иди гуляй себе, беспутный...
     Ветер загнал  всю  рыбу в глубины, на дно. Теперь о рыбной ловле нечего
было и думать.
     --  Дождь --  это терпимо, и мороз даже терпимо, а вот уж  ветер нашему
брату никак не по нутру, -- бормотал дед, садясь за весла. -- В такую погоду
ерша не достать. Поехали, ребятки, домой!
     На Юросе карбас стало покачивать. В такой шторм в море не выходят суда.
На Северной Двине заливает и перевертывает карбасы. Падают под напором ветра
деревья,  и с крыш слетают листы железа.  Город, река, лес --  все наполнено
непрерывным шумом.
     Ветер, гоня высокие волны, долго не выпускал наш карбас из Юроса. Волна
ударяла  в  широкий  нос   карбаса  и  медленно  поднимала  его.  Потом  нос
стремительно нырял вниз. Другая, со злобой шипящая волна захлестывала карбас
и снова приподнимала его.
     Мы  гребли  в три пары весел, но карбас почти не  двигался. Я  сидел на
кормовой банке и, управляя карбасом, греб от себя.
     -- Нос на волну! -- заорал дед, когда волна вдруг ударила в борт.
     Озверелые волны с ревом бросались на маленький карбас.
     В   карбасе  набралось  много  воды,  и,  когда  нос  поднимался,  вода
перекатывалась ко мне под  колени. Ветер рвался наискосок с берега на берег,
и плыть вдоль Кузнечихи было невозможно.
     --  На  волну!  --  прокричал  дед,  ожесточенно  работая  веслами.  --
Пересекай реку!
     На лице  у Кости я заметил  испуг. Пожалуй, он  боялся не столько волн,
сколько деда. В  самом деле, дед только в штормовую  погоду становился таким
сердитым.  Греб он сильно, по-матросски, резко и коротко обрывая ход весел в
воде.  Здоровой  ногой  он  упирался в  банку, где сидел  Костя. Парусиновая
рубаха его промокла и казалась черной. С зюйдвестки на плечи ручьями стекала
вода.
     В  такие минуты его  нужно было слушаться беспрекословно. Дома  дед мог
пускаться  в  длинные  разговоры,  выспрашивал,  советовал,  смеялся.  Но на
карбасе, и особенно  в шторм, дед  разговаривал  мало -- он  лишь  кричал  и
приказывал. Признаться, в такие минуты я тоже побаивался деда.
     Когда  карбас  пересек  реку, дед  заставил Костю откачивать  жестянкой
воду.  У  берега  волны были  небольшие, и  плыть  стало  легче. Дед закурил
трубку.





     Если мы найдем трубинский клад, то...
     Прежде всего пойдем в кинематограф "Марс" и  купим билеты не  на третьи
места, а на вторые -- подальше от экрана, за барьером, где всегда сидят наши
учителя, или даже  на первые места,  где садятся  Орликов  с  женой и другие
соломбальские богатеи. Мы купим  билеты всем ребятам с нашей улицы и ребятам
с Кривой  Ямы,  с Новоземельской,  Саженной, Базарной улиц. А  Орликовым  не
останется места. Вот будет забавно, когда их не пустят в "Марс"!
     На  другой день мы пойдем  в цирк Павловых.  В цирке много интересного:
полеты, борьба, фокусы, дрессированные собаки и лошади.
     Потом  купим  яхту с  большим  белым  парусом  и кливерами.  Накупим  у
старьевщиков множество книг и устроим для ребят библиотеку...
     Костя пришел вечером к нам, и мы отправились к маленькому домику  Егора
Трубина. Удивительно,  что эта хибара еще не рухнула. Старинный дом с крытым
двором  -- таких теперь уже  в Соломбале  не строили -- почти до окон ушел в
землю. Мы проникли во двор, залезли в подполье и зажгли фонарь.
     Кроме  пустой  бочки  из-под  сельдей, глиняных черепков  и  нескольких
ржавых обручей,  в  подполье ничего  не оказалось.  Маленькой лопаткой Костя
принялся копать  землю. У него  вскоре даже  выступил  пот -- так усердно он
работал. Я сменил Костю и тоже работал до поту.
     Мы выкопали добрый  десяток  глубоких  ям, с замиранием сердца  ожидая,
когда лопата ударится о кованый сундучок.
     Но чем больше мы копали, тем все меньше и меньше верили в существование
клада. Наконец  нам  надоело  копать.  Усталые, мы смотрели друг  на  друга.
Никакого  клада  нигде  нет.  Может  быть,  все  это  вранье  --  история  с
трубинскими деньгами?
     Мы  выбрались из подполья, осмотрели избу и пошли  домой. Кинематограф,
цирк, яхта, хорошая жизнь -- все это стало опять далеким и несбыточным.
     Мне было неловко перед  Костей: ведь  это я  уговорил его искать  клад.
Чтобы подбодрить приятеля, я сказал:
     -- А знаешь, где клад, Костя?
     -- Ну его к черту!
     -- Клад на корабельном кладбище, там, на боте.  Только надо  хорошенько
поискать.
     -- Это верно, -- согласился Костя. -- А ты знаешь, где это кладбище?
     -- Дедушко показывал.
     -- Тогда поедем на кладбище!
     Мы решили на этой же неделе поехать на кладбище кораблей, к морю.
     На  улице  нам  встретился  отец  Кости  --  котельщик  Чижов. Это  был
плечистый человек невысокого роста. Он носил фуражку-бескозырку, видимо, еще
оставшуюся от службы в военном флоте. Только ленточек на фуражке не было.
     Орликовы  почему-то не любили  отца  Кости,  называли  его  матросней и
арестантом.  Говорили, что военную  службу  Чижов заканчивал в  арестантских
ротах.
     Костю  отец  называл Котькой,  но разговаривал с ним  всегда  серьезно,
грубоватым, чуть насмешливым голосом. Так он говорил со всеми.
     -- Ну, Котька, чего нового в наших делах?
     -- Есть охота, -- спокойно ответил Костя.
     -- Ну, идем, у меня тут есть кое-что.
     -- А Димке можно?
     -- А как же!.. Пошли!..
     В небольшой комнате Чижовых, оклеенной серенькими обоями  с цветочками,
мы перекусили  -- съели селедку  и  по кусочку овсяного хлеба.  Костина мать
достала из печи горшок с кашей.
     --  Вы куда это ходили,  братки, с лопатой  да  с  фонарем? --  спросил
Чижов.
     Я смутился, а Костя прямо выпалил:
     -- Мы клад, папка, искали!
     -- Чего?
     -- Клад.
     -- Зачем же вам клад?
     -- Чтобы хорошую жизнь устроить!
     И Костя рассказал о нашей затее.
     Чижов потрепал сына по щеке:
     -- Жизнь-то  хорошая нужна, это верно. Только от  кладов для всех такой
хорошей жизни не будет -- кладов не хватит. --  Он засмеялся и продолжал: --
Подождите, братки. Советская власть такую хорошую жизнь и хочет устроить для
рабочих и для крестьян. Сейчас первое дело -- белогвардейцев разбить, контру
раздавить. Тогда легче дышать будет.
     -- Контра... -- повторил Костя.
     -- Ну да, контра, контрреволюция. Это те,  кто против революции, против
рабочих и крестьян идут.
     -- А много этой контры? -- спросил Костя.
     Чижов нахмурился:
     --  Много  еще,  братки. В Сибири  Колчак  хозяйничает. Со  всех сторон
белогвардейцы  на  Москву  походом  собираются.  Да  еще  в  других  странах
капиталисты на нас волками смотрят. Им тоже Советская власть не по нутру. Но
ничего,   наша   власть   --   рабоче-крестьянская,   и  Красная   Армия  --
рабоче-крестьянская,  народная.  А народ  всех врагов победит. Все,  братки,
будет! Дайте срок!
     -- Вот видишь, -- сказал мне Костя, -- я тебе говорил! Советская власть
буржуев прогонит, и тогда будет хорошо.
     Было видно, что Костя с уважением относится ко всему, что говорит отец.
Мне  котельщик  Чижов  тоже  очень  нравится.  Ведь  это он  сорвал  портрет
Керенского. А всем  известно, что  Керенский  стоял за буржуев и, значит, за
Орликовых.
     Лето было какое-то необыкновенное, тревожное. Носились слухи о том, что
в Мурманске высадились английские войска.
     На кладбище кораблей мы так и не собрались поехать.
     Заканчивался июль 1918 года.





     Утром над  Соломбалой  прогудел  гидроплан. Он  летел  так низко,  что,
казалось, вот-вот своими лодочками сорвет крышу какого-нибудь дома.
     Соломбальские жители испуганно  прятались  по  дворам. Женщины плакали.
Старуха Иваниха, распластавшись на  крыльце, отчаянно выла,  предвещая конец
миру.
     Еще накануне прислуга Орликовых  Мариша  начала  запасать воду. Она раз
десять бегала на речку с ведрами. Сам Орликов сказал, что красные,  уходя из
Архангельска, отравят воду.
     Нас, ребят, тоже посылали таскать воду. Костя сказал, что Орликов врет.
Но  что  поделаешь,  если матери  заставляют!  Всякие  слухи с  молниеносной
быстротой разносились по Соломбале, и женщины всем этим слухам верили.
     Говорили,  что  в порту  подготовляются взрывы. Мы долго  и  со страхом
ожидали. Но никаких взрывов не было. Все это оказалось пустой болтовней.
     Вскоре гидроплан  снова появился над  Соломбалой. Теперь он летел очень
высоко. Что-то зловещее и тревожное было в этом полете большекрылой птицы.
     Несмотря  на  ранний час, все  ребята были на  улице.  Никто  не  хотел
играть. Ребята спорили. Каждый говорил, что гидроплан пролетел именно над их
домом. Конечно,  они все врали. Я  хорошо видел, как он  пролетел  над нашим
домом. Но я не спорил и  сказал об этом  лишь Косте  Чижову. Костя ничего не
ответил.
     В стороне  судоремонтных мастерских тяжело прогремели  выстрелы. Но это
были не взрывы. Два года назад от взрывов в порту в некоторых домах на нашей
улице вылетели стекла. А это были выстрелы орудийные.
     Прерывистое эхо многократно  отозвалось за Соломбалой,  еще более пугая
встревоженных жителей.
     Стало известно,  что  в Белое море пришли  английские,  американские  и
французские крейсеры.
     Аэропланов летало теперь так много, что на них даже наскучило смотреть.
Аркашка Кузнецов рассказывал, что гидропланы запрудили всю Двину.
     Нам  очень  хотелось побежать  к гавани  и  посмотреть, как  садятся  и
поднимаются гидропланы. Но мы боялись. Во-первых, кто знает, может быть, там
и в самом деле что-нибудь взорвется. А во-вторых, нам просто строго-настрого
было запрещено  уходить от домов. Но вечером, когда все немного успокоились,
мы покинули нашу тихую улицу.
     В это время напротив кинематографа  "Марс"  высаживались из катеров  на
берег английские и американские солдаты.
     Играл  духовой  оркестр.  Огромные   сверкающие  трубы,  словно  удавы,
обвивали задыхающихся музыкантов.  Больше всех старался барабанщик. Изо всех
сил  он бил короткой колотушкой  в бока толстопузого  барабана и  каждый раз
прихлопывал сверху медной тарелкой.
     Такой же барабан, закованный в металлические прутья, я видел в городе у
карусели.
     У кинематографа собралась толпа.
     Потом приехали в колясках соломбальские  богатей. Тут  был  и Орликов с
женой. Вместе с другими купцами он прошел через толпу к самой стенке гавани.
Анна Павловна  несла пышный букет цветов. Махровые астры,  левкои и гвоздика
-- запретные для нас цветы -- все было собрано с клумб.
     Мне  припомнилась  маленькая  маргаритка, из-за которой  Анна  Павловна
назвала нас ворами, а Юрка Орликов избил Гришку Осокина.
     Видно,  Орликовы были здорово рады  приходу  иностранцев, если даже все
цветы для них собрали.
     С  катера  по  трапу  сошел  офицер,  должно  быть,  самый  главный  из
иностранцев.
     Орликов  отвесил  низкий  поклон и  подал  ему  на  узорчатом полотенце
каравай хлеба. В верхней глазированной корке  каравая была врезана чашечка с
солью.
     Английские  офицеры  пожимали  руки  Орликову и  Анне  Павловне,  а те,
довольные и гордые, улыбались.
     Умолкшая на время музыка вновь загремела над двинскими волнами.
     Все это  очень походило на  ярмарку. Я вспомнил  карусель,  разряженную
петрушку, шарманку и многоцветную, пестреющую перед глазами толпу.
     В толпе нестройно кричали "ура".  Орликов поднимал руки и резко опускал
их, подавая сигналы: "Ур-а-а!".
     --  Они привезли сюда белого хлеба и  консервов, и шоколаду,  -- сказал
нам Аркашка Кузнецов. -- Вот заживем!
     Костя нахмурился. Он, должно быть, что-то знал, но молчал. Неделю назад
Костя сказал мне, что где-то в Кеми англичане расстреляли трех большевиков.
     Мне было понятно лишь одно: если Орликовы так рады иностранцам, значит,
им  жить  будет  не хуже. Красные  ушли  из Архангельска.  А  что же будет с
Советской властью, которая, как обещал Костин отец, хотела  устроить для нас
хорошую жизнь?
     Я спросил об этом Костю.
     -- Молчи! -- шепнул он мне.
     Вечером войска иностранцев маршем проходили по главной улице Соломбалы.
Дробно  гремели  по  булыжникам   подковы  американских  ботинок,  и  нелепо
болтались на шотландских солдатах короткие юбочки.
     Зачем они приехали в Архангельск?
     Орда  голодных босоногих ребятишек кружилась около солдат.  Забавляясь,
солдаты с громким хохотом бросали на дорогу галеты и обливали ребят водой из
фляжек.
     Необычная, странная форма солдат, незнакомая речь, оружие -- все это не
могло не интересовать нас.
     На площади у собора в окружении своих офицеров стоял английский генерал
и любовался  маршем.  Вдруг он поднял  руку. Какие-то  непонятные  нам слова
мгновенно привели в движение всех его приближенных.
     Вытянутая  рука  генерала указывала  на  крышу  маленького  деревянного
домика, где помещался заводской комитет.
     Над крышей колыхался яркий красный флаг.
     Офицеры  --  два  англичанина  и  русский  белогвардеец  -- побежали  к
заводскому комитету и скрылись в воротах. Через минуту они вытащили на улицу
человека. Это был молодой рабочий во флотском бушлате, но с черными простыми
пуговицами.  Он,  должно быть,  не успел  даже  надеть  фуражку;  волосы его
растрепались.
     Вызванные из строя солдаты окружили его. Русский офицер кричал:
     --  Кто вывесил  большевистский  флаг? Не  дожидаясь ответа, он с силой
ударил рабочего по лицу.
     -- Гады! -- услышал я шепот Кости.
     Толпа зашумела и сдвинулась с места.
     -- За что бьете? -- послышались негромкие голоса.
     Солдаты  протолкнули  рабочего к домику  и  заставили  лезть  на крышу.
Рабочий стал ногами на  карниз и  попробовал  подняться  на  руках до скобы,
удерживающей водосточную трубу. Но руки его сорвались, и он упал на землю.
     -- Поддержите его штыками!
     Белогвардеец выхватил из рук солдата винтовку и ткнул рабочего.
     Кое-как,  сопровождаемый  насмешливыми   и  злыми  выкриками,   рабочий
забрался  на  крышу и осторожно снял флаг. Он бережно сложил его и спрятал в
нагрудный карман.
     Когда он спустился, его сбили с ног, сорвали бушлат.  Едва он поднялся,
как  новые  удары  кулаков  и прикладов посыпались на него.  С окровавленным
лицом, закрываясь от ударов руками, он снова упал на землю.
     Клочья красной материи, оставшиеся от флага, были разметаны по дороге.
     Четыре солдата под командой офицера увели избитого рабочего с площади.
     -- Куда его? -- спросил я Костю.
     -- Известно куда! -- мрачно ответил Костя. -- На расстрел.
     Я был удивлен и напуган словами моего друга. Мне никак не верилось, что
этого  молодого судоремонтника,  которою  я частенько встречал в  Соломбале,
сейчас расстреляют. Что он им сделал, этим  людям из чужих стран? Они только
сегодня приехали в Соломбалу и уже начинают убивать русских рабочих...
     Смотреть парад больше не хотелось. Мы вернулись  домой. Я  вошел в нашу
комнату тихонько,  и дед Максимыч не видел меня. Он сидел на своей низенькой
скамеечке и чинил сапог. Вбивая в  подметку беленькие  березовые шпильки, он
пел протяжную поморскую песню:

                     Не веяли ветры, не веяли,
                     Незваны гости наехали...

     О  каких  незваных гостях он  пел? Может быть, о  тех,  которые сегодня
приехали в Архангельск?..





     Но больше всего нас поразило появление на нашей улице Орликова-сына. Он
шел  по  деревянному  тротуару,  сдержанно  улыбаясь   и  ударяя  стеком  по
покосившимся тумбам, словно пересчитывая их. При  каждом ударе стек заунывно
свистел.
     В  светло коричневом  френче английского покроя Юрка  Орликов  выглядел
настоящим  офицером,  каких  мы  видели  на  картинках  в журнале "Всемирная
панорама".  На френче было  четыре  огромных  нашивных  кармана  со складкой
посередине.   Над   тонким   маленьким   лицом  Юрки   возвышалась   широкая
остроугольная  фуражка.  Желтые краги были новенькие, без единой царапины. И
на туго затянутом ремне с портупеей висела кобура настоящего револьвера.
     Нет, это уже  был  не Юра-гимназист,  не  короткоштанный  Юрка. Это был
прапорщик Орликов -- тонкий, высокий, гордый.
     Мы ненавидели Юрку  Орликова, но тут вынуждены  были ему  позавидовать:
фуражка, краги и револьвер, ничего не скажешь, были у него шикарные.
     -- Зачем у него такие карманы? -- спросил я Костю.
     -- Для оружия, конечно, -- ответил мой приятель, -- ну для маузера, для
гранат...
     -- Для какого маузера?
     Костя презрительно  посмотрел на меня. "Эх  ты, простофиля, не знаешь!"
-- говорили его глаза.
     -- Скажи, Костя, -- не унимался я, -- скажи, что тебе, жалко, что ли...
     -- Ну, револьверы такие. Вот есть наганы, кольты, маузеры...
     Мне стало стыдно, и, чтобы не унизиться перед ребятами, я соврал:
     -- У нашего дедушки был кольт. Он мне давал стрелять.
     --  Не  ври!  --  крикнул Аркашка Кузнецов.  -- Твой  дедко  -- сторож,
водолив.
     -- А когда он боцманом плавал, думаешь, не было... не было, да?
     Я уже сам начинал верить,  что у дедушки был кольт и я стрелял из этого
замечательного револьвера. Но мои приятные размышления были  прерваны Костей
Чижовым.
     --  У  боцманов  не  бывает  кольтов, --  сказал  Костя.  --  Бывает  у
капитанов, да и то не у всех. Вот у нас, у отца...
     Костя  вдруг замолчал, и мне  показалось, что  он в чем-то чуть-чуть не
проговорился.
     В этот момент шедший впереди Орликов ударил стеком по последней тумбе и
свернул в ворота своего дома.
     ...Ночью на  нашей улице произошли  новые события. В дом, где жил Костя
Чижов, явились офицеры. Среди них  был Орликов.  Они  перерыли все в комнате
Чижовых и потом увели отца Кости.
     Все стали говорить, что Чижов -- большевик.
     Весь  день я  бродил  по  улице  в  надежде  увидеть  Костю. Но  он  не
появлялся.
     Я  думал о том, что, может быть, Костиного отца тоже увели на расстрел,
как того рабочего на параде.
     Вечером я сидел в лодке и ловил на удочку  колюшку. Но  это бесполезное
занятие мне быстро наскучило: колюшка -- несъедобная рыба.
     Я стал раскачивать лодку, любуясь волнами, уходящими от бортов.
     -- Эй, на лодке! -- услышал я голос с берега.
     На берегу стоял Костя.
     -- Иди сюда, покачаемся! -- позвал я его.
     Костя спустился на пристань, прыгнул  в  лодку. Он сел на банку  и тихо
заговорил:
     -- Я тебе что-то скажу. Только ты никому!
     -- Ясно, никому.
     -- Хочешь бежать?
     -- Куда?
     -- К красным, на фронт.
     И он поведал мне свои планы.
     Вчера,  за  несколько  часов до  ареста, котельщик Чижов завернул  свои
документы  и револьвер в полотенце и уложил в жестяное молочное ведро. Потом
он дал ведро Косте и послал его на речку.
     Как  велел  отец.  Костя на  лодке  выехал  из  Соломбалки и пристал  к
Кузнечевскому валу,  у  Шилова  острова.  Здесь  он  стал ожидать  отца.  Из
Архангельска,  занятого  белыми и интервентами, Чижов  думал уехать вверх по
Двине на лодке.
     Но в назначенное время, в полночь, отец не явился. Его арестовали в тот
момент, когда он намеревался  выйти из  дому.  Прождав  очень  долго,  Костя
спрятал ведро  в кустарнике и вернулся в Соломбалу. На другой день он принес
отцовский сверток и спрятал в нашем погребе -- в том погребе, где  мы обычно
играли.
     -- Теперь нам нужно достать еще один револьвер, и мы убежим.
     Мне стало страшно,  и в то  же время я  с восхищением смотрел на своего
друга.
     Когда Костя показал мне из кармана, словно птичку, рукоятку револьвера,
я решил, что буду действовать заодно с приятелем.
     Подступала ночь -- светлая теплая северная ночь. Небо, необычно нежное,
голубое, раскинулось над притихшей  Соломбалой. Высоко в небе повисли тонкие
пласты розовых облаков. Солнце отпылало  в  оконных  стеклах, и  теперь окна
зияли на домах черными ямами.
     Костя вздохнул, вылез из лодки на пристань и с тоской взглянул на меня.
     Я понял, что Костя думает об отце.
     -- Слушай, Костя, а за что арестовали его? Правда, что он большевик?
     -- Ну да, большевик. Да ты не болтай!
     -- Ты меня, Костя, за девчонку считаешь?
     -- Гришка Осокин не девчонка, а язык у него длинный, --  строго  сказал
Костя. --  Ему ничего нельзя говорить. А девчонки всякие бывают.  Ты  знаешь
Олю Лукину, вот она молодец!
     Признаться, при  упоминании  об  Оле я покраснел. Конечно,  я  знал Олю
Лукину, дочь капитана каботажного плавания. Она тоже жила  на  нашей  улице.
Она  мне нравилась. Пожалуй,  я даже ее любил. Но в этом  я  не признался бы
никому на свете. Это была самая большая моя тайна.
     -- Ей и говорить  не надо, -- усмехнулся  Костя,  --  она  больше  тебя
знает!
     Это было уж слишком! Я  любил Олю,  но  никак  не мог признать, что она
больше меня  знает. Как и  всякая девчонка,  она,  конечно, не знает разницы
между  баком и ютом и понятия  не имеет, как нужно завязывать рифовый  узел.
Наконец,  я  был  уверен,  что  если  ее посадить  за  весла,  то она  будет
размахивать ими,  как птица  крыльями. Однако  то, что рассказал мне  Костя,
заставило забыть обиду.
     Оказывается, капитана  Лукина тоже арестовали. Когда в Архангельске еще
была  Советская власть,  к капитану  Лукину  тайно  явились  два  незнакомых
человека. Это  были  иностранные  агенты.  Они  сделали  капитану  секретное
предложение: за вознаграждение он должен был провести к Архангельску эскадру
военных иностранных кораблей. И капитан наотрез отказался.
     Об  отказе капитана  Лукина вспомнили теперь. Его обвинили в содействии
большевикам.
     -- Утром  Оля  с матерью  к  нам  приходила, -- продолжал  рассказывать
Костя. -- Она даже не  плакала. Ее офицер допрашивал. Только  она ему ничего
не сказала. Молодец!
     История с капитаном Лукиным страшно удивила меня. Кто бы подумал, что в
нашей Соломбале произойдут такие события!
     Непонятно! Ведь  говорили, что англичане и американцы приехали помогать
России воевать против  немцев.  А  на  самом  деле они  арестовывали русских
рабочих и даже расстреливали их.
     До нашего дома мы шли молча. Костя заговорил первым:
     -- Теперь я буду работать, на хлеб зарабатывать.
     -- Где работать?
     -- Пойду на пароходы котлы чистить.
     -- А как с фронтом? -- спросил я. -- Не побежим?
     -- Денег матери заработаю -- тогда и на фронт.
     -- И учиться не будешь?
     -- Когда красные  придут, Советская власть будет --  тогда буду учиться
на механика.
     -- А когда красные придут?
     --  Разобьют  всех  белогадов  и  этих  инглишменов,  освободят от  них
Архангельск...
     -- А разве англичане и американцы тоже будут воевать против красных?
     -- А зачем же они приехали сюда!
     -- Орликов говорил: против немцев нам помогать...
     -- Дурак ты, Димка! Слушай больше Орликова, он наговорит...
     --  Да я его не  слушал, а у Кузнецовских говорили, что он говорил.  Ну
ладно... А это ты хорошо придумал, Костя, -- работать! Я тоже буду работать.
     Кто в детстве не мечтает зарабатывать деньги, помогать отцу и матери! Я
уже представлял, как принесу маме свой первый заработок. Вот она обрадуется!
Ведь ей так тяжело теперь работать одной, стирать белье в людях.
     Но, к  моему удивлению, мать совсем не обрадовалась.  Она даже сказала,
что не отпустит меня работать.
     Первое,  что  пришло мне  в голову, --  это зареветь.  Желание работать
удвоилось.  Мне было бы стыдно признаться Косте, что меня  не  отпускают. Но
слезы не помогли.
     Зато помог дедушка.
     --  Пусть поработает,  -- сказал он -- Мы в его  годы  рыбу промышляли,
зуйками1 плавали.
     1 Зуйками называли мальчиков, работавших на промысловых ботах.

     Мать молчала, и я понял: она меня отпустит.





     Никогда я не думал, что в Соломбале так мною большевиков.
     Ночью и  даже днем приходили в дома  офицеры  и  солдаты.  Они  уводили
рабочих  в  тюрьму.  Я  слышал,  что  многих  арестованных  расстреливали за
городом, на Мхах.
     "Мхи" стало страшным  словом, и его всегда  произносили шепотом. Нам об
этом разговаривать  строго  запрещалось.  За  это  могли  поплатиться и  мы,
ребята, и наши родители.
     Вскоре на нашей улице арестовали еще троих рабочих.
     Появилось новое слово, еще более страшное и жуткое -- "Мудьюг".
     В сорока верстах от Архангельска, в Белом море, лежит низкий болотистый
остров. Раньше по воскресным дням рабочие лесопильных заводов ездили туда за
клюквой. Тихо плескались беломорские волны о берега острова Мудьюга.
     Теперь о Мудьюге тоже разговаривали шепотом.
     Белогвардейцы  и интервенты устроили на Мудьюге каторгу. В  заполненных
водой землянках, опоясанных колючей проволокой, жили заключенные. Измученные
голодом и пытками люди  были похожи  на призраков.  И сам  Мудьюг  -- остров
смерти -- казался нам призраком, чудовищем, встающим из морских волн.
     Оказалось, что  арестовывают, сажают в тюрьму  и ссылают на  Мудьюг  не
только большевиков. На моих глазах американцы схватили одну женщину, отобрав
у нее какую-то прокламацию.
     Я знал эту женщину. Ее звали тетя Мотя.  Читать она  не  умела и, найдя
прокламацию  на  улице,  попросила  прочитать  другую  женщину.  За  это  ее
арестовали.
     Что это за прокламация? Хоть бы одним глазком взглянуть и узнать, о чем
там написано!
     И  вот  такой  случай представился. Небольшой  листок бумаги  лежал  на
деревянных  мостках.  Я  заметил его  еще  издали, когда  шел  по набережной
Соломбалки. Листок был не помятый, с ровными обрезанными краями.
     Не оставалось сомнения: это была прокламация, наверняка прокламация.
     Я оглянулся: никого! Наклонился, незаметно взял ее и сунул в карман.
     Потом я спокойно  прошел еще несколько шагов  и  оглянулся.  Нет, никто
ничего не  видел.  Я свернул  в первую улицу, обошел квартал.  Навстречу шли
английские  офицеры. Если бы  они знали, что  лежит  у  меня в кармане! Было
страшно и немного весело.
     Но англичане даже не взглянули на меня. Я ушел на кладбище, на пустырь.
Здесь можно было читать прокламацию без опасения.
     С трепетом вытащил  я  листок, теперь уже  измявшийся в моем кармане, и
расправил его.
     --  "Дорогие товарищи!" --  прочитал  я шепотом  и  еще  раз  про  себя
повторил эти слова.
     Я лежал на траве, под кустом, но не забывал поглядывать по сторонам.
     -- "...Мировая гидра контрреволюции  в лице американского и английского
империализма..."
     Многие слова в прокламации были непонятны: "мировая гидра",  "колонии".
Зато я понял, что  англичане и американцы  решили  задушить  революцию.  Они
хотят, чтобы в России  была не власть рабочих и  крестьян, а власть богачей.
Они воюют против  русских рабочих и крестьян, а их  пароходы увозят в Англию
русский  лес. В прокламации говорилось,  что  нужно вступать  в ряды Красной
Армии и с оружием в руках защищать Советскую власть от мировых разбойников.
     Должно быть, Костя Чижов читал такие прокламации, если  он решил бежать
на фронт к красным.
     Вначале  я  хотел завернуть  в  прокламацию  камень и утопить  в речке.
Нельзя  же  было  хранить ее в  кармане! Но потом,  заметив, что  поблизости
никого  нет,  прицепил  прокламацию на гвоздик  к  забору. Пусть соломбальцы
прочитают  и  узнают,   зачем  иностранные  офицеры  и  солдаты  приехали  в
Архангельск.
     ...В  то  время как  всюду шли аресты и  Соломбала  жила  в  постоянной
тревоге, в квартире Орликовых каждый вечер было шумно и весело.
     Юрий Орликов являлся домой в сопровождении других офицеров. Часто с ним
вместе приходили англичане и американцы.
     Наш потолок дрожал от топота. Наверху танцевали.  Через открытые  окна,
завешенные  прозрачным  тюлем,  были  слышны   звуки  фисгармонии;   шумный,
многоголосый разговор прерывался смехом и звоном стаканов и рюмок.
     Ночью компания выходила во двор.
     --  Господа, --  кричал Юрий, -- кому сегодня мы нанесем визиты? Ордера
есть?
     -- Я арестовываю без ордеров, по своему усмотрению, -- отвечал  один из
офицеров.
     Когда  они   проходили  по  улице,  в  окнах  домов   то  там,  то  тут
приподнимались уголки занавесок. Бессонные от тревоги десятки глаз провожали
веселую компанию.
     По  утрам  прислуга  Мариша  в огромном  переднике выносила на  помойку
бутылки, жестянки и пустые сигаретные коробки.
     Под шоколадной и сигаретной  оберткой скрывалось "золотце" -- блестящая
свинцовая бумага. Обертки с непонятными золотыми буквами собирались ребятами
наравне с конфетными бумажками -- "рубликами". На "рублики" играли  в бабки,
на  них можно  было купить у  ребят  рыболовные крючки, самодельные игрушки,
старые книжки, картинки -- словом, всякую всячину, ценную для нас.
     Собравшиеся  во  дворе  самые маленькие  ребята  окружали  Маришу.  Они
умоляли  ее  не  выбрасывать  богатства в  помойку.  В  раскрытых  жестянках
оставались капли сгущенного молока. Иногда в банках находили кусочки  белого
хлеба, крошки печенья. Мы были голодны...
     Ребята постарше  стояли в  стороне.  Даже голодные,  они не подходили к
Марише и с горечью смотрели на малышей, переживая их унизительное положение.
     Однажды, когда  вышла Мариша,  во дворе был  Костя  Чижов.  Шестилетний
Борька Кузнецов первым подбежал к ней:
     -- Тетенька, дайте кусочек!.. Тетенька...
     Мариша сунула ему кусок булки.  Но едва  Борька хотел запустить в булку
зубы,  как  к  нему подскочил  Костя  и  сильным  ударом  выбил  ее  из  рук
растерявшегося мальчика.
     Борька вытаращил глаза и вдруг заревел громко и истошно, на весь двор.
     -- Никогда не бери! --  зло сказал Костя. Он с  ненавистью взглянул  на
окна орликовской квартиры.
     Но маленький Борька ничего  не  понимал и, не унимаясь,  плакал.  Тогда
Костя  достал из  кармана  жестяную коробочку  из-под пистонов  и  подал  ее
Борьке:
     -- Вот, возьми лучше это. А после я тебе хлеба принесу. Не реви!
     Все ребята знали об этой коробочке и давно зарились на нее, но никакими
своими сокровищами они  не могли соблазнить Костю на обмен. И тут даже самые
маленькие поняли, что Костя совсем не хотел обидеть Борьку Кузнецова.





     -- Димка, вставай!
     Я  слышу  голос  Кости.  Хочется  спать. Ночью  мне  снилось  страшное.
Английские офицеры гонялись  за  мной. Они стреляли из  револьверов,  но все
пули миновали  меня.  Потом они  схватили дедушку и повели  на расстрел. Дед
потерял свою деревянную ногу и прыгал, словно играл в  "классы". Я бежал  за
дедом, чтобы подать ему ногу, но  нога вырвалась из моих рук и  тоже прыгала
по дороге.
     Проснувшись, я обрадовался: все это только сон. Дед сидел на скамейке и
чинил свой сапог. Успокоенный, я снова заснул...
     -- Димка, вставай!
     Если  бы над  головой  выстрелили из  пугача,  если  бы  мне  пообещали
настоящую яхту или кусок белого хлеба с маслом -- в те минуты я все равно не
открыл бы глаза.
     Но это пришел Костя Чижов звать меня на работу -- чистить котлы.
     Я надел  парусиновую рубаху. Мать завернула в  бумагу  завтрак -- кусок
хлеба.  "Ну,  я  пошел",  --  сказал  я.  Так  всегда  раньше  говорил отец,
отправляясь на судно.
     Страшный  сон забылся.  Появилось  любопытство, смешанное  с непонятным
чувством волнения.
     У  Кости  была  бумажка,  по  которой   нас   пропустили  через  ворота
судоремонтных мастерских.
     Я знал всю  Соломбалу  вдоль  и поперек. Купался в  запретных местах на
Северной Двине  -- против дома с деревянными львами на воротах. Забирался на
колокольню соломбальского старинного собора, откуда было видно не только всю
Соломбалу и весь Архангельск, но и Маймаксу. Я ходил в кинематограф "Марс" и
в цирк,  ловил  на  кладбище птичек  и катался на вагонетках  за  городом по
заброшенной  железной  дороге. И только в судоремонтных мастерских я никогда
не бывал.
     Мы шли по дороге,  усыпанной дробленым шлаком. Всюду чернели  пирамидки
блестящего  каменного  угля.  Вдали виднелись мачты  и корпуса  стоявших  на
ремонте пароходов.
     Конечно, мы  зашли в кузнечный цех. Не поддаться такому  искушению было
невозможно. Там творился ад  кромешный.  Вентиляторы гудели,  как аэропланы.
Под колпаками в горнах пламя рвалось вверх, словно из брандспойта.
     Захватывающее  зрелище надолго  остановило  нас  у парового молота.  На
наковальне  лежала  круглая  раскаленная  болванка.  Мелкие  редкие  искорки
отскакивали  от нее. Рабочий, отстраняя  лицо от жара, придерживал  болванку
огромными клещами.
     Вдруг сверху сорвалось что-то  тяжелое. Под  ударом с болванки брызнули
тысячи искр.  Рабочий  ловко  повернул  болванку, и  молот  снова  грохнул с
высоты.
     Потом мы зашли в механическую мастерскую.
     Длинный ряд токарных станков шумел шкивами и ремнями.  Как будто станки
куда-то мчались, и в то  же время они  оставались на месте. Узловатые сшивки
ремней  казались  мышатами,  они  бегали   вверх  и   вниз,  вверх  и  вниз.
Отполированные, блещущие шкивы сбегали ступеньками. Они  кружились с бешеной
скоростью. У двери  стояла корзина, наполненная железными стружками. Длинные
шероховатые  спиральки были еще теплые:  их только что принесли от  станков.
Изготовлять такие спиральки мне  казалось  недосягаемым  мастерством.  А  на
самом  деле,  как  я потом  узнал,  удивительные  пружинки  были  всего лишь
отбросами токарной работы.
     В котельном  цехе  лежали широкие плиты.  Рельс точно  такой же, как на
трамвайном пути, проходил  от  стены к стене. Но он  был не на  земле, а  на
балках вверху. По рельсу катался ролик с двумя блоками и цепями.
     Вначале ролик  показался  мне  бесполезным, игрушечным. Но вот один  из
котельщиков  опустил  цепи, и крюки  обхватили лист  железа.  Медленно  лист
приподнялся и качнулся в сторону. На ролике лист подкатился к прессу. Железо
было  по крайней  мере толщиной  с палец. А под прессом  оно  резалось,  как
бумага. Отрезаемые  кромки извивались и коробились, словно живые. За  час мы
насмотрелись таких чудес, каких не видали, пожалуй, за всю жизнь.
     -- Как  хорошо тут, Костя! -- сказал я, когда мы выходили из цеха. -- Я
обязательно буду работать в таких мастерских.
     Костя взглянул на меня исподлобья.
     -- Ты бы неделю назад сюда пришел -- увидел бы, как тут было хорошо!
     -- А что было?
     -- Забастовка была...
     Костя понизил голос до шепота и осмотрелся: не слушает ли кто.
     -- Ты только молчи, а то... нас обоих туда...
     Я понял: "туда" -- значит на Мудьюг, в тюрьму, на Мхи.
     Косте было известно многое.
     Неделю назад в  мастерских прошли слухи: получен  заказ на изготовление
снарядов и на оборудование нескольких пароходов пушками. А рабочие не хотели
выполнять этот  заказ.  Пароходы  должны  были пойти  вверх  по Двине, чтобы
воевать против красных.
     Утром судоремонтники явились в мастерские, но работу не начинали. Тогда
после обеденного перерыва на двух грузовиках приехали солдаты. Рабочие вышли
из цехов. Офицер, который командовал солдатами, заявил,  что будет стрелять,
если  забастовка не  прекратится немедленно. Но рабочие  оставались во дворе
мастерских.
     Тогда офицер приказал солдатам подготовить пулемет.  В это время пришел
какой-то инженер  и сообщил, что  заказа на  изготовление снарядов не будет.
Только  после  этого работа в цехах  возобновилась. Зато на другой день трое
рабочих из котельного цеха  не  пришли на работу. Они были арестованы  ночью
как зачинщики забастовки.
     И снова судоремонтники начали бастовать. Двое рабочих были освобождены.
Они вернулись понурые, неразговорчивые. Позднее один из них рассказал, что у
третьего  арестованного,  котельщика  Федора  Феликсова,  при  обыске  нашли
револьвер  и  листовки. Его, наверно,  увезли на  Мудьюг,  а  может  быть, и
расстреляли.
     -- Вот как тут бывает "хорошо"! -- добавил Костя к своему рассказу.
     --  Ну, когда  придут  красные, мы  будем здесь  работать.  Тогда будет
хорошо, правда,  Костя? Ведь  тогда рабочие будут сами хозяевами мастерских!
-- Мне хотелось хоть как-нибудь подбодрить своего друга. Я знал,  что сейчас
он думает об отце.
     Кто-кто,  а я-то очень  хорошо знал, что такое -- потерять отца. У меня
вдруг защемило в груди.  Что  с ним случилось, с моим милым  отцом? Молодой,
сильный, ведь он тоже, как и мы теперь, думал о лучшей жизни.
     -- Ничего, Костя, ничего, -- повторял  я и не  знал,  что  бы еще такое
сказать в утешение своему другу.
     ...Чистить  паровые котлы нас послали на пароход  каботажного  плавания
"Енисей".
     Пароход стоял у стенки и через несколько дней  должен был отправиться в
рейс.
     На палубе "Енисея" работали  котельщики. Один из них крутил,  словно  у
шарманки,  рукоятку маленького  переносного горна.  Чем быстрее  он  начинал
крутить, тем ярче вспыхивало пламя  в горне. Клещами котельщик вытаскивал из
огня  раскаленные заклепки, похожие на спелые ягоды, и подавал клепальщикам.
Под  меткими  и  частыми  ударами  молотков,  сливающимися в сплошной треск,
заклепка темнела, осаживалась и заполняла воронкообразное отверстие.
     На  баке1  матрос  свивал  в  круглый  коврик  толстый  упругий  канат.
Машинисты разбирали носовую лебедку.
     1 Б а к -- носовая часть палубы.

     Глядя на этих людей -- мастеровых и моряков,  тоже хотелось  что-нибудь
сделать, построить, отремонтировать. Хотелось, чтобы твои руки так же  ловко
выстукивали молотками трескучую дробь на заклепках, чтобы они умели клепать,
пилить,  строгать, завинчивать  гайки,  запускать  донки, шуровать  уголь  в
топке, вязать узлы и поднимать флаги.
     Третий  механик  повел  нас  в  машинное  отделение. Тут  пресно  пахло
отработанным  паром.  Высокая  трехцилиндровая  машина  тускло  поблескивала
маслом, застывшим на отполированных частях.
     Неужели такая тяжелая громадина может двигаться под действием пара? Мне
казалось,  что все эти штоки, шатуны и вал так  тяжелы,  что  их  не сдвинет
никакая  сила. Маленькая дверца,  такая маленькая, что  даже  мне, проходя в
нее, приходилось нагибаться, вела в кочегарку.
     Рядом с большим трехтопочным котлом  стоял  малюсенький вспомогательный
котел. У вспомогательного, как  полагается,  тоже были  водомерное  стекло и
манометр. Как объяснил механик, манометр показывал давление в котле.
     Я  хотел  пуститься   в   расспросы.  Ведь  в  кочегарке  было  столько
незнакомого и непонятного! "А что такое еще за давление?", "А эта штучка как
называется?" Но механик совсем не склонен был со мной долго разговаривать.
     -- Давление -- это давление... ну, сила  пара. Работать надо! Нас никто
не учил, сами все узнавали. На практике.
     На практике так  на практике! Поработаем -- узнаем. А водомерное стекло
я и сам понял, для чего служит. Водомерное. Значит, воду мерить в котле.
     Нам  дали  инструмент:  молотки  и  стальные   щеточки.   Молотки  были
специальные для чистки, заостренные с обоих концов.
     Через узкую горловину Костя залез в большой котел. Я -- за ним. В котле
было сыро и прохладно.
     Над волнистыми топками  шли  ряды трубок. По этим трубкам,  когда котел
находился под паром, проходил дым, и трубки назывались дымогарными.
     -- Вычистить, чтобы как чертов глаз блестело! -- сказал механик. -- Сам
Горчицын принимать будет... из регистра1.
     1 Регистр -- учреждение, проверяющее исправность пароходов.

     Костя показал мне, как отбивать молотком накипь, как орудовать шкрабкой
и щеткой. Я работал старательно, побаиваясь какого-то Горчицына из какого-то
регистра.  Костя  сказал, что  чистить нужно  по-хорошему, а то котел  может
взорваться.
     В полдень нас позвали обедать.
     -- Можно передохнуть,  -- сказал старший кочегар.  -- Подите в  кубрик,
ребята дадут вам перекусить.
     В  кубрике  стоял  полумрак.  Это узкое  длинное  помещение,  где  жили
кочегары, напоминало коридор. У стенок были устроены койки  в два этажа. Над
столом висел крюк. Я знал, что на этот крюк в  штормовую погоду  подвешивают
чайник.
     За столом сидели  кочегары  и угольщики  --  помощники  кочегаров.  Они
обедали.
     Перебивая  друг  друга,  они  рассказывали забавные  истории.  Особенно
отличался своими веселыми рассказами угольщик Голубок -- высокий, плечистый,
но еще  совсем  молоденький  парень.  Он был без  рубашки,  и только  сетка,
обернутая вокруг шеи, спускалась на голую грудь, как галстук.
     -- Вот  нанялся этот Ваня матросом  на  судно, -- рассказывал  Голубок,
хитро прищуривая глаз, -- а  в тот день отход  был. Я же говорю, Ваня сверху
приехал, на  море не бывал. Днем  закончили  погрузку и  отошли от  причала,
чтобы на рейд встать. Вот капитан кричит Ване: "Отдай якорь!" Ваня стоит  на
баке и  глаза  от удивления  выкатил. А  судно  относить  стало.  Разозлился
капитан  да  еще  громче закричал в рупор:  "Отдай якорь!"  Тут Ваня  совсем
перепугался  и  взмолился: "Я  не  брал,  -- говорит,  --  дяденька,  твоего
якоря"...
     Кочегары  громко хохотали,  а  Голубок рассказывал  все  новые  и новые
истории:
     -- Это что за пароход у нас, "Енисей"! Вот я плавал, был у  нас пароход
"Селиверст", так у него от мачты до мачты -- семь  верст.  На вахту кочегары
не как-нибудь, а на трамвае ездили. А один матрос, пока по мачте до клотика2
лез,  за полмесяца  деньги получил... А вам приходилось в Лондоне бывать? Не
приходилось?  Так вот, я вам скажу, там туманы так туманы!  Весло засунешь в
туман, а потом на это весло брюки и рубашки после стирки развешиваешь.
     2 Клотик -- верхушка мачты.

     -- А в тропиках ты, Голубок, бывал? Как там, очень жарко?
     --  Еще бы! Мы один раз в тропическом рейсе якоря  потеряли. Матросы  с
ног  сбились  в поисках.  Нету якорей,  да и только!  А  потом догадались --
расплавились якоря. Вот какая жара! Но всего хуже во льдах дрейфовать. Мороз
--  слова  не  скажешь. Слова прямо  у самого рта  замерзают.  Ну,  потом мы
наловчились один говорит, а двое палками слова отколачивают...
     Нам не хотелось  уходить из  кубрика  от этих  веселых людей.  Когда мы
вежливо попрощались с кочегарами, Голубок сказал:
     -- Пока будете чистить  -- отгадайте загадку который  у нас на "Енисее"
конец самый короткий и который самый длинный?
     Работая в котле, мы  перебирали с Костей все  веревки  и канаты,  какие
могли быть на пароходе. Какой  самый короткий конец -- этого мы отгадать  не
могли. Самым  длинным концом  на судне, решили  мы,  должна быть  веревка  у
лага3.
     3 Лаг -- прибор для измерения скорости судна

     Мы выбрались из котла поздно вечером. Я  очень устал. В голове звенело.
Я с ужасом смотрел на свои черные от грязи, покрытые ссадинами руки. Есть не
хотелось, и тошнота подкатывала к горлу. Скорее бы спать!
     Утром мы снова были на "Енисее". На палубе нам встретился Голубок.
     -- Отгадали загадку? -- спросил он.
     -- Не могли, -- ответил Костя. -- Самый длинный -- у лага.
     -- У нас подлиннее есть, -- засмеялся Голубок. -- Язык у нашего боцмана
-- длиннее конца не найти...
     Самым коротким концом на судне оказался кусок веревки у  колокола-рынды
для отбивания склянок1.
     1 Отбивать склянки -- ударами в колокол сообщать время, часы

     Я смеялся, но через  силу. Со вчерашнего дня болела голова и ныли руки.
Теперь мне казалось, что нет тяжелее работы, чем чистка паровых котлов.
     К  вечеру  на пароход пришел старик  с большой  седой бородой.  Это был
Горчицын. В котел он не залезал.
     -- А ну, мальчик,  ударь по задней стенке! -- кричал Горчицын и, закрыв
глаза, прислушивался к стуку.
     Этот старик по звуку определял исправность и чистоту котла.
     Наконец  котел  приняли. Можно  было накачивать  воду и  поднимать пар.
Завтра утром "Енисею" предстояло отплытие.





     Дул побережник  -- сухой  и свирепый  ветер с северо-запада. Вспененные
волны бросались на причальную стенку, разбиваясь каскадами сверкающих брызг.
У стоявшего на  рейде парохода в судорогах  извивался штормтрап.  Под ним на
волнах танцевала крутобокая шлюпка.
     С  утра мы  начали  чистку котла  на  "Святом  Михаиле". В полдень  нам
неожиданно приказали перебраться на "Прибой".
     --  Мы,  дяденька, только начали, --  сказал Костя  Чижов. -- Зачем  же
переходить?
     -- Не ваше дело! -- закричал механик. -- Ступайте, куда посылают!
     "Прибой",  небольшой  буксирный пароход, стоял у стенки  в  устье речки
Соломбалки.  Мы бродили по  берегу, ожидая,  когда нас  позовут. У "Прибоя",
охраняя  штабель  продолговатых ящиков,  шагал солдат с винтовкой. По палубе
ходил офицер.
     Высунувшись из рубки, его слушал капитан буксира.
     -- К двенадцати часам чтобы все было готово! Вы слышите, капитан?
     -- Постараемся.
     --  За погрузкой  я буду наблюдать лично, --  резко  сказал офицер.  --
Команде не говорить ни слова.
     Он сошел на берег. Нас с Костей пропустили на пароход.
     -- Вечером поднимать пар будем, -- сказал капитан старшему машинисту.
     -- Некуда  торопиться, -- ответил машинист. -- Я отказываюсь, не пойду.
Что с меня возьмешь!
     -- Не волнуйся, Ефимыч, на ветре громко разговаривать вредно, -- сказал
капитан, глазами указывая на  солдата. -- Конечно, с тебя ничего не возьмут.
Зато тебе дадут... свинцовую штучку из этого запаса.
     -- Все равно не пойду. И кочегары отказываются.
     -- А они откуда знают о грузе?
     -- Не беспокойся, знают... А  ну, молодцы, чего уши  развесили! Давай в
котел!
     Мы  спустились  в машинное отделение.  На небольших  судах кочегарка не
отделена  от  машины. Захватив шкрабки,  щетки и обтирку, мы  пролезли через
горловину в котел.
     -- "Прибой" посылают вверх по Двине -- оружие и патроны белым везти, --
объяснил  мне Костя, -- а  команде  не хочется. Слышал, как они говорили?  Я
знаю: у этого машиниста брат арестован.
     В   котле  было  тесно  и  холодно.  Огонь   в  топке  погасили  давно.
Двухрожковая коптилка тускло  освещала ряд дымогарных трубок и стенку котла.
Я лежал, не имея возможности повернуться, и слушал Костю.
     --  А вдруг нас забудут,  -- голос у  Кости  глухой, тревожный, --  или
нарочно закроют! Задраят горловину, воды накачают  и пар поднимут. Кочегар с
"Пожарского" рассказывал -- был такой случай, одного парнишку сварили...
     Я представил себе такого же, как я, мальчика-котлочиста. Он разбивает в
кровь  кулаки  о  железную стенку  котла, кричит. Но  никто  его не  слышит.
Лязгает  гаечный  ключ, крепящий  крышку  горловины.  Уже  работает донка  и
плещется вода. Кочегары готовят промасленную паклю для растопки...
     Мне  захотелось вылезть  из котла на палубу, где свободно дышится,  где
ярко  светит солнце  и  шумит  в  снастях  свежий  ветер. Мы проработали  до
позднего вечера.
     -- Забирай инструмент, -- сказал Костя. -- Пойдем сдавать.
     Я высунул голову в горловину. По трапику в машинное отдаление спускался
капитан. Наклонившись над верстаком, работал машинист.
     --  Баржу еще привели, -- тихо сказал  капитан. -- На буксире, говорят,
придется тащить. Каюту всю загрузили. Пломбу повесили. Только не выйдет!  Вы
готовы?
     -- Готовы, -- ответил машинист. -- В десять будет совсем темно. Тогда и
уйдем. Не заметят.
     -- Матросы  не придут. Помощник уже ушел... Если спросят, скажу команда
разбежалась. Только, думаю, не удастся  им спросить меня. Я, Ефимыч, с тобой
двинусь. Мне в Архангельске пока делать нечего.
     Капитан  присел  на  ступеньку  трапа  и  задумался.   Машинист  бросил
напильник на верстак, подошел к капитану, зашептал:
     -- Ты уходи пораньше, а я останусь...
     -- Зачем?
     --  Пять  лет  на  "Прибое".  Понимаешь,  жалко  им  оставлять.  Открою
кингстон... пусть все к черту... на дно вместе с ихними патронами!
     Мне показалось, что машинист заплакал.
     -- Костя, что такое кистон? -- спросил я.
     -- Не кистон,  а кингстон. Это клапан  так называется.  Его откроешь --
вода наберется в пароход, он и утонет.
     Так вот что задумал машинист! А может быть, он тоже большевик?
     Через  горловину я внимательно  рассматривал  лицо машиниста. Лицо было
небритое, добродушное.
     -- Ну, вылезай, что же ты! -- толкнул меня сзади Костя.
     Мы  вылезли  из котла.  Машинист дружески  хлопнул  Костю  по плечу. Из
Костиной куртки поднялось облачко пыли.
     -- Бегите домой, чумазые!
     -- А принимать не будете?
     Машинист махнул рукой
     -- Нет.
     Поднявшись на палубу, я облегченно вздохнул.
     У стенки, сзади "Прибоя", тихо покачивалась небольшая баржа. Руль у нее
был огромный, почти вполовину всей баржи.  На носу я различил надпись: "Лит.
В".
     Мы пробовали  разгадать, что означает эта странная надпись.  Но попытки
наши остались безуспешными.
     По берегу ходил  часовой.  Темнело. Ветер не  утихал.  Двинские волны с
шумом наступали  на берег. Где-то  в стороне военного  порта тревожно завыла
сирена.
     -- Пойдем, -- сказал Костя.
     Мы  молча  прошли мимо часового, обогнули горы каменного угля, миновали
мастерские. Соломбальские улицы были тихи и безлюдны. Нам встретился патруль
английских   солдат.   Наступали  часы,  когда  на  улицу  жителям  выходить
запрещалось. Соломбала, как и весь Архангельск, была  на  военном положении.
Нам нужно было  поспешить  запоздавших  английские солдаты  уводили к своему
коменданту.  А разговор с  английским комендантом,  как известно, неприятная
штука.
     Домой я вернулся усталый и сразу лег спать, ни словом не обмолвившись о
том, что узнал на "Прибое".
     Наутро мы пошли с Костей к тому месту, где вчера стоял "Прибой". Но нас
даже близко не подпустили солдаты.
     Буксира  не  было. Над  берегом  сгорбился  подъемный кран.  На  катере
неуклюже передвигался водолаз. Поблескивали стекла скафандра.
     Машинист Ефимыч сдержал свое слово.
     "Прибой"  лежал  на дне  Северной Двины. Баржа с  оружием  и  патронами
исчезла.





     Решение  Кости  бежать  на  фронт,  к  красным,  было  окончательным  и
бесповоротным. Так, по крайней мере, заявил он сам.
     Ежедневно по пути на работу он делился со мной своими планами. И каждый
день  он придумывал что-нибудь новое. Один раз Костя даже сказал, что  перед
побегом он еще отомстит Орликову за отца.
     -- Как же ты отомстишь? -- спросил я.
     Я  мог  представить, что  Костя  запустит  кирпичом в окно  орликовской
квартиры  или  перережет провода у электрического звонка.  Наконец, он может
вырвать   все  цветы   из  заветного  садика  и  написать  на  дверях  мелом
оскорбительное прозвище Юрия Орликова.
     Но Костя сказал, что все это  пустяки  по сравнению с тем,  что ожидает
Орликова:
     -- Он должен умереть!
     Я полностью  одобрил решение  Кости.  Ведь Орликов  предал его  отца. А
котельщик  Чижов  стоял  за  то,  чтобы  в России  была  Советская власть. А
Советская власть должна была установить  для всех рабочих и крестьян хорошую
жизнь. Орликов не хотел этого. Он враг, и  правильно сказал Костя: он должен
умереть. Таким гадам не должно быть пощады!
     Костя Чижов решил стать начальником отряда красных  партизан. Он  будет
бороться  против  богачей и защищать Советскую  власть.  Меня Костя назначит
своим помощником.
     На своей  эскадре Костя подплывет  к  Архангельску  и освободит его  от
белых, от американских и английских захватчиков и палачей.
     В первый день приезда  иностранцев мы смотрели  на  них с любопытством.
Теперь  мы их  ненавидели.  Они  приехали  сюда,  чтобы  арестовывать наших,
русских  рабочих, и убивать их.  Они схватили  отца Кости Чижова и отца  Оли
Лукиной. Они заодно с Орликовыми. Мы были голодны и мякинный хлеб считали за
счастье.  А они ели  белый  хлеб  и  галеты, пили сгущенное консервированное
молоко и какао. Они курили табак "кепстен" и сигареты с золотыми ободками. А
дедушка Максимыч сушил для своей трубочки мох.
     Наступила осень. Вечера стали темными.
     Когда  дождя  не было, ребята  разжигали  на берегу Соломбалки  костры.
Темнота  обступала  нас, сидящих вокруг  костра.  Речка  качающейся полоской
отражала пламя. Искры летели высоко-высоко.
     ... Далеко в порту трижды просвистел пароход.
     -- Отходит, -- сказал Костя.
     -- В море?
     -- Нет, это буксир "Яков". На левый берег пошел.
     На левом берегу Двины --  вокзал, склады, пакгаузы.  Там,  у  стенки, в
бункеры пароходов грузится уголь.
     -- Хорошо  быть  капитаном! -- тихо проговорил  Гриша Осокин. -- Стой в
рубке и поворачивай штурвал. Тихий ход! Задний! Вперед до полного!
     -- Капитан денег зарабатывает много, -- сказал Аркашка Кузнецов.
     -- Не так много, -- серьезно заметил Костя.
     -- Если бы у меня было много денег, я бы купил все книги, какие есть на
свете, и прочитал, -- сказал Гриша. -- И ел бы пятачные булки и леденцы.
     -- А я бы купил  большой пароход и всю жизнь плавал бы, -- сказал я. --
А ты, Костя?
     Костя не ответил.  Должно  быть,  он думал сейчас  о чем-то  другом. Он
часто оглядывался и прислушивался словно кого-то ожидал.
     -- Ты чего? -- спросил я тихо.
     -- Ничего! -- грубо ответил Костя.
     Неожиданно он поднялся.
     -- Я сейчас, -- сказал он, -- подожди меня тут.
     И он скрылся в темноте, между кучами дров.
     Постепенно ребята стали  расходиться, и вскоре у костра я остался один.
Где же Костя? Куда ему понадобилось идти в такой поздний час?
     Я сидел, пошевеливая палкой  костер, и  смотрел, как искры, подгоняемые
дымом, взлетали высоко вверх и исчезали в темноте.
     Вдруг к костру  подошел человек. Он был в парусиновой матросской рубахе
с большим синим воротником -- гюйсом.
     -- Здорово! -- сказал он тихо.
     -- Здорово! -- ответил я.
     Матрос присел на корточки. Пламя  костра осветило его лицо и надпись на
ленточке бескозырки: "Флотский полуэкипаж".
     Мне часто приходилось  видеть военных матросов. Они жили в Соломбале  в
огромном каменном  доме,  который так и назывался -- флотский полуэкипаж.  В
будни матросы командами  выходили  на работы, а в воскресенье они гуляли  по
Никольскому проспекту.
     -- Где Костя? -- неожиданно спросил матрос.
     -- Сейчас придет. А что нужно?
     -- Нужно.
     Подгоревший костер рухнул. Рой искр взмыл кверху.
     Матрос поднялся, отошел, еще с минуту постоял, словно что-то обдумывая.
     В этот момент появился  Костя. Он заметно смутился. Должно быть, ему не
хотелось,  чтобы  я знал о его знакомстве  с  матросом.  Он поманил и  отвел
матроса от костра.
     -- Ну как, ходил? -- спросил матрос.
     Костя утвердительно кивнул головой.
     -- Что сказали?
     -- Сказали -- не готова обувь...
     Я видел,  как матрос вытащил из  кармана маленький сверточек  и передал
Косте. Что он говорил, я не слышал.
     -- Ладно, -- ответил Костя. -- Все будет сделано.
     Матрос ушел.
     Что будет сделано? И кто этот матрос?  Почему он знает  Костю? Я сгорал
от любопытства. Я думал, что  Костя сейчас же все расскажет. Но он и слушать
не хотел моих просьб.
     -- Я тоже кое-чего знаю, -- сказал я, -- и тебе уж ни за что не скажу.
     Однако хитрость не удалась. Костя молчал. Потом он начал болтать всякую
чепуху, конечно, для того, чтобы  я отстал от него. Но  мне  тоже не  просто
заговорить зубы. Тогда Костя пообещал обо всем рассказать завтра.





     Изо всех сил старался я скрыть свое  любопытство. Утром, направляясь на
работу, я  внимательно рассматривал тумбы у деревянных  тротуаров, словно  в
тумбах  скрывалась  какая-то загадка.  Дважды  даже  заходил в  ворота чужих
домов, вслух считал свои шаги. Я делал вид, что занят чем-то особенно важным
и интересным. Пусть  Костя  думает, что мне ровным  счетом  наплевать на его
тайны.
     А на самом  деле мне  хотелось лишь привлечь внимание приятеля. Если он
спросит, чем я занят, я тотчас потребую рассказать все без утайки.
     Словом, мысль о матросе не выходила из моей головы.
     А  Костя шагал  рядом  и  как ни  в  чем  не бывало  напевал  песенку о
кочегаре, который не в силах был вахту стоять.
     В конце концов мы рассорились. Собственно, это была не настоящая ссора,
какая  обычно  бывает  у  ребят.  Мы не  показывали друг  другу  кулаков, не
устрашали  угрозами.  Я лишь сказал,  что не буду у  Кости помощником  и сам
придумаю кое-что более интересное, чем побег. Но Костя упорно молчал.
     В  этот  день нас разъединили. Меня  послали  на паровую шаланду. Костя
остался на "Святом Михаиле".
     Шаланда  имела  странный  вид. Единственная  мачта находилась  на самом
носу,  а  труба высотой с мачту -- на корме. На середине у шаланды палубы не
было, и  подвесной горбатый мостик был  перекинут с бака на корму. Все здесь
было  какое-то  смешное  и  несуразное.  Даже  капитана  на шаланде называли
багермейстером.
     На паровой шаланде перевозили землю и песок, вычерпанные на углубляемых
местах реки.
     Я  не был в восторге, очутившись на  этом  грязевозе. И как это хочется
команде плавать на таком  судне!  Меня встретил старик-механик, очень добрый
на  вид,  с  большими  седыми усами.  На шаланде все  его называли  Николаем
Ивановичем. Механик вытер паклей руки и протянул их мне.
     -- Уже трудишься, -- сказал он. -- Ладно. А чей будешь?
     -- Красов.
     -- Андрея Максимовича внук, стало быть. Давно  не видел  старика... Все
рыбачит?
     -- Рыбачит.
     -- А батько где? Что-то не помню его. Он в верхней или в нижней?
     Старый  механик разговаривал  со  мной,  как  со  взрослым, и  это  мне
нравилось. Он спрашивал, в какой команде  отец -- в верхней или в нижней, то
есть матрос или кочегар.
     -- В верхней был.
     --  Значит, рогаль! -- засмеялся  механик.  -- Один  дух стоит  рогалей
двух, а под осень -- восемь. Слыхал?
     С давних  пор  матросов называют рогалями, а  кочегаров и угольщиков --
духами. Летом, когда на море штиль, матросы на палубе отдыхают.  Зато внизу,
у котлов,  мучаются кочегары. Нет ветра --  нет тяги, плохо держится пар. Но
осенью, когда на море шторм и волна за волной катятся через палубу, тяжело и
опасно работать матросам. И в это время блаженствуют,  как они сами говорят,
кочегары. В кочегарке нет сумасшедшей жары, и пар держится хорошо.
     Обо всем этом я знал. Шутка механика не обидела меня.
     -- На каком же плавает отец? -- спросил он.
     -- На "Ольге" плавал и погиб.
     -- Вот оно как... Знаю это дело, знаю...
     Механик замолчал.  Он вытащил большие часы-луковицу, посмотрел на небо,
словно сверяя время по солнцу, и сказал:
     -- Время идет, работать нужно.
     -- Почему вы плаваете на шаланде? -- спросил я.
     -- А где же еще плавать?
     -- Ну, на большом пароходе, в море.
     -- Хватит, наплавался.
     Конечно, я не мог  удержаться, чтобы не поговорить со старым моряком  о
том, как интересно плавать в море.
     --  Мы с твоим  дедом  поплавали,  --  перебил  механик,  --  повидали,
поработали, и  никто  нам  спасибо  не  сказал.  Обоих нас с  моря прогнали.
Максимыча -- за то, что он калека. Меня -- за другое...
     -- За что?
     Механик усмехнулся:
     -- Будешь много знать -- скоро состаришься.
     Пока  мы  стояли  на  палубе,  Николай  Иванович  рассказал   о  работе
землечерпалок.
     Грязные шаланды, землечерпалки  и  рефулеры  наводили чистоту в  гавани
портового города. Напористая моряна и весенние разливы наносят  по песчинке,
по камешку целые острова. Постепенно гавань мелеет, дно поднимается. И давно
большие морские транспорты  перестали бы входить в порт, если бы не работали
землечерпалки.
     -- Мы, как дворники,  чистим и  подметаем фарватер, -- сказал механик с
усмешкой.
     Машинное  отделение  на  шаланде  было  такое  же,  как  и  на  морских
пароходах. Кочегарка тоже  отделялась железной  стенкой -- водонепроницаемой
переборкой. Металлические поручни, надраенные шкуркой  -- наждачной бумагой,
сверкали отражением света.
     В  котле я работал старательно: мне хотелось заслужить  похвалу старого
механика. Вдруг они  встретятся с  дедушкой.  "Дельный,  --  скажет  Николай
Иванович, -- у тебя внук, старина".
     Но механик даже не  зашел в кочегарку, не полез в котел. Он позвал меня
задолго до окончания работы:
     -- Беги домой, на сегодня хватит. Кланяйся Максимычу, скажи,  что зайду
как-нибудь, навещу старика.
     Обрадованный,  я  убежал  с  шаланды. Котлы  надоели. Когда я  работал,
согнувшись между дымогарными трубками, я страшно  уставал  и  всегда думал о
нашей тихой улице. Там дул свежий ветерок и было так хорошо играть!
     Первым  делом  нужно  забежать   на  "Михаила",  к  Косте.  Хотя  мы  и
поссорились утром,  но обиды  у меня  уже не было.  В самом  деле,  на Костю
невозможно долго сердиться. Без него скучно. Я привык к нему.
     Взбежав по трапу на палубу  "Михаила", я заглянул в вентиляторную трубу
и громко позвал:
     -- Костя!
     Теплая струя воздуха из кочегарки щекотала лицо. Мой голос оглушительно
прогудел в листах железа. Но никто из кочегарки не ответил.
     -- Костя, я пошел домой!
     Труба снова гулким ревом повторила окончания моих слов.
     Внезапно тяжелая рука схватила меня сзади за плечо:
     -- Чего надо?
     Я  обернулся и увидел над собой  худое лицо кочегара, серое от угольной
пыли и потное.
     -- Костю, котлочиста, зову.
     -- Нету  здесь Кости,  --  нахмурившись,  ответил кочегар.  --  Он что,
братишка тебе будет?
     -- Нет, мы с одной улицы. Товарищ мой.
     Кочегар опять нахмурился и отвернулся:
     -- С ним тут нехорошая штука вышла. Ну вот, так дома твой Костя.
     -- Дома? Какая штука вышла?
     -- Ошпарился он, домой его увезли. Не выжить, наверно, парню.
     Сломя голову  помчался я  к Косте.  Неужели он уже умер? Не может  быть
этого! Мигом добежал я  до домика,  где  жили Чижовы. Мне  встретился  Гриша
Осокин. Он куда-то бегал, запыхался и не мог говорить.
     -- Костя... Костя... весь... весь... ошпарился.
     Значит, правда.
     Я тихонько пошел к Чижовым.
     Костя лежал на кровати бледный, с  закрытыми  глазами. У кровати сидела
мать и плакала.
     У Кости были ошпарены руки и ноги.
     На "Святом Михаиле" два котла. Один котел чистил Костя, другой был  под
парами. Кочегар велел котлочисту заползти под  площадку и перекрыть  клапан.
Костя  отвернул  штурвальчик вентиля, и  в этот момент  сорвало  резьбу.  Со
страшной силой и шумом вырвался пар и опрокинул котлочиста.
     Я ушел от Чижовых с тревогой за своего друга.
     Вечером  на  следующий день, когда я пришел с работы,  к нам  прибежала
мать Кости:
     -- Димушка, тебя Костя зовет. Ему сегодня легче.
     Когда мы вошли в комнату Чижовых, Костя лежал  с открытыми  глазами. Он
слабо улыбнулся мне. Обе руки у него были забинтованы.
     --  Димка,  --  прошептал  Костя, когда мать вышла  из комнаты, --  дай
честное слово, что не скажешь...
     Я не понял, о чем говорит Костя.
     --  Нужно  одно  дело  сделать.  Я тебе скажу.  Дай честное слово,  что
никому... ни одному человеку...
     -- Честное слово, Костя! Никому!
     Костя приподнял голову с подушки и стал говорить еще тише:
     --  В Соломбале есть один человек, дядя Антон. Он большевик.  Только об
этом никто не знает. И ты молчи. Понимаешь?
     Я кивнул головой.
     --  У меня письмо от него есть. Нужно в  город  снести.  Снесешь?  -- И
Костя рассказал мне, куда нужно отнести письмо.
     -- Ясное дело, снесу,
     Костя глазами показал на подушку:
     -- Вот тут возьми.
     Я вытащил из-под подушки конверт.
     -- Спрячь подальше! -- шепнул Костя.
     -- А чего этот... дядя Антон... делает? -- спросил я.
     --  Он матрос  из  флотского полуэкипажа.  Батькин товарищ.  Он  делает
известно чего: работает против белогадов. Только об этом ни гу-гу. Понял?
     Однако еще не все было мне понятно. Но другие мысли уже захватили меня,
когда я шел от Кости домой.
     Мой  друг,  который  вместе со  мной чистил  котлы и  который  играл  с
ребятами  в казаки-разбойники, мой приятель Костя помогал большевикам, был у
них  вроде как почтальон. Ведь за это его могли отправить на Мудьюг или даже
убить. Но он ничего не боялся. Смелый парень!
     -- Костя... Костя... -- повторял я, нащупывая в кармане конверт. -- Вот
ты какой!





     На другой день я пошел в училище. Кончилось лето -- кончились каникулы.
     Длинный коридор  приходского  училища был  заполнен ребятами. Снова  на
переменах игра в арапки, "куча мала", плавные круговые полеты бумажных ворон
и голубей.
     Сторожиха Уляша долго звонит маленьким ручным колокольчиком. Мы бежим в
класс.
     Новость! В нашем классе новая учительница. А где же Яков Парамонович?
     -- Где Яков Парамонович?
     Учительница смущается, мнется. Она еще совсем молодая.
     -- Он больше у нас не будет... Он... он... уехал.
     -- Куда уехал? Он никуда не собирался уезжать
     -- Дети, начинаем урок. У нас сегодня арифметика.
     У  меня  возникают сомнения. Действительно, Яков Парамонович  никуда не
хотел уезжать. Может быть,  и  его... Я пугаюсь этой мысли. Яков Парамонович
был хороший учитель, и мы его очень любили.
     Урок тянется долго и тоскливо.
     Впереди меня сидит Оля Лукина,  дочь  арестованного капитана,  девочка,
которая мне нравится. Ни  одна  девчонка в Соломбале мне не нравится. Только
одна Оля.  У нее красивые  глаза и  красивые  волосы. Волосы чуть волнистые,
заплетенные в косы. А чем красивы ее глаза -- я и сам не знаю.
     Оля оборачивается и спрашивает:
     -- Красов, ты решил задачу?
     -- Нет, -- сердито отвечаю я.
     Сейчас я не  думаю ни об Оле, ни о задаче Я думаю о конверте, лежащем у
меня в кармане. Сегодня нужно идти в город по поручению Кости.
     Черная  доска стоит на треноге.  Крупными меловыми буквами и цифрами на
ней написано условие задачи:
     "Барышник заплатил рыбаку за  1 пуд  рыбы 50 копеек. На рынке он продал
рыбу по 3 копейки за фунт. Сколько он получил барыша?"
     Я   видел  перед  собой   трепещущую  серебристую  рыбу,  вытаскиваемую
бородатым рыбаком из садка, представлял барышника: он был похож на Орликова.
Но, как  я ни  старался,  задачу решить не  мог. Каждую минуту я ощупывал  в
кармане конверт и пытался вдуматься в смысл задачи.
     Вернувшись из училища, я не мог  сидеть дома. Когда ждешь -- время, как
назло, идет невероятно медленно. Я выходил на улицу, сидел на тумбочках, пел
песни. Так я спел все песни, какие знал, но оказалось, что песен нужно знать
по крайней  мере  в пять  раз  больше. Тогда  я  стал считать. Но это  скоро
надоело. Время шло удивительно медленно. Однако я помнил наказ  Кости:  идти
можно только вечером, когда стемнеет.
     А вдруг меня задержат?  Тогда конверт нужно незаметно уничтожить. Иначе
узнают   о  дяде  Антоне,   о  большевиках,  которые   втайне  действуют   в
Архангельске. И маму и деда  Максимыча арестуют,  хотя они ничего и не знают
обо всей этой истории.
     "Ничего,  Димка, не бойся!  --  успокаивал  я себя.  --  Ведь  Костя не
боится. Он смелый парень!"
     Наконец, как мне показалось, время пришло. Я старался идти не торопясь,
но ноги сами несли меня вперед. Вскоре я уже был на Кузнечевском мосту.
     Встречались и  обгоняли дрожки.  Лошади  с  черными  наглазниками легко
мчали их по гладкому деревянному настилу.
     За устьем Кузнечнхи в далекий берег Северной  Двины уткнулось заходящее
солнце.  Большая  река, широкая,  потемневшая, лежала спокойно  и, казалось,
застыла.
     Вначале я шел по набережной. Потом  свернул в улицу, которая называлась
Садовой. Тут действительно был сад. Он занимал целый квартал. Высокие березы
роняли на  тротуары  желтые  листья. Сад  был  обнесен  железной  решетчатой
оградой. Хорошо бы поиграть в этом саду! Но увы... ребят туда не пускают.
     Я не заметил  наступившей  темноты. Нужно было торопиться,  и я побежал
разыскивать флигель с комнатой на чердаке.
     В Летнем саду  играл оркестр. Но я не мог ни минуты задерживаться. Надо
успеть вернуться в Соломбалу до выхода патрулей.
     Шагая по  Поморской  улице,  я  пересек  два  проспекта  и  скоро нашел
двухэтажный  дом, во дворе которого стоял  приземистый пятиоконный  флигель.
Вместо  обычного одного  слухового окошка  на  крыше  светились  три окна. Я
обошел флигель и поднялся по узкой чердачной лестнице.
     -- Что скажешь, мальчик? -- услышал я тихий голос из темноты.
     От волнения я чуть не перепутал условную фразу:
     --  Дядя  Миша...  дядя  Миша, я  вам принес  сандалии  починить, Агния
Ивановна послала...
     -- Работы много, скоро не сделаю, -- последовал ответ.
     Все шло так, как говорил Костя.
     -- У Агнии Ивановны носить нечего. К среде будут готовы?
     -- Давай сандалии. Заходи!
     Кто-то открыл дверь. Полоса тусклого света ударила по чердаку.
     Я вошел  в комнату. Все  в этой  комнате было  обычное: комод, покрытый
кружевной дорожкой, на столе самовар,  на стене -- множество фотографических
карточек в большой общей раме, на треножниках -- глиняные горшки с геранями.
     -- Давай сандалии... О, да мы знакомы, оказывается!
     Передо мной стоял усатый механик с паровой шаланды, Николай Иванович. Я
оторопел. Мне уже показалось, что я ошибся и попал не в тот дом.
     -- Давай сандалии, -- повторил Николай Иванович.
     Я вытащил  конверт,  и это  нисколько не удивило  механика. Значит, все
получается  так,  как  надо.  Николай  Иванович разорвал конверт и  прочитал
записку.
     -- Так, так... -- сказал он.
     Я  ждал, что еще скажет механик. Может быть, он  мне  даст еще  другое,
более опасное поручение? А он сказал:
     -- Садись, выпей чайку!
     -- Спасибо, Николай Иванович. Мне домой поспеть надо до патрулей.
     -- Ах, вот  что!  Это верно.  Патрули...  Значит, ты наш,  Ну,  смотри,
осторожнее!  --  Он помолчал, потом улыбнулся и сказал: -- Максимычу  поклон
передал? Ну-ну, беги. А патрулей этих скоро опять не будет. Заживем!..





     Вскоре я сам увидел дядю  Антона. Он пришел к Чижовым  навестить Костю.
Он  был одет в парусиновую матросскую рубаху с  большим синим воротником  --
гюйсом. На ленточке его бескозырки я прочитал: "Флотский полуэкипаж".
     Дядя   Антон  появился   у  Чижовых   на   минутку.  Ему  нельзя   было
задерживаться: за  ним могли  следить шпики. Он оставил  нам  новое  письмо,
пожелал Косте скорее выздороветь и ушел.
     Еще три  раза  ходил я в город  к Николаю  Ивановичу с письмами от дяди
Антона.
     Костя  окончательно выздоровел только зимой,  когда  Соломбалу  занесло
снегом. Маленькие домики на нашей улице казались завернутыми в снежную вату.
Сугробы доходили почти до крыш.  По обеим сторонам очищенных  тротуаров тоже
высились сугробы. Под тяжестью снега сутулились тополя и березы.
     С  наступлением сумерек морозный воздух  синел.  Всюду топились  печки.
Сизый дым тихо струился из труб и  стлался по улице, отчего воздух еще более
сгущался.
     Поздними темными вечерами мы  приходили к маленькому домику на соседней
улице и  усаживались  на скамейку. Это  было  место встреч с дядей  Антоном.
Вместе с письмами матрос  передавал нам кусок хлеба или  несколько галет. На
другой день мы относили письмо Николаю Ивановичу.
     После жестоких декабрьских морозов наступили теплые дни. В Соломбале на
озерке был устроен каток.  Привязав заржавленные "снегурки" к валенкам, днем
я катался по тротуарам, а вечером тайком перелезал через забор на каток.
     Конечно, каток не  мог  идти ни в какое сравнение с рекой Кузнечихой  и
даже с Соломбалкой. Но  теперь  лед на  реках замело снегом. А осенью, когда
первые морозы сковывали реки, лучших мест для катанья искать было  не нужно.
Черный  лед  выгибался и предательски  потрескивал. Но  разве  соломбальских
ребят испугаешь!
     На катке  было  всегда  шумно.  Большой  круг  занимали  конькобежцы  в
рейтузах и вязаных рубашках. Они носились, как птицы, резко взмахивая руками
или заложив руки за спину.
     В широком кольце, обнимающем площадку, медленно двигался  поток шарфов,
шапок-ушанок,  шляпок,  капоров  и вязаных  шапочек. Это было самое  скучное
место на  катке.  Держась  за руки  крест-накрест, плыли парочками  парни  и
девушки. Многие  не умели кататься и мучились, едва переставляя ноги, словно
шли по льду пешком и прихрамывали.
     Именно в этой  тоскливой толчее и  разрешалось кататься нам, ребятам. А
нам  хотелось  на беговую  дорожку или  в центр, на  площадку для  фигурного
катания. В центре творились чудеса, каких даже в цирке не увидишь. Фигуристы
рисовали здесь на льду  причудливые  узоры, вычерчивали восьмерки,  прыгали,
стремительно кружились и танцевали на коньках вальс.
     Костя на каток не ходил: доктор сказал, что ему пока нужно остерегаться
резких движений.
     Англичане  и  американцы построили  в  саду  горку. Она возвышалась над
деревьями. Соломбальцы  никогда не видали  таких  горок. Необычно  высокая и
узкая, с вытянутым скатом  горка иностранцев совсем  не была похожа на  наши
русские ледяные горки.
     В  одно  из воскресений  мы пошли  в  сад.  Там собрались английские  и
американские офицеры. Даже самые худощавые из них  в  огромных желтых  шубах
казались толстяками. Офицеры курили, громко разговаривали и смеялись.
     --  Э, малшики!  -- крикнул один по-русски. -- Кто хочет  тысячу рублей
получить? Кто самый смелый?
     Иностранцы предлагали  тысячу  тому  из  мальчишек, который скатится  с
горки на коньках.
     Они с  ума  сошли,  что  ли, эти американцы? Пусть-ка сами  скатятся на
коньках с такой вышины!
     С наших широких горок мы кататься не  боялись. Но горка чужеземцев была
в  два-три раза  выше.  Ледяная дорожка  убегала от  горки, извиваясь  между
деревьями.
     Свою горку  иностранцы делали без снега. В  морозы они  поливали  голые
доски водой. Сквозь тонкий, прозрачный ледок на горке  были видны даже сучки
и щели между досками. Шутка ли -- скатиться с такой горы!
     И   все  же  среди  ребят  смельчак  нашелся.  Это   был  Мишка  Сычов,
тринадцатилетний мальчуган с Четвертого проспекта.
     --  Брось, Мишка,  --  крикнул  ему  товарищ.  --  Видишь,  они пьяные.
Надуют...
     Но Мишка смело забирался по лестнице  на верхнюю площадку горки. Однако
там, на высоте, смелость внезапно покинула его. Он дважды подходил к скату и
дважды отступал.
     -- Гуд, бой! Давай, малшик! -- кричал офицер. -- Трус, малшик!
     Ребята, тесно  прижавшись  друг к  другу и задрав  головы,  смотрели на
Мишку и молчали. Нам очень хотелось, чтобы Мишка  Сычов  доказал иностранцам
смелость  русских  ребят.  И  в  то  же  время  щемящая тревога за  товарища
затаилась в груди.
     -- Не надо, Мишка, -- с мольбой в голосе тихо сказал Мишкин товарищ. --
Не надо, убьешься. Слезай...
     Но Мишка не слышал.
     Самым  страшным  было  начало  --  несколько  аршин  ската  были  почти
отвесными. Мишка  отошел назад к  поручню,  потом, глядя  застывшими глазами
далеко вперед, прошел, не сгибая колен, всю площадку и  сорвался вниз. Он не
катился, а падал,  весь сжавшись в  комочек,  и через  мгновение  уже  был у
подножия.  Внизу,  стремительно  пролетая  отлогий   конец  ската,  он  стал
выпрямляться. Он миновал  первый изгиб дорожки,  и,  казалось, движение  его
стало замедляться.
     Ребята следили за смельчаком, затаив дыхание. И  вдруг на втором изгибе
дорожки, все  еще  мчась с бешеной  скоростью, Мишка  не  успел  повернуть и
врезался в снег.
     Ребята ахнули. Все! Конец! Пропал!
     С секунду ничего  нельзя было разглядеть во  взвихренном облаке  снега.
Потом у дерева  высоко  мелькнули Мишкины ноги,  и страшный, душераздирающий
крик расщепил тишину:
     -- А-а-а!..
     Мы  бросились к Мишке.  Он лежал, запорошенный  снегом,  недвижимый,  с
бледным исцарапанным лицом. Ребята склонились над ним:
     -- Мишка! Мишка! Что с тобой?
     Вокруг быстро собралась толпа. Иностранцы  стали торопливо  расходиться
из  сада.  Они,  видимо,  боялись,  что  им несдобровать перед  собирающейся
толпой.
     Мишу  осторожно перенесли  на  скамейку. У него были перебиты  ноги. Он
стонал и не открывал глаз.
     --  Изуродовали   парня,  --  сумрачно  сказал  пожилой  рабочий,  сняв
полушубок и прикрыв Мишу.
     -- Нашли забаву! Теперь мальчонка навек калека...
     -- Нужно коменданту пожаловаться!..
     -- Ничего комендант не сделает...
     Я смотрел на Мишку и дрожал от озноба.
     Вскоре подошла лошадь с дровнями. Мишку  положили  на дровни и увезли в
больницу.
     С тех пор ребята никогда не подходили к горке иностранцев.
     ...Зима уходила. Снег быстро таял. Лед на Двине потемнел и поднялся.
     До Архангельска докатились слухи о наступлении частей  Красной Армии по
Северной  Двине  и  по  железной  дороге.  Тайком рассказывали  о поражениях
интервентов и о восстаниях в белой армии. Впрочем, архангельские жители сами
были свидетелями одного такого восстания.
     В  Кузнечевских  казармах  солдаты  отказались  ехать  на   фронт.  Они
разогнали  офицеров  и  собрались  на   митинг.  Тогда  к  казармам  прибыла
английская морская пехота.
     Поднялась  стрельба.  Англичане,  американцы  и белогвардейцы  били  по
восставшим из пулеметов и бомбометов. Звенели стекла, и сыпалась штукатурка,
отбиваемая  пулями.  Восставшие  отвечали  стрельбой из  окон  и  с  чердака
казармы.
     Жители ближайших домов испуганно прятались в подпольях.
     Восстание подавили. Солдат выстроили и рассчитали по  десяткам.  Каждый
десятый  был  выведен  из  строя.  "Десятых"  отвели  на  Мхи  и  немедленно
расстреляли.
     Говорили,  что  англичане  и  американцы скоро уедут  из  Архангельска.
Английские солдаты тоже нередко отказывались воевать.
     Однажды утром в училище Костя встревоженно шепнул мне:
     -- Вчера дядю  Антона и еще одного матроса  вели под конвоем куда-то  к
кладбищу... Нужно Николаю Ивановичу сказать.
     В этот день  мы  должны были  встретиться с дядей  Антоном. Мы пошли  с
тайной надеждой, а  может быть...  Хотя время  подходило  к  полуночи,  было
светло.  Теперь  мы   уже  не  садились  на  скамеечку,  чтобы  не  вызывать
подозрений,  а  бродили  по  улице.   Что  ж  в  этом  особенного  --   двое
мальчишек-полуночников не ложатся спать и бегают по улице! А может быть, они
собираются на рыбную ловлю!
     Но сколько  мы ни  ждали, матрос не  явился. И  мы  поняли: дядю Антона
расстреляли... Должно быть, у него нашли листовки...
     Вечером на другой день мы пошли к  Николаю Ивановичу. Там  мы встретили
трех незнакомых рабочих. Когда Костя сказал о случившемся Николаю  Ивановичу
и тот сообщил об этом своим товарищам, один из рабочих строго спросил у нас:
     -- А вы не проболтались где-нибудь?
     -- Мы знаем, не девчонки, -- серьезно и с обидой ответил Костя.
     --  Народ надежный,  давно  известный, -- ласково  улыбнувшись,  сказал
Николай Иванович.
     Мы  слышали,  как  Николай  Иванович  тихо  переговаривался  со  своими
товарищами.
     -- Выступать  нужно, я  давно  говорю, -- глядя  в пол,  шепотом сказал
другой рабочий. -- Чего там наши медлят!
     -- С ухватами не выступишь, -- заметил Николай Иванович. -- Оружия нет,
и  люди не  подготовлены.  В  комитете  знают  об  этом.  Наступление  наших
задержалось. Интервенты опять подкрепление по железной дороге послали.
     -- В Маймаксе люди давно готовы, -- возразил тот же рабочий. -- Сколько
ждать можно! Так нас всех пересажают да перестреляют...
     Николай  Иванович встал. Брови его сдвинулись. Он сердито посмотрел  на
рабочего, который с ним спорил:
     --  Врешь,  Богданов!  Всех  нас  не  перестреляют.  Напрасно ты панику
поднимаешь. Для выступления момент  нужно выбрать.  Вот  оружие  достанем да
фронт к Архангельску подвинется -- тогда и выступим.
     -- А что, с оружием плохо?
     -- Пока плохо, -- ответил механик.
     Мы попили у Николая Ивановича чаю с хлебом.
     -- Пока, ребятки, не приходите.
     Вы  хорошо помогали нам. -- Николай Иванович подал нам руку и  тихонько
сказал Косте: --  Известно, батька твой жив, на Мудьюге сидит. Скажи матери,
а больше никому... Слышишь?
     О, как обрадовался этому известию Костя! Он ухватился за  рукав Николая
Ивановича, и слезы полились из его глаз.
     -- Правда, жив?
     -- Доподлинно известно. Но молчок...
     Кажется, первый раз я видел, как Костя плакал.
     Когда мы возвращались, он всю дорогу плакал, смеялся и обнимал меня.
     Славный мой дружище Костя Чижов!
     В Соломбале среди ребят мы никогда  не проронили ни одного слова о дяде
Антоне  и о знакомстве с Николаем  Ивановичем. Теперь, уединившись, мы часто
вспоминали матроса-большевика. Мы мало знали этого скупого на слова и всегда
настороженного  человека  в военной  матросской форме.  Конечно,  ему  очень
нелегко было  жить и выполнять задания подпольного комитета, когда почти все
время он  находился на глазах  у своих  унтеров  и офицеров. Опасность  быть
заподозренным или замеченным подстерегала дядю Антона на каждом шагу.
     -- Как это  он не  боится? --  иногда говорил я Косте. -- Ведь у него в
казарме столько врагов!
     -- Он большевик, -- отвечал Костя.
     И этот ответ объяснял все. Мы уже знали  многих большевиков и видели их
бесстрашие.
     Но вот теперь дяди Антона  нет. При этой  мысли  становилось невыносимо
тоскливо. Сейчас как-то особенно  хотелось  его увидеть, прикоснуться  к его
бескозырке, к ленточкам, к синему воротнику и сказать "Спасибо, дядя Антон!"
     В  Соломбале  всюду   чувствовалось,  что  интервенты  и  белогвардейцы
намереваются начать наступление на фронте. За кладбищем проходили торопливые
учения.
     Ребята   находили   на   полях   патроны,  невзорвавшиеся   гранаты   и
пироксилиновые шашки.  Митьке  Ильину оторвало руку:  он держал  подожженную
шашку. Осколком взорвавшейся бомбы у Липы Крыловой выбило глаз.
     Иногда обоймы с патронами находили в канавах на улицах Соломбалы.
     Костя снова собирался на чистку котлов.
     А  пока  мы  катались  по   Соломбалке  на  огромной  шлюпке,   которую
перехватили  на Северной  Двине во время  весеннего  ледохода.  Шлюпка  была
дряхлая  и тяжелая. Но мы являлись теперь  ее полными владельцами, и она нам
казалась великолепным судном. Свое судно мы назвали "Молния".
     Мы опять решили искать клад, на этот раз на корабельном кладбище.





     Ночь. Легкий, почти прозрачный туман  поднимается над большой рекой. Он
чуть-чуть скрывает лишь  середину реки. Далекий  противоположный берег виден
отчетливо поверх бледной прохладной пелены.
     Летняя северная ночь. Светлая, бескрайняя,  она наполнена необыкновенно
чистой,  нетронутой  тишиной.  Безоблачное  огромное небо  утратило  дневную
голубизну. Оно такое же ясное и спокойное, как вся эта чудесная, такая ясная
и загадочная белая ночь.
     Из за острова доносился едва слышно перекатный шум землечерпалки.
     Лодка тихо плыла по  течению. Вначале  мы усиленно гребли, но скоро нам
надоело. Торопиться  было  некуда, хотя путь  предстоял далекий. Мы ехали на
кладбище кораблей разыскивать трубинский клад.
     Накануне  весь день прошел в сборах экспедиции. У  деда,  по  настоянию
Кости,  я выпросил карту. Мы хорошо знали путь и так, но какая же экспедиция
может быть без карты!
     Были  у нас  и компас, и  флаг,  наспех сшитый  из цветных лоскутьев, и
самодельная подзорная труба.  В  носовой части лодки  лежали веревки, топор,
лопата, удочки. Словом, снаряжение экспедиции было полное.
     Конечно, мы не сказали дома, куда отправляемся. Так  просто, едем  рыбу
ловить на ночь. Ведь если  рассказать о наших замыслах, все станут смеяться.
Поэтому план экспедиции содержался в строжайшем секрете.
     Когда лодка вышла из устья Соломбалки на большую реку, я поставил мачту
со свернутым парусом. Ветра не  было, и это  огорчало нас. Во-первых, нельзя
было развернуть  парус; во-вторых, флаг на верхушке мачты висел безжизненно.
А нам хотелось плыть  под парусом,  плыть с флагом, развевающимся по  ветру.
При таком торжественном и важном деле, как отправка  в экспедицию, парус был
необходим.
     Мы любили безветренные  белые  ночи. Но  сейчас  мы мечтали о штормовой
погоде
     Несколько раз  Костя раскладывал карту на  скамейке,  и мы  внимательно
рассматривали ее. На карте  было написано:  "Дельта  Северной  Двины".  Река
расходилась  рукавами,   охватывая  острова  и  островки.   Множество  речек
хвостиками пристало  к  большой реке.  А там,  где  река  становилась совсем
широкой, начиналось море, Двинская губа.
     Чуть  пониже  уютное  местечко на  карте, вдавленное  рекой  в берег  и
прикрытое длинным  изогнутым  островом, было помечено крестиком. Это  и было
кладбище кораблей.
     Некоторые мелкие  речушки казались  на  карте густыми веточками.  Здесь
можно было заблудиться.
     И  город, и  Соломбала скрылись из виду. Нашу шлюпку  окружали  река  и
берега, поросшие лесом и  кустарником.  Особенно  красивым и  заманчивым был
правый  берег. На высокой горе росли  огромные старые ели, издали казавшиеся
черными среди яркой зелени травы и кустов. Уж не  бросить ли нашу затею и не
остаться ли тут? Ловить рыбу, играть в густом лесу.
     Но это предложение  сразу же было отвергнуто  Костей. Прошло не  больше
часа, как зашло солнце, а на небосклоне  уже разливалась багряная краска  --
предвестие восхода. Ночь кончилась.
     -- Право  руля!  --  скомандовал себе Костя и круто  повернул  шлюпку к
берегу.
     Пришвартовав наше  судно к  обрывистому  берегу, мы развели  костер.  В
продовольственном  запасе  экспедиции были  сухари и сушеная рыба.  Половину
этого  запаса мы сложили  в  котелок,  залили водой и повесили  котелок  над
костром.
     Завтрак показался нам необычайно вкусным -- так, впрочем, всегда бывает
на свежем воздухе.
     -- Когда  мы поплывем в настоящую экспедицию, --  сказал я мечтательно,
-- у нас будут консервы, солонина, белые сухари, ром...
     -- А это разве не настоящая? -- возмущенно воскликнул Костя.
     -- Нет, Костя, тогда у нас еще будет шоколад...
     -- И какао, -- добавил Костя.
     -- И меховая одежда, как у настоящих путешественников...
     -- И винтовки, как у Пржевальского...
     Тут разгорелись страсти. Мы перечислили столько необходимых вещей, что,
пожалуй, даже самый большой корабль был бы перегружен ими до клотика.
     Разумеется,  мы ни минуты не сомневались,  что  сокровище будет в наших
руках. Прошлогодняя неудача  почти забылась. Ведь тогда мы искали клад очень
просто, а теперь у нас была настоящая экспедиция.
     Да, потом у нас будут  ром, консервы и  шоколад, а пока мы с  аппетитом
ели и похваливали смесь сухарной каши с рыбьими костями.
     Хорошо, если бы с нами в  будущую экспедицию  поехала  Оля Лукина. Ведь
были  же  смелые  женщины-путешественницы.  Или  нет, лучше она будет  после
долгих лет  ожиданий  встречать  наш корабль, возвращающийся  из  дальних  и
опасных странствий.
     Когда мы закончили свой ранний завтрак, над острозубыми верхушками елей
левого  берега  поднялось яркое, пригревающее солнышко. В  траве  засверкали
капельки  росы, но  тумана  над рекой уже  не  было. Мелкая рябь побежала по
реке. Качнулись и зашумели листвой кустарники. Потянувший с юго-запада ветер
усиливался. Задрожал, зашевелился на мачте и взмыл в воздух наш многоцветный
вымпел.
     Мы столкнули  с  отмели шлюпку и развернули парус. Он защелкал  по воде
шкотом,  как  щелкает  бичом укротитель зверей в цирке.  Я  поймал и натянул
шкот. Парус вобрал ветер и стал пузатым. Под бортом бойко заговорила вода.
     -- Хорошо! -- сказал Костя, развалившись на корме и зажмурив глаза.





     Пока убывала вода и дул  попутный ветер, шлюпка быстро неслась по реке.
Мы, лежа на банках, рассказывали друг другу небылицы. Иногда Костя вскакивал
и в подзорную трубу рассматривал берега. Потом передавал мне и говорил:
     -- Вы видите, мой друг, там, на берегу, раскинут вражеский лагерь...
     Хотя в трубу и было  вставлено увеличительное стекло,  однако  оно лишь
мешало смотреть, затуманивая даль. В трубу я ничего не мог рассмотреть, зато
поверх трубы хорошо видел рыбачьи избушки, или, как говорил Костя, вражеский
лагерь.
     Вскоре Костя заметил вдали на реке лодку.
     -- Догнать! -- скомандовал он.
     Но догонять лодку не пришлось. Она плыла нам навстречу.
     Оказалось,  что это не  простая  лодка, а моторный катер. В нем  сидели
офицеры и матросы.
     Катер подошел к нашей "Молнии".
     -- Куда идете? -- спросил морской офицер, сидевший у руля.
     -- Рыбу ловить, -- ответил невозмутимо Костя.
     -- Откуда?
     -- Из Соломбалы.
     -- Далеко  забираетесь.  На  вас рыба  и поближе  найдется,  --  сказал
офицер. И вдруг приказал: -- Обыскать!
     Мы   испугались.  В  минуту  все   снаряжение   нашей  экспедиции  было
перевернуто и перерыто.
     -- Это что  за пулемет?  -- спросил офицер, рассматривая нашу подзорную
трубу, и, не дождавшись ответа, выбросил ее за борт.
     -- Господин офицер, не надо, -- захныкал я, -- это мы играем.
     -- Дурацкие игры! Лодку тут не встречали?
     -- Нет, -- сказал я.
     -- Это которая на веслах шла? -- как бы припоминая, перебил меня Костя.
     -- Все лодки на веслах, -- заметил офицер, усмехаясь.
     -- Это которая небольшая,  черноватая? -- тянул Костя. -- Мы же, Димка,
видели -- она в Курью речку свернула. Помнишь?..
     -- Помню, -- утвердительно сказал я. -- В ней еще двое ехали...
     На лице у Кости я заметил досаду. Ведь никакой лодки мы не видели. А на
той лодке, о которой говорил офицер, могло быть и три человека.
     Но,  по счастливой случайности, я не ошибся. Офицер стал  внимательным.
Он, видимо, поверил нам.
     -- Куда свернула?
     В  Курью! --  в один голос воскликнули мы и наперебой начали объяснять,
как попасть в речку Курью.
     Спустя несколько минут мы были свободны и продолжали свой рейс.
     -- А что если они обыщут всю речку и  никого не найдут?  -- спросил я у
Кости.
     -- Конечно, они никого не найдут,  -- ответил Костя, ликуя, -- а  в это
время те, кого они ищут, будут уже далеко...
     -- Тогда они погонятся за нами.
     Костя присвистнул:
     -- Не догонят!
     Ветер  тем временем переменился,  и  шлюпку  стало  прижимать к  левому
берегу. Течение тоже повернуло. Лодка почти не двигалась.
     -- Давай бечевой  потянем,  -- предложил я. -- Мы всегда против течения
бечевой карбас водим, когда с дедушкой на рыбалку ездим.
     К борту шлюпки мы привязали веревку. Один из нас шел по  берегу и тащил
шлюпку. Второй сидел в шлюпке  и управлял. Утомившись, мы  решили подождать,
пока вода будет  убывать. На  берегу, в  кустарнике,  мы разожгли  костер  и
повесили  над ним чайник. Я забросил удочки  и донницы. Не прошло  и минуты,
как  был  пойман большой  пучеглазый  окунь.  Костя тоже закинул удочки.  Но
больше ни одна рыбка не задевала наживки.
     Окуня опустили  в  ведро  с  водой.  Было  интересно  смотреть, как он,
изогнувшись  и распустив розовые плавники, ходил  в нашем "аквариуме",  то и
дело натыкаясь на стенки.
     Напившись кипятку и закусив сухарями, мы улеглись на траву и уснули.
     Нас разбудило  горячее полуденное солнце. В воздухе гудели оводы.  Было
нестерпимо жарко.
     Мы выкупались и снова отправились в путь.

     Это место, укрытое  длинным изогнутым островком, в  самом деле походило
на кладбище.  Здесь  было  тихо.  Высокие  березы  и  ольхи  густо  росли на
островке, защищая бухту от ветров.
     Мелодично посвистывали в зарослях невидимые птицы.
     Мачты, склоненные и обломанные, торчали над бухтой, как кресты. Кое-где
корабельных корпусов не было видно, и лишь мачты и реи вылезали из воды. Это
были кресты над утопленниками.
     Всюду над водой возвышались облезлые кормы с поломанными рулями. Старый
почерневший бот завалился на берег. Обшивка отстала от бортов и топорщилась,
словно оперение у большой мертвой птицы.
     На  берегу  распластались   борта  шхун,  лежали  скелеты  из  килей  и
шпангоутов1, обломки рубок  и палубных  надстроек, глубоко вросшие  в песок.
Они нашли здесь, в бухте, свой покой. Престарелые странники --  шхуны, боты,
яхты, лодки, карбасы -- закончили жизнь. Когда-то они бороздили Белое море и
Ледовитый   океан,   заходили  на  Новую  Землю,  в   норвежские  фиорды,  в
Христианию2, Лондон  и  Ливерпуль.  Моряки,  плавая на них,  ловили  треску,
зубатку и морского окуня, промышляли тюленя, собирали гагачьи яйца.
     1 Шпангоуты -- поперечные крепления судна.
     2 Христиания -- старое название столицы Норвегии Осло

     Плоскодонные речные баржи приютились среди морских судов.
     Но самым интересным из того, что увидели, была большая красавица шхуна.
Она  даже  не  имела крена,  и на  мачтах  ее  сохранились остатки  снастей.
Позолоченные  выпуклые  буквы  на носу  чуть  покривились, но мы  без  труда
прочитали название шхуны --  "Бетуха". Мачты были высокие, слегка склоненные
назад.  И это  придавало  шхуне особенную  прелесть.  Такие  шхуны  рисуют в
книгах. На носу была вырезана фигура девушки.
     -- Какая длинноволосая женщина! -- сказал Костя.
     -- Не женщина, а  обыкновенная русалка. Знаешь, Костя, они живые  очень
злые: заманивают моряков и отравляют.
     -- Вранье, живых русалок не бывает.
     -- Зато морские черти бывают.
     -- И чертей не бывает.
     -- Нет, бывают, -- настаивал я. -- Дедушка сам видел морского черта. На
Мурмане поймали. Маченький такой, колючий.
     --  Не знаю, -- удивился Костя, -- только отец говорил  мне, что  черта
выдумали попы. И лешего, и русалок, и домовых -- все выдумали.
     -- Наш дедушка в бога не  верит. Но только, знаешь, морской черт -- это
не настоящий, а животное такое...
     -- Ну, это другое дело, -- серьезно сказал Костя.
     Вода колыхалась  у бортов  шхуны, и  казалось, что  судно покачивается,
удерживаясь на якорях. Но шхуна прочно сидела на мели.
     Мы даже забыли о кладе и, не медля, привязали шлюпку к борту шхуны.
     -- Как  тут  хорошо! -- сказал Костя, спрыгнув на  палубу. -- Если бы я
знал, то давно приехал бы сюда.
     Палуба  была завалена  старыми досками, обрывками  веревок  и  канатов,
осколками стекла.  Из щелей между  палубными  досками выплавилась  и застыла
серая от пыли  смола. Запах смолы, знакомый, приятный,  вызывал необъяснимое
волнение.
     Мы  осмотрели  всю  шхуну.  По  очереди  вертели  большой   с  точеными
рукоятками штурвал, спустились в кубрик. Заглянули в люк трюма. Там в жуткой
темноте блестела  вода. Наш разговор  звонко разносился по трюму. Словом,  в
развлечениях недостатка не было.
     Вдруг Костя вспомнил о кладе:
     -- На "Белухе" ничего нет. Тут не только нет денег, но даже и того, что
стоило бы денег.





     Но  клад  почему-то  нас  не волновал. Мы проголодались и поспешили  на
берег. Под двумя могучими широколапыми  елями  мы  расположили лагерь  нашей
экспедиции.  Палатка,  сооруженная   из  паруса  и  ветвей,  была   надежным
прикрытием от дождей, ветров и солнца Флаг с мачты "Молнии" был торжественно
перенесен на берег и укреплен над палаткой.
     Спичек было мало Костя  начал добывать огонь трением. Но сколько он  ни
старался,  ничего  не получалось. Тогда решили разжечь костер и поддерживать
его днем и ночью.
     -- Давай останемся здесь навсегда, -- предложил Костя. Построим избушку
и будем жить до тех пор, пока красные не придут в город.
     -- А как же клад? -- спросил я.
     -- Останемся, если не найдем. Будем охотиться и ловить рыбу.
     Это было заманчиво -- остаться и жить в лесу, как охотники.
     -- Жалко, что здесь нет тигров и слонов. Зато медведей и зайцев, должно
быть, много.
     Костер  пылал  ярко  и бездымно.  Дым привлекает внимание  людей. Нужно
выбирать сухие сучья -- тогда костер будет  бездымный; об этом  мы  знали из
книги  об индейцах. Впрочем, это известно не только  из книг. Так же делал и
дедушка, хотя он никогда не читал этой книги  об индейцах. Над костром висел
котелок, черный от копоти. В нем варилась уха из окуня.
     Наступила ночь. Поднялся туман и скрыл островок и корпуса шхун и ботов.
Хотя мы не верили в чертовщину -- в русалок и  водяных -- и спать нам еще не
хотелось, все же обследование кладбища было отложено до утра.
     Сказать  по правде, вечер нагнал какую-то непонятную тоску.  Как славно
бы  теперь  спать дома. Мысль о кладе казалась смешной. И уж  совсем  глупой
представлялась теперь  затея остаться здесь жить. Как могла прийти  в голову
Косте такая  чепуха!  Мы съели уху из окуня и остатки сухарей. Что же делать
дальше?
     Я знал,  что Костя тоже думает об этом.  Но оба мы не хотели признаться
друг другу в своей слабости.
     Следуя поговорке "утро вечера мудренее", мы молча улеглись спать.
     В палатке  стоял полумрак. Через многочисленные дырочки  ветхого паруса
заглядывала бледная ночь. Тянуло холодом. Не спалось. Лежать было скучно.
     Я взглянул на  Костю. Он  тоже  не  спал.  Его  широко раскрытые  глаза
смотрели вверх.
     -- Скучно, Костя. Тебе хочется домой?
     -- Нисколечко, -- ответил Костя. -- Я мог бы здесь десять лет прожить.
     -- А я мог бы сто лет прожить!
     -- А я двести!
     -- А я триста!
     -- А я пятьсот!
     -- А я целую тысячу!..
     Постепенно усталость начинала  одолевать меня. Сквозь сладкую дремоту я
слышал тихий голос Кости, а отвечать уже не хотел и не мог.
     ...Пробуждение было странным. Вначале я никак не мог сообразить, почему
я сплю в одежде. Утро сейчас или вечер? Почему одному плечу жарко, а другому
прохладно? Наконец,  почему  одеяло  у  меня  такое  жесткое  и  нет у  него
конца-края?
     Во сне я видел елку, увешанную сладкими медовыми пряниками...
     Над головой весело прощебетала птичка. Под одеяло подполз  горьковатый,
но приятный дымок от костра.
     И тут  я  все вспомнил. Это не одеяло, а парус;  наша палатка  рухнула,
когда мы спали. Левому плечу на сырой земле было холодно. Правое плечо через
парусину пригревало солнце. Было не утро, а полдень.
     Кости  рядом  не  оказалось. Он хлопотал у  костра, раскалывая  топором
обломки  корабельных  досок. На таганах,  объятые высоким  пламенем  костра,
висели котелок и чайник.
     Вид  у  моего приятеля был серьезный,  самый заправский вид работающего
моряка. Босой Костя то и дело поддергивал штаны, закатанные под коленями.
     Я  вылез  из  под  паруса  и  подошел к костру. От вчерашней  грусти не
осталось и следа.
     Высоко над бухтой качались  чайки. Зелень деревьев  и  травы на  солнце
была  яркой,  как  на  картинах. Ласточки  с  невероятной быстротой  стригли
пространство между берегами.
     Там, где  река поворачивала, в желтом обрыве высушенного солнцем берега
чернели  отверстия --  гнезда ласточек. Обрыв напоминал географическую карту
бесчисленные узкие трещины -- реки, черные кружки гнезд ласточек -- города.
     Вода была самая малая. Бухта зеленела травой шолей и осокой, и широкими
листьями балаболки.  Хорошо, уютно и  тихо было на корабельном кладбище.  Во
всяком  случае,  если  не  десять лет,  то несколько  дней прожить  здесь --
немалое удовольствие! Но тут я вспомнил о  том, что есть нам сегодня нечего.
И тоска снова овладела мной, рассеяв лучезарные мысли.
     Не замечая меня, Костя разговаривал сам с собой. Он командовал котелком
и чайником, да так громко и грозно, словно в его подчинении находился экипаж
военного крейсера.
     -- К чему тебе столько кипятку? -- спросил я.
     -- Баню хочу устроить зайцам и медведям. Надо же зверюгам помыться...
     Но  тут  Костя запустил руку в  ведро,  стоявшее  в тени  кустарника, и
вытащил за жабры серебристую красноглазую сорогу.
     Так вот зачем нужен кипяток! Сегодня на завтрак у нас будет уха.
     Я  похвалил друга,  а Костя  в это время, торжествуя. вытащил из  ведра
большеротую  упрямую щуку.  В ней было по  меньшей мере  фунтов пять.  Кроме
того, в  ведре  плавали два фунтовых  язя, два  окуня  и кое-какая мелочь --
ерши, подъязки, сорожки.
     Рано утром,  страдая бессонницей,  как  говорил он  сам  и  как  обычно
говорят  бывалые, пожилые  люди,  Костя  вышел из  палатки. Ему пришла мысль
половить  рыбу. С борта "Молнии" он закинул  удочки, а  с обрывистого берега
опустил донницы и жерлицы, наживив на них мелкую рыбешку.
     Разумеется, на рыбалке с дедом я  видывал и побольше добычи, но никогда
мне  еще  не  приходилось  так  радоваться  рыбацкому  счастью.  Было только
досадно, что поймал рыбу Костя, а я в это время спал.
     Завтрак у  нас был  богатейший. Не хватало лишь  хлеба,  но мы привыкли
дома сидеть без  хлеба  по нескольку  дней. Зато  соли  было  вдоволь --  мы
насобирали ее  на пристани в гавани за день до отплытия в экспедицию. Там во
время погрузки рассыпали мешок.
     Позавтракав, мы столкнули  шлюпку  на  воду  и  отправились осматривать
заброшенные суда.  Хороший  сон,  сытный  завтрак и  теплый  солнечный  день
подбодрили нас. Мы не сомневались, что найдем клад.





     На  первом  боте мы лишь  перемазались  в саже  и ничего интересного не
нашли.
     Бот был погорелый. Может быть, он горел в море, возвращаясь из дальнего
рейса.  Искры сыпались  с бортов и  с  шипеньем гасли  на волнах.  Если была
осенняя темная ночь, зловещее  зарево с  ужасом  наблюдали  с  берега жители
поморских  посадов и становищ. Если  стоял ясный день,  море курилось черным
ползучим дымом.
     Осматривая старые  суда, забираясь  на  мачты,  заглядывая  в  трюмы  и
кубрики, можно было представить множество разнообразных историй, загадочных,
страшных и веселых.
     Хозяин красавицы шхуны "Белуха", наверно, был богачом. Он плавал в море
без всякой цели, гулял по волнам, предпочитая их иногда Троицкому проспекту.
"Белуха" была маленькой плавающей дачей.
     А вот на этом боте люди работали, спуская за вахту по семь потов. Бот и
сам  походил  на  измученного   терпеливого  труженика.   Когда  он  плыл  в
Архангельск, в трюмах лежала рыба или поваренная соль.  Когда бот выходил из
порта в море, он вез для поморов всякую хозяйственную утварь.
     Хозяин  этого бота был скряга и живодер. Сам он  ходить в море  боялся.
Старый  бот мог  в  каждом рейсе развалиться;  он давно  отслужил,  что  ему
полагалось.
     Капитан на боте был старый помор, не знавший страха. Ему все равно, где
умирать -- в избе  на полатях или в море под волной. Матросов он  гонял, как
пес  кошек. "Я работал, -- кричал он, -- работайте и вы!" Может быть,  этого
капитана матросы сбросили за борт. Бывали такие случаи...
     Зато капитана со зверобойного судна матросы, должно  быть,  любили. Это
был добродушный человек, отважный мореход и охотник.
     Он первым спускался на лед к лежке  морского зверя  и багром  укладывал
первого тюленя. С его легкой руки начинались хорошие промысловые дни.
     Надо думать, на  "Промышленнике"  был  славный  парень-кок. По уверению
команды, он умел из топорища варить суп, из речного песка раскатывать пироги
и пел забавные песенки.
     И вся команда этого  судна состояла из смелых  и трудолюбивых зверобоев
-- в море, весельчаков и бездомников -- на берегу.
     На одной шхуне в каюте мы заметили  в двери несколько маленьких круглых
отверстий. Это были следы от пуль. Одна пуля застряла в доске. А на полу так
и остались несмытыми пятна крови.
     Конечно, мы сразу  же  сочинили самый страшный рассказ  о  нападении на
шхуну морских разбойников.
     Но вот осмотрены все  корабли. А трубинское сокровище не  найдено.  Все
наши поиски оказались напрасными.
     Снова день подходил к концу. Нужно было возвращаться домой.
     И вновь тоскливые мысли напали на нас.
     --  Может быть,  шхуна  с кладом затонула, -- сказал я. -- Может  быть,
сундук лежит в трюме вот этого судна.
     Шлюпка  покачивалась  у  шхуны  с  высоко поднятой  кормой и обломанным
рулем. Большая часть корпуса шхуны была под водой.
     --  Да, все  перерыто, --  ответил Костя, оглядывая  бухту. -- Остались
утопшие да баржи. Баржи  новые,  на них даже  лягушек не найдешь. А в  трюмы
утопших  не попасть...  Ладно,  поедем домой!  Только  ты  не  говори,  куда
ездили... Дурачки мы с тобой, Димка! Это только в сказках клады находят.
     -- А бывает и не в сказках.
     -- Вранье! Не бывает. Никаких кладов больше не буду искать. Ищи один. Я
на фронт побегу, к красным. Теперь фронт близко, красные наступают.
     Не спеша мы поплыли по бухте к нашему лагерю.
     У крутого, стеной  уходящего  в воду берега стояла небольшая  баржа. На
носу баржи было написано "Лит. В".
     Что-то знакомое мелькнуло  в моей памяти. Где я видел такую же странную
надпись?..
     И  тут  я  вспомнил  чистку котлов  на "Прибое", ветреный осенний день,
машиниста Ефимыча, открытые кингстоны.
     -- Костя!.. Костя, посмотри, та баржа... помнишь?
     -- Помню. Зачем ее сюда привели? Она совсем новая и целая.
     -- Давай посмотрим!
     Не раздумывая долго, мы забрались на баржу и принялись за осмотр ее.
     Дверь каюты  и люковая  крышка трюма были заколочены гвоздями. Но у нас
был  топор.  Отогнув  гвозди  у двери,  мы спустились в маленькую каюту, где
обычно на баржах живут шкипер и водолив.
     Маленькая  дверца,  которая  вела  из  каюты  в трюм,  была  заперта на
внутренний  замок. Сколько ни старался Костя открыть дверь  лезвием  топора,
она не поддавалась. Тогда он обухом топора выбил  одну нижнюю  доску.  Доска
отскочила, но сразу же во что-то уперлась.
     Костя просунул в щель руку. Мучимый любопытством, я замер в ожидании.
     -- Что-то железное, -- шепнул Костя, -- и деревянное. Кажется, ружье...
     -- Ну-ка дай, Костя, посмотреть!
     Просунув  руку  в  щель, я ощутил холод  смазанного железа  и  гладкую,
полированную поверхность  дерева. Насколько было возможно, я протягивал руку
все дальше. Там были два приклада, три... четыре...
     Признаться,  мы  здорово  перепугались. А  вдруг  здесь,  на  кладбище,
кто-нибудь есть!
     -- Пойдем посмотрим,  -- шепотом предложил Костя. -- Если кто тут есть,
надо тикать.
     Мы  выбрались   из   каюты  и   осмотрели   всю  баржу.   Нигде  ничего
подозрительного не заметили.
     Снова спустившись  в каюту,  мы  выбили  еще  одну  доску. Костя  зажег
спичку.
     Десятки винтовочных затыльников, густо покрытых маслом, смотрели на нас
глазками шурупов.
     -- Вот так клад!
     -- Что же нам делать, Димка?
     -- Не знаю. -- Нужно посмотреть трюм с палубы.
     Гвозди у  трюмного  люка  были  крепкие и большие,  настоящие барочные.
Топору они не поддавались. Мы исцарапали  руки и  облились потом, прежде чем
открыли крышку.  Под  крышкой  лежал двойной  слой  просмоленной парусиновой
прокладки.
     Трюм баржи был заполнен ящиками с патронами.
     Удивленные, мы долго молчали. Что же делать нам с этакой находкой?
     -- Заявить? -- Костя вопросительно  взглянул  на  меня и, не  дожидаясь
ответа, сказал: -- Ни за что на свете!
     -- Что же будем делать, Костя? Так и оставим?
     -- Если бы у меня был отряд, всех бы вооружил!
     -- Костя, а если бы  нам  взять  по  одной?  Пригодятся, когда на фронт
побежим.
     -- Возьмем по две и  спрячем,  а остальные  все в воду. Чтобы белым  не
досталось!
     Мы вернулись в  лагерь. Мне было жалко топить винтовки и патроны. Может
быть, пригодятся. И тут я вспомнил: оружие нужно архангельским большевикам.
     -- Какие мы с тобой болваны, Костя! -- крикнул я. -- И  как мы сразу не
догадались... Нужно об этом сказать Николаю Ивановичу.
     Костя даже подпрыгнул и щелкнул себя  в лоб: голова дубовая! Как он сам
не догадался!
     --  Нужно увести баржу  в другое  место, -- сказал  я. -- Кто-то  о ней
знает.
     Однако вдвоем мы не смогли  даже и пошевелить плавучий  склад  оружия и
боеприпасов.
     Пришлось закрыть люк и двери и покинуть  баржу. Нужно было скорее ехать
в город.  Кое-как мы  промаялись  до рассвета. Спать не могли. Кто же сможет
спать, пережив такое удивительное приключение!
     Когда солнце вылезло из-за верхушек деревьев, мы залили костер, подняли
парус и поплыли, держа курс на Архангельск.





     Когда мы прибежали к  Николаю Ивановичу и  сообщили о  находке,  нам не
поверили.
     Мы рассказывали торопясь, захлебываясь и перебивая друг друга.
     -- Все шхуны старые престарые, а баржа эта новенькая. Зачем такая баржа
на кладбище стоит... Тут я и говорю Димке.
     Костя перевел дух и взглянул на меня. А я не выдержал:
     --  Стой! Ведь  это я тебе, Костя,  говорю  "Помнишь, Костя,  та  самая
баржа..."
     Николай  Иванович  сидел  у  стола,  расчесывал  своп пышные седые  усы
гребеночкой  и, должно  быть, думал, что мы с ума сошли или вычитали всю эту
нелепую историю в  книжке. Он чуть заметно улыбался, но не останавливал нас.
Давайте, мол, рассказывайте для развлечения, пока время  есть.  Забавно! Вот
ведь какие штуки можно в книге вычитать! Ребята -- они ребята и есть.
     На кровати лежал человек, которого мы раньше не встречали. Он лежал, не
сняв пиджака,  закинув  ноги  на стул,  чтобы не запачкать  одеяло.  Николай
Иванович называл его товарищем Королевым.
     Королев  курил, смотрел  в  потолок  в  одну точку и,  наверно,  что-то
обдумывал.  Потом  он стал посматривать на нас и  прислушиваться. Наконец он
даже присел на кровати.
     -- Тогда я  схватил топор, -- с жаром рассказывал  Костя, -- да ка-а-ак
ахну по двери! Доска так и вылетела...
     -- Я туда руку запустил и...
     -- Да подожди ты, Димка! Дай по порядку...  Вот не  поверите, смотрю --
винтовка. Спросите у Димки...
     Мы замолчали -- что скажет на это Николаи Иванович?
     -- Постойте, ребята, а какая это баржа? -- вдруг спросил Королев. -- На
ней написано что-нибудь? Ну, название есть?
     -- Названия никакого нету,  --  покачал головой Костя. -- А написано на
носу только желтыми буквами...
     -- "Лит. В"! -- добавил нетерпеливо я.
     Мне все  казалось, что  Костя  рассказывает чересчур медленно. Тянет  и
тянет!
     -- Да,  "Лит.  В",  -- подтвердил  Костя.  --  Мы только никак не могли
отгадать, что это за "лит" такое.
     -- Эх, черт возьми! -- вскричал Королев так, что мы даже испугались. --
Да ведь это же та самая баржа!
     Он схватил Костю в охапку и закружил его.  Потом  так же схватил меня и
поднял до потолка.
     --  Нет,   неужели   этот  Прошин  правду  писал?..  Николай  Иванович,
принеси-ка мне мою зеленую папку.
     Ошеломленный механик выбежал  из комнаты.  Он  вернулся с  канцелярской
папкой, завязанной тесемками.
     Королев порылся в папке и вытащил вчетверо сложенный листок бумаги.
     -- Да-да,  да  да... -- повторял он,  читая про себя. Потом  он передал
письмо  Николаю  Ивановичу.  -- Видите,  видите,  ясно  сказано  "Литерная В
находится  в надежном  месте".  По  правде, я не очень  верил этой  записке.
Прошин  писал  ее  в  тюрьме.  Но  только его так измучили, что  бедняга  не
выдержал... помешался. Помнишь, Николай Иванович, я говорил  тебе об этом...
А кроме того, я  плохо знал  этого Прошина. Могла быть  провокация. А теперь
можно предполагать...
     ...Вероятно, в  тот самый  день, когда был потоплен "Прибой",  моторист
Прошин  заметил  одиноко  плывущую  по Двине  баржу.  По осадке  легко  было
определить, что баржа с грузом. Обнаружив в барже винтовки и патроны, Прошин
отбуксировал  ее  своим  катером  на  кладбище  кораблей.  По  возвращении в
Архангельск он был арестован. И тайна оружия ушла с ним в тюрьму.
     Зимой  Королев  получил от  Прошина записку,  но  подпольщикам уже было
известно, что моторист после допросов и пыток сошел с ума.
     Так вот как попала баржа на  корабельное  кладбище!  Конечно, Прошин не
указал  места, опасаясь, что записка может попасть в руки тюремщиков.  Кроме
того, он, может быть, надеялся, что его скоро освободят.
     --  А  что  же  вы там делали, на этом кладбище?  -- неожиданно спросил
Николай Иванович.
     Было немножко  стыдно и  смешно признаваться и рассказывать  о  поисках
клада.
     Николай Иванович и  Королев долго смеялись и хвалили нас. Потом Николай
Иванович угостил нас чаем, и мы отправились домой счастливые и веселые.
     Спустя  три дня  мы  снова  поплыли  на  кладбище кораблей.  Когда наша
"Молния" вышла на широкую реку, Костя сказал.
     -- Смотри лучше, они должны быть тут!..
     На  реке  было  тихо.  На  востоке  ровный бледно-розовый восход солнца
предвещал ясную и безветренную погоду. Поеживаясь от  ночной прохлады, Костя
неторопливо греб и напевал.
     Нас ни в чем нельзя было заподозрить: в шлюпке лежали удочки и донницы,
банка  с червями-наживкой и  сачок.  Обычное  дело -- ребята  поехали ловить
рыбу.
     На середине реки я заметил две лодки.
     Костя  трижды поднялся со скамейки во весь  рост. Это был условный знак
-- "свои".
     Верст пять  мы плыли одни, не сближаясь  с лодочниками, направлявшимися
также  на корабельное кладбище.  Три  лодки, плывущие вместе,  могли вызвать
подозрение.
     Только  когда  Архангельск  скрылся за поворотом  реки,  мы  подплыли к
лодкам  и поздоровались  с подпольщиками.  Среди  них  был  знакомый уже нам
Королев. Николай Иванович на кладбище не поехал. Во-первых, он был уже стар,
чтобы  работать  на разгрузке,  а во-вторых,  ему  нельзя было покинуть свою
паровую шаланду.
     Королев  на  этот  раз  надел  не  пиджак,  а синюю матросскую  куртку.
Широколицый, загорелый,  он и в самом деле походил на архангельского моряка.
И только разговор выдавал его: он говорил чисто, гладко -- по-петроградски.
     Из предосторожности нам вскоре опять пришлось разделиться.
     Мы плыли долго, но ни разу не приставали к берегу.
     И вот  снова  перед нами  корабельное  кладбище: склоненные мачты шхун,
узкий изогнутый островок, тихая бухта, яркая зелень листьев балаболки.
     Меня высадили на островке. Отсюда было видно всю реку до поворотов.
     Я  должен  был  наблюдать  за рекой  и  противоположным  берегом,  пока
подпольщики разгрузят баржу и спрячут оружие в лесу. Если на реке  покажется
какая-нибудь   лодка  или  катер,  мне  немедленно  подать  условный  сигнал
продолжительным свистом.
     Костя отправился вместе с Королевым и другими подпольщиками к барже.
     В бухте корабельного кладбища было по-прежнему тихо и уютно.
     У песчаного  мыска на мели  игриво плескалась рыбешка, рассыпая на воде
быстро исчезающие круги. Переливчатый птичий посвист долетал из кустарников.
     Я лежал на траве, укрывшись  за ивовым кустом, зорко всматривался вдаль
и прислушивался. Косте досталось, пожалуй, более интересное дело -- показать
подпольщикам баржу и работать с ними. Однако и наблюдать  -- поручение  тоже
не пустяковое. Тут нужно иметь прежде  всего зоркий глаз.  И уж, ясное дело,
не каждому мальчику можно доверить наблюдение.
     Вскоре до меня донесся стук топора и скрип  отдираемых с гвоздей досок.
Начали!
     Лежать  и  наблюдать пришлось очень долго. Сколько прошло времени, я не
знал,  но только  оно тянулось  неслыханно  медленно, это  томительное время
ожидания.
     Уже  солнце  стало  клониться  к  берегу,  когда  я,  наконец,  услышал
поскрипывание уключин. Это приехал за мной на "Молнии" Костя.
     -- Закончили! -- сказал он. -- Поедем. Нужно поесть -- и домой!
     Все  очень устали, и  потому  было решено немного отдохнуть, прежде чем
отправиться в обратный путь.
     Костра не разжигали. Мы поели  соленой селедки с хлебом  и запили водой
из реки. Конечно, мы могли наловить свежей рыбы,  но  сейчас об этом некогда
было и думать. Королев прилег на траву.
     --  Итак, господа Пуль и Айронсайд, ваше дело  проиграно, -- сказал он,
улыбаясь  и играя  головкой осыпавшейся  ромашки. --  Теперь  вам  только  и
остается -- насмолить лыжи. Иначе вашим бокам достанется еще покрепче.
     Мы знали, что Пуль  и Айронсайд -- английские генералы, находившиеся  в
Архангельске.
     -- Вот получен последний номер, -- продолжал Королев, развертывая перед
товарищами газету.  -- "Оперативная сводка.  На Северо-Двинском  направлении
нашими  войсками  после  упорного боя  захвачено  несколько селений по  реке
Северной  Двине.  Под  могучими  ударами  красных  войск  союзники  и  белые
отступают. Во всем Шенкурском уезде восстановлена Советская власть".
     -- Откуда такая газета? -- спросил я Костю.
     -- Из Москвы.
     --  Союзники уже, кажется, удирают, -- сказал молодой  рабочий, который
лежал рядом с Королевым. -- Судов много уходит, и все с полным грузом.
     -- Грабят, -- подтвердил другой подпольщик.
     -- Да, грабят, --  кивнул Королев. -- Но  ничего, землю-то русскую им с
собой не увезти.  Они  тут  хотели  навсегда  остаться, колонией  наш  Север
сделать. Не выгорело! И не выгорит никогда!
     Из  разговоров подпольщиков мы узнали, что найденными  винтовками будет
вооружен  отряд  архангельских  рабочих,  который  начнет боевые действия  с
приближением частей Красной Армии к городу.





     Наступила зима. Англичане и американцы еще осенью, вслед за французами,
оставили наш город. Темными ночами уходили пароходы с войсками.
     В  Архангельске  теперь  оставались  белогвардейцы  во  главе  со своим
генералом Миллером.
     В  Соломбале  же открыто говорили, что красные  громят белогвардейцев и
скоро займут Архангельск.
     Однажды со стороны Северной Двины послышалась пальба. Нам не нужно было
объяснять, что случилось. Мы  давно ожидали этого дня и  знали, что он скоро
наступит.
     Мы лишь переглянулись с Костей, поспешно спрятали  свои лыжи и дворами,
через заборы, выбрались на соседнюю улицу.
     Это  был  самый  удобный и  безопасный  для нас путь -- дворами,  через
заборы. Никто не остановит, не задержит, а к Двине мы попадем быстрее.
     На Никольском проспекте мы увидели отряд рабочих с красными повязками и
винтовками. По площади бежали солдаты и стреляли. У них тоже на рукавах были
красные повязки.
     Но главные события происходили на Двине.
     По  реке, разбивая толстый лед, уходил в сторону моря  ледокол "Минин".
Из двух широких  труб  ледокола валил густой черный дым.  Кочегарам, видимо,
приказали угля  не  жалеть.  Даже  издали, с  берега, была заметна сумятица,
царившая на ледоколе.
     С  палубы  еще  не  убрали  горы  тюков,  мешков,  чемоданов,  в спешке
погруженных как попало.  Среди военных папах и башлыков можно было различить
шляпы, высокие каракулевые шапки и платки.
     Многие архангельские богатей тоже решили бежать на ледоколе за границу.
     Вместе  с  ледоколом  "Минин"  в  море  уходила  большая  паровая  яхта
"Ярославна". И она была переполнена белогвардейцами.
     Группы рабочих и матросов с берега обстреливали из винтовок отплывающие
суда.
     Мы  с  Костей  спрятались во дворе небольшого  домика и смотрела  через
открытые ворота на Двину.
     -- Эх,  винтовку бы нам! -- сказал Костя. -- Вот бы стрельнули... Давай
побежим туда!
     Пригибаясь так же, как это делали матросы, мы перебежали к самой реке и
укрылись за катером.
     -- А где сам Миллер? -- спросил один из рабочих, стоявших вместе с нами
за корпусом катера.
     -- На "Минине", -- ответил другой. -- У него весь штаб на "Минине", уже
сколько дней!
     -- Так ведь он уйдет! Надо на лед выходить.
     --  С  одними  винтовками  ледокол не задержать.  Сюда  бы  орудие!  По
капитанскому мостику ударить да по рулю.
     Рабочие побежали дальше, то и дело стреляя по ледоколу.
     Вдруг на "Минине" грянул орудийный выстрел.
     -- Ложись!
     Мы рухнули в снег.
     Вслед за первым грохнул второй выстрел, потом третий.
     Один  снаряд разорвался  на  берегу,  подняв  в  воздух облако снега  и
угольной пыли. Второй угодил в крышу маленькой деревянной церкви.
     --  Не  разобрал  сдуру,  куда бьет!  -- засмеялся  молоденький матрос,
привстав на колено и укрываясь за причальными  тумбами. Вкладывая  в магазин
винтовки обойму за обоймой, он торопливо прицеливался и стрелял по ледоколу.
-- Эк, струхнули! Неужели уйдут, гады?..
     -- В спину поветерь! -- пожелал белогвардейцам какой-то старик.
     "Минин" уходил все дальше и дальше.
     Мы вернулись  на главную улицу Соломбалы. Тут и там развевались красные
флаги. С красными повязками шли в колоннах рабочие и пели песни.
     Стало известно, что в город уже вступили части Красной Армии.
     -- Вот бы Николая Ивановича увидеть! -- сказал я.
     --  Сейчас  ему некогда,  не до  нас, -- ответил Костя, пристраиваясь к
колонне рабочих. -- Потом увидим еще.
     Я встал рядом с Костей. Мы прошли в рядах всю Соломбалу.
     Костя шагал серьезный, сосредоточенный и тоненьким, срывающимся голосом
подтягивал  песню, которую пели рабочие. Он отставал в  пении, потому что не
знал слов песни и лишь повторял их окончания.
     Усталые и возбужденные, мы  пришли домой только к вечеру.  Я уже  хотел
лечь спать, но в это время к нам прибежал Костя:
     -- Димка, пойдем смотреть прожектор! Красиво!
     Мы выскочили во двор. Морозило.  В вышине горели  крупные, удивительной
чистоты звезды. Тонкий луч прожектора перекатывался  по небу. Он то падал за
крыши домов,  то вдруг снова поднимался  белым  высоким  столбом, упираясь в
мягкую темноту неба.
     Мы любовались прожектором, пока он не погас.
     Было холодно.
     -- Теперь  отец вернется, -- сказал Костя и задумчиво  добавил: -- Если
не расстреляли...
     -- Не расстреляли, -- уверенно, чтобы  подбодрить Костю,  ответил я. --
Ведь Николай Иванович говорил!
     --  Он давно  говорил...  А этим теперь  зададут!  -- Костя погрозил  в
сторону орликовской квартиры.
     Из  окон  сквозь  тюлевые занавески  во  двор  пробивался  яркий  свет,
отражаясь на снегу белыми квадратами.
     --  Теперь  Советская  власть  будет!  --  сказал  Костя,  и глаза  его
сверкнули. -- Ребятам можно будет учиться, на кого они захотят.
     -- А ты, Костя, на кого будешь учиться?
     -- Я инженером буду!
     -- А что инженеры делают?
     -- Я буду строить пароходы, которые по океану плавают. Большие! И потом
я изобрету  такую машину, которая и по земле ходит, и по воде плавает,  и по
воздуху летает.
     -- Как ты изобретешь, Костя?
     -- Выучусь и  изобрету. При Советской  власти  будет нужно много разных
машин, чтобы легче работать рабочим было...
     -- А что бы такое мне изобрести?
     -- Ты изобрети такой дом... -- Костя на договорил.
     Заскрипела  калитка. Во двор вошли какие-то  люди.  Разглядеть их  было
невозможно.
     Костя присел на корточки в тени от погреба и махнул мне: "Садись!"
     Притаив дыхание и не шевелясь, мы сидели на снегу и ждали.
     -- Кто это? -- шепотом спросил я.
     Костя опять махнул рукой:
     -- Молчи!
     Незнакомцы  поднялись  на  высокое  крыльцо  парадного  входа,  которое
находилось  у  самой калитки.  Было видно,  как  один из них  надавил кнопку
звонка.
     На лестнице послышался голос Юрия Орликова:
     -- Кто?
     -- Откройте!
     Дверь наверху захлопнулась.
     Пришедшие позвонили вторично,  потом начали стучать, да так сильно, что
дверь гулко задрожала. Кто-то из них чуть слышно, но зло выругался.
     Опять  дверь  наверху отворилась, и  на этот  раз женский,  похожий  на
Маришин голос испуганно спросил:
     -- Кого нужно?
     -- Юрия Орликова.
     -- Его нет.
     -- Врут! -- прошептал Костя.
     -- Откройте! -- потребовали снизу.
     Мариша  осторожно сошла  по  лестнице и  открыла дверь. Люди  поднялись
наверх.
     Мы поняли: красноармейцы пришли за Юркой Орликовым.
     Врут,  врут, врут!  Мы уже хотели  бежать и сказать красноармейцам, что
Орликов дома.  Наверно, он где-нибудь  спрятался. Не верьте  этим гадам!  Он
тут, прячется  дома, этот  прапорщик,  который  предавал  большевиков  и сам
арестовывал  их,  а может быть,  и  расстреливал! Это  он  выдал  отца Кости
Чижова!
     Да, мы уже были  готовы  вскочить, но в  этот момент приоткрылась дверь
черного  хода  квартиры  Орликовых.  Кто-то  вышел  и  тихо  у  забора  стал
пробираться в нашу сторону, к погребу. Я дрожал  от волнения и холода. Костя
еще ближе прижался к стене погреба.
     -- Это Юрка! -- прошептал он. -- Тес...
     В самом деле, это был Орликов-сын. Он постоял некоторое время, озираясь
по сторонам.  Потом решительно  подошел к  погребу,  рванул дверь  и шмыгнул
туда.  Видимо, он хотел подождать  в погребе  до ночи, чтобы ночью незаметно
улизнуть из города.
     И не успел я опомниться, как Костя подскочил к двери погреба и набросил
щеколду.
     -- А-а-а... попался! -- прыгая  и торжествуя, кричал Костя. -- Попался,
белогад проклятый!
     Ошеломленный,  я  все еще сидел  на снегу и  не  мог приподняться. Юрке
Орликову бежать не удалось, и задержал его Костя Чижов! Вот когда  ты, Юрка,
будешь расплачиваться! За все -- за искалеченного  на горке Мишку Сычова, за
избиение Гришки Осокина,  за  свое барство, за  отца Кости Чижова, за  всех,
кого предал и арестовал!
     -- Открой! -- в испуге прохрипел Орликов. -- Мальчик, открой!
     Он  смотрел в "иллюминатор" и почти плакал.  Ничего,  зато  ты смеялся,
когда  у Гришки Осокина текла из носа  кровь! Ты смеялся, когда плакали дети
рабочих, уводимых тобой в тюрьму.
     -- Попался, попался! --  продолжал кричать и прыгать  Костя. --  Димка,
иди зови наших!
     Орликов  протянул  в  "иллюминатор"  руку,  и  я  заметил  в  его  руке
револьвер.
     -- Костя, берегись! -- заорал я.
     -- Открой, говорю! -- зашипел Орликов. -- Открой, а то пристрелю!
     Костя отскочил от  "иллюминатора". Но  Орликов выстрелить побоялся  Он,
должно быть, сообразил, что выстрел услышат в доме
     -- Димка! -- закричал на меня Костя. -- Чего ты стоишь? Беги зови!
     Орликов убрал револьвер и зашептал:
     -- Не надо, мальчик!  Я тебе денег дам. Сейчас дам денег. Открой, прошу
тебя... пожалуйста, открой!
     --  Денег?  Купить хочешь...  А  вот чего не хочешь?  -- Костя  показал
кулак.
     Стуча зубами от холода и волнения, я взбежал по лестнице к Орликовым. Я
не мог говорить и заикался:
     -- Он  там... в  погребе! Мы его... поймали.  Он... хотел  убить Костю!
Скорее!
     ...  Больше  я ничего не помнил. В тот вечер я простудился  и  заболел.
Несколько дней я лежал в постели, объятый жаром, и бредил. Мне чудилась наша
улица,  извилистая речка Соломбалка, широкая снежная равнина Северной Двины.
Я слышал продолжительные  зовущие гудки  пароходов и  видел  задумчивые,  но
счастливые глаза моего друга Кости Чижова.





     Дед Максимыч снова растянул в комнате свои сети. Тихий мартовский ветер
принес неожиданную  оттепель. Еще  не  ясные,  но волнующие  признаки ранней
весны уже беспокоили и радовали старика.
     Простудившись  и  пережив  страшное  волнение  в тот  памятный вечер, я
пролежал в постели почти месяц.
     Дедушка Максимыч  сам ухаживал за мной. Кряхтя, он ходил около кровати.
Он измерял мне температуру,  прогревал меня  чаем до поту  и пел мои любимые
поморские песни. Милый мой дедушка!
     --  Скоро, внук, на  рыбалку,  за окуньем! -- говорил  дед, подбадривая
меня.
     Каждый день, возвращаясь из школы, к нам заходил Костя
     --  Помнишь,  когда  я лежал  ошпаренный,  а ты  приходил  ко  мне?  --
вспоминал Костя. -- Давно это было. Мы тогда письма носили Николаю Ивановичу
от дяди Антона.
     -- Да, давно, еще при белых, -- отвечал я.
     Действительно, казалось,  что все это было очень-очень давно. Теперь мы
обо всем могли говорить громко, не боясь  ни Мхов,  ни Мудьюга.  Как хорошо,
когда можно думать и разговаривать, и мечтать так свободно!
     Однажды,  когда я  уже  начал вставать  с  кровати, прибежал  Костя. Он
что-то кричал и прыгал, и смеялся. И я ничего не мог понять, что он говорил.
Только успокоившись, он более внятно сказал:
     --  Как  ты  не поймешь? Завтра  приезжает папка! Завтра! Ура-а! --  он
продолжал прыгать и кричать: -- Завтра! Ура-а-а!!!
     На другой день  действительно котельщик Чижов вернулся  домой. Но я его
еще не видел.
     ...Было воскресенье,  и потому  ребята в школу не пошли.  Они играли на
улице. Я смотрел на них из окна.
     Костя с красным флагом стоял на тумбе и что-то с жаром говорил ребятам.
Вероятно,  в игре он  был командиром  красногвардейского отряда. Флаг  легко
вился над его головой, и мой друг в самом деле был похож на командира.
     На  улице все еще лежали снежные сугробы, но солнце теперь не искрилось
в  них.  Сугробы потемнели  и  осели,  им недолго  оставалось  лежать. Скоро
весеннее солнце совсем растопит их.
     Я услышал, как ребята закричали "ура". Они  подпрыгивали  и размахивали
руками. Должно быть, Костя Чижов сказал им что-то очень интересное.
     Еще долго ребята прыгали и кричали, как вдруг Костя, соскочив с тумбы и
показывая   рукой   в   сторону   речки,   побежал   туда.   Огласив   улицу
воинственно-радостными выкриками, ребята устремились за своим командиром.
     Что они могли там увидеть?
     Я  готов был сам  выбежать из дому и  узнать,  что же случилось. Но мне
нужно сидеть дома еще целый день. А завтра я уже пойду в школу.
     Вскоре я услышал  странный шум, напоминающий шум автомобиля. Я прильнул
к стеклу. Да это же и был самый настоящий грузовой автомобиль!
     Из-за переплета  оконной рамы  показались передние  колеса.  Грузовик с
трудом  пробирался  по узкой,  необъезженной дороге.  Ведь  по  нашей  улице
никогда  не  проходил  ни  один автомобиль. На радиаторе  грузовика  краснел
маленький флажок. Припрыгивая, увязая в снегу и крича, ребята бежали рядом с
машиной.
     И вот грузовик остановился  у нашего дома.  Нет, он не застрял в снегу.
Шофер специально остановил машину. Об этом можно было судить по тому, что он
немедленно открыл  дверцу  и вышел из кабины. Потом из кабины вышел и другой
человек. Это был не кто иной, как сам Николай Иванович.
     Из кузова выпрыгнул  еще один человек. К нему тут же подбежал Костя. Я,
конечно, сразу же догадался: это отец Кости, котельщик Чижов.
     Сопровождаемые ребятами, Николай Иванович, отец  Кости и шофер вошли  в
нашу комнату.
     -- Рыбачить  собираешься? -- Николай  Иванович обнял деда. -- Давно  не
видел тебя, старик!
     --  Слыхал от  внука,  что  все  еще  с  машинами  возишься, -- ответил
смущенно дед. --  Ну,  да ты молодой, разницы у  нас лет десять будет.  А  я
рыбачу на своей посудине помаленьку.  Да  нынче рыба путаная и хитрая пошла.
Не те времена.
     -- Тебе пенсию теперь  дадут, старик! -- весело сказал  механик. -- Век
свой  трудился,  а  теперь  в  твои  годы отдохнуть  полагается.  А  смотри,
Максимыч, жизнь-то какая начинается! Новая жизнь -- без пароходных компаний,
без  Макаровых,  без  ульсенов  и  фонтейнесов, без  орликовых.  Теперь  мы,
Максимыч, сами всему хозяева! И заводам и пароходам -- хозяева!
     --  Хозяева -- это  верно, --  сказал дедушка и взглянул на Чижова.  --
Только больно дорого это досталось.  Вот он  выдержал,  выстоял, жив,  слава
богу, остался.  А  сколько  народу  русского  доброго  загубили белогады  да
иноземные пришельцы. Вот видишь, и нашего соседа капитана Лукина нету...
     Котельщик Чижов нахмурился, наклонил голову.
     --  Лукин на моих глазах  погиб, на  Мудьюге,  --  проговорил он глухим
голосом, и было видно,  что ему очень тяжело вспоминать об этом. Но он снова
поднял голову и продолжал:
     -- Может  быть, помнишь, Максимыч, был в трактире у Коновалова официант
по прозвищу Шестерка... Такой большеголовый, лысый...
     -- Как не помнить, -- отозвался дед.
     -- Так вот, этот  Шестерка оказался при белых в тюрьме надсмотрщиком, а
потом перебрался на Мудьюг, выслужился  и свирепствовал  страшно. Что только
он ни  творил  --  вспомнить  жутко.  Сколько  он погубил  наших!  Летом  он
сбрасывал  рубаху  и  ходил среди нас, работающих  каторжан, в одной руке --
плеть,  в другой -- револьвер. На груди у него  татуировка -- череп и кости.
Должно быть, для того, чтобы еще свирепее казаться. Потому и прозвище у  нас
новое получил -- Синий Череп.
     С  содроганием  слушал я  страшный рассказ Чижова.  Трудно  было в этот
рассказ  поверить. И в  то  же время  я знал: Чижов  не такой человек, чтобы
врать и придумывать. Ребята, слушая, молчали.
     -- Так вот, этот Шестерка, этот Синий Череп... и застрелил у всех у нас
на глазах капитана Лукина.  Ни за что  ни про что,  самосудом,  из злости. А
сколько от его руки других погибло -- не сосчитаешь!
     Все  подавленно  молчали. Дед  шарил  по карманам,  видимо,  разыскивая
трубку.
     У  меня вдруг  сдавило грудь.  "Так вот как  погиб отец Оли Лукиной, --
думал я. -- Синий Череп... Синий Череп... Как это страшно!"
     -- Ну ладно, хватит унывать,  -- громко сказал отец Кости  и  присел ко
мне:
     -- Что, идет на поправку? Ну хорошо...
     Я смотрел на этого небольшого ширококостного  человека, похудевшего, но
все  такого  же  насмешливого и чуть грубоватого.  Костя  был очень похож на
него.
     -- Вот и на нашей  улице праздник! Не у всех, понятно.  -- Чижов кивнул
на потолок, вверх, где жили Орликовы. -- А вы клад искали, хорошую жизнь. Ее
не искать, а  завоевывать надо и потом строить!  Ну,  да вы  всего добились,
молодцы! Хорошо помогли...
     Чижов помолчал, улыбаясь, потом спросил, обращаясь ко всем ребятам:
     --  Теперь вам,  братки, только  учиться.  Все права!  Советская власть
этого для вас и добивалась. Хотите учиться?
     -- А как же! -- серьезно, баском ответил Костя.
     Ребята  зашумели. Еще  никто из  взрослых  не разговаривал  с ними  так
серьезно и по-дружески.
     -- А на кого будете учиться? -- спросил Николаи Иванович.
     --  На  капитана,  --  застенчиво  сказал  Гриша  Осокин. --  Можно  на
капитана?
     -- Я механиком буду, -- отозвался Костя Чижов. -- И изобретателем...
     -- Дело!  -- сказал Костин  отец. --  Вот с осени  в  Соломбале морская
школа откроется.  Там  вас многому  научат. А кто захочет -- в Москву или  в
Петроград можно. Ученье -- это великое дело!
     Морская школа для нас! Это уже было началом той жизни, о которой мы так
долго мечтали.
     Николай Иванович  и Чижов  попрощались с дедом Максимычем. Чижов весело
подмигнул ребятам:
     -- А на грузовике, я думаю, вы не отказались бы прокатиться?
     Тут поднялся такой шум и гам, что Николай Иванович, смеясь, даже закрыл
уши ладонями,  а  наш старый  кот  Матроско в испуге  вскочил на  печку и  с
удивлением выглядывал из-за занавески.
     Хотят ли ребята прокатиться на грузовике? Да кто же откажется от такого
удовольствия! Ведь еще никому из нас никогда в жизни не приходилось кататься
на автомобиле.
     Ребята бросились во двор. И я схватился за шапку.
     -- А ты куда? -- спросила мама. -- Тебе еще рано на улицу. Можно только
завтра, с понедельника.
     Я  был в отчаянии.  Все  ребята поедут на  грузовике, а я должен сидеть
дома!
     --  Сегодня тепло,  --  сказал  Николай  Иванович. --  Мы его  в кабину
посадим.
     Конечно,  это очень  здорово -- ехать в кабине. Важно!  Однако в кузове
веселее.  Все вокруг видно --  и  впереди, и  сзади, и по  сторонам. И кроме
того, можно переговариваться с ребятами.
     Я попросил, чтобы меня посадили в кузов.
     Машина была старая, и шофер долго крутил рукоятку, пока, наконец, мотор
не зафыркал. Грузовик тронулся, ребята покачнулись и в восторге засмеялись.
     Мы  выехали  на набережную речки Соломбалки, и  машина  пошла  быстрее.
Костя стоял, держась за решетку кабины, и высоко держал свой красный флаг.
     Перед  мостиком  грузовик  остановился,  пропуская лошадь  с водовозной
бочкой.  В этот момент в кузов забралось по  крайней мере еще человек десять
соломбальских мальчишек.
     С мостика машина  понеслась по Соломбале с невероятной скоростью, какую
только мог развить старый мотор.
     Мы сидели, держась за борта кузова и друг за друга, и кричали. Но мы не
слышали даже своих голосов.  Весенний  ветер  шумел в  ушах  и  уносил крики
далеко-далеко.
     По  сторонам у домов  мелькали красные  флаги  и на стенах --  такие же
красные полотнища со словами, которые мы повторяли: "Да здравствуют Советы!"
     А   навстречу,  с  теплым  ветром  и  с  возбужденными  криками  первых
перелетных птиц, на Соломбалу наступала наша весна.









     На первой весенней рыбалке дед Максимыч простудился и захворал. Болезнь
свалила  старика в постель,  и это, конечно, было  для  него большим  горем.
Обидно лежать  на кровати и прогреваться малиновым чаем, когда вода в речках
спала и проходит самое лучшее время рыбацкого промысла.
     Течение на Северной Двине и на Кузнечихе стало совсем кротким. Начались
беломорские  приливы  и  отливы:  каждые  четверть  суток  вода  меняет свое
движение -- то вверх идет по реке, то вниз.
     Черемуха  отцвела и  завязала  узелки  для  ягод.  На дальних  речонках
кувшинки уже распластали на водной глади, словно на столе, широкие листья --
зеленые блюдца.  А пройдет неделя, другая -- и водяные лилии  раскроют  свои
чистые и нежные  фарфоровые  лепестки. Движимые  беспокойным течением, будут
покачивать крепкими головками ярко-желтые балаболки.
     На  берегах  у самой  воды  поднялась осока. Трава  эта злая, коварная:
сорвешь ее -- руку до крови порежешь. В воде частый ситник встал и  укрывает
в своих зарослях пугливые утиные выводки.
     Птичьим  пересвистом  и  пощелкиванием  встречается  утро в  лесу  и  в
прибрежных  кустарниках.  А  вечером,  когда лежишь  у  затухающего  костра,
назойливо  тянется  в тишине  над  самым  ухом  тончайшая комариная  струна.
Взмахнешь рукой -- и сорвется струна, а полминуты спустя опять: з-з-з-з...
     Ничего нет более радостного и волнующего  для рыбака, чем неожиданный и
сильный,  как  взрыв,  всплеск  крупной рыбы.  Тут  остается только  гадать:
щука-злодейка  за  мелюзгой гоняется  или  красноперый  язь  на  поверхности
резвится?
     Впрочем, дед Максимыч в таких случаях долго не раздумывал и не гадал.
     -- Греби, Димка, к тому берегу!  -- говорил он мне чуть слышно и лукаво
подмигивал. -- Сейчас возьмем ее, голубушку. Только тихо, не спугни!
     И вот  из карбаса заброшен невод. Деревянные лопаткообразные  поплавки,
поддерживающие  сеть  в  воде,  расположились  на  реке  полухороводом.  А в
середине,  там,  где  у  невода  матица, чуть покачивается  главный  поплав,
напоминающий маленькое седло.
     Мы с дедом вылезаем на берег. Дед тянет одно крыло невода, я -- другое.
Постепенно  мы  сходимся,  торопливо  вытягивая  сеть.  Главный  поплав  все
приближается и приближается к берегу.
     --  Ниже нижницу! -- кричит дед и с  ожесточением бросает ком  глины  в
воду перед главным поплавом.
     Это  для того, чтобы рыба, испугавшись, шла наутек и попадала в матицу.
А матица -- такой мешок из мелкой сетки в середине невода, из которого  рыбе
уже не выйти.
     Вдруг  бац! Вырвалась рыба из воды вверх, сверкнула серебряной чешуей и
перелетела по воздуху через поплавки -- только ее и видели.
     -- Ах  ты, лихорадка, ушла  ведь! -- досадует дед, а сам, склонившись в
воде, продолжает поспешно выбирать сеть.
     В крыле ему уже попалась не успевшая уйти в матицу  белобокая плотва. И
кто-то тяжелый и сильный буравит воду --  окунь, а может быть, и налим.  Эх,
только бы не шмыгнул под нижницу, не перепрыгнул бы через верхницу!
     Разгораются рыбацкие страсти...
     И все это видит  и переживает дед Максимыч,  хотя  он сейчас и лежит на
кровати под дряхлым своим полушубком.
     Как  диво  дивное, стоит  за  окном светлая северная ночь. Наступил тот
самый изумительный час, когда нет  солнца,  а  заря заката слилась  с  зарей
восхода. Не  спится старому  Максимычу. Думает он и сетует на  свою болезнь.
Привязалась она не в урочный час. Но все равно Максимыч ее пересилит, смерти
не дастся. Добро бы год-два назад,  когда жизнь была такая -- хоть ложись да
помирай. А теперь не то время, чтобы зазывать к себе старуху смертушку.
     Смотри, сколько заботы о старике! Перед маем заходил Николай Иванович и
сказал:
     --  Особым  постановлением  тебе, Андрей Максимович,  Советская  власть
установила пенсию. И за квартиру теперь будете платить по самой малой норме,
как семья  героя  труда и пенсионера. Да не Орликову, потому что отныне этот
дом  ему не  принадлежит,  а  принадлежит  коммунальному  хозяйству, народу,
значит.
     -- Ну что  ж, -- ответил дед, -- скажи спасибо Советской власти. Бывало
отовсюду гнали безногого старика, едва на месте сторожа-фонарщика держали, а
теперь Советская власть в герои труда произвела и пенсию назначила. Спасибо!
     Дед  помолчал,  с благодарностью  глядя  на  Николая  Ивановича,  потом
спросил:
     -- Ну, как дела у нашей Советской власти?
     -- Дел  много, -- ответил  Николай  Иванович.  --  Не  унимаются враги.
Польские  паны  на Украину полезли. Киев захватили. Вот  с ними  покончим да
Врангелю шею сломаем,  тогда жизнь  будем устраивать. Много  дела, Максимыч,
очень много!
     -- Как не много, -- согласился дед, -- все разрушено, сожжено. Война --
она война и есть. Тут теперь сила великая нужна, чтобы все поправить.
     -- А у  нас такая сила есть, Максимыч. Партия наша, Советская власть, а
с ними -- народ. Эта сила все свершит!
     ...Однажды  пришло  деду письмо:  "Андрею  Максимовичу  Красову".  И  в
письме: "Дорогой  товарищ Красов! Комитет профессионального союза приглашает
вас на торжественное собрание, посвященное Международному празднику труда --
Первому мая".
     За всю свою  долгую жизнь ни  разу не был дед Максимыч на торжественных
собраниях. Подумал:  нужно идти,  коли  приглашают. Часа  за  два до  начала
собрался и отправился.
     В  это время мы, ребята,  наигравшись,  сидели у ворот и разговаривали.
Костя Чижов сказал,  что морская школа для соломбальских ребят будет открыта
осенью.  Я  показал  друзьям  книги,  которые  взял  в  детской  библиотеке.
Вспоминали картину -- в  этот день в кинотеатре "Марс" был дневной сеанс для
ребят. Изменилась  наша  жизнь с  тех  пор,  как  прогнали  из  Архангельска
американцев, англичан и белогвардейцев.
     Конечно, в жизни  не все еще  было хорошо, не все так, как нам хотелось
бы. Был тяжелый  двадцатый год. Дома мы ели прохваченную  морозом водянистую
картошку и хлеб с мякиной.  Штаны у  меня были,  как  говорится,  заплата на
заплате, а сапоги совсем развалились и "просили каши".  У Кости  Чижова и  у
Гриши Осокина одежда была не лучше моей.
     И все-таки мы  чувствовали себя  почти счастливыми.  А  Костя постоянно
говорил:
     -- Погодите, не вдруг Москва строилась!
     Вдруг к нашему дому подкатили дрожки.
     Возница, не сходя с дрожек, говорит нам:
     -- Позовите-ка товарища Красова!
     -- Дедушку, что ли? -- спрашиваю я. -- Его дома нету, на собрание ушел.
     --  А  какой он  на вид?  Может  быть, я  его  догоню и  хоть полдороги
подвезу.
     -- Догнать его очень просто, а узнать еще легче. На деревянной ноге он,
старый и седой весь.
     Возница  погнал  лошадь и  настиг  деда  Максимыча  на  полпути, уже  у
Кузнечевского моста.
     -- Садись, дедушка!
     --  Я так дойду.  Непривычно на  легковых  кататься. Поспешай по своему
делу.
     -- Так у меня и дело -- тебя на собрание доставить.
     -- Меня? -- Дед усмехнулся и махнул рукой. -- Обознался ты, милый.
     -- Нет, не обознался. Ты -- Андрей Максимович Красов?
     -- Я.
     -- Тогда залезай поскорее. Мне еще надо за председателем потом поехать.
     Влез дед на дрожки  и сам  не верит тому, что происходит. Ведь вот так,
из  таких же дрожках, Орликов еще полгода назад  катался. А  теперь едет  на
них, как хозяин, дед Максимыч.
     Огляделся старик. Знакомых нет.  Приметил  вдали заводские трубы. Стоят
мертвые, не дымят. Пароходы у причалов на приколе -- жизни на них не видно.
     Дед Максимыч тяжело вздохнул.
     -- Что вздыхаешь, дедушка? -- участливо спросил возница.
     -- Дак как не вздыхать! Суда-то без ремонта стоят, а на носу навигация.
Все порушено, все разорено. Трудно поправиться!
     -- Поправимся, дедушка, встанем на ноги,  дай срок! Не  тужи --  завтра
праздник. Вот на собрании все скажут, как восстанавливать будем.
     Приехал Максимыч  на собрание,  прошел в зал и сел на  заднюю скамейку.
Недолго посидел -- попросили его поближе пройти, и не в первые ряды, а прямо
на сцену  пригласили.  Усадили  смущенного  деда за  стол, покрытый  красной
материей.  Не успел он опомниться  и  разглядеть сидящих с ним в президиуме,
как слышит -- председатель собрания говорит:
     -- На нашем собрании присутствуют старейшие моряки Архангельского порта
Иван Васильевич Куликов и Андрей Максимович Красов.
     В зале моряки так захлопали, что и голоса председателя не стало слышно.
Видит Максимыч: сидящий с ним рядом  человек поднялся. Посмотрел дед  ему  в
лицо.  О, да ведь это же и есть Иван Васильевич Куликов, машинист, с которым
Максимычу  когда-то  целую  навигацию  на  одном  судне   плавать  пришлось!
Постарел-то как, приятель!
     По  примеру Куликова поднялся со стула и дед  Максимыч,  разволновался,
смотрит  в  зал  на приветствующих  его моряков и  ничего не  видит.  Слезы,
нежданные стариковские слезы застилают глаза и катятся  по морщинистому лицу
на усы и бороду.
     Садится дед Максимыч, наклоняет пониже голову, чтобы не видели люди его
небывалой слабости,  и думает: "До  чего же  ты, боцман,  остарел! Слезу  за
глазами держать не можешь... Опозорился перед народом..."
     ...А три дня назад приходил  доктор и осматривал  деда.  На своем  веку
Максимыч не лечился  у докторов.  В больнице только один раз побывал,  когда
ногу ампутировали.  Докторам  платить  нужно, а этот  ничего  не потребовал,
выписал микстуру и, кроме того, заявил:
     -- Пришлем  к  вам на  днях  человека. Он мерку снимет, и закажем вам в
Петрограде протез с  металлическими  шинами. Ваша деревяшка неудобна  и даже
вредна.
     -- А по какой же это будет цене? -- полюбопытствовал дед Максимыч.
     -- Вам, как инвалиду-пенсионеру, потерявшему ногу и трудоспособность на
работе, протез будет изготовлен бесплатно.
     Как потом  стало  известно, доктора вызывал отец Кости Чижова, узнавший
от сына о болезни деда.
     Сколько забот  о  старике,  сколько  почета!  Ничего  похожего не  знал
Максимыч раньше,  и  ни за что на свете  не хочет он  теперь помирать, когда
такую справедливую жизнь Советская  власть  налаживает. Жить захотелось, как
никогда  еще,  кажется,  не   хотелось.  И   вдруг  --  болезнь,  несносная,
простудная,  да еще  в  такое время,  когда на  рыбалку нужно ехать,  натуру
рыбацкую потешить, душу отвести.
     Лежит  дед и вздыхает, досадуя на свою старость и на свою болезнь. А за
окном проходит тихая и прозрачная, с запахами недалекого моря величественная
северная ночь.





     На берегу Юроса, у устья речонки Еловуши, на любимом месте ночевок деда
Максимыча, горел огромный костер. Даже по пламени костра, метавшемуся широко
и высоко, опытный  соломбальский рыбак  или охотник  сразу  бы  сказал,  что
Максимыча тут нет. Дед не любил большого огня. Опасно  -- лес можно поджечь.
Да и к чему большой костер? Варка на нем плохая, баловство одно.
     Деда и  в самом  деле на этот раз на рыбалке не  было.  Хотя  он  уже и
пересилил болезнь, выезжать ему доктор пока не советовал.
     У костра сидели  три, конечно,  бывалых и, конечно, опытных  рыбака: я,
Костя Чижов и Гриша Осокин.
     Такой костер распалил Гришка. Разумеется, я протестовал, но  стоило мне
отвернуться в сторону, как  Гришка, этот  младенец  в рыбацком  деле,  снова
подбросил в огонь охапку сучьев. Пламя взметнулось вверх, а Гришка прыгал  и
визжал, как сумасшедший.
     -- Не  смей  баловаться! -- сказал я строго. -- Тут до  избушки лесника
рукой подать. Заметит -- худо нам будет!
     -- Не заметит. Да и чего бояться, река рядом. Мигом весь костер в воду.
     -- Он злой, говорят, этот лесник, -- сказал Костя. -- Как его зовут?
     -- Григорием.
     -- Мой течка, значит!  -- обрадовался Гриша. -- Я никогда его не видел.
Правда, что он безрукий?
     -- Ну да, однорукий. А только  он одной рукой делает больше, чем другой
двумя. Избушку один построил, огород раскопал,  рыбу ловит, птицу на лету из
двустволки бьет.
     -- Как же он на лодке-то гребет?
     -- А он не гребет -- галанит. У него на корме  уключина. Одним веслом с
кормы как начнет в  ту да  в другую сторону крутить, что твой винтовой катер
гонит...
     -- Чего рассказываешь!  -- пренебрежительно прервал меня  Гриша.  -- Не
знаю я,  что ли,  как  галанить нужно! У нас Сашка  так галанит,  что твоему
Григорию не угнаться. Обставит как дважды два!
     Я знал, что Гришка Осокин хвастается и  привирает. Может быть, его брат
Александр и умеет галанить,  но только  ему до лесника  Григория в гонке все
равно, что пескарю до щуки.
     -- А сколько ему лет, Григорию? -- спросил Костя. -- Очень старый?
     -- Сказал  тоже --  старый! Бороды нету и морщин нету.  Молодой  еще  и
здоровый. Только руку на германской войне потерял. Теперь вот и живет один и
зиму и лето  тут, в глуши. Дедушко рассказывал  -- горе  у него  какое-то  в
жизни. Невеста, кажется, от  него отказалась, когда он в деревню с войны без
руки воротился.
     -- Дура... -- угрюмо заметил Костя.
     -- Ясно дело, не умная. Дедушко говорит, он человек самостоятельный, со
смекалкой, и рука хоть и  одна, а золотая. Что хочешь смастерит. А невеста у
него дочка ижемского богатея была, с норовом.  Да и батька у нее не  захотел
зятя безрукого.
     -- Потому, наверно, он и  зол теперь на людей, -- задумчиво предположил
Гриша.
     -- Не знаю... все бывает.
     Наступило молчание. Я думал о Григории, о красивом и  сильном человеке,
о  его несчастливо сложившейся судьбе. Вероятно, о том  же думали и Костя, и
Гриша. Костер прогорал, пламя стало совсем маленьким,  чуть заметным. Гриша,
не  вставая с места,  осторожно положил  на огонь две небольшие сухие ветки.
Наверное, ему уже надоело любоваться высоким пламенем, или после разговора о
Григории он не хотел досаждать человеку, которому поручено охранять лес.
     --  А  может,  так и лучше  получилось, -- неожиданно  произнес  Костя,
поднявшись и  стряхивая  со штанов песок  и травинки. -- Я, например, был бы
большой,  ни за что бы на дочке кулака не женился, да еще  на такой, которая
заодно с  батькой.  Кулаки в деревне -- это те же буржуи, против бедняков  и
Советской власти идут.
     --  Конечно, ему теперь лучше, -- согласился Гриша. -- Живет себе один,
хочет -- рыбу ловит, хочет -- на охоту  идет или купается целый  день. Никто
не мешает. А что, ребята, не выкупаться ли нам еще разок?
     --  Еще волосы не высохли, --  сказал Костя и взглянул  на меня. -- Вот
сетки бы посмотреть.
     Сети впервые  в жизни  доверены мне дедом.  Не хуже  заправских рыбаков
загородили мы  ими устье Еловуши, предварительно  забив колья. Тут  уж, само
собой понятно,  всем распоряжался  я. И ребята полностью признавали  за мной
это право.
     -- Рановато, -- сказал я  и  для убедительности  посмотрел на солнышко.
Так делал дед Максимыч, определяя время.
     Однако  меня  самого  давно терзало жгучее  любопытство.  Подождав  для
важности еще минут пять, я сказал:
     -- Сейчас,  пожалуй, пора.  Сталкивай карбас!  Вишь как  обмелел,  вода
здорово падает.
     Добыча оказалась невелика, но обижаться  не прихолилось. Даже с дедом у
нас и то порой улов бывал скупее.
     А  Гриша  был  просто в  восторге. Таких  крупных подъязков и окуней он
видел  лишь на базаре. Раньше он  ловил только  на удочку  ершей, сорожек  и
окуньков величиной чуть побольше пальца.
     Мы снова выбрались на  берег, подвесили над костром котелок с водой для
ухи  и принялись чистить окуней.  Всем рыбакам известно, что  из  окуней уха
бывает самая крепкая, наваристая и вкусная.
     Когда  наши окуни исчезли в  кипящей ключом  воде, мы  снова уселись  в
ожидании ужина.
     Начинало  вечереть.  Солнце клонилось  к  лесу.  Ветерок,  который днем
приносил  прохладу,  совсем  стих, и  появились комары.  Пришлось  в  костер
подбросить  сырых  веток, чтобы было  побольше  дыма, -- испытанное средство
против комаров.
     --  Костя,  когда же  мы  в  морскую  школу  пойдем?  -- спросил я.  --
Откроется она или нет?
     -- А  как же! Первого сентября начнутся занятия, тогда и пойдем. Сейчас
там ремонт идет и наши заявления разбирают.
     -- А примут нас? -- снова спросил я, на этот раз с опаской.
     -- Примут, не бойся.
     -- И плавать сразу?
     -- Ну, плавать  не сразу. Сначала  устройство парохода и машину изучать
будем. Физику, геометрию станем проходить, механику всякую.
     -- Не всякую, а пароходную, -- вставил Гриша.
     -- Ладно, не учи, знаем...
     --  Ну да, пароходную,  -- не унимался Гриша. -- А какую  еще! Нам ведь
Николай  Иванович  говорил.  Пароходную  механику   и...   как  это...   ну,
металлов...
     --  Технологию металлов,  --  сказал  спокойно Костя.  --  А  потом еще
практика в мастерских каждый день. И потом уж на суда, в плавание.
     -- И нет, и нет,  и нет! -- закричал Гриша, обрадованный тем, что знает
лучше Кости. -- Потом еще не в плавание, до плавания еще далеко. До плавания
еще на судоремонте будем работать!
     -- На судоремонте зимой, а летом в плавание.
     Костя подошел к костру и стал снимать котелок с ухой.
     Я достал из  корзины ложки, хлеб и соль. По рыбацкому правилу осторожно
вытащил  ложкой  из  котелка всю  рыбу и  сложил  ее  горкой  на  чистенькую
деревянную дощечку, до белизны выскобленную ножом и вымытую с песком в реке.
Рыбу  в  горячей  ухе  оставлять  нельзя -- разварится,  и  тогда крохотного
кусочка не найдешь.
     Гриша  уже занес ложку  над котелком,  как  вдруг  Костя насторожился и
прошептал:
     -- Тс-с... ребята, что это такое? Смотрите!
     Он показывал  рукой на кусты можжевельника, росшие  на  опушке леса.  Я
оглянулся и увидел, как кусты пригибались и снова выпрямлялись. Кто-то в них
скрывался.
     --  На человека не похоже, -- тихо сказал Костя,  -- шерстистое что-то,
но и не зверь -- велик больно. Бежим, ребята, в обход!
     -- А вдруг медведь? -- опасливо спросил Гриша.
     Но Костя лишь отмахнулся: "Какой там медведь!" -- и стремглав понесся к
опушке, показывая нам рукой, чтобы бежали в обход справа.
     Мы с Гришей переглянулись: Костя  побежал -- нам трусить было стыдно. И
мы тоже бросились к лесу.
     "Если медведь, -- мгновенно вспомнил я, -- значит, нужно  что есть силы
закричать, если, конечно, он тебя не видел.  Испугается --  и убежит. А если
он первый увидит, тогда стой как истукан и не шевелись!"
     Об этом  я  знал из рассказов деда Максимыча.  Одна  женщина  в Поморье
встретилась с медведем в лесу  и обмерла. Даже крикнуть не могла. Стоит и ни
рукой, ни ногой двинуть  не в состоянии. Это ее  и  спасло. Медведь подошел,
обнюхал  одежду, да  и  ушел восвояси.  Женщина в становище вернулась совсем
седая.
     Я  бежал,  и  сердце  у  меня  колотилось  часто-часто. Костя  все-таки
смельчак, ничего не боится.
     В  зарослях  можжевельника я  остановился,  перевел дух,  огляделся  по
сторонам. Невдалеке мелькнула голова Кости, и послышался его крик:
     -- Димка, сюда!
     Потом еще громкий голос Кости:
     -- Стой! Не бойся, не задену!
     Я выскочил из кустов на поляну и увидел Костю. Но он был не один. Перед
ним  стояла какая-то  очень  странная,  неуклюжая  фигура. Конечно,  это был
человек, ростом ниже моего приятеля. Но что за смешная и непонятная одежда у
этого человека!
     Приближаясь   и  внимательно  разглядывая   незнакомца,   я,   наконец,
догадался, что на  нем был  надет  совик из  оленьей шкуры. Такую одежду без
застежек,  надеваемую  через  голову, носят жители  Крайнего Севера. Капюшон
совика, спущенный на затылок, открывал небольшую голову с черными блестящими
прямыми волосами, на вид очень жесткими. Лицо было мальчишеское, удивительно
худое и скуластое. Глаза маленькие и испуганные, как у пойманного зверька.
     Следом за  мной подбежал Гриша.  Незнакомец отступил на полшага  назад,
видимо, остерегаясь, чтобы его не окружили и не напали сзади. Глаза его были
настороженными.
     -- Ты откуда?  -- спросил Костя. Было похоже, что он задает этот вопрос
вторично.
     Незнакомец не ответил и сделал еще полшага назад, потому что Костя чуть
подвинулся к нему.
     -- Ты не бойся, -- снова заговорил Костя, -- мы тебе ничего не сделаем.
     Молчание.  И  снова  быстрый,  оценивающий  наши силы  взгляд маленьких
беспокойных глаз.
     --  Ага,  я  знаю! --  крикнул Гриша. --  Это самоед. У  него  и одежда
самоедская, малица.
     При этих словах маленький странней незнакомец словно выпрямился, поднял
голову и сказал тихо, но резко и с достоинством:
     -- Нет. Самоедами нас зовут нехорошие  люди. Я --  ненец. По-нашему это
значит: я -- человек!
     -- Правильно, человек, --  дружелюбно сказал Костя. -- И мы  тоже люди.
Почему же ты нас боишься?
     Маленький ненец подумал, потом, глядя Косте прямо в глаза, ответил:
     -- Русские -- нехорошие люди.
     Костя рассмеялся:
     -- Кто это тебе сказал? Все русские нехорошие?
     -- Нет,  не все, Петр Петрыч очень хороший, и Григорий очень хороший...
и дядя Матвей тоже. И  есть еще один русский, очень-очень  хороший. Только я
его никогда не видел.
     Незнакомец оказался не таким уж молчаливым.
     -- Кто же этот русский?
     -- Не скажу.
     -- Почему?
     -- Петр Петрыч сказал, и за это его убили.
     -- Какой Петр Петрыч?
     -- Очень хороший Петр Петрыч. Художник.
     -- Кто же его убил?
     -- Инглиши.
     -- Так то инглиши, а мы -- русские. Зачем же нам тебя убивать?
     Все еще посматривая на нас с недоверием, ненецкий мальчик сказал:
     -- С инглишами тогда у нас в тундре и русские были.
     -- Вот ты какой  чудной! Будто только что с  луны свалился.  Те русские
были да  сплыли.  Раз они  вместе с  инглишами --  значит,  контра, народные
предатели.
     Незнакомец ничего не сказал. Может быть, он не понял того,  что говорил
Костя.  Мы  стояли по-прежнему: Костя,  я и Гриша рядом,  а маленький  ненец
перед  нами  в  трех  шагах.  Я  успел  рассмотреть его. Совик  у  него  был
старый-престарый, грязный, ободранный.
     -- Теперь ни инглишей,  ни американцев, ни белогвардейцев больше  здесь
нету, а есть Советская власть. Понял или нет?
     Костя  замолчал,  обдумывая, как  бы получше, понятнее все объяснить. Я
смотрел то на Костю, то на ненца, и вдруг у меня мелькнула смутная мысль.
     -- Послушай, Костя, -- сказал я, --  а что если  спросить,  знает ли он
Ленина?
     Ненец прислушался и просиял:
     -- Ленина?
     -- Да, -- сказал Костя, оживившись. -- Ты знаешь, кто такой Ленин?
     В первый раз ненецкий мальчик радостно и доверчиво улыбнулся нам. Глаза
его расширились, словно он увидел что-то долгожданное, родное.
     -- Ленин знаю, Ленин -- очень-очень  хороший ненец. Ленин любит ненцев.
Но Петр  Петрыч сказал,  что Ленин  хороший, и Петр Петрыча за  это  инглиши
убили.
     -- Ну вот видишь, а ты нас боялся. Мы вместе  с Лениным, и Ленин вместе
с нами... Как тебя зовут?
     -- Илько.
     -- Илько... Илья, что ли?
     Ненецкий мальчик кивнул и подтвердил:
     -- Илья.
     -- Постой, а ты говорил про какого-то Григория. Это лесник, что ли, вот
там в избушке на берегу живет? Одной руки у него нету...
     -- Да, да, да, --  быстро заговорил Илько, продолжая улыбаться.  -- Я у
Григория живу. Очень хороший Григорий.
     -- Ну, конечно, лесник, -- сказал Костя. -- А дядя Матвей какой?
     -- Дядя Матвей, кочегар с парохода "Владимир". Он в Соломбале живет. Ты
знаешь, где Соломбала?
     Костя засмеялся:
     -- Еще бы не  знать! Да мы все из Соломбалы! И  сейчас все  в Соломбале
живем.
     -- Правда, в Соломбале? -- обрадовался Илько. -- И дядю Матвея знаете?
     -- Нет, Матвея мы не знаем. Мало ли Матвеев в Соломбале!
     Глаза у Илько вдруг снова  расширились.  Он как будто что-то вспомнил и
опять заулыбался. Хлопнул себя по голове и даже подпрыгнул от радости.
     -- Правильно, правильно ты сказал -- мало ли Матвеев! Не дядя Матвей, а
дядя Матвеев!
     -- Это как же: не дядя, а дядя? -- не понял Костя.
     Зато понял я и объяснил:
     -- Это не имя, а фамилия. Не Матвей, а Матвеев. Он забыл, перепутал. Ты
знаешь, Костя, какого-нибудь кочегара Матвеева в Соломбале?
     Костя подумал и потом сказал:
     -- Нет, не помню. А зачем тебе этот Матвеев? Откуда ты его знаешь?
     --  Матвеев  хороший,  он помог мне убежать  с парохода  "Владимир"  от
инглишей.
     -- Помог от инглишей убежать? Значит, в самом деле хороший. Ну, ничего,
Илько, мы тебе поможем разыскать Матвеева. В Соломбале это  нам раз плюнуть,
если фамилию знаем. Найдем твоего Матвеева!
     Тут мы  вспомнили о нашей  окуневой ухе и поспешили к костру,  позвав с
собой Илько. Он, должно быть, наконец, поверил, что ничего плохого мы ему не
сделаем, и охотно пошел с нами.
     Уха совсем  остыла,  и  костер погас. Только тлеющие угольки  удивленно
посматривали  из-под  пепла   на  нового  нашего   товарища.  Гриша  занялся
разжиганием костра, а Костя спросил у Илько:
     -- Как же ты сюда попал из тундры?





     Илько  жил далеко-далеко, за рекой  Печорой, в  тундре.  Его  отец  был
пастухом у богатого оленевода  Теняко.  Жилось плохо, в  холоде  и голоде, в
постоянных кочевых переездах. Хозяин оленьего стада, которое пас отец Илько,
был  жадный и жестокий  человек. Отец  страдал тяжелой  болезнью  желудка, а
Теняко знать ничего не хотел ни о  каких болезнях и  только посмеивался. Его
батрак  худо  смотрит  за оленями, значит, он лентяй. А лентяев не  нужно. А
если у  тебя и на  самом деле  болезнь, значит, и есть мясо  тебе не нужно и
жить на  свете не  нужно.  Больной должен умирать. Так говорил, посмеиваясь,
богач оленевод Теняко.
     Однажды  в  стойбище  из  далекого  селения Пустозерска приехал русский
человек. Люди окружили его -- думали, что русский привез спирт, чай, порох и
дробь. Зачем приезжать русскому, если он не хочет выменять у жителей  тундры
на свои товары шкурки красивых песцов!
     Но спирта, чая и пороха у русского не  оказалось. Узнав об этом, Теняко
разочарованно  посмотрел  на  русского  и  ушел  к   себе  в  чум,  даже  не
осведомившись, зачем же приехал гость из Пустозерска.
     Русский  поселился в  чуме  отца  Илько.  Звали его  Петр  Петрович,  а
занимался  он  делом,  казавшимся  для  жителей  тундры,  по  крайней  мере,
странным:  рисовал  на  полотне  красками.  Он  рисовал  бескрайние  снежные
просторы тундры, высокое небо, островерхие чумы и оленьи упряжки.
     Илько любил смотреть, как рисует  Петр  Петрович. Художник казался  ему
волшебником.
     Вначале  на холсте ничего  нельзя было разобрать. Потом в густых мазках
белил начинали проступать  тени, снег чуть синел, небо оживало и становилось
похожим  на  настоящее.  Каждый  мазок  усиливал впечатление.  Расплывчатые,
неопределенные  фигурки на  холсте постепенно  превращались  в оленей,  тоже
словно в живых, настоящих.
     Наблюдая за работой художника, Илько волновался. Он уже ощущал  радость
творчества, хотя ни  разу не брал в  руки кисть. Он чувствовал,  что краски,
цвета, оттенки, свет и тени -- все это будет подчиняться и его желаниям, его
рукам.
     Мысль  о том,  что он  возьмет кисть и перенесет  краски с  палитры  на
холст,  --  эта  мысль  даже  пугала  его.  Она  казалась  Илько  дерзкой  и
неосуществимой.
     Петр Петрович замечал, что мальчик почти не отходит от него. Однажды он
спросил:
     -- Хочешь, Илько, я научу тебя писать красками?
     Илько смутился и ничего не сказал. Мог ли он мечтать о таком счастье!
     -- Кто знает, -- продолжал Петр Петрович, -- может быть, из тебя выйдет
настоящий художник.  Будет  время  -- и у  твоего  народа появятся  ученые и
писатели,  художники и  архитекторы, не будет  в  тундре  шаманов,  а  будут
учителя и врачи.
     Илько  не понимал тогда,  о чем  говорил  Петр Петрыч, как  он  называл
русского человека.
     Петр Петрыч и Илько подружились. И когда  художник  стал  собираться  в
обратный путь, он попросил  отца Илько, чтобы тот отпустил мальчика на время
с ним в Пустозерск.
     Живя  в Пустозерске у Петра  Петрыча, Илько учился говорить  по-русски,
привыкал к новой, необычной для него жизни в просторной деревенской избе.
     Петр Петрыч жил не так, как жил отец Илько. Отец любил чай и выпивал по
пяти, а иной раз  и  по десяти  кружек.  Еще больше любил  отец водку.  Петр
Петрыч водку совсем не пил, а чаю выпивал одну кружку.
     Отец ел сырое оленье мясо, и Илько ел сырое мясо. В доме, где  жил Петр
Петрыч, была печка, в которую ставили горшки с мясом или с рыбой.
     Отец  не  любил  Теняко, хозяина  оленьих стад, но  боялся  и  слушался
шамана.  Петр Петрыч  называл  Теняко  кулаком,  а  шамана --  обманщиком  и
говорил, что их обоих полагалось бы прогнать из тундры.
     На Север Петр  Петрович приехал не по  своей воле  -- сюда  его выслало
царское  правительство  за  то,  что он  состоял в подпольной  революционной
организации. Из рассказов художника  Илько уяснил, что царь считается  самым
главным  в России, что  в России тоже есть богачи  -- такие, как Теняко.  Но
есть люди --  большевики, которые идут за бедняков  и которые скоро прогонят
царя и всех богачей.
     Почти  полгода прожил  Илько у Петра  Петрыча.  Он уже  разговаривал  с
художником по-русски  и учился рисовать. А Петр  Петрыч  говорил, что  будет
обучать Илько читать книги и писать карандашом на бумаге.
     Когда  стало  известно,  что  стада Теняко  остановились  невдалеке  от
Пустозерска,  Петр Петрыч и  Илько отправились в тундру.  И тут  они  узнали
печальную новость: отец Илько несколько дней назад умер.
     Горько плакал Илько, и теперь ему  уже ничего не оставалось делать, как
снова  вернуться с Петром Петровичем  в Пустозерск.  Жили они так вдвоем еще
два года -- охотились, ловили рыбу, выезжали далеко в тундру. Илько научился
и читать и писать, но больше всего он любил рисовать.
     Петр Петрович говорил:
     --  Подожди,  Илько,  придет время  -- поедем с тобой в  большой город.
Выучишься,  приедешь  в  тундру учителем,  будешь  маленьких ненцев  обучать
грамоте.
     И  казалось, что такое  время  наступает, потому  что стал  Петр Петрыч
готовиться к  отъезду. Но  вдруг на Печоре появились американцы и англичане.
Они приплыли сюда на больших военных кораблях.
     Если раньше  русские  торговцы  поили  ненцев-промышленников  водкой  и
обжуливали их на обмене песцов, то  американцы  и англичане силой заставляли
отдавать  дорогую пушнину. Когда Ефим Лаптандер не захотел отдать добытых им
песцов, его пристрелили.
     Однажды чужеземцы в сопровождении русских белогвардейцев пришли в избу,
где  жили Петр  Петрыч  и Илько.  Они перерыли все  вещи,  кричали  на Петра
Петрыча, угрожая ему пистолетами, а потом забрали с собой всю этюды, картины
и книги. Когда инглишн оставили дом, Петр Петрыч сказал:
     --  Нужно,  Илько, уходить в тундру, иначе  они убьют  меня. И тебя  не
пощадят.
     Из рассказов Петра Петрыча Илько знал о Ленине, о  большевиках, которые
хотят всех бедняков сделать  счастливыми  людьми. Он знал также,  что  Петра
Петрыча  ненавидят  пустозерские кулаки, а они  заодно  с инглишами. Мальчик
понимал, почему Петру Петрычу нужно уходить.
     Но уйти они не  успели.  Снова пришли  инглиши,  и белогвардейцы вывели
Петра  Петрыча во двор, а Илько заперли в избе.  Мальчик слышал выстрелы, он
кричал в отчаянии и тщетно стучал кулаками в дверь.
     Так  Илько  остался  один, лишившись человека,  которого  он  любил как
родного отца.
     А потом американские офицеры насильно увезли Илько на пароход.
     Пароход был русский и назывался "Владимир".  И вся  команда на пароходе
была русская. Но хозяевами здесь были американские  офицеры. Они приказывали
не только своим солдатам, не только русским матросам, но и русскому капитану
парохода.
     Илько жил на  палубе, потому что все каюты  и кубрики на судне занимали
иностранные офицеры и солдаты. Даже команде пришлось изрядно потесниться.
     Когда   шел  дождь,   мальчик  укрывался  где-нибудь  под  брезентом  и
мучительно раздумывал над своей странно и горько  сложившейся судьбой. Он не
знал, что будет с ним  и что хотят от него американские офицеры.  Илько даже
не  подозревал,  что  чужеземцы  замышляли взять  его  с  собой  за  океан и
показывать там своим приятелям как диковинку.
     Мысль захватить  Илько  принадлежала маленькому гривастому американцу в
очках, и потому он теперь считал себя хозяином ненецкого мальчика.
     Если  выглядывало солнце и становилось теплее, Илько выходил на берег и
открывал  свою заветную тетрадь.  Он нарисовал несколько раз  "Владимира" --
ему  нравился этот большой красивый  пароход с  невысокими мачтами и широкой
трубой, с белыми палубными надстройками и маленькой каютой на корме. Не будь
американских офицеров, Илько согласился бы жить на "Владимире" всю жизнь.
     Один  из кочегаров  парохода,  по фамилии  Матвеев,  приметил ненецкого
мальчика и  очень жалел его. Он частенько разговаривал с Илько, приносил ему
еду. Когда было особенно холодно, Матвеев уводил Илько с палубы в кочегарку,
где  всегда  было  тепло и даже  уютно.  Матвеев  уже  много  лет  плавал на
"Владимире", хорошо  знал свой пароход и  любил  его. Илько  в благодарность
нарисовал кочегару "Владимира", а потом нарисовал и портрет Матвеева.
     Перед отходом из Печоры на пароход явилось много американских офицеров.
Среди них были такие, которых раньше Илько никогда не видел.
     Очкастый "хозяин" подозвал к себе Илько и стал  показывать его друзьям.
Забавляясь, он  бросал ненцу  куски  сырого мяса, требуя,  чтобы Илько ловил
куски на лету.
     Илько  хотел убежать,  но  его схватили.  Он  сопротивлялся,  кусался и
царапался.  Перепуганный   и  обозленный,  он  с   ненавистью   смотрел   на
американцев.
     --  Ничего, приучим, -- сказал  очкастый, приказав  солдатам  надеть на
Илько ошейник и привязать к дверям каюты на корме.
     Через несколько дней "Владимир" пришел в Архангельский порт.
     Была поздняя осень.  Увидев берег,  Илько решил  бежать  от ненавистных
людей, которые издевались над ним. Он сказал об этом Матвееву. Ночью кочегар
тайком  подошел к  Илько  и  ножом  перерезал  ошейник.  Он  помог  мальчику
незаметно  выйти  с  парохода на  берег.  Темными улицами Илько  выбрался на
окраину города и укрылся в лесу. В городе ему оставаться было опасно.
     Мальчик  решил из  Архангельска попасть  в тундру, на Печору.  Это было
очень трудно -- идти сотни километров через леса и болота. На это, вероятно,
не отважился бы ни один опытнейший охотник, будь он в положении Илько -- без
пищи, без оружия, без карты и компаса.
     Но  что оставалось делать Илько? Несколько дней плутал мальчик по лесу,
питаясь ягодами. Наконец  он вышел на берег Юроса, и  тут его спящего  нашел
Григорий.
     Лесник приютил Илько  в  своей  избушке.  Вскоре  он  привык  к  своему
маленькому питомцу и полюбил его.





     Мы  слушали рассказ Илько,  ни  словом не перебивая  его.  Когда  Илько
закончил,  минуты две  мы  молча  сидели  в  тишине.  Гриша, лежа на  траве,
сосредоточенно  ковырял сучком землю. Обхватив  руками колени, Костя смотрел
куда-то далеко-далеко, поверх леса.
     Река, к вечеру потемневшая,  без единой рябинки,  казалось, застыла.  В
дремотном забытьи притихли деревья и кустарники. Только одинокая осина и при
полном  безветрии  неумолчно шелестела  листвой,  словно  дрожа  от  озноба.
Желтокрылый,  в  серой пыльце липу-нок,  похожий  на большую моль,  трепетно
вился над костром в бездымной струе нагретого воздуха.
     Молчание нарушил Костя.
     -- Ничего,  Илько,  --  ободряюще  сказал  он,  -- теперь  тебе  некого
бояться. И пешком идти в тундру не нужно. Сядешь в Архангельске на пароход и
поедешь на Печору, к себе домой.
     -- Теперь Петра Петрыча нету, -- с тоской сказал Илько.
     -- А  если  хочешь  --  оставайся  в  городе.  Будешь  учиться, станешь
доктором или учителем.
     -- А художником можно? -- спросил Илько нерешительно.
     -- Можно. Кем хочешь  быть, на  того  и  учись. Хочешь  -- профессором:
звезды  считать или, например, жуков, всяких там насекомых ловить и изучать,
или внутренности у человека для медицины. Сколько угодно.  Ленин сказал, что
все ребята должны обязательно учиться.
     -- Ты слышал, как Ленин это сказал?
     -- Нет, мне отец говорил.
     -- А твой отец слышал?
     Косте, конечно, очень хотелось бы  сказать, что отец  слышал. Однако он
переборол в себе желание приврать и сказал, что отец  тоже сам не слышал,  а
читал в книге, которую написал Ленин.
     --  Вот мы  осенью поступим  в  морскую школу  учиться  и  потом  будем
моряками.
     -- Моряком -- это хорошо,  -- произнес Илько. --  Я бы тоже хотел стать
моряком...
     Илько  поужинал  вместе  с нами, потом  попрощался и  скрылся  в кустах
можжевельника.  Мы пообещали ему заехать на обратном пути к Григорию,  чтобы
договориться и устроить Илько жить в Архангельске.
     -- Смелый парень, -- наблюдая за уходящим Илько, тихо заметил Костя. --
Хотел отсюда один в тундру пробраться.
     -- Не пробрался бы, -- сказал я. -- Хорошо, что Григорий его нашел. Тут
до  тундры больше  тысячи верст.  На  оленях зимой  только можно,  и то если
дорогу хорошо знаешь.
     --  Конечно, пропал бы, -- согласился Гриша. -- Чудак, без  ружья и без
компаса лесом! С голоду бы умер.
     -- Лучше уж  с голоду, чем к американцам, -- сумрачно вставил Костя. --
Человек ведь, а не обезьяна, чтобы им забавляться да на цепочке водить.
     Мы еще  долго  разговаривали об Илько, придумывая  самые  разнообразные
планы,  как и  где устроить его жить на первое время.  И  сообща решили, что
лучше всего об этом посоветоваться с Николаем Ивановичем и с Костиным отцом.
     После осмотра сетей мы насобирали сухих веток, чтобы поддерживать ночью
костер, и легли спать.
     На  другой день  позавтракали, три раза  выкупались,  и, собрав снасти,
начали  готовиться в  обратный путь  --  домой.  Уже забравшись в  карбас, я
спросил, помня аккуратность деда.
     -- Все взяли? Ничего не оставили?
     Гриша  обошел  место  нашей стоянки  и  ничего не  нашел. Потом взял  в
карбасе жестянку, которой отчерпывали воду. Наполнив ее в  реке водой, Гриша
залил угли на пепелище, где был костер. При этом он бормотал себе под нос:
     -- Осторожно нужно с огнем, а то разгорится...
     Избушка лесника  Григория стояла на  берегу  Юроса.  Это была  даже  не
избушка,  а  маленький, любовно построенный  домик с окнами,  смотрящими  на
реку.
     Каждый  раз,  проезжая с дедом по Юросу, я любовался этим домиком. Даже
не верилось, что его мог соорудить человек, имеющий  только одну руку. Все у
домика было  хорошо устроено и прилажено: и окна с наличниками, и крылечко с
перилами, и труба из  кирпича. Вдали от  селений, среди лесов и рек,  всякое
жилье человека  радует глаз и волнует  сердце.  А домик лесника Григория  на
берегу  реки  казался  особенно  привлекательным. От него  веяло  романтикой
охотничьего промысла, следопытской жизни в лесу, борьбы с природой.
     От  берега  на  реку  выступал  узкий,  в  две доски,  помост,  который
поддерживали  вбитые в дно толстые березовые колья. У этой "пристани" стояли
на привязи, лодка и выдолбленный из цельного дерева стружок.
     На одной из стен домика были развешаны мережки1, а неподалеку на козлах
из жердей-троегубицы и мелкие сети.
     1 Мережки -- особый вид сетей

     Привязав  карбас  к  помосту, мы  с  Костей  вышли на берег. Гриша,  по
уговору, остался в карбасе.
     Не без  трепета мы  поднялись на крыльцо  и  тихонько постучали.  Дверь
отворил  сам  Григорий. Он  был высоким  человеком, могучего сложения.  Лицо
Григория от ветров и солнца стало почти черным. Левый рукав широкой ситцевой
рубахи был подогнут -- руки недоставало выше локтя.
     -- Хлеб да соль! -- сказал я, увидев у Григория ложку.
     Григорий усмехнулся:
     -- Проходите в избу, давно гостей не бывало.
     Голос у него был густой, певучий.
     -- Мы по делу, -- сказал Костя. -- Извините нас, дядя Григорий...
     --  Ладно,  ладно.   Добро  извинять,   коли  чего  натворили.   Каково
рыбачилось?
     --  Оно вроде ничего, спасибо, -- ответил я солидно. --  Деду Максимычу
рыбы на три ухи везем.
     -- Не богато.
     -- И жаркое будет.
     -- Едоков  на двадцать? --  Григорий насмешливо  взглянул на меня.  Он,
конечно, знал хитрую привычку настоящих рыбаков не говорить правду об улове.
     В  избе  за столом сидел  Илько  и что-то  ел, запуская  ложку в миску.
Увидев нас,  он  обрадованно  закивал и  заулыбался.  Без совика, в  большом
пиджаке, должно быть, с плеч Григория, Илько выглядел совсем худеньким.
     В избе стояла не  беленая но  аккуратно обмазанная глиной русская печь.
От самой  двери  в угол тянулась  прикрепленная  к  стене  лавочка. От  угла
лавочка тянулась еще дальше, вдоль другой стены.
     В подпечке виднелись деревянные рукоятки ухватов и кочерги, а на шестке
--  чугунок,  горшки и  кринки. У  шестка  висела  занавеска,  отдернутая  в
сторону, и узорчатое полотенце.
     Было похоже, что здесь есть женщина. И думалось, что она вот-вот войдет
из  сеней в избу и начнет хозяйничать у печи. Но женщины  в доме  не было, и
все хозяйство вел сам  Григорий. Он готовил пищу,  стирал белье, доил  козу.
Одной  рукой  он  с отменной  ловкостью действовал топором  так  же,  как  и
штопальной иглой или веслом.
     Григорий  пригласил  нас  обедать,  но мы  в один голос поблагодарили и
отказались, сказав, что сыты, хотя у меня от одного вида запеченной в молоке
картошки потекли слюнки.
     -- Дядя Григорий, -- начал Костя, -- у вас еще долго Илько будет жить?
     Григорий облизал ложку и повернулся к нам:
     -- А это дело его. Я его не гоню и держать не держу.
     -- Ему бы учиться нужно.
     -- Хоть учиться, хоть жениться, -- по-доброму рассмеялся Григорий. -- У
него  своя голова, и смекалистая. Учиться ему, само собой, след бы... Ты как
думаешь, Илько?
     Илько застенчиво улыбнулся:
     -- Сначала бы в тундру...
     -- Видишь вот, в тундру. А как туда попасть? Хорошо бы нынче пароходом.
Да кто тебя возьмет.
     -- А мы поговорим с одним знакомым дяденькой в городе, -- сказал Костя.
-- Может быть, и отправят.
     -- Что же,  пусть  едет.  --  Григорий  положил ложку и почему-то начал
старательно тереть пальцами бровь. Голос  его как  будто дрогнул: -- У  меня
ему, конечно, тоже было неплохо... как у батьки... Тоскливо, может, только в
лесу, без народу... А так, что же, пускай едет. Родная земля все-таки к себе
тянет...
     Я чувствовал,  что Григорий  хотя так и  говорит,  но ему  тяжело будет
расставаться  с  Илько.  За  восемь месяцев, которые  прожил у  него  Илько,
одинокий лесник  привык к маленькому ненцу  и полюбил его. Кто  знает, может
быть, чтобы хоть еще на некоторое время оттянуть отъезд Илько, Григорий пока
не рассказывал ему о больших событиях, происшедших в  Архангельске. Впрочем,
лесник  и сам  многого не знал. С тех пор как белогвардейский генерал Миллер
удрал за границу, лесник всего один раз был в Архангельске. Там ему сказали,
что  он  должен  по-прежнему  охранять  леса  и  что  к нему  скоро  приедут
представители губисполкома.
     Григорий сообщил  нам,  что в  ближайшие  дни приедет  вместе с Илько в
Соломбалу. А мы должны похлопотать об отправке мальчика домой.
     Прощаясь, Костя сказал Илько:
     -- Ты нам хотел свои рисунки показать. Где они?
     Илько покраснел от смущения, но все-таки достал с полки тетрадь и подал
Косте.
     Рисунки  в   тетради  были   карандашные   и   акварельные:  бескрайняя
заснеженная   тундра,  освещенная  полуночным  солнцем,  оленьи   упряжки  в
стремительном беге, чумы, река с высоким берегом, пароходы.
     --  Вот на этом пароходе меня инглиши привезли в Архангельск, -- сказал
тихо  Илько, показывая на один из  рисунков. --  Хороший пароход, сильный...
"Владимир" называется. А вот дядя Матвеев, хороший Матвеев...
     Мы  рассматривали рисунки и удивлялись: оказывается, Илько был искусный
художник. Его рисунки жили на бумаге. Ему можно было только позавидовать.
     Илько  вышел нас провожать.  Показав  на домик лесника,  он  восхищенно
сказал:
     -- Приезжайте! У Григория хороший, теплый чум.





     -- Фамилия? Имя?
     -- Чижов Константин.
     Пожилой делопроизводитель  в  очках  сидит  за  столом  и перелистывает
страницы списков.  Мы стоим перед ним  и  почтительно наблюдаем, как порхают
над столом белые  листы с фиолетовым бисером  машинописных букв. Где-то тут,
на этих листах, напечатаны и наши фамилии.
     Делопроизводитель сердится -- он не может  разыскать фамилию Кости.  Он
перевертывает  весь  список  и  снова  начинает водить пальцем  по столбикам
фамилий.   Наконец,  отчаявшись,  он   поднимает  голову,  снимает  очки   и
утомленными красными глазами уставляется на Костю:
     -- Никакого Журавлева нет.
     -- Чижов, --  смущенно  поправляет  Костя  и,  осмелев,  добавляет:  --
Журавлева и не нужно, а Чижов должен быть. На судомеханическое отделение сам
подавал заявление.
     -- Ну вот, здравствуйте... -- разводит руками делопроизводитель и снова
надевает очки. -- Что же ты свою фамилию  путаешь? А еще на судомеханическое
отделение! Все ведь так перепутаешь! Капитан тебе звякнет "полный вперед", а
ты ему дашь "полный назад". Нельзя путать!
     -- Это вы сами перепутали Чижов должен быть.
     Делопроизводитель листает,  ведет пальцем по  страницам  сверху вниз  и
вдруг говорит
     -- Вот! Чижов. Есть, да только... нет... В приеме отказано.
     Мы стоим и не верим своим ушам.
     Косте  Чижову  отказано  в  приеме в  морскую  школу! Нет, тут какая-то
ошибка.
     -- П-почему?  --  Костя  даже  начинает заикаться от волнения, лицо его
густо краснеет от такой  неожиданности. -- Вы посмотрите лучше... Чижов  моя
фамилия...
     -- Чего  же еще лучше?  Чижов, правильно. В приеме  отказать!  Все ясно
написано. А твоя как фамилия?
     -- Красов Дмитрий, -- отвечаю я испуганно.
     --  Красов...  так,  значит..  --  делопроизводитель  водит пальцем  по
листам. -- Красов... Красов... Красов... Вот Красов! В при-е-ме отка-зать!
     Руки мои  трясутся, и я не могу произнести ни единого слова, а к глазам
подступают слезы.
     Морская  школа!  Как  много  мы  о  ней  разговаривали, долго  мечтали,
терпеливо ждали! Мы никогда даже не думали, что нас могут не принять.
     -- Почему? -- снопа спросил Костя, оправившись от волнения.
     -- Почему? -- повторил я дрожащим голосом.
     --  Об  этом  начальника  школы  нужно  спросить,  --  ласково  ответил
делопроизводитель, видя, что мы в крайней растерянности. --  Вы сходите сами
к нему, не  бойтесь. Сейчас, как  выйдете в коридор, налево -- первая дверь.
Он вам все объяснит.
     -- Пойдем к начальнику! -- решительно заявил Костя. -- Чего бояться!
     Перед  дверью  кабинета  начальника   школы  мы  постояли  с  минуту  в
нерешительности. Потом Костя набрался духу, постучал и приотворил дверь:
     -- Разрешите войти!
     Начальник школы  стоял у шкафа и  перебирал  книги. Он  был  в  морском
кителе, но совсем  не  походил на моряка.  Сутуловатый, худенький, начальник
школы вообще не был похож на начальника.
     -- Что скажете, друзья?
     Захлопнув дверцу шкафа, шагнул к нам навстречу.
     Костя, видимо, решил действовать напрямик:
     --  Товарищ  Ленин сказал, что все  ребята будут  учиться  на кого  они
захотят. А нас почему-то не приняли...
     Начальник не без удивления, но весело посмотрел на Костю:
     -- Не приняли? Почему же не приняли?
     -- Не знаю. Там написано -- "отказать".
     -- И ты считаешь, что неправильно написано?
     Костя пожал плечами "Кто знает!"
     --  Давай  разберемся, кто  нарушает  указание  Владимира Ильича.  Тебе
сколько лет?
     -- Двенадцать -- тринадцатый.
     -- Двенадцать? А ведь это, дружок, маловато для морской школы.
     -- Мне тринадцать скоро исполнится, до первого сентября.
     -- И тринадцать маловато. У нас прием с четырнадцати лет.
     -- Но ведь товарищ Ленин...
     Начальник школы положил руку на плечо Кости:
     -- Вот именно, Владимир Ильич и Советская власть  не разрешают работать
детям,  не  достигшим  четырнадцати лет. А у  нас учащиеся  будут  ежедневно
проходить  практику в учебной мастерской. По  четыре часа.  Теперь  понятно,
почему вас не приняли?
     Нахмурившись, Костя молчал. Ничего  не поделаешь,  если  такое указание
дал Ленин.
     --  На  будущий год  мы  вас обязательно  примем, --  сказал, улыбаясь,
начальник школы. -- В первую очередь примем, раз у вас такое желание!
     Начальник  школы пытался подбодрить  нас. Однако  нашему  горю не  было
предела. Выйдя из школы, мы посмотрели друг на друга и отвернулись. Домой мы
возвращались понурив голову. Год, ожидать целый год!
     Вечером нам  стало  известно, что Гришу Осокина в морскую школу тоже не
приняли и по той же причине: мало лет.
     Втайне мы еще надеялись, что нам поможет  наш старый  знакомый, Николай
Иванович, и потому на  другой день отправились к нему. Он мог  поговорить  с
начальником морской школы и попросить за нас.
     Николай Иванович теперь работал  в губернском  комитете  партии. Мы уже
давненько не виделись с этим близким для нас человеком.
     По дороге мы вспоминали, как познакомились  с  Николаем  Ивановичем.  Я
воспользовался случаем и, наверное, в десятый  раз рассказал Косте о встрече
на паровой шаланде.
     -- Тогда еще Николай Иванович старшим механиком был. Усатый такой и уже
старый.  Ну  не  то  чтобы  старый, а пожилой.  И  часы  у  него  вот  такие
толстенные. И  совсем на  революционера не похож! Ты  бы, Костя, никогда  не
догадался.
     -- А ты догадался! -- Мой приятель усмехнулся. -- Я-то знал...
     -- И я не догадался. Меня тогда к нему на паровую шаланду послали котлы
чистить...
     -- Да знаю я! -- нетерпеливо прервал меня Костя.  -- Который раз слышу.
Если бы не я, ты и теперь ничего бы не знал.
     -- Ну, теперь-то я бы знал.
     Так, вспоминая и споря, мы подошли к губкому партии. Губком помещался в
центре  Архангельска, в большом красивом доме Костя сказал,  что раньше, при
царе, в этом доме жил губернатор.
     Я не знал, кто такой губернатор, но,  конечно,  не сознался  в  этом, а
спросил:
     -- Один... во всем доме?
     --  Ясное  дело, один. Ну, были у  него  охранники,  лакеи, прислуга  и
швейцар  с  бородой.  Да  он тогда  мог  хоть  в  пяти  домах жить.  Знаешь,
губернатор самый главный в губернии был. Что хотел, то и делал.
     -- Не знаю я без тебя!
     -- А хорошо, Димка, что теперь губернаторов нету!
     Костя сказал это громко, когда  мы уже вошли в вестибюль. Из-за столика
поднялся невысокий в солдатской гимнастерке человек и пробасил:
     --  Это  верно,  хорошо, что губернаторов нету. Их и  не будет. А вы по
каким делам сюда пожаловали?
     Нисколько не смутившись, Костя сказал:
     --  К  Николаю  Ивановичу, товарищ  дежурный,  по  срочному  делу.  Ему
позвонить нужно -- два двадцать четыре.
     -- Даже по срочному! Ишь ты, какой срочный!
     Дежурный усмехнулся и стал крутить рукоятку висящего на стене телефона.
А потом он назвал номер, поговорил с Николаем Ивановичем и... передал трубку
Косте.
     Подумать  только, Костя Чижов  разговаривает по  телефону! Аппарат  был
большой, деревянный, с двумя блестящими глазищами звонков.  Я  не выдержал и
потянулся к трубке. Ведь я еще никогда в жизни не разговаривал по телефону.
     -- Костя, дай хоть чуточку послушать!
     Костя отмахнулся: "Не мешай!"
     Потом  он все-таки  дал  мне трубку. Дрожащими  руками  ухватился я  за
шероховатую рукоятку. Трубка была  тяжеленькая. Я  приставил  кружок к  уху,
сказал, как  дежурный,  "алле" и  услышал только: "Сейчас выйду"  и какой-то
треск.
     -- Дайте отбой, -- сказал дежурный  и сам несколько раз дернул рукоятку
телефона.
     Вскоре вышел Николай Иванович. Что-то  в нем изменилось  с тех пор, как
мы его видели в последний раз. Кажется, короче подстрижены усы. И лицо стало
моложе.
     Он обнял нас обоих вместе и потащил к себе в кабинет. Он расспрашивал о
жизни, о Соломбале, о деде Максимыче.
     Костя пожаловался на то, что нас не принимают в морскую школу. Не может
ли Николай Иванович поговорить с начальником школы?
     Выслушав нашу горькую жалобу, Николай Иванович прямо сказал:
     -- Правило есть правило. Придется вам, дружки, годик подождать, морская
школа от вас никуда не уйдет.
     Так рухнула наша последняя надежда.
     Зато Николай Иванович обещал  нам  помочь отправить Илько на Печору,  а
когда тот  возвратится, устроить маленького ненца  в Архангельске  в детский
дом и на учебу.
     Перед тем как уходить, Костя спросил:
     -- Николай Иванович, а что вы тут делаете, в губкоме?
     Николай Иванович  улыбнулся: вот, мол, какие любопытные  да дотошные --
все знать нужно!
     --  Партия поручила  мне большое  и  серьезное дело, -- сказал  он.  --
Сейчас нужно промышленность и транспорт восстанавливать.  Лесопильные заводы
не  работают.  Половина  сожжена  да разрушена.  А республике лес нужен  для
строительства. Пароходы на приколе стоят неремонтированные, да  и угля нету.
А пароходам нужно в Сибирь за хлебом идти. Так  вот, надо порядок на заводах
и на флоте навести. Этим я по поручению партии и занимаюсь. Понятно?
     -- Понятно, -- сказал Костя. -- Все понятно.
     Мне  тоже было все понятно, а Костя по дороге домой еще долго  объяснял
то, что говорил нам Николай Иванович.
     ...Через два дня  приехал  Илько. Играя  на берегу речки Соломбалки, мы
издали увидели знакомую большую лодку Григория.
     Илько  стоял  на  носу  лодки  и  с  любопытством  рассматривал  берега
Соломбалки, многочисленные, всех цветов лодки,  шлюпки, карбасы, перекинутые
через речку деревянные  горбатые мосты  и дома на набережной. Вскоре он тоже
заметил нас и стал махать обеими руками.
     Он  был в том  же  пиджаке, в каком мы его видели у Григория. Но теперь
рукава  пиджака  были не  подогнуты, а  подшиты,  и  полы  тоже  подрезаны и
подшиты. Должно быть,  Григорий очень  заботливо и тщательно собирал  своего
питомца в дорогу.
     У Илько оказался большой парусиновый заплечный мешок, набитый чем-то до
самого верха. Свой старый совик он тоже прихватил с собой.
     Провожаемые  удивленными  взорами соломбальцев,  мы отправились  к  нам
домой.
     Дед  Максимыч  несказанно обрадовался появлению  Григория.  До позднего
вечера они сидели,  распивая чай  и  покуривая,  и  толковали о рыбалке,  об
окраске сетей, о  повадках рыбы и о том, какие карбасы лучше и устойчивее на
волне -- кехотские или поморские.
     У нас  с  Илько  дел и разговоров  тоже нашлось  немало.  Я показал ему
шхуну, которую смастерил  дедушка. Потом мы рассматривали и  читали  книжки,
взятые мной в библиотеке,  недавно открытой для  ребят.  Потом Илько легко и
быстро нарисовал наш дом, а потом и нас с Костей. Получилось  очень похоже и
красиво, как у настоящего художника.
     Своих  рисунков мы  Илько не показывали. По сравнению с его  искусством
они выглядели бы мазней.
     Илько, кроме того, умел интересно петь песни.
     Дед с Григорием в комнате уже начали укладываться спать, а мы -- пришли
ребята  чуть ли  не со всей  нашей  улицы -- сидели  на ступеньках и перилах
крыльца и слушали Илько.
     Его  песня  была необычная,  совсем не похожая  на те,  которые пели  в
Соломбале. Илько пел обо всем, что видел перед собой, обо всем,  о чем думал
и мечтал.  Он  пел,  не глядя  на нас  и  нисколько  не смущаясь, о  большом
стойбище,  где  в деревянных чумах живут русские люди,  о высоких  деревьях,
каких нет  в тундре, о  хорошем русском  человеке  Григории,  который спас и
приютил маленького ненца.
     Илько  пел,  чуть  прикрыв  глаза  и  раскачиваясь,  и,  вероятно,  ему
казалось, что он  едет  по бескрайней  тундре на легких  нартах,  увлекаемых
упряжкой быстроногих оленей. Он пел о птицах, пролетающих на северо-восток и
зовущих его лететь вместе с ними, о большом пароходе, на котором он поплывет
на  Печору,  о большом  доме с тремя рядами окон, в котором он, Илько, будет
учиться и станет хорошим художником, таким, как Петр Петрыч.
     Утром мы  все  вместе  -- Григорий, Илько, Костя  и я -- пошли в город.
Илько всему  изумлялся.  Он  смотрел на трамвай  и говорил:  "Чум бежит". Он
хотел сосчитать все дома, но скоро сбился со счета. Он любовался мотоциклом,
но ему почему-то еще больше понравился велосипед.
     Вскоре Григорий  оставил нас, отправившись  по  своим лесным  делам. Мы
зашли в губернский комитет партии к Николаю Ивановичу.
     Николай  Иванович встретил  нас  приветливо, долго  тряс  руку  Илько и
сказал:
     --  Твои  товарищи --  славные  ребята. Дружи  с  ними, они тебе всегда
помогут, настоящие молодые большевики! А насчет поездки мы сейчас узнаем.
     Он стал звонить по телефону, потом куда-то ушел. А вернувшись, объявил:
завтра на Печору отправляется пароход "Меркурий". И хотя пассажиров брать не
будут, начальник пароходства приказал  для Илько сделать исключение. Николай
Иванович долго расспрашивал Илько о жизни в тундре, а потом сказал:
     --  Теперь и в тундре наступит  другая  жизнь,  дайте  срок.  Советская
власть построит  там города,  а  в  городах школы, театры,  больницы. Жители
тундры будут  учиться, станут культурными людьми. В Советской республике все
народы заживут дружной  семьей. Наша партия  никому  не  даст  в обиду  твой
народ, Илько!
     Узнав,  что Илько любит  рисовать, Николай Иванович  написал записку  и
велел отдать ее товарищу в нижнем этаже.
     Товарищ  Чеснокова -- пожилая женщина в черной косоворотке и в  красном
платочке --  прочитала записку  и, достав из  шкафа  две  толстые  тетради и
несколько цветных карандашей, подала все это Илько.
     Мальчик вначале  даже  не поверил, что такое богатство  предназначается
для  него.  Нужно  сказать,  что  в те  времена  толстые тетради  и  цветные
карандаши и в самом деле могли считаться богатством.
     -- Спасибо! -- пробормотал Илько, необычайно обрадованный подарком.  --
Спасибо!
     На улицу он вышел сияющий.
     -- Какая хорошая хабеня!1 Хороший Николай Иванович!
     1 Хабеня -- русская женщина.

     Вечером мы провожали Григория. На маленькой пристани лесник обнял Илько
и тихо сказал:
     -- Не забывай меня, Илько Я тебя буду ждать!
     Он  вскочил  в  лодку, любящими  глазами посмотрел  на  своего питомца,
веслом оттолкнулся от пристани. Потом вложил весло  в кормовую  уключину и с
силой принялся галанить.
     -- Буду ждать!
     Рыская  носом из стороны в сторону, лодка стала быстро удаляться. Илько
стоял на берегу  и печальным  взором  следил за  Григорием,  пока  лодка  не
скрылась за поворотом.





     В  дорогу Илько  собирала  моя мама. Она дала ему  мои  штаны, шапку  и
полотенце. Искусно  уменьшила пиджак  Илько  и залатала совик.  Наконец мама
откуда-то вытащила старые отцовские варежки и обшила их материей.
     --  Там  у  вас, в  тундре,  наверно, сейчас  холодно,  -- сказала она,
примеряя варежки на руки Илько. -- На всякий случай, не помешают.
     -- Нет, --  Илько покачал  головой,  -- сейчас  в  тундре тепло. Хорошо
сейчас в тундре!
     -- Ну, все равно не помешают, -- сказала мама, она не  особенно верила,
что "сейчас в тундре тепло".
     Увидев все эти приготовления, Костя внезапно убежал домой и вернулся со
свертком. Он тоже принес Илько подарок -- выпросил у матери  свою рубашку да
прибавил к этому  еще старую хрестоматию "Родник", выменянную  на  камышовое
удилище.
     --  Тут есть  о том, как  Петр Первый  шведов под  Полтавой  разбил, --
говорил  Костя,  перелистывая страницы  "Родника".  -- Вот,  видишь,  Илько,
"Горит восток  зарею новой..."  А вот смотри  -- про  мальчика,  который шел
учиться:

                     Скоро сам узнаешь в школе,
                     Как архангельский мужик
                     По своей и божьей воле
                     Стал разумен и велик.

     --  Думаешь,  какой  это  "архангельский мужик"?  --  спросил Костя. --
Знаешь?
     Илько наморщил лоб, но ответить не мог.
     -- На букву "лы", -- подсказал Костя.
     -- Ломоносов! -- не удержался я.
     Костя обидчиво махнул рукой:
     -- Вечно ты, Димка, суешься со своим носом!
     Но, оказывается, Илько знал о нашем земляке Ломоносове. Ему рассказывал
о нем Петр Петрович.
     Подумав, Костя сказал:
     -- Я  прочитал  это стихотворение  папке, а  он и говорит:  "Правильное
стихотворение и изложено красиво, но только божья воля тут ни при чем".
     -- Это для того, чтобы складно было, -- заметил я.
     -- Как тебе не складно, -- возразил Костя. -- Это,  чтобы царские слуги
пропустили  стихотворение в  книжку  -- вот  для чего Некрасов  тут  бога  и
подпустил. Из хитрости. Потому что  царь не любил, чтобы бедняки учились.  А
про бога он все любил читать.
     Илько развязал свой мешок и  стал укладывать в  него подарки -- одежду,
тетради,  карандаши, хрестоматию. Вдруг  он словно что-то вспомнил. Произнес
задумчиво и взволнованно:
     -- Тогда я говорил неверно. Русские -- хорошие люди! Они  любят ненцев.
Об этом я расскажу в тундре.
     -- А  Матвеева-то, кочегара с "Владимира", мы  так  и  не разыскали, --
сказал я. -- Как бы нам его найти?
     -- Если он в Соломбале, мы обязательно его разыщем, -- уверенно заметил
Костя. -- Вот только бы знать, какой он...
     Илько раскрыл свою тетрадь:
     --  Вот  он  какой!  Если встретите  такого,  значит,  это и есть  дядя
Матвеев.
     Кочегар  с  "Владимира", друг Илько,  был  нарисован карандашом во  всю
страницу тетради. У него было простое, открытое лицо, чуть насмешливые глаза
смотрели прямо на нас.
     --  Не  видал  такого, --  с  сожалением сказал Костя.  -- Нужно у отца
спросить, он многих соломбальских моряков знает.
     -- И у дедушки можно спросить. Мы его найдем,  Илько.  Пока ты будешь в
тундре, мы его и найдем.
     Илько осторожно вырвал из тетради страницу с  портретом незнакомого нам
Матвеева и передал Косте.
     В рейс на Печору уходил пароход "Меркурий".
     Илько  распрощался  с дедом Максимычем и с моей  матерью,  мы с  Костей
пошли его провожать. Мы  хотели взять с собой Гришу Осокина и зашли  за ним,
но его дома не оказалось. Гришина мать сказала, что "он, бездельник, с  утра
где-то пропадает".
     --  Вот   ведь   какой!   --  укоризненно   заметил  Костя.   --  Вчера
уговаривались,  а  тут  он  убежал куда-то. А  потом будет кричать:  "Ладно,
ладно, не хотели взять!" Так ему и надо!
     "Меркурий" стоял  в Воскресенском  ковше. Перед  тем как отправиться  в
море, он должен был идти к Левому берегу бункероваться -- грузить уголь.
     На  причале  мы  неожиданно  встретили  Николая  Ивановича.  С  ним был
какой-то  незнакомый  нам  человек с  чемоданом  и  кожаным  пальто на руке.
Николай Иванович сказал:
     --  Это,  Илько,  товарищ  Климов, представитель Центрального  Комитета
партии.  Он  едет  в те же  места,  куда и ты, по поручению Владимира Ильича
Ленина.
     Климов поздоровался с нами, а Илько спросил его:
     -- Вы видели Ленина?
     Климов дружески улыбнулся:
     -- Видел и разговаривал с  ним  перед отъездом.  Владимир Ильич  просил
меня узнать, сколько в тундре нужно учителей и врачей  и в чем нуждается ваш
народ. Он велел еще узнать, кто в тундре хочет поехать учиться в Москву. Мне
поручено также организовать у вас тундровый Совет. Совсем другая жизнь будет
теперь в тундре.
     К "Меркурию" подошел буксирный пароход.
     -- Николай Иванович! -- крикнул с мостика в мегафон капитан "Меркурия".
-- Отваливаем. Прошу пассажиров на борт!
     Матросы убрали трап и перебросили швартовы с причала на палубу.
     -- Счастливого пути,  Илько! -- сказал Николай Иванович. --  Приезжай к
нам.
     -- Приезжай и зови других ребят!  -- крикнул Костя, когда Илько был уже
на пароходе.
     Буксирный  пароход   пронзительно   свистнул  и  начал  оттягивать  нос
"Меркурия".
     --  Сколько простоите у Левого берега? --  спросил  Николай Иванович  у
штурмана, стоявшего на корме.
     -- Недолго. В восемь вечера отход.
     Буксируемый маленьким  пароходом,  "Меркурий"  развернулся  и  медленно
поплыл вверх по реке. Илько и Климов стояли на палубе и махали нам шапками.
     --  Хочется в  море,  -- сказал  Николай Иванович, глядя на удаляющийся
пароход. -- Давно не был в море.
     -- Почему же вы теперь не поступаете на пароход? -- спросил я.
     --  Да  вот,  видишь,  пока  партия  оставила  меня  в  губкоме. Я  уже
рассказывал вам. А на будущий год обещают отпустить в плавание.
     Мы  пошли по  набережной Северной  Двины.  Большая  река  была  усыпана
солнечными  отблесками.  Легкая дымка,  гонимая южным  ветерком,  плыла  над
далекими песчаными островками.
     По реке скользили катера и лодки. Вдали, в стороне Соломбалы, показался
идущий с моря большой пароход.
     -- С  полным грузом идет! -- заметил Николай Иванович торжествующе.  --
Действует наш советский флот! Добро!
     На  углу мы распрощались с механиком и  отправились  в Соломбалу. Вдруг
Костя хлопнул себя по лбу и сказал весело:
     -- "Меркурий" отойдет от Левого берега в восемь  часов. Вот здорово! Мы
еще проводим и увидим Илько!
     -- Опять в город поедем?
     -- Зачем в город! Я кое-что поинтереснее придумал.
     Когда Костя рассказал, что он придумал, я с восторгом одобрил его план.
     Вечером мы пошли к Грише Осокину, но и на этот раз дома его не застали.
     --  Опять, наверно, уехал рыбу ловить, -- сказала Гришина  мать. -- Вот
вернется, я ему задам баню!
     Мы позвали с собой Аркашку Кузнецова и его маленького братишку Борю.
     Спустя  полчаса  из речки  Соломбалки на  Северную  Двину  выплыла наша
старая  шлюпка  "Молния".  Нам пришлось  грести  изо  всех  сил,  потому что
"Меркурий"  уже был близко, а наша "Молния" двигалась со скоростью черепахи.
Однако мы успели вовремя.
     Когда  мы подплыли к идущему "Меркурию" на  самое  короткое расстояние,
Костя скомандовал:
     -- Суши весла! В стойку!
     Мы подняли весла "в стойку". Это был торжественный морской салют.
     -- Ура-а! -- закричали мы в один голос.
     Капитан заметил наше приветствие  и ответил продолжительным гудком.  Мы
были  горды!  Старый,  опытный капитан большого  морского  парохода,  словно
равным, отвечал  мальчишкам,  плывущим  на  дряхлой шлюпке. Я  изо  всех сил
старался разглядеть на палубе Илько, но не видел его.
     Неожиданно на  "Меркурии"  возникла  легкая суматоха.  Послышался  звон
телеграфа, и судно замедлило ход.
     Мы никак  не могли сообразить,  что произошло на пароходе. Прошло минут
пять.  "Меркурий",  машина  которого не  работала,  остановился.  Наконец  с
мостика крикнули:
     -- На шлюпке! Подойдите к борту!
     "Молния"   подошла   к  борту   "Меркурия"  вплотную.  Сверху  опустили
штормтрап.
     И тут все мы ахнули от удивления. Два матроса очень бережно подняли над
бортом и поставили  на привальный  брус мальчишку.  Мы сразу же  узнали его,
даже не глядя на лицо. Это был Гриша Осокин.
     --  Ну, слезай! -- крикнул матрос. -- Да  осторожнее, не оборвись.  Вот
батька теперь даст тебе перцу!
     -- На шлюпке! -- насмешливо сказал штурман, перегнувшись через борт. --
Знаете такого мореплавателя?
     -- Знаем, -- ответил Костя смущенно.
     --  Скажите-ка  его родителям,  чтобы  угостили березовой  кашей  этого
Христофора Колумба. Вперед наука будет!
     Сопутствуемый  насмешками  матросов  и  штурмана,  Гриша  спускался  по
штормтрапу медленно и, видимо, с большой неохотой.
     В шлюпке он сел на банку и опустил голову, чтобы не видеть нас. Видимо,
он  тоже был крайне  удивлен тем, что  его замысел побега  закончился  такой
неожиданной встречей.
     --  Эй,  на шлюпке! -- послышалось с "Меркурия".  -- Спросите-ка  этого
великого  путешественника,  не было ли с ним еще какого-нибудь  Робинзона. А
то, если в  море обнаружится, придется и в самом деле на  необитаемый остров
высаживать.
     -- Я был один, -- угрюмо, не поднимая головы, ответил Гриша.
     Штормтрап  убрали.  Снова  на мостике зазвенел телеграф. Под  кормой  у
винта  "Меркурия" вода вскипела, и желтоватая ажурная пена  поплыла по реке.
Пароход снова двинулся вперед.
     Только теперь мы  увидели Илько. Должно быть, он вышел на палубу, желая
узнать, что случилось. Тогда мы  снова  подняли весла "в стойку" и закричали
"ура". Илько узнал нас и в ответ помахал нам рукой.
     "Меркурий", ускоряя ход, дал продолжительный гудок.
     -- Дурной ты, Гришка! -- укоризненно сказал Костя. -- И чего ты выдумал
бежать!
     --  Да-а-а...  раз  в  морскую  школу  не приняли,  -- плаксиво ответил
Гришка. -- Говорят, лет мало, а вон у Димки дед с десяти лет зуйком на шхуне
пошел.
     --  Сравнил тоже!  В то  время и морских школ не было. А ведь тебя  все
равно  бы  ссадили с  "Меркурия". Раз нельзя -- значит нельзя,  дубовая твоя
голова!
     Гриша молчал.
     -- Вот теперь тебе достанется от матери!
     -- А вы не говорите ей.
     Костя резко развернул "Молнию" и скомандовал!
     -- Полный вперед!
     -- Не говорите, -- жалобно попросил Гриша.
     -- Ладно,  не скажем,  -- согласился  Костя. -- Только, брат, теперь не
старые времена, чтобы из дому убегать. Запомни это! Да бери-ка весло и греби
-- у нас судно не пассажирское!
     Гриша взял весло и принялся старательно грести.
     -- Самый полный вперед! -- подал команду Костя.
     "Молния" поползла по реке чуть-чуть быстрее.





     Осенью возвратился товарищ Климов и привез нам  от Илько письмо. Самого
Климова  мы не видели.  Он пробыл  в Архангельске всего  три  дня и уехал  в
Москву.  Мы,  конечно, понимали,  что его в  Москве очень ждут.  Ведь Климов
должен был доложить Ленину о том, как живут ненцы в далекой тундре.
     Мы знали, что ненцы-бедняки жили  до Советской  власти очень  плохо. Их
обворовывали  русские торговцы  --  скупщики пушнины, притесняли и  угнетали
богатые кулаки-оленеводы, обманывали  шаманы. И  некому было  заступиться за
бедняков.
     В письме, которое взял у Климова Николай Иванович, Ичько писал нам, что
уже повидал многих своих земляков и что до весны он решил остаться в тундре.
Живет он с русскими  на  базе,  где устроились  жить еще  несколько ненецких
мальчиков. Он помогает  своим  товарищам  учиться  говорить, читать и писать
по-русски. Сам он  тоже учится у  русских  и подумывает, нельзя ли  и ему на
будущий  год  тоже  поступить  в  морскую  школу,  потому  что  на  пароходе
"Меркурий" ему  очень понравилось. Он подружился с моряками, осматривал весь
пароход и решил, что русские ребята Костя и Дима не напрасно хотят поступить
в морскую школу. "Узнайте, -- писал  Илько, -- может быть, и мне можно будет
учиться вместе с вами".
     -- Он же  хотел быть  художником!  -- сказал я. -- Неужели раздумал? Он
так здорово рисует!
     -- Одно  другому не мешает, -- ответил Костя спокойно и авторитетно. --
Очень даже хорошо быть моряком и художником.
     Далее в письме Илько спрашивал, нашли ли мы кочегара Матвеева, и просил
передать поклон Григорию.
     Мы  очень сокрушались, что не могли ответить  Илько. Пароходы на Печору
уже больше не шли.  Начались заморозки,  и вскоре  Северная Двина  покрылась
сплошным  льдом. А между  тем Матвеева  мы  разыскали. Произошло  это  очень
просто.
     Еще в тот вечер, когда мы проводили Илько и когда так неожиданно смешно
закончилась попытка побега Гриши Осокина, я зашел домой к Косте Чижову.
     В это же  время  вернулся с работы отец Кости. Теперь он, как  объяснил
мой приятель, работал председателем комитета профсоюза водников.
     -- Папка, -- обратился Костя, -- ты не знаешь ли такого человека? -- Он
показал портрет Матвеева.
     --  Что-то знакомое, -- сказал Чижов, рассматривая портрет. -- Подожди,
подожди, кто же это такой?..
     --  Фамилия его Матвеев, он кочегаром плавал на пароходе "Владимир", --
подсказал Костя.
     -- Правильно,  Матвеев. Это же наш, соломбальский парень. А кто его так
нарисовал? Очень похож. И нос, и глаза... Здорово! Он и сейчас плавает...
     -- А где он живет? Нам его нужно увидеть!
     -- Вот  где живет  --  не скажу. Но узнать  можно. С  ним плавал боцман
Пушкарев, тот должен  знать. А Пушкарев на Малой Никольской  живет. Да зачем
вам этот Матвеев понадобился?
     Костя рассказал о том, как Матвеев помог Илько бежать с парохода.
     --  Да,  "Владимира"  у  нас  теперь  нет,  --  сказал Чижов. Увели его
интервенты. А Матвеев здесь, видел я его, плавает парень...
     На другой  день мы пошли  к боцману Пушкареву, но не застали его --  он
был в  рейсе. Впрочем, жена Пушкарева объяснила нам, как найти  Матвеева. Не
теряя  времени, мы  отправились по  указанному  адресу.  Но  и  Матвеева нам
увидеть в тот день не пришлось. Он тоже был в море, в рейсе.
     Встретились  мы  с  Матвеевым  только через  неделю. Пришли  к нему  на
квартиру  вторично и сразу же узнали его.  Как будто мы видели Матвеева  уже
много раз -- так он был похож на рисунке у Илько.
     -- Здравствуйте, товарищ Матвеев! -- сказал Костя и вытащил портрет. --
Узнаете?
     --  Откуда он у  вас?  -- недоуменно глядя то  на  портрет, то  на нас,
спросил кочегар. -- Это  меня один мальчонка  изобразил. Вон на стенке  тоже
его рук дело...
     На стене в рамке действительно висел точно такой же портрет Матвеева.
     --  Откуда  он  у вас?  -- уже встревоженно снова  спросил  кочегар. --
Неужели пропал бедняга, этот мальчонка? А это что же... вы нашли?
     --  Нет, товарищ Матвеев,  -- ответил  Костя. -- Илько  жив и здоров, и
портрет этот он нам дал, чтобы мы вас разыскали.
     Мы рассказали Матвееву о  том, как встретились с  Илько и как проводили
его на Печору. Матвеев очень просил нас известить его, когда Илько вернется.
     Однажды,  уже  по  льду,  пешком с  Юроса  к  нам приходил Григорий. Он
справился, не было ли  от Илько каких-нибудь известий. Я прочитал письмо,  в
котором Илько передавал ему поклон.
     -- Привык к мальчонке, -- сказал лесник деду Максимычу, -- и вот тоскую
теперь без него. Такой он душевный и смирный, такой понятливый... Теперь уж,
значит, до лета, до пароходов не бывать ему здесь.
     Лета мы ожидали с  нетерпением. Собственно,  мы ждали даже  не  лета, а
осени, когда должны были поступить в морскую школу.
     А зима тянулась удивительно медленно.
     После школы мы катались на лыжах и на  коньках, а однажды даже ходили в
далекий поход -- по реке Кузнечихе до Юроса, к леснику Григорию.
     Избушку  лесника  почти  по крышу  занесло  снегом. Только узкая тропка
спускалась от избушки на реку к проруби.
     Оказывается, Григорий ловил  рыбу и зимой. Маленькой пешней он прорубал
во льду  отверстия  и опускал в них донницы. Почти  каждое утро он  приносил
домой богатый улов.
     -- Я без свежей  рыбы не живу,  -- говорил лесник,  потчуя нас жареными
подъязками. -- А хотите, зайчиком угощу. Вчера косого подстрелил.
     Мы изрядно проголодались и с аппетитом съели рыбу, да еще попробовали и
зайчатины.
     -- Значит, Илько моряком хочет быть? -- спросил Григорий.
     -- Хочет учиться вместе с нами, -- подтвердил я.
     -- Ну  что ж, пусть будет моряком. Это  дело  хорошее. Я моряков люблю,
боевой народ...
     Когда  мы отправлялись  домой,  Григорий  сунул в мою сумку  полдесятка
крупных мороженых подъязков.
     -- Это Максимычу снесешь. Соскучился, поди, старик по рыбке свежей. Ну,
скоро весна, пусть опять на  Юрос рыбачить приезжает. Очень толковый старик,
он мне по душе...
     А  кто был  не по душе  одинокому леснику! Мы никогда не слыхали, чтобы
Григорий  кого-нибудь ругал. Хотя  он и казался замкнутым и  подолгу  жил  в
полном одиночестве,  но  я чувствовал, что он любит людей. Это кто-то наврал
Косте, будто Григорий злой и нелюдимый человек.
     Вот  английских и американских  офицеров  он  ненавидел.  Ненавидел  за
издевательство над Илько, за бесчинства, которые они творили на Юросе, глуша
гранатами рыбу, за убийство на глазах у  Григория двух крестьян из ближайшей
деревни.  Даже человек, живший вдали от селений,  в  глуши,  и тот  видел  и
пережил злодейства чужеземных захватчиков.
     Весна  в этом  году  пришла рано.  Апрельские  теплые  ветры  и  солнце
изморили на Северной Двине лед. В верховьях начались подвижки льда. И вот на
мачте полуэкипажа взвились новые сигнальные флаги: "Лед ломает против города
и выше. Подъем воды 8 футов".
     Обдирая деревянные  причалы,  сметая пристани и  сваи,  дробя в щепы не
убранные вовремя лодки, Двина буйно сбрасывала в море свои ледяные путы.
     Казалось, что реки быстро очистятся ото льда. Но  дед Максимыч не верил
ранней весне.
     -- Погодите  еще ликовать,  -- сказал он вечером, когда стало известно,
что уровень  воды  уже  упал  на  один  фут. -- Погодите.  Вот  что еще утро
покажет.
     Утром меня разбудил Костя:
     -- Димка,  смотри, что  делается.  Вода прибывает! Затор льда  во  всех
устьях!
     Я вскочил и выглянул в окно. Весь наш двор был заполнен водой. По двору
плавали  доски,  поленья  и  множество  всевозможного  мусора.   У  крыльца,
привязанная  к  перильцам,  покачивалась наша  старая "Молния".  Оказывался,
Костя почти всю ночь  не спал, и, когда вода хлынула на Соломбалу,  он успел
привести "Молнию" с  берега речки в  улицу.  На нашей улице творилось что-то
похожее    на    корабельный    аврал.    Спешно   укреплялись    деревянные
мосточки-тротуары,  вылавливались   уносимые   стихией  дрова,  в  квартирах
поднимали  повыше  все, что  могла  испортить  вода.  В  низеньком домике  у
Кузнецовых вода уже зашла в комнаты и на четверть аршина залила пол.
     Гриша Осокин приплыл в наш двор на плотике, который он соорудил еще два
дня назад. Вчера, узнав, что вода спадает, он даже приуныл -- обидно было не
испробовать на воде такой великолепный, конечно, по его словам, и устойчивый
плот. Приплыв к  нам во двор,  Гриша тут  же с азартом  начал рассказывать о
том, как он, рискуя жизнью и одеждой (мать могла задать ему трепку за мокрые
штаны  и  рубаху), только  что  спас кошку.  Эта кошка  будто  бы сидела  на
каком-то столбе, спасаясь от подступающей к ней воды.
     Мы с Костей незаметно переглянулись и сделали вид,  что поверили Грише,
однако никакого восхищения не проявили.
     Костя даже сказал:
     -- Подумаешь, кошка! Она бы и без тебя сама спаслась.
     -- А  ты  подожди,  не перебивай! -- разошелся Гриша,  уже почувствовав
себя героем. --  Если бы не я, то кошка бы уже давно лежала  на  дне. Но это
еще что!
     И  Гриша, забыв  обо  всем на  свете и  даже  сам  веря  себе, принялся
рассказывать, как он спасал маленькую девочку.
     -- Ладно, --  остановил его  Костя, -- скажи лучше, что  ты все это еще
вчера дома выдумал. Хочешь с нами на "Молнии" по Соломбале прокатиться?
     -- Сам ты выдумал! -- обиделся Гриша.
     Было  видно,  что ему  очень  хотелось,  чтобы  его  выдумка  оказалась
правдой.  В  душе он, конечно,  ругал глупых маленьких  девчонок, которые не
хотели  падать  в воду и  потому не давали  возможности Грише  показать свою
отвагу.
     -- Ладно, садись да поехали, -- дружелюбно сказал Костя.
     Но Гриша отказался:
     -- Была нужда мне на таком корыте  плавать! "Молния"! На вашей "Молнии"
чем сильнее грести, тем ее быстрее назад тянет. Черепаха!
     -- Не хочешь? -- решительно спросил Костя. -- Пожалеешь!
     Отталкиваясь веслами от стен дома, мы вывели "Молнию" к воротам.
     --  Мой крейсер  "Непобедимый"  не  вашей "Молнии" чета! -- кричал  нам
Гриша, пытаясь угнаться за шлюпкой. Крейсером "Непобедимым"  он называл свой
плотик.
     Однако "Непобедимый" явно отставал. Гриша изо всех сил действовал своим
шестиком, но тщетно -- плотик налетел на ограду садика и застрял.
     -- Полный. Полный вперед! -- командовал Гриша.
     Он уперся  шестом в землю,  пытаясь  освободить свой  "крейсер". Что-то
треснуло, плотик резко качнулся и рванулся в сторону. А его капитан, потеряв
равновесие, беспомощно взмахнул руками и со  всего размаху  шлепнулся в воду
под дружный хохот всех, кто видел эту неожиданную аварию.
     Мы  поспешили  к Грише  на  помощь,  но  он успел вплавь  добраться  до
ближайшего крыльца. Разумеется, он мог  и не плыть, а идти  на ногах, потому
что воды было не более чем по пояс. Но все равно одежда уже намокла, а плыть
было куда интереснее, нежели идти.
     -- Ну как, поедешь на "Молнии"? -- спросил насмешливо Костя.
     -- Сначала высушиться нужно, -- ответил  Гриша, скручивая рубаху в жгут
и ничуть не унывая. -- Подождите, тогда поеду.
     Но ждать мы не стали.
     Не часто,  даже  не  каждый год,  удается  иметь такое  удовольствие --
кататься по улицам на лодке. Пока ждешь, вода уйдет.
     -- Ты иди к нам, -- сказал я Грише. -- Обсушишься, а мы потом приедем и
возьмем тебя.
     Не спеша мы выехали на набережную речки Соломбалки. Впрочем, теперь тут
нельзя было разобрать, где речка и где ее берега.
     Посередине, на быстрине, неслись  одинокие синеватые  льдины. Навстречу
"Молнии"  плыли  другие  лодки.  Взрослые соломбальцы выезжали на лодках  на
работу.
     Из  растворенных  окон  домов  выглядывали  старики,  женщины, детишки.
Ребята бросали из окон в воду бумажных  голубей, спичечные  коробки,  палки,
плевались.
     На  своей "Молнии"  мы перевезли из одного дома в  другой каких-то двух
старушек, потом доставили к острову Мосееву, откуда отходил в город ледокол,
несколько моряков.
     На обратном пути мы проезжали тихой улочкой около большого двухэтажного
дома. В одном из окон нижнего этажа мы увидели человека в форменной фуражке,
в  очках.  Я тотчас  узнал  его.  Это был  начальник  морской  школы Алексей
Павлович Смольников.
     -- Ребята! -- крикнул Алексей Павлович,  -- хотите почитать  интересную
книжку?
     -- Хотим, -- ответил Костя. -- Какую?
     --  О, чудесная книжка!  Я ее вам дам, а за  это вы перевезете  меня  в
школу. Тут недалеко.
     -- Мы и так вас перевезем. Димка, загребай сильнее.
     "Молния" подошла к окну, из которого уже свесил ноги Алексей Павлович.
     Вначале он подал нам толстопузый портфель, потом книжку и, наконец, сам
спрыгнул в лодку.
     Тут  пришло время  показать,  на что мы  с Костей способны. Нельзя было
ударить в грязь лицом будущим морякам перед своим будущим начальником.
     Костя подавал команды, и мы оба усиленно гребли, стараясь отличиться. И
хотя не  молниеносно,  но довольно быстро  наша "Молния" оказалась у морской
школы.
     -- Спасибо  вам,  ребятки!  -- сказал Алексей Павлович, передавая Косте
книжку.  --  Со   шлюпкой  вы  управляетесь,  как   заправские  моряки.  Вот
почитайте... "Морские рассказы" Станюковича. Был такой...
     Алексей Павлович не договорил, остановив внимательный взгляд на Косте.
     --  Постой, где же я тебя видел?  -- Алексей  Павлович посмотрел  и  на
меня. -- Да и тебя тоже видел...  Ага, это  вы приходили жаловаться, что вас
не приняли в школу. Помню, помню. Ну, а в этом году будете поступать?
     -- Как же, -- ответил я.
     --  Обязательно  будем!  --  сказал   Костя.  --  Теперь  нам   уже  по
четырнадцать... скоро исполнится.
     -- Тогда до скорой встречи!
     Возвратившись  на  свою   улицу,  мы  встретили  Гришу  Осокнна,  снова
плывущего на плотике.
     -- Садись, -- предложил Костя, тормозя веслами ход "Молнии".
     Одежда   Гриши  уже  высохла.  Он  гордо  стоял  на  плоту,  словно  на
капитанском мостике.
     --  Очень нужна  мне ваша  гнилая  лохань! --  пренебрежительно  заявил
Гриша,  выталкивая  плотик на середину улицы. --  Полный вперед!  Освободите
фарватер, "Непобедимый" сейчас разовьет самый форсированный ход!





     Илько приехал!
     Не прошло  и  десяти минут, как эта весть  пронеслась по  улице.  Илько
ожидали все ребята, потому что о его приезде мы разговаривали очень часто. В
нашу комнату собралось почти все несовершеннолетнее население улицы.
     -- Здравствуй, Илько!
     -- Белых медведей видел?
     -- А ты оленя с собой не привез?
     -- А на собаках у вас ездят?
     -- Что теперь делают шаманы?
     -- Хочешь, я дам тебе складной ножик?
     -- Пойдем лучше к нам играть! У нас щенок  есть.  Илько сидел, смущенно
улыбаясь, и не успевал отвечать на вопросы ребят.
     -- Да подождите вы, неугомонные,  --  сказала  мама, --  дайте человеку
передохнуть с дороги!
     Всегда  привыкшая  о  ком-нибудь  заботиться,  мама  сразу же принялась
хлопотать об ужине для Илько.
     У Илько был новый костюм, который  он сам заработал, промышляя в тундре
песцов, и которым он, как видно, очень гордился. У нас таких костюмов еще не
бывало. Представители базы  Пушторга подарили ему  кожаную фуражку и сапоги.
Фуражка хотя и была новенькая, блестящая, но меня она не прельщала -- моряки
таких фуражек не носят.
     От  тундрового  Совета  у Илько  имелась  бумага. В ней  была  изложена
просьба -- принять Илько учиться на моряка. Оказалось, что с Илько из тундры
приехали  еще два  мальчика,  у которых  не  было родителей. Они тоже хотели
учиться.
     И Илько и его друзья из тундры должны были жить в Архангельском детском
доме.
     -- Мы уже говорили  начальнику морской  школы,  -- сообщил Костя. -- Он
сказал, что  тебя примут. Только нужно  тебя подготовить по  математике и по
русскому  языку.  Мы дадим  тебе учебники, Алексей Павлович обещал, и  будем
тебе помогать. Хочешь?
     -- Хочу, -- согласился Илько. -- Я всю зиму учился и прочитал у русских
много книг.  А твою  книжку  "Родник" я  прочитал  много  раз. Помнишь, "как
архангельский мужик"?
     Илько ночевал у  нас.  Утром  мы  пошли  в  морскую  школу,  к  Алексею
Павловичу.  Илько  написал заявление. Почерк у него  был красивый,  крупный,
уверенный. Такому почерку можно было позавидовать.
     -- А алгебру ты знаешь? -- спросил начальник.
     -- Умею примеры решать.
     Алексей  Павлович  написал  на  листке  бумаги   пример.   Илько  долго
всматривался  в  буквы,  цифры,  скобки.  Вздохнул  и  вернул листок Алексею
Павловичу,
     -- Я таких не умею.
     -- А какие же ты умеешь? -- не без тревоги спросил начальник школы.
     -- Полегче. Сложение многочленов с двумя неизвестными.
     Лицо  Алексея Павловича просветлело. Мы тоже обрадовались. Оказывается,
Илько кое-что знает! Начальник написал другой пример.
     Илько потер пальцами лоб,  присел  на стул и  стал  писать. Через  пять
минут пример был решен.
     -- Хорошо, правильно, -- похвалил Алексей Павлович. -- Если ребята тебе
еще немножко помогут, ты по своим знаниям вполне подойдешь.
     Начальник школы дал Илько учебник по  алгебре, несколько книг и  стопку
бумаги:
     -- Учись, дорогой! И приходи ко мне, если будет трудно.
     От Алексея Павловича Илько отправился  в детский дом,  где  его ожидали
друзья. А на следующий день он снова появился у нас.
     -- Пойдемте  к Матвееву, --  сказал  Костя. -- Он ведь просил известить
его, когда Илько приедет. Матвеев тоже вчера с моря пришел.
     -- Как ты знаешь, что пришел?
     -- Как знаешь! Он же на "Таймыре", а "Таймыр" вчера пришел. Сам видел!
     Всегда Костя все увидит  и все узнает,  особенно то, что касается моря,
порта, пароходов.
     -- Здорово Матвеев обрадуется, когда увидит Илько. Знаешь, а он  думал,
что ты пропал. Даже испугался, когда мы ему портрет показали.
     Мы  прошли  несколько  улиц и уже  свернули на ту  улицу,  где жил друг
Илько, кочегар Матвеев.
     -- А ведь  мы  напрасно, Костя, идем, -- сказал я. --  Матвеев  сейчас,
наверно, на судне. Ты знаешь, где "Таймыр" стоит?
     Костя остановился, озадаченный  моим вопросом. Он присел на тумбочку  и
задумался.
     -- Это верно, утром его  дома, пожалуй, нету.  А  где "Таймыр" стоит --
кто  его знает. Может быть, на Левом берегу.  Да нас  на судно все равно  не
пустят.
     Мы  с Илько тоже присели. Что  же теперь нам  делать? А вдруг  "Таймыр"
сегодня опять уйдет  в рейс?  Рейсовая  линия у этого  парохода короткая,  а
стоянки  в  порту  еще  короче.  Моряки  шутя  так и называют  эту  линию --
"трамвайная".
     Илько  даже  приуныл.  Мы понимали, что  ему хотелось поскорее  увидеть
своего доброго друга.
     Так мы сидели и молчали. Я силился что-нибудь придумать, но, как назло,
ничего не придумывалось. Отчаявшись, я сказал сердито:
     -- Ну, Костя, неужели ты ничего не можешь придумать?
     Костя тоже  сердито посмотрел на меня. Он, конечно,  хотел  сказать: "А
сам-то  ты  почему  не  придумаешь?" Он  даже приоткрыл  рот,  но  не  успел
произнести и одного слова.
     -- Вы что тут, ребята, делаете?
     Я поднял голову и увидел --  кого бы вы  думали? -- Матвеева. Мы сидели
задумавшись и не заметили, как кочегар проходил мимо нас.
     -- А мы  к вам  хотели зайти,  -- растерянно сказал Костя. -- Вот Илько
приехал...
     Матвеев  взглянул  на Илько и, вдруг поняв,  в чем дело, и узнав своего
маленького  товарища, бросился  к  нему. Он  обнимал  Илько,  раскачивал  из
стороны в сторону, не выпуская из рук, отстранял от  себя  и смотрел в глаза
мальчику, все еще как будто не веря встрече.
     А Илько прижимался к Матвееву.
     Они  мало знали друг  друга, но вместе пережили на "Владимире"  тяжелые
дни. И понятно, почему их встреча была такой радостной, такой трогательной.
     Мы с Костей, смущенные, стояли молча, смотрели на Матвеева и Илько и не
знали,  что  делать.  Во  всяком  случае,  мы  решили  подождать, когда  они
разговорятся.
     -- Значит, жив-здоров, -- сказал,  наконец,  Матвеев. -- И какой франт!
Вот молодец!.. Ну, расскажи, как ты жил после "Владимира".
     -- Дядя Матвеев! Дядя Матвеев! -- повторял Илько. -- Дядя Матвеев!..
     -- У меня вахта с двенадцати, -- сообщил Матвеев. -- Сейчас на судно, а
в шесть -- отход. Ну, проводите меня немного. Рассказывай, Илько!
     Илько, успокоившись и придя  в  себя,  коротко рассказал обо  всем, что
произошло с ним после побега с "Владимира".
     --  Ох  и переполох был  утром,  когда тебя  не оказалось!  -- произнес
Матвеев,  держа руку  на  плече Илько. -- Этот  маленький американец  рвал и
метал. А  наши втихомолку над ним  посмеивались. А когда "Владимир"  уходил,
больше  чем  полкоманды  наотрез отказались идти  в  море.  Хотели несколько
человек судить да, видно, побоялись. Песенка-то их была уже почти спета. Вот
так я и остался в Архангельске -- Матвеев помолчал, потом добавил: -- Хотели
мы "Владимира" затопить, да не успели. Жалко, увели гады пароход!
     Мы проводили Матвеева до реки Кузнечихи.
     --  Через пять дней вернемся, -- сказал он  на прощанье. -- Обязательно
приходите. Жалко, сейчас времени нет.
     --  Мы  уже скоро учиться будем, в морской школе,  -- горделиво  сказал
Костя. -- И Илько вместе с нами. А сейчас готовимся.
     --  Это  хорошо!  Будете  моряками,  может  быть,  еще  плавать  вместе
придется. Ну, всего доброго!
     Матвеев  ушел. Я  долго  смотрел  ему  вслед. Он был  совсем небольшого
роста, но  широкая спина и могучая шея выдавали его немалую физическую силу.
Недаром он работал кочегаром, а дело это, как мы знали, было очень нелегкое.
     Вернувшись домой, мы сразу же решили  готовиться к  занятиям  в морской
школе. Костя сказал, что подготовку нужно проводить, как в настоящей школе.
     --  Я  буду преподавателем  математики  и физики,  Димка пусть  обучает
русскому языку, а Гриша -- химии. На уроке математики ты, Дима, и ты, Гриша,
будете, как и Илько, учениками, а на русском я буду учеником. Согласны?
     --   Согласны,  --  сказал   я.  --  Только  Илько   тоже  пусть  будет
преподавателем. Пусть он обучает нас рисованию.
     -- Правильно, Илько будет преподавателем по рисованию.
     Костя  где-то  раздобыл  осколки  разбитой алебастровой игрушки-собаки.
Этими  осколками мы писали,  пожалуй, не хуже,  чем мелом.  Классной  доской
служила дверь, снятая с погреба.
     Первый урок -- урок математики -- прошел благополучно, если  не считать
маленькой неприятности с Гришей. В середине урока ему вдруг наскучило сидеть
смирно  и  слушать  объяснения  Кости.   Он  сделал  из  бумаги  хлопушку  и
оглушительно выстрелил.
     -- Осокин, -- строго сказал Костя, -- выйди!
     Гриша посмотрел на улицу -- там ребята играли в "чижика" -- и вышел. На
уроке русского языка случилась подобная же история. Только я не выпроваживал
Гришу из класса, а он сам обратился ко мне:
     -- Дмитрий Николаевич, позвольте выйти!
     -- Не пускай, -- сказал Костя. -- Ему хочется в "чижика" поиграть.
     -- Да, а если у меня живот болит, -- жалобно возразил Гриша.
     Минуту спустя он уже размахивал на улице лопаткой, обороняя от "чижика"
вычерченный на земле котел.
     Зато на уроке химии Гриша  вел  себя как самый строгий учитель. Однажды
он даже хотел поставить Костю голыми  коленями на мелко раздробленные камни.
Раньше так наказывали  учеников. Но Костя воспротивился, сказав, что  теперь
не  царское  время  и  что  Советская  власть  телесные  наказания в  школах
запретила. Гриша, конечно, и сам знал, что таких наказаний теперь нет.
     -- А стоило бы  тебе  постоять, -- сказал он, приказав  Косте  сесть на
место. -- Плохо, Чижов! Нужно быть на уроках более внимательным!
     Косте  пришлось  промолчать:  ничего  не  поделаешь,  Гриша  сейчас  --
преподаватель. Но Гриша, объясняя  урок, сам так запутался в  формулах,  что
потом мы  все вместе  не смогли распутать. В  конце  концов  "преподаватель"
сказал:
     -- А ну их, эти формулы! Я вообще терпеть не могу всякую химию.
     Самым прилежным учеником был Илько. Он старательно решал примеры, писал
сочинения, заучивал формулы. И отметки у него неизменно были отличные.
     Наш  "класс"  просуществовал  несколько  дней. Гриша получил от  своего
брата увеличительное стекло и занялся изготовлением проекционного фонаря.
     -- Некогда,  -- отмахивался он, когда мы его звали  на уроки. --  Лучше
приходите  сегодня  к нам в сарай. Будут туманные картины.  Не  хуже, чем  в
кинематографе.
     Но Илько  продолжал приходить  к нам,  и мы помогали  ему  готовиться в
морскую  школу. У  него была удивительная память, и  сам  он учился с  таким
рвением, какого, пожалуй, мы с Костей никогда не знали.
     --  Ты, Илько,  уже нас обгоняешь, -- сказал как-то Костя. --  Мы таких
примеров еще не решали. Наверно, ты станешь профессором или изобретателем.
     Илько улыбнулся:
     -- Я  изучу все-все... --  произнес он  мечтательно. -- Стану ученым  и
поеду в тундру  учить  людей жизни. -- Он подумал и добавил: -- Новой жизни,
какой в тундре еще никогда не было.





     Наступило первое  сентября. И мне, и Косте было очень  хорошо известно,
что уроки начнутся  ровно в восемь часов.  Мы терпеливо  ожидали этого дня и
этого  часа несколько лет,  но в день начала занятий, чуть попозднее восхода
солнца, наше терпение лопнуло.
     Мы явились  в школу,  по  крайней мере, часа на два раньше. Двери  были
заперты, и нам пришлось сидеть и ожидать на крылечке.
     Над  Соломбалой стояло обычное  утреннее  безмолвие.  Только  откуда-то
издалека,  со  стороны  Северной  Двины,  слышался  глухой  перекатный   гул
землечерпалки  да  в  густой  березовой  листве  надрывалась  в переливчатом
щебетании неугомонная чечетка.
     Вскоре к школе стали подходить  и другие ребята. Это тоже были новички.
Все они держались робко и неуверенно. Многих из них я  знал -- раньше они не
были  такими  скромниками и тихонями. Наконец  двери  отворились, и мы, сняв
кепки  и фуражки, прошли полутемным коридором в  небольшой зал.  Посидели на
деревянных скамейках -- наскучило.
     -- Что-то Илько долго нет, -- сказал Костя. -- Пойдем  посмотрим, что в
этих комнатах.
     Он осторожно отворил дверь. Это была классная комната, но  в ней вместо
парт мы увидели обыкновенные столы, расставленные в два ряда.
     На   широком   подоконнике  стояла   какая-то  машина,   поблескивавшая
полированной сталью и медью.
     -- Это что? -- спросил я шепотом.
     -- Обыкновенная паровая машина,  -- ответил Костя с  таким равнодушием,
словно он перевидал паровых машин несметное множество.
     Я видел  машины на  пароходах, когда чистил котлы, но они были немножко
не такие.
     -- А она работать может?
     -- В разрезе -- как же она будет работать! -- Костя повернул маховичок.
-- Видишь, поршни движутся. Это для наглядности, чтобы понятнее было. По ней
будем изучать настоящие машины.
     На полу лежали детали.  По большим размерам  можно было определить, что
эти детали от  настоящих пароходных машин. На стенах висели чертежи.  Но что
на них было изображено -- об этом не мог сказать и Костя.
     Вернувшись в  зал,  мы  увидели Илько.  Он уже  поселился  в  общежитии
морской школы. Это общежитие было устроено для приезжих ребят.
     Прозвенел звонок.  Мы вошли в  классную  комнату и расселись за  столы.
Начальник  школы Алексей Павлович Смольников, поблескивая  очками и  медными
пуговицами, прохаживался между столами.
     Когда все стихло, он подошел к преподавательскому столу и сказал:
     -- Итак, товарищи, мы приступаем к занятиям в морской школе. Советскому
морскому флоту  нужны  квалифицированные машинисты  и механики.  Вы  станете
такими специалистами, если  будете учиться  старательно,  с любовью.  Иногда
вам, может  быть,  будет  нелегко,  но  не  пугайтесь  трудностей,  смелее и
настойчивее преодолевайте их. Советский  моряк должен быть смел и настойчив!
Учить  вас  будут  опытные педагоги и инженеры. У  нас есть хорошие  учебные
мастерские,  где вы будете проходить производственную практику. Как  видите,
Советская  власть  и  большевистская партия позаботились о том, чтобы  у вас
были все  условия для учебы.  -- Алексей Павлович оглядел  группу  и  весело
добавил: --  Поздравляю вас,  будущие моряки, и  желаю вам успешно  учиться!
Сейчас будет урок русского языка.
     Первый  урок  проходил  тихо, в сосредоточенном  поскрипывании перьев и
шелесте   тетрадочных  страниц.  Мы  писали  сочинение  на  свободную  тему.
Преподаватель русского языка, седенький подвижной старик, лукаво улыбнулся и
сказал:
     -- Пишите, пишите. Вот теперь по этим  сочинениям я узнаю, кто вы такие
есть!
     Третий и четвертый уроки назывались "технология металлов".
     -- Что будем изучать? -- спросил я Костю.
     -- Металлы, -- ответил он, и из этого ответа я  понял,  что Костя и сам
ничего не знает о технологии.
     Технологию преподавал известный в Архангельске инженер Скворцов. Звание
"инженер"  внушало нам робость и уважение. Бойко постукивая  мелком о доску,
преподаватель быстро нарисовал  слесарные инструменты и подписал:  напильник
драчевый,  напильник  бархатный,  крейцмейсель, ножовка,  ручник  слесарный,
дрель  ручная. Все это мы перерисовали в  свои тетради, а преподаватель стал
называть  отдельные  части  инструментов.  Многие  части  своими  названиями
что-нибудь напоминали: полотно, губки, хвост, гнездо, барашек.
     На уроке русского языка Илько  оконфузился, написав "моряки" через "е".
Зато сейчас, на технологии, он уже удостоился похвалы инженера Скворцова.
     -- Из  вас выйдет  отличный чертежник,  -- сказал инженер, рассматривая
рисунки Илько. -- Это для механика важное качество.
     После  часового  перерыва  мы  снова  собрались в школе.  Очень высокий
сухощавый  человек в рабочей куртке-спецовке повел нас в учебную мастерскую.
В школе его называли мастером.
     Инструктор  производственного обучения Василий Кондратьевич Иванов, как
мы потом убедились, был действительно мастером  на все руки. Слесарь высшего
разряда, он  выполнял  сложные токарные  работы, был первоклассным кузнецом,
медником и жестянщиком.
     На первый взгляд он казался человеком сердитым. Брови  у него были, как
и усы,  лохматые, обвисшие. Когда он что-нибудь  обдумывал, то хмурился и от
этого  выглядел  еще сердитее.  Но  ребят  он  любил  и  часто  называл  нас
тружениками. И мы с первых же дней полюбили нашего мастера.
     Заметив  Гришу  Осокина, который был по  росту самым маленьким  в нашей
группе, мастер с хитрецой спросил:
     -- А ты, труженик, себе годков не прибавил?
     --  Что  вы,  Василий  Кондратьевич! -- возразил  Гриша и даже немножко
испугался. -- Точь-в-точь по метрике.
     -- То-то по метрике... А вот у нас один такой труженик в прошлом наборе
прибавил себе  целый год...  Ты руки-то  из карманов убери,  на производстве
только бездельники руки в карманах держат.
     Мастерская была  просторная, с  высоким потолком  и  огромными  окнами.
Верстаки протянулись  по мастерской двумя длинными  рядами. К верстакам было
привинчено   множество   слесарных  тисков.   В  стороне  стояли   токарные,
строгальные и сверлильные станки.
     На стене висел предостерегающий плакат:

                     У машины игра
                     Не доведет до добра.

     Ребята в  первую  очередь бросились  к  станкам,  на  которых  работали
старшие ученики. Но  Василий Кондратьевич тут же приказал всем нам отойти от
станков.
     --  Придет  время  --  сами  будете  работать,  а  пока  рановато.  Тут
осторожность нужна! Подходите-ка лучше инструмент получать.
     Он вызывал учеников по списку.
     --  Вот  тебе  ручник, вот  зубило и крейцмейсель, вот  пилы драчевая и
личная. За тобой закрепляются тиски номер двенадцать. Инструмент береги!
     Я подошел к своим тискам и, конечно, сразу  же  опробовал их повертывая
рукоятку, развел до отказа губки, а потом свел их крепко-накрепко.
     -- Сегодня мы  будем учиться рубке  железа, --  сказал мастер.  --  Вот
смотрите, как это делается.
     Он взял кусок толстого котельного железа и зажал его в тиски. Приставив
левой  рукой  зубило  к  железу,  Василий Кондратьевич  начал изо  всей силы
ударять   по  головке   зубила  ручником.  Сила   и  точность  ударов   были
изумительные.  Вначале  показалось  даже страшновато:  вдруг тяжелый  ручник
попадет не на головку зубила, а на руку!
     Ребята, затаив  дыхание, стояли  вокруг и  с  восхищением  наблюдали за
каждым ударом. Вскоре верхний отрубленный кусок металла упал на верстак.
     -- Кто хочет попробовать?
     Желающих вызвалось много. Но  первым  успел  подскочить Костя, и мастер
передал ему ручник и зубило.
     Костя уже хотел замахнуться, но Василий Кондратьевич остановил его:
     --  Так  ты себе  руки  побьешь,  труженик.  Во-первых,  нужно  принять
основную  стойку слесаря. Смотрите! Он показал,  как нужно стоять  и держать
зубило.
     -- На первых порах ручник держи не за конец,  а за середину рукоятки. И
ударяй не сильно, вначале необходимо меткости удара добиться.
     Костя  нацелился и  осторожно ударил.  На  куске железа появилась  едва
заметная царапина. Костя снова ударил. Ручник точно попадал на блестящую  от
ударов головку зубила. Железо почти не поддавалось.  Костя замахнулся больше
и  ударил еще сильнее.  Но ручник  соскользнул  с головки  и ободрал на руке
кожу.
     Костя потряс  рукой,  впрочем, сделав вид,  что  ничего  особенного  не
случилось и ему нисколько не больно.
     --  Не  горячись,  --  сказал мастер. -- Удары должны быть равномерные.
Пока много силы не трать.
     Все ученики стали  к своим тискам. Мастер  раздал  куски  железа,  и мы
принялись  за  рубку.  В  мастерской  начался  такой  грохот,  что  в окнах,
перекрытых проволочными предохранительными сетками, дрожали стекла.
     Мастер  переходил от одного ученика к другому,  поправлял стойку, снова
показывал приемы рубки.
     Я тоже  зажал  свой кусок железа  и  неуверенно,  перед  каждым  ударом
нацеливаясь, стал  рубить. Дважды ручник  попадал вместо головки  зубила  на
косточки кулака.
     К  перерыву,  объявленному  мастером,  только  трое   из  ребят  сумели
справиться с задачей. У меня железо оказалось искромсанным, но разрубить его
так и не удалось.
     -- Еще раз десять  ударю и отрублю, -- сказал  Костя во время перерыва.
Он раскраснелся, капельки  пота выступили на лбу. Видимо, Костя старался изо
всех сил.
     -- А у меня не  поддается, -- пожаловался  Гриша Осокин. -- Нам с Илько
крепкое железо попалось.
     -- Сваливай на железо! -- усмехнулся Костя. -- У всех одинаковое.
     -- Нет, не одинаковое, -- закипятился Гриша. -- Вот попробуй!
     После перерыва по мастерской снова пошел грохот ручников.
     То тут, то там слышались радостные возгласы:
     -- Готово! Отрубил!
     Наконец и мне удалось кое-как отрубить торчащий из тисков кусок. Мастер
посмотрел на  обрубок и покачал головой. Железо казалось истерзанным  -- так
неумело и неровно оно отрубилось. Потом мастер осмотрел зубило и сказал:
     -- Таким зубилом много не нарубишь. Пойдем к самоточке, заправим.
     Самоточка -- тонкий каменный диск -- была установлена у станков. Мастер
передвинул рычаг,  и диск стал  быстро-быстро вращаться. Мастер  прикоснулся
острием зубила к диску. Послышался  резкий звук, и узкий снопик  белых  искр
брызнул из-под зубила.
     Мы снова  вернулись к тискам. Мастер зажал в тисках кусок железа, легко
разрубил  его и  показал мне  кромку.  Кромка  была  блестящая и  совершенно
гладкая, словно отрезанная. Я посмотрел на мастера  смущенно, он на меня  --
ободряюще:
     -- Ничего, научишься. Мастерство не вдруг приходит!

     Жизнь  в те времена была еще трудная.  Но люди знали, что все  страшное
осталось позади, они видели обновление жизни и верили в будущее.
     Еще весной все женщины с нашей улицы  начали работать на общих огородах
за Соломбалой --  копали грядки, сажали картошку,  потом окучивали и пололи.
Мы, ребята, тоже работали на огородах.
     Теперь, осенью, картофель первого урожая выкопали. Но нам уже ходить на
огороды  не  приходилось: почти весь день мы проводили в школе  и  в учебных
мастерских.
     Мать работала  не только на огородах, кроме  того, она шила  по  заказу
завода для рабочих  куртки из  грубой материи, которая  называлась  чертовой
кожей.
     Маме  шел сорок  второй год.  Высокая, худощавая, она  всегда  казалась
утомленной.  И  все-таки  я  никогда  не видел  ее  дома  сидящей  без дела.
Последнее  время  она  нередко  ходила  с   другими  женщинами  на  какие-то
делегатские собрания,  но в субботние  вечера  неизменно  зажигала  у  иконы
лампадку.
     -- Тетя Таня, -- спросил однажды у моей матери Костя  Чижов, -- зачем у
вас эта коптилка горит? Ведь бога нету...
     -- Кто знает, есть или нету. Пусть горит, не мешает. Ты не смотри!
     Она,  конечно,  знала,  что никакого бога нет, но  у  нее  еще остались
привычки  старой жизни.  И  с  этими  привычками  ей, видимо,  было  нелегко
расстаться.
     Зная,  что я  поступаю  в  морскую  школу,  мать  переживала и  чувство
гордости,  и чувство  тревоги. Ее муж и ее отец,  ее братья и ее  племянники
были моряками. Кем же еще мог быть ее сын, если не моряком?
     Но жизнь матери проходила в постоянной мучительной тревоге. В детстве и
юности она ждала из плавания своего отца. Потом она вышла замуж за моряка, и
по прежнему, когда мой отец уходил в рейс, ее сердце не имело покоя.
     Несколько лег  назад отец погиб. Сгладилась ли в ее  душе  эта  тяжелая
утрата? А вот  пройдет  год-другой, и в море, в длительные  рейсы,  -- а для
матери моряка они  кажутся  особенно длительными, --  уйдет  сын.  И снова в
томительном терпении она будет ожидать сына, как прежде ожидала отца и мужа.
     Дедушка успокаивал маму:
     -- Теперь  плавать  не то,  что в прежнее время. Из порта вышли  -- и в
пароходстве  уже  знают  об  этом,  едва  двадцать  миль  прошли --  и опять
сообщают,  курс  такой-то,  все  живы-здоровы,  кланяйтесь деточкам, капитан
обедает, ест рисовую кашу с  молочком, потом  будет кофий  пить...  А бывало
уйдешь в рейс, так о тебе дома ничего и не знают,  пока не вернешься. Теперь
в море погибнуть -- надо еще мозгами пораскинуть...
     Дед Максимыч, конечно, шутит, преувеличивает. Но ведь надо же  мою мать
как-нибудь успокоить. А  то, что его внук Димка станет тоже моряком, как  он
сам и как его сыновья, -- это ему по душе.
     Раньше тихими летними вечерами мать  обычно сидела у окна, починяя  мою
или отцовскую одежду. Она ожидала  из рейса отца. И когда он  появлялся, она
бросала шитье, улыбалась  какой-то совсем новой,  светлой  и тихой улыбкой и
подходила к нему. Отец, почему-то всегда  смущенный, обнимал  ее  и  коротко
спрашивал "Ну как?" Потом мать принималась хлопотать об ужине.
     В  первый день, возвращаясь из школы, я еще с улицы увидел у окна маму.
Она сидела  и  что-то шила Она тоже увидела меня и встала. И улыбнулась  той
светлой улыбкой, которая запомнилась мне со времен отца.
     Не означала ли  эта  улыбка,  что  в моей  мальчишеской жизни наступила
новая пора?..






     В учебной мастерской на стене висел огромный фанерный щит. На щите были
укреплены  изделия тех ребят, которые учились  уже второй  год. Поблескивали
отполированными  гранями  слесарные ручники,  различных  размеров  клуппы  с
плашками  для нарезания резьбы, ручные  тисочки,  угольники,  плоскогубцы  и
круглогубцы. Нам никак не верилось, что такие замечательные вещи изготовлены
нашими  соломбальскими мальчишками, которые еще год назад лазили по заборам,
играли в "чижика" и не смогли бы сказать, для чего служит кронциркуль.
     Но вот  прошел месяц,  и  Василий Кондратьевич уже многому научил нас в
слесарном  деле. Мы  прорубали  крейцмейселем  канавки  в железе  и  чугуие,
выравнивали  напильниками  поверхности,  действовали  ножовками,  дрелями  и
шаберами.
     Все  ребята  спешили  поскорее закончить одну  работу,  чтобы  получить
очередную, более сложную.
     Костя был  в числе первых -- он уже опилил поковку болта, нарезал его и
теперь делал для этого же болта гайку.
     Мы с Илько  застряли на  просверливании  отверстий.  Просверлить ручной
дрелью  десять  отверстий  в  толстой чугунной плитке  --  это  была для нас
нелегкая и очень длительная работа.
     Гриша Осокин отстал даже от нас.
     И  вдруг произошло  невероятное.  Накануне  Гриша  начал также сверлить
отверстия в чугунной плитке. Часа полтора перед окончанием работы он яростно
крутил рукоятку дрели, но дело  у него двигалось плохо. Он  не просверлил  и
одного отверстия. На другой день Гриша снова принялся усердно трудиться.
     Вдруг он спросил у меня:
     -- Много еще осталось?
     -- Скоро восьмую досверлю.
     -- А я уже закончил все десять.
     -- Не ври! -- не поверил я.
     Гриша подошел  ко мне  и  показал свою плитку. В ней действительно были
просверлены насквозь десять отверстий.
     Я усомнился:
     -- Это не твоя плитка.
     -- Ну да, не моя! Видишь, номер мой.
     На  изделии каждого ученика выбивался личный номер. На  плитке, которую
показал мне Гриша, стоял его номер -- "19".
     -- Что-то очень быстро, -- удивился я. -- Когда ты успел?
     -- Вот сумей-ка! -- Он усмехнулся и пошел сдавать работу мастеру.
     -- Осокин нас опередил, -- сказал я Илько.
     Илько продолжал сосредоточенно работать и ничего не ответил.
     "Нужно торопиться", -- подумал я. Мельчайшие, словно пыль, серые опилки
чугуна сыпались из-под сверла на  губки тисков. Рукоятка  проворачивалась  с
трудом.
     Когда,  по моим  расчетам,  сверло уже должно  было  выйти  с  обратной
стороны плитки,  неожиданно что-то хрустнуло. У  меня  помутилось  в глазах.
Отдернув дрель,  я увидел кончик  сверла, торчащий в  плитке.  Другой кончик
оставался в дрели. Сломал!
     Я положил дрель на  верстак  и огляделся.  Все ребята работали, мастера
поблизости   не   было.   Кажется,  никто  не   заметил   этого  неприятного
происшествия.
     Но что же делать?  Не следовало торопиться и  сильно нажимать на дрель.
Если бы где-нибудь достать сверло такого же размера!
     Я  попытался  вытащить  обломок  сверла из  плитки, но тщетно. Стальной
стерженек  со спиральными вырезами словно врос в чугун. В этот момент к моим
тискам подошел Илько. Он хотел что-то спросить, но заметил поломанное сверло
и встревоженно взглянул на меня:
     -- Сломал?
     -- Ну да, только молчи. Попадет мне теперь! Что делать?
     -- Не горюй, Дима, -- участливо заметил Илько. -- Давай скажем Косте.
     Мы позвали Костю на совещание. Но чем он мог мне помочь? Костя наморщил
лоб, ничего не придумал и сказал:
     -- Нужно показать мастеру.
     -- Заругается.
     -- Верно, -- подтвердил Илько, -- покажи мастеру. Ведь не нарочно же ты
сломал! Иди, Дима, не бойся. Хочешь, я с тобой пойду?
     -- Нет, лучше я один.
     С душевным трепетом и дрожью в коленях подошел  я к конторке, где сидел
Василий Кондратьевич.
     В дверях  я столкнулся с Гришей Осокиным. Он был сумрачен и  не  сказал
мне ни слова.
     -- Василий Кондратьевич, -- боязливо начал я, едва переступив порог, --
у меня несчастье случилось...
     --  Что  такое?  --  Мастер отодвинул журнал  посещаемости, который  он
заполнял.
     -- Вот видите... сверло сломалось...
     Я подал  ему  плитку  с  застрявшим  кончиком  сверла. Мастер  осмотрел
обломок и сказал:
     -- Пленка, с трещинкой сверло было. А ты перепугался небось?
     -- Перепугался, -- признался я.
     -- Ты тут не виноват. С браком сверло  было. Вот возьми другое,  только
осторожнее сверли, равномерно и не пережимай. И хороший инструмент  нарушить
можно, если без осторожности.
     Мастер  зажал  мою плитку в маленькие тиски, достал какую-то рогульку и
без особого труда вывернул из плитки обломок.
     С чувством облегчения вернулся я к своим тискам и торжественно  показал
Косте и Илько новое сверло.
     --  А Гриша все снова сверлит, --  сообщил  Костя.  --  Мастер  здорово
рассердился на него.
     Секрет быстрой сверловки Гриши раскрылся очень просто. Мастер  взглянул
в отверстие плитки на свет и строго спросил:
     -- Где сверлил? На каком станке?
     Гриша  начал  было  уверять, что все отверстия он просверлил сам ручной
дрелью.
     Мастер посмотрел на него долгим укоризненным взглядом:
     --  Тут просверлено на станке,  по  отверстию видно. Ты что же, Осокин,
сюда пришел учиться или обманом заниматься?
     Гриша не выдержал и во всем сознался.
     Оказывается, накануне вечером он  положил плитку в  карман  и  унес  ее
домой.  Утром, пока мы  были  в школе на  уроках, Гришин брат,  работавший в
механическом  цехе лесопильного  завода, за  несколько  минут  просверлил  в
плитке  десять отверстий  на сверлильном станке. В перерыв он передал плитку
Грише.
     Оказывается,  это же  самое  Осокин предлагал сделать  и Илько.  Однако
Илько честно  отказался.  "Я  сам просверлю, -- сказал он.  -- Мне научиться
надо.  И тебе не  нужно делать на  станке, это  неверно".  Но  Гриша не стал
слушать Илько.
     Перед окончанием работы  Василий  Кондрдтьевич  созвал всех ребят нашей
группы. Он рассказал о мальчике, который десяти лет пошел на завод в ученье.
Ученье  заключалось в том,  что  парнишка  подметал цех,  убирал от  станков
стружки и таскал тяжелые поковки. Три года ему  не  разрешали к  инструменту
даже  прикасаться.  А однажды, когда он попробовал ножовкой отпилить кусочек
от железного стержня, мастер цеха надавал ему подзатыльников.
     --  Этот парнишка был  я, -- сказал Василий Кондратьевич с горечью.  --
Так нас в старое время учили.
     Потом он рассказал об одном ученике, не назвав фамилии, который сегодня
хотел обманом опередить товарищей и получить хорошую отметку.
     -- Кто это? Кто? -- спрашивали ребята.
     Гриша Осокин стоял, потупив глаза. Было видно, что он тяжело переживает
свой поступок.
     За обман начальник  школы  на  первый раз объявил  Осокину выговор. При
этом он сказал:
     -- Твой старший брат, видимо, не очень любит тебя, если не хочет, чтобы
ты сам учился хорошо и терпеливо работал.
     Вскоре история с Гришкиной плиткой почти забылась.
     С  каждым  днем  все  шире  и  многообразнее  открывался  для  нас  мир
мастерства. С каждым днем, с каждым  часом жизнь становилась интереснее. Мы,
мальчишки, вчерашние  голубятники и ветрогоны, познавали основу основ жизни,
самое прекрасное на земле -- труд.
     Василий Кондратьевич  вручил мне  железный, откованный в кузнице болт с
круглой головкой. Это была первая настоящая работа. Ведь все, что я делал до
сих пор, в дело не шло. Просто меня учили пользоваться инструментом. Плитки,
шпильки,   куски  железа,  мною  обрубленные,  опиленные,   отшлифованные  и
просверленные, ни на  что не  годились. Болты  с гайками --  это  был заказ,
полученный морской школой от какого-то предприятия.
     Пусть ребята с нашей  улицы, которые не учатся в морской школе, думают,
что обработать  болт -- работа пустяковая. Пусть они так думают! А сумеют ли
они сделать разметку шестигранника на круглой головке  болта? Им и  в голову
не  придет  забелить  головку  мелом,  чуть  смоченным  водой.  Они  вряд ли
догадаются воспользоваться циркулем  и кернером  -- специальным инструментом
для пробивания точек на металле.
     Головку  нужно опилить так,  чтобы  мастер, проверяя ее  шестигранник с
помощью  тупого  стодвадцатиградусного угольника,  не заметил  ни  малейшего
просвета. Потом мастер возьмет кронциркуль и проверит,  одинаковы ли размеры
между всеми противоположными гранями. После этого можно обрабатывать шпильку
болта -- опиливать, шлифовать, нарезать резьбу.
     Признаться, все это не очень уж сложно. Но все-таки радостно сознавать,
что  вот  этот  первый,  тобою обработанный  болт с гайкой пойдет в  дело, к
какому-то механизму. В то  же  время  с  ним жалко расставаться  -- такой он
хорошенький, тяжеленький, блестящий и, главное, сделанный своими руками.
     Гриша Осокин и Илько одновременно  со мной закончили обработку  болтов.
Гриша   ходил   довольный,   ожидая   очереди   к   мастеру   и   размахивая
листком-заданием, где  должны были появиться  отметки  по  графам: точность,
срочность, чистота.
     --  Точность, срочность,  чис-то-та,  --  повторял  Гриша. -- Точность,
срочность, чис-то-та!
     Впереди  нас  ждали  более  сложные  задания  по  учебной программе  --
изготовление самых разнообразных инструментов.
     Позднее по этим работам мы вспоминали все другие события, происходившие
в жизни морской школы.





     Все  ребята в школе  любили  Илько, старались с ним  дружить и помогать
ему. Наша  группа гордилась тем,  что у нас  учится  мальчик,  который жил в
тундре, умеет управлять оленьими упряжками и говорить на не понятном для нас
языке.
     Еще  в  первые  дни  учебы однажды  Валька  Толстиков, задира и драчун,
выхватил у Илько из рук напильник.
     -- Это мой напильник, -- сказал Илько. -- Отдай!
     -- Ты его у меня из ящика стащил! -- крикнул Валька и побежал.
     Илько стоял у своих тисков и не знал, что делать. Обида сжала ему горло
-- он никогда не брал чужого.
     Все это произошло на глазах у Кости Чижова. Не  сказав Илько  ни слова,
он подошел к Вальке Толстикову:
     -- А ну-ка, дай сюда напильник!
     -- Какой еще напильник? -- с усмешкой спросил Валька.
     -- Который ты у Илько взял.
     -- Это мой, иди ты подальше!
     Костя покраснел от волнения и схватил Вальку за плечо. Тот рванулся, но
Костя держал его крепко.
     -- Добром говорю: отдай! А то плохо будет!
     -- А где мой напильник?
     -- Вот и ищи свой, а нечего у Илько отбирать,  -- Костя отпустил Вальку
и взял напильник.
     Ребята уже окружили поссорившихся.
     -- И запомни, --  сказал негромко  Костя, --  кто обидит  Илько,  будет
иметь дело со мной.
     -- И со мной, -- сказал я.
     -- И со мной, -- повторил Гриша Осокин.
     -- Напрасно ты, Чижов, ему бока не намял! -- крикнул кто-то из ребят.
     Костя неторопливо пошел к своему рабочему месту.
     --  Подумаешь, -- зло  усмехнулся Валька Толстиков, --  из-за какого-то
самоедского тюленя...
     Костя  услышал  эти слова и обернулся. Он  быстро  подскочил к Вальке и
замахнулся:
     -- Повтори, что ты сказал!
     Толстиков струхнул и, не видя поддержки среди ребят, молчал.
     -- Ох,  -- сказал  Костя, опуская  кулак, --  или дурак ты, Валька, или
гад...
     Это был первый и последний случай, когда пришлось за Илько заступиться.
Вскоре Толстиков помирился с ним и сказал:
     -- Ты не сердись на меня, Илько.
     -- Я  и  не сержусь!  -- Илько дружески улыбнулся и  махнул рукой: мол,
бывает, ничего.
     Илько  жил со всеми дружно, учился  старательно и успешно.  Отставал он
лишь по русскому языку. Но все мы старались помогать ему.
     Он часто  вспоминал  русского  художника  Петра  Петровича, который так
много  доброго сделал  для маленького ненца. Было горько и  обидно, что Петр
Петрович не дожил до  той светлой  жизни,  о  которой он  мечтал, за которую
боролся и в которую теперь вместе с нами полноправно вступил его воспитанник
из далекой тундры.
     Работая  у тисков,  Илько напевал.  Песня была  однотонная,  тихая, как
шуршание напильника, а может быть, как шелест снежного наста, встревоженного
полозьями легких нарт.
     Мои тиски были рядом,  и я  часто прислушивался  к песне  Илько.  Песня
состояла из русских  и ненецких слов, но я хорошо улавливал ее смысл.  Илько
пел о дружной жизни русских и  ненцев,  о силе той дружбы, которую не смогут
победить ни ветры, ни морозы, ни шаманы, ни чужеземные люди.
     Но  чаще в своих  песнях Илько  мечтал. Он  пел  о том, что над тундрой
поднимается новое  солнце, что его народ будет жить счастливо  и весело,  не
зная нужды и  болезней. Он пел о том, как поедет в самое большое стойбище --
в Москву,  увидит там  Ленина и нарисует его  большой  портрет.  Он привезет
портрет в  тундру,  покажет  своему народу  и  скажет:  "Это Ленин,  большой
человек, который заботится о ненцах,  посылает в тундру учителей и докторов.
Учитесь у него жизни!"
     Весной Илько  затосковал. Он знал,  что  скоро  из  Архангельска пойдет
первый  пароход на  Печору. Его  снова потянуло в родные края,  на  поросшие
оленьим  мхом  ягелем  просторы, где  бледное солнце,  уже не  скатываясь  к
горизонту, день и ночь ходит по кругу над тундрой.
     В  школу  на  уроки  мы теперь не  ходили,  но  продолжали  работать  в
мастерской. Постепенно ребята  заканчивали курс слесарного и токарного дела,
переходили  в кузницу -- учились ковать, потом учились паять оловом и медью,
рубить заклепки  и клепать толстые листы  котельного  железа. Все это должен
уметь делать каждый корабельный машинист и механик.
     Вечерами  ученики  нашей группы  приходили  во  двор  морской  школы  и
помогали  Василию Кондратьевичу ремонтировать моторную лодку.  Мастер на все
руки, Василий Кондратьевич был знатоком  двигателей внутреннего сгорания. Из
всевозможного  старья он собрал мотор и установил его  на шлюпке, подаренной
школе морским пароходством.
     Наконец  ремонт моторной  лодки  был закончен,  и  мы  собрались, чтобы
спустить ее на воду.
     На катках мы без труда подтащили катерок к речке Соломбалке и осторожно
столкнули с берега. Василий Кондратьевич запустил двигатель.
     Ребят было много, и понятно, что всем хотелось прокатиться на моторке.
     -- Придется в две очереди, -- решил мастер.
     Косте, Илько и  мне  удалось забраться в моторную лодку в числе первых.
Оглушительно выхлопывая газ,  катерок двинулся по речке. Чуть заметные волны
раскатывались за  кормой. Вскоре выхлопы смягчились, двигатель стал  часто и
размеренно  постукивать.  Василий  Кондратьевич  удовлетворенно  вздохнул  и
сказал:
     -- Хорошо... Как швейная строчит!
     Катерок  вышел из устья Соломбалки на широкий  простор  Северной Двины.
Здесь легко дышалось. Слабый ветер приносил  издалека  волнующие воображение
запахи смолы и морских водорослей.
     Фарватером прошел  буксирный пароход  "Бревенник". Крутая  волна высоко
подняла наш катерок и бережно опустила. В груди появилось знакомое  ощущение
невесомости.
     Перестук мотора над рекой звучал особенно отчетливо.
     У причалов стояли пароходы и пароходики. Над их трубами, перемешиваясь,
вились прозрачные струйки дыма и пара.
     Вдруг  на  одном  из  пароходов  звонко  и  весело  ударили  склянки. И
моментально   мелодичные,   легкие   в  вечерней   тишине,   словно  мячики,
металлические звуки побежали по всем кораблям.
     -- Восемь часов, -- сказал я.
     --  Да, смена  вахт, -- подтвердил Василий  Кондратьевич. -- Скоро  они
будут звонить и для вас.
     -- Еще не скоро, -- Костя вздохнул. -- Через год.
     Катер  шел вниз по реке. Остались справа  на набережной окраинные  дома
Соломбалы. Впереди возвышались штабеля досок на лесной бирже. Издали  лесная
биржа  походила  на  уменьшенный в  масштабе город  небоскребов.  У  причала
грузились досками морские транспортеры-лесовозы.
     На  рейде,  нацелив  в небо  стрелы  лебедок,  неподвижно  замерли  два
парохода.  Вода лениво колыхалась у бортов, отражая  в глубине  перевернутые
неясные, дрожащие очертания корпусов.
     -- Иностранцы, --  разглядывая кормовые флаги, говорили ребята. -- Один
-- норвежец, другой -- англичанин.
     Я почему-то невольно взглянул на  Илько. Он сидел  на  кормовой  банке,
рядом  с  мастером,  и  глаза  его,  устремленные  на  иностранный  пароход,
казалось,  остекленели.  Что  застыло  в  его глазах: удивление,  горечь или
ненависть?  Вероятно,  он вспомнил  страшные дни, пережитые  на  пароходе, в
неволе у американских офицеров.
     Василий Кондратьевич круто развернул катер в обратную сторону.
     Илько на мгновение ухватился за его руку:
     -- Подождите...
     Мастер с недоумением посмотрел на Илько:
     -- Что такое?
     -- Нет, ничего... я так...
     Илько  отвернулся и стал смотреть  в противоположную сторону.  Потом он
вновь повернул  голову и долгим, запоминающим взором окинул  рейд, где стоял
английский пароход с широкой двухполосной маркой на трубе.
     Пока  катер шел по Северной Двине и потом по Соломбалке, Илько молчал в
непонятном раздумье. На берегу он отвел меня в сторону и сказал:
     -- Дима, мне нужно лодку.
     -- Какую лодку?
     -- Вашу "Молнию".
     -- Зачем?
     -- Нужно поехать к английскому пароходу.
     -- А чего ты там забыл?
     -- Это, кажется, тот пароход, "Владимир". Он не английский...
     --  Как  не  английский?  -- не  понял я. --  На  нем  самый  настоящий
английский флаг.
     --  Не  английский, -- повторил  Илько.  --  Это  украденный у  русских
пароход. Меня везли на нем из Печоры. Только он теперь перекрашен.
     Я  оторопел.  Мне было  известно, что англичане  и  американцы увели  с
Севера несколько русских пароходов.
     -- Не может быть, Илько! Ты, наверно, спутал.
     -- Не знаю. Нужно поехать и посмотреть получше.
     Мы подозвали Костю и рассказали ему о подозрении Илько.
     --  Поедемте сейчас, --  решил Костя,  но тут же передумал.  -- А  если
Илько ошибся?.. Кому-нибудь взрослому бы сказать...
     -- Николаю Ивановичу, -- предложил я. -- Или твоему отцу...
     --  Отца  дома  нету,  он до завтрашнего дня в  затон уехал.  А Николая
Ивановича где сейчас искать? В город нужно идти. За это время "англичанин" и
уйти может.
     -- А если Матвееву?  -- спросил Илько.  -- Матвеев много лет плавал  на
"Владимире", он "Владимир" хорошо знает.
     --  Вот  это правильно!  -- обрадованно  вскричал  Костя.  -- Если  это
"Владимир", Матвеев в один миг его узнает. Хороший моряк свое судно по гудку
и по дыму даже узнает.
     -- По дыму не узнает. Дым у всех пароходов одинаковый, -- возразил я.
     --  Да ладно, Димка, тебе бы только спорить! Тут не дым, а весь пароход
будет на  виду. А уж по виду-то Матвеев  сразу скажет... Вот  что. Ты, Дима,
беги и  приведи сюда "Молнию". А мы с Илько побежим за Матвеевым. Потом  как
ни в чем не бывало проплывем около парохода и посмотрим!
     -- Мне нужно взять тетрадку Петра Петрыча, -- сказал Илько. -- Там есть
"Владимир", я его рисовал.
     -- Ладно, -- согласился Костя, -- иди за тетрадкой.
     На речке опять застучал  мотор  -- Василий  Кондратьевич,  как  обещал,
повез вторую группу ребят на Северную Двину.
     Илько  отправился в общежитие за тетрадкой, Костя  -- к Матвееву, а  я,
взволнованный необычайным  сообщением, помчался по  набережной Соломбалки  к
нашей улице, где на речке стояла старая, заслуженная "Молния".
     Десяти  минут  мне было  достаточно,  чтобы  взять  весла  и  уключины,
забраться в  шлюпку и  отчалить.  Илько тоже не задержался, он  уже ждал  на
берегу у старого моста.
     А Кости и Матвеева все еще не было. Мы волновались.
     Оставаясь  в шлюпке,  я то  и  дело  привставал  и  всматривался вдаль.
Наконец я  не  выдержал и выскочил на  пристань.  И  увидел  их: Матвеев шел
спокойно  и   молча  слушал  Костю,  а  тот,  забегая   вперед,  возбужденно
рассказывал.
     Спустя минуты две наша "Молния" двинулась в путь.
     --  Товарищ  Матвеев,  а вы  сможете узнать,  если  это  взаправду  тот
пароход? -- спрашивал Костя, с силой нажимая на весла.
     --  "Владимира"  своего  не узнаю? Да я  его из тысячи  других таких же
коробок узнаю! Плохой моряк, раз он свое судно с другим спутает.
     -- А если не "Владимир"?
     На этот мой вопрос никто не ответил.
     В устье речки нам встретился школьный катер.
     --  Куда  вы  так  поздно,  труженики?  --  спросил  удивленно  Василий
Кондратьевич.
     -- Покататься, -- уклончиво ответил Костя.
     По течению мы быстро спустились вниз по  Северной Двине  до стоявших на
рейде иностранных пароходов. На реке уже было по-вечернему прохладно. Низкий
левый берег скрылся за мутно-белой пеленой росы.
     --  Это  "Владимир",  это  он!  --  повторял  взволнованно Илько. --  Я
несколько раз его рисовал. Дядя Матвеев, неужели вы не узнаете?
     Матвеев молчал и хмурился.
     Поравнявшись  с  пароходом  под  английским флагом, мы на  значительном
расстоянии стали  рассматривать его. Потом мы смотрели на рисунки в  тетради
Илько. Сходство по очертаниям было полное. А Матвеев продолжал молчать, хотя
мы поминутно задавали ему вопросы.
     --  Это он, -- опять сказал Илько. -- Я  не мог ошибиться,  потому  что
пять раз  рисовал "Владимира".  Вот каюта на корме, тут меня привязывали  на
цепочку... Костя, еще  ближе!.. Смотрите, вон вмятина на борту.  Видите? Это
"Владимира"  случайно  ударил  другой пароход, когда  мы уходили из  Печоры.
Сильный был удар, я тогда даже свалился и набил себе на лбу шишку...
     Костя направил "Молнию" к пароходу, и мы общими  усилиями прочитали  на
носу его название, написанное по-английски: "Эдуард".
     --  Не волнуйтесь,  ребята, -- сказал  наконец  Матвеев к  общей  нашей
радости. -- Илько прав, это никакой не "Эдуард", это "Владимир". Я его узнал
сразу же, как увидел. Только молчок, никому ни слова. Поняли? Я сейчас поеду
в город. Илько поедет со мной.
     Итак,  Илько  был прав.  Англичане, уведя "Владимира" с  грузом  леса и
пушнины, перекрасили его,  поставили  на  трубе марку английской  пароходной
компании и дали новое название.
     Разумеется, все требовалось еще раз проверить. Но это было  уже не наше
дело. Оставалось только сообщить о необычайном открытии нашему старому другу
Николаю  Ивановичу. А  Николай Иванович, конечно, знает,  кто во  всей  этой
истории должен разобраться.





     Илько и Матвеев не ошиблись.  Как нам потом рассказал Николай Иванович,
при  окончательной  проверке   действительно  оказалось,  что  "Владимир"  и
"Эдуард"  -- это одно и  то же судно. Были вызваны  другие  моряки,  которые
раньше плавали на "Владимире", и они тоже быстро опознали пароход.
     Так Илько возвратил своей Родине  ее собственность, похищенную во время
англо-американского нашествия, -- большой морской пароход.
     ...Английский  флаг  на  судне  был  спущен, и  сразу же  по  флагштоку
взлетело и затрепетало на свежем порывистом ветру красное полотнище с серпом
и молотом в уголке -- флаг Советской страны.
     Осенью   "Владимир"   вместе  с   другими  судами   был   поставлен   к
соломбальскому  причалу для текущего ремонта. Только теперь  пароход получил
уже новое название -- "Октябрь".
     --  Ты знаешь, кто  назначен старшим механиком на "Октябрь"? -- спросил
меня Костя, когда мы вечером возвращались из мастерской.
     -- Откуда же я знаю?
     -- Николай Иванович! -- восхищенно сказал Костя. -- И я хочу...
     Он замолчал.
     -- Ну, чего же ты хочешь? -- нетерпеливо спросил я.
     --  Я  хочу...  ох, это было бы здорово!.. Хочу  попросить, чтобы меня,
тоже послали на "Октябрь".
     -- На ремонт, что ли?
     -- Ясно  дело,  сейчас  на  ремонт, а весной  и в плавание. С  Николаем
Ивановичем!
     Признаться, я  чуть  не  лопнул от  зависти. Через  две  недели все мы,
закончив производственное обучение в школьных мастерских, должны были  пойти
на  практику,  на  ремонт  пароходов.  Конечно, если  Костя попросит Николая
Ивановича,  старший механик охотно  возьмет  его к себе на судно. И как  это
Костя первый додумался? А куда же, на какой пароход пошлют меня? Впрочем...
     -- Послушай, Костя, а двух учеников не возьмут на "Октябрь"?
     Мой приятель  принял  такой вид,  словно он уже состоял в числе команды
"Октября".
     --  Не знаю, -- сказал  он  соболезнующе, --  вряд ли. К чему нам  двух
учеников?
     -- А как же на "Днепре" в прошлом году двое учеников было?
     Тут Костя расхохотался и покровительственно похлопал меня по плечу:
     -- Испугался, что я один попаду к Николаю Ивановичу, а? Не бойся! Могут
даже троих на одно судно взять.
     Я успокоился, обрадованный, и предложил:
     -- Мы еще Илько возьмем.
     -- Ясное дело, его нужно.  Его на "Октябрь"  обязательно  возьмут. Ведь
если бы он не вспомнил...
     Мы были уверены, что  нас троих пошлют на "Октябрь". Но вышло иначе. На
"Октябрь" требовался только один ученик. Николай  Иванович сам ходил в отдел
кадров пароходства  хлопотать о нас. Там едва-едва согласились дать ему двух
учеников.
     Мы были крайне  огорчены. Кто  же из нас  пойдет  на другой пароход?  Я
подумал и сказал Косте:
     -- Илько обязательно должен  быть  на "Октябре". Ведь  если  бы  не он,
пароход бы опять ушел в Англию.
     -- Конечно, -- согласился Костя. -- Пусть Илько идет на "Октябрь". А мы
с тобой... бросим жребий.
     Он  свернул в  трубочки два листка бумаги.  На одном  из  листиков было
написано заветное слово. Трубочки Костя положил в кепку.
     -- Тащи!
     С трепетом запустил я руку в кепку, вытащил одну трубочку, развернул ее
и прочитал: "Октябрь"!
     Я  радовался, смеялся  и прыгал, пока не заметил  разочарованно-хмурого
взгляда Кости. Мне тоже сразу стало грустно.
     -- Слушай, Костя, иди на "Октябрь", а я пойду на другой пароход.
     --  Нет, -- сказал  Костя,  и глаза его  просветлели.  -- Уговор дороже
денег...  Мы  еще  с  тобой поработаем  на одном  корабле и поплаваем. А раз
сейчас тебе выпал "Октябрь" -- ты и иди.
     ..."Октябрь" был большой пароход с машиной в тысячу сил, с трехтопочным
котлом и множеством вспомогательных механизмов.
     Когда мы с Илько пришли на  пароход, на его трубе уже красовалась марка
советского  торгового  флота -- неширокая красная полоса. Котел еще был  под
паром,  но скоро огни в топках должны были погасить. Для зимнего ремонта  на
судне оставались механики, три машиниста и два кочегара.
     -- Справимся!  -- сказал Николай Иванович и, показывая на нас, добавил:
-- Вон у нас еще какие помощники есть!
     Мы смущенно молчали,  а механики и машинисты с любопытством смотрели на
нас -- своих помощников.
     Кроме Николая Ивановича, на  "Октябре" оказался еще один наш  знакомый,
которому  мы несказанно обрадовались.  Это был кочегар Матвеев. Он упросил в
пароходстве, чтобы его направили на старое судно, где он плавал много лет.
     --  Вы  все  знаете,  --  продолжал Николай  Иванович,  разговаривая  с
командой, -- что наш "Октябрь", бывший пароход "Владимир", недавно возвращен
советскому флоту. Во время интервенции он был уведен англичанами за границу.
В  то  время интервенты похитили  из разных советских  портов  свыше двухсот
наших крупных пароходов. Это вам, товарищи, известно. Но вы, кроме Матвеева,
не знаете, что наш "Октябрь" возвращен Родине  благодаря вот этому мальчику,
благодаря Илько...
     Конечно, механики, машинисты и кочегары этого не знали  и были изумлены
сообщением  старшего  механика. Тут начались  расспросы, и Николаю Ивановичу
пришлось рассказать историю возвращения корабля.
     -- Вот это здорово!  --  восторженно сказал  один из  машинистов, когда
механик  закончил рассказ.  --  Я сам видел,  как  уводили наши пароходы  за
границу. Больно было смотреть... я помню те дни... Спасибо тебе, Илько!
     Машинист подошел к Илько и крепко пожал руку моему другу. Вслед за  ним
и все остальные  члены  команды  "Октября" с  благодарностью  пожимали  руку
смущенному Илько.
     -- Ну, с чего начнем? -- спросил Николай Иванович.  -- Пожалуй, будущим
морякам следует по-настоящему с судном познакомиться. Теорию уже изучали?
     -- Начали пароходную механику, -- сказал я.
     -- Добро! Значит, сегодня и посмотрим весь пароход, познакомимся с ним,
а  завтра  к ремонту  приступим. Дела  всем  хватит, хорошая  практика перед
плаванием будет.
     Раньше мне  пришлось повидать  немало самых  разнообразных  судов --  и
морских пароходов, и буксиров, и шхун, и  ботов. Я даже считал себя знатоком
корабельной науки. Все-таки ведь мой  отец был матросом, и  он  многому меня
научил. Кое-что  я  слышал от  знакомых  моряков. Кроме  того,  я сам чистил
котлы.
     Но  в этот день  я  понял,  что знаю  о  кораблях  еще очень мало. Есть
ребята, вроде Гриши Осокина, которые думают, что моряком стать очень просто:
поступил на судно -- и ты уже моряк. Однако  эти ребята ошибаются. На каждом
корабле  столько  механизмов,  приспособлений,  приборов, что даже  одни  их
названия  не скоро запомнишь.  Впрочем,  что  касается  Гриши Осокина, то он
теперь уже по-иному думает о  морском  деле. На одном из последних уроков по
кораблестроению в школе он смешал в кучу шпангоуты,  бимсы  и  стрингера  и,
конечно, получил неудовлетворительную отметку.
     --  У  вас,  Осокин,  не  корабль  получается,  -- сказал  тогда  Грише
преподаватель,  -- а свалка металлического  лома. Для  будущего  моряка  это
непростительно. Плохо! Садитесь!
     ...Экскурсия  по  пароходу  с  Николаем   Ивановичем   была   настоящим
путешествием.
     Корабль! Только старый, опытный моряк, каким был Николай  Иванович, мог
показать все то чудесное, что скрыто за этим словом.
     Николай   Иванович   показывал  и  рассказывал,   а  мы  с  Илько   его
расспрашивали. В первые  минуты  я держался солидно,  делая вид, что все это
мне  давно  известно. Однако первый же мой вопрос,  который был  задан тоном
бывалого моряка, оказался для меня конфузом.
     Я хотел узнать, с какой скоростью ходит "Октябрь", и спросил:
     -- А сколько узлов в час делает "Октябрь"?
     Слова  "узлов" и "делает" должны  были  показать  мою осведомленность в
морском деле. Но вышло совсем иначе. Николай Иванович улыбнулся и сказал:
     -- Узлов в  час? Так, дорогой, моряки не говорят. Узел не мера длины, а
единица  скорости судна. Наш "Октябрь"  идет в час восемь морских  миль, это
значит он идет восемь узлов. И когда говорят столько-то узлов, то в "час" не
добавляют. Если  узлов, то уж  обязательно  только в час. Не путайте мили  с
узлами.
     На судне  много  необычного.  Поэтому, если  вам  придется  попасть  на
корабль, не называйте палубу полом даже в каюте. На судне нет перил, но есть
поручни. Веревки здесь называются концами.  И стрелы на корабле не для того,
чтобы ими стрелять, но для того, чтобы поднимать  груз. И барабан у  лебедки
не для того, чтобы барабанить, но для того, чтобы наматывать на него трос.
     Да, путешествие по  пароходу было для нас полно открытий и всевозможных
неожиданностей.  Мы не заметили, как  прошло  время, и  нам  уже нужно  было
собираться домой.
     На другой  день  начался  ремонт.  Мы  с  Илько  помогали  механикам  и
машинистам разбирать машину. Потом нам пришлось взяться за притирку кранов и
клапанов, которых  у паровой машины, у котла и  у вспомогательных механизмов
бесчисленное множество.
     Огонь в топках  котла  был  погашен. В  машинном отделении  сразу стало
прохладно. Зато кочегары установили камелек -- небольшую чугунную печку.
     Когда в  камельке  разводили  огонь,  становилось  очень  тепло. Стенки
камелька так накалялись, что казались румяными.
     Почти каждый  день  старший механик Николай Иванович приносил на  судно
какие-нибудь  новости.   Перед  началом  работы  и  во  время   перекура  он
рассказывал  машинистам  и  кочегарам  о  том,  что  происходит в  Советской
республике  и  за ее рубежами. За несколько дней  перед Новым  годом Николай
Иванович пришел на пароход взволнованный и радостный.
     --  Ну-ка,  дорогой,  --  обратился  он  ко  мне,  --  скажи,  в  каком
государстве ты живешь?
     -- В Советской республике, -- ответил я.
     --  Правильно.  Но  знай  еще вот  что:  все  советские  народы  теперь
объединились в  одно государство. И государство наше теперь называется  Союз
Советских Социалистических Республик!
     -- Союз Советских Социалистических Республик! -- повторил я.
     И эти гордые слова повторяли в тот день все моряки "Октября".
     Было  это в  декабре 1922 года,  когда в  Москве  только что закончился
Первый  Всесоюзный  съезд Советов.  О  съезде Советов  нам тоже  рассказывал
Николай Иванович.
     Всю  зиму мы  проработали на судоремонте, с нетерпением ожидая  весны и
первого рейса в море.





     Ремонтные  работы  на  "Октябре"  были  полностью  закончены до  начала
ледохода.
     День  поднятия  паров на  судне  подобен  празднику.  Николай  Иванович
приказал кочегарам подготовить топки. Котел был  наполнен водой. В кочегарке
собрались все механики, машинисты, кочегары и, конечно, мы, ученики. Команда
уже была укомплектована для навигации.
     И вот пришли старший  механик  и капитан.  Николай Иванович при  полной
тишине с торжественным видом  сам открыл  первую топку и поджег промасленную
паклю. Потом он то же самое сделал у второй и у третьей топки.
     Было  слышно, как зафыркало пламя и как оно загудело  в топках весело и
порывисто.
     Кочегар Матвеев  сбросил  куртку и остался  в  сетчатой  короткорукавой
рубашке. Легко, словно играя  лопатой, он  зашуровывал в топки уголь.  Топки
дышали нестерпимым жаром.
     ...Дрогнула стрелка манометра и медленно-медленно  поползла по делениям
дуги к красной черте-марке. В котле накапливался пар -- появилось давление.
     Николай Иванович,  довольный и веселый, встал с  мусорной кадки, широко
улыбнулся и сказал:
     -- Теперь можно будет опробовать и главную машину.
     Мы поднялись  на палубу. Запрокинув  голову,  Николай  Иванович  указал
рукой на черный дым, клубящийся из трубы.
     -- Идет! Ух, какой густой... Сплошной уголь!
     Он перегнулся через кап и крикнул в кочегарку:
     -- Хватит, дорогой! Все топливо в трубу выбросишь. Довольно!
     Жгуче-черная грива дыма  постепенно  стала превращаться в серую, словно
седея на глазах.
     Около  "Октября", окалывая лед, из стороны  в  сторону  мотался большой
буксир ледокольного типа. Он с разбегу, словно задорный петушок, налетал  на
толстую  кромку застарелого льда.  Его форштевень, ударившись о препятствия,
поднимался.  Казалось,  буксир  вот-вот  встанет на  дыбы.  Кромка  льда  не
выдерживала,  трещала,  крошилась,  а  по  ледяному  полю,   словно  лучики,
разбегались трещины.
     По середине Северной Двины прошел ледокол и пробил широкое русло.
     Весна была  напористая в  своем наступлении. Крушить лед ей помогали  и
солнце,  и  южные ветры, и  теплые  дожди.  Теперь союзниками  весны были  и
команды ледокольных судов.
     На  следующий день  после подъема  паров  опробовали  главную машину, а
также динамку, донки и остальные  вспомогательные  механизмы. Мы чувствовали
себя именинниками. Ведь мы всю зиму работали на  ремонте котла и механизмов.
Есть  и  наша  маленькая доля  в  этом общем  труде  восстановления большого
парохода.
     Золотники сейчас подают в цилиндры пар, а я вместе с машинистом Золиным
эти  золотники  ремонтировал.  Мне  пришлось  вновь подгонять подшипники,  в
которых сейчас проворачивается коленчатый вал. Я притирал бесчисленные краны
и  клапаны,  вырубал  прокладки,  набивал сальники.  Теперь, когда проворные
эксцентрики,  тяжелые  шатуны  и штоки,  массивный  вал  пришли  в движение,
радостно было сознавать, что во всем этом заложен труд твоих рук.
     Промелькнуло несколько  дней,  порт ожил. Над гаванью  понеслись  гудки
пароходов, заскрипели погрузочные стрелы, затарахтели лебедки и брашпили. По
Северной Двине уплывали в Белое море почерневшие поздние льдинки.  Навстречу
им бежали юркие  катера и безмачтовые,  с  гофрированными крышами пароходики
пригородного сообщения.
     Всюду  в  порту  пахло  дымом, пресным отработанным  паром  и  краской,
просыхающей  на  корпусах пароходов и ботов.  В ковшах, у  стоянок  катеров,
поверхность  воды  зацветала  жирными  радужными пятнами  нефти и  машинного
масла.
     Навигация   открылась.  С  моря,   со  зверобойных  промыслов,   пришли
переполненные  тюленьими шкурами  суда. Они  принесли в порт  запахи  рыбы и
ворвани.
     За  два дня до отхода в рейс наш  пароход отбуксировали к Левому берегу
под погрузку. Нам, ученикам, было приказано перейти жить на судно. Поместили
нас  в кочегарском кубрике. Меня назначили на  первую  вахту --  с восьми до
двенадцати часов Илько на вторую -- с двенадцати до четырех.
     Мы  уже давно перезнакомились  со всей командой "Октября",  особенно же
подружились с радистом Павликом Жаворонковым и кочегаром Матвеевым.
     Наш  старый  знакомый,  кочегар  Матвеев --  немолодой моряк невысокого
роста, но коренастый и мускулистый  -- удивлял нас, когда стоял на вахте. Он
работал  легко,  словно играя, и  мог шуровать уголь в топку, стоя спиной  к
котлу  и  перекидывая  лопату через плечо. Он  без труда  поднимал  огромные
железные кадки со шлаком,  а  тяжелые  кочегарские  инструменты --  ломики и
резаки -- в его руках казались необычайно легкими.
     ...Рано  утром, встретив меня на верхней решетчатой площадке  машинного
отделения, Николай Иванович спросил:
     -- На вахту?
     -- На вахту, -- ответил я.
     -- Сейчас на стоянке в машине  пока делать  нечего.  Пойдем на  палубу,
подменишь кочегара. Уголь рубить умеешь?
     -- Сумею, -- уверенно сказал я, хотя понятия не имел о такой работе. --
Чем его рубить?
     Старший механик улыбнулся:
     -- Карандашом.
     Мне показалось,  что я ослышался.  Или,  может быть,  Николаи  Иванович
шутит? В недоумении я стал подниматься на палубу следом за механиком.
     --  Идите в кочегарку, приборочку там нужно сделать, --  сказал Николай
Иванович кочегару, сидевшему у вентилятора. -- А рубку передайте ученику.
     Он взял  у кочегара лист бумаги и  стал  объяснять, как нужно  "рубить"
уголь. Дело  оказалось  пустяковым. Нужно было вести счет погрузки  угля  --
ставить карандашом  палочки-единички. Каждая  корзина -- одна палочка. После
каждых четырех корзин погруженного угля и четырех отметок  пятая  отмечается
косой поперечной палочкой, пересекающей четыре предыдущие.
     -- Так делается для удобства счета,  -- объяснил  Николай  Иванович. --
Пяткaми.
     Я  принялся  за дело,  наблюдая,  как стремительно  взлетают  в  воздух
плетеные круглые корзины с углем и по команде "трави!" ныряют вниз.
     Корзина  -- на  бумаге  появляется  палочка.  "Пятая", --  считаю  я  и
перекрещиваю  "заборчик", состоящий из четырех  единичек.  Очень уж нехитрое
дело -- моя первая морская вахта на стоянке.
     Вахта закончилась, но  погрузка угля продолжалась. И тогда на смену мне
появился кочегар Матвеев.
     -- Завтра в восемь вечера отход.
     -- Куда пойдем, не знаете?
     -- Кажется, в Мурманск. Ладно, давай карандаш да иди обедай.
     Я отправился на  камбуз и встретил там  Илько. Повар  Гаврилыч,  весело
подмигнув нам,  наполнил миски супом,  да таким густым,  что ложка стояла, и
сказал:
     --  Добрые хлопцы,  вот бы  мне одного такого  на камбуз!  А?  Хотите в
помощники? Житье будет -- лучше не сыскать!
     -- Мы на механиков учимся, -- сказал я.
     -- Что механик, что штурман, что  камбузный мастер на  судне все  едино
моряки. А вы знаете, что один знаменитый  полярный  мореплаватель сказал? Не
знаете?  Он  сказал,  что  в  полярной  экспедиции  повар  после  начальника
экспедиции на  корабле -- первый человек!  Понятно? Вот! А в народе говорят:
повар-блинник каждый день именинник. Ну, не  хотите -- как хотите. Приходите
за вторым.
     Мы поднялись с Илько на полубак и с аппетитом принялись за обед.
     -- Илько, ты видел море, -- сказал я. -- Какое оно?
     Илько задумался. Потом стал говорить, с трудом подбирая слова:
     -- Море?..  Оно  очень-очень большое и  очень-очень  красивое.  Я люблю
рисовать море... Оно разное, море. В сильную бурю  оно темно-зеленое и тогда
кажется тяжелым... А  когда  тихо,  оно  голубоватое и кажется  легким,  как
воздух. Очень трудно подбирать  краски, когда рисуешь... А  рассказывать еще
труднее. Мне не рассказать тебе, какое море...





     Последнюю ночь перед рейсом  я ночевал дома.  Утром мать проводила меня
до ворот.
     -- Мы скоро вернемся, мама, -- дрожащим голосом сказал я.
     Она обняла меня. Прихрамывая и опираясь на палку, подошел дед Максимыч.
Я уже с ним прощался, но старик не выдержал и тоже вышел проводить меня.
     -- До свиданья, мама! До свиданья, дедушко!
     -- Счастливого плавания, Димка!
     Я помахал им и торопливо зашагал по улице. На половине  пути обернулся.
Мама и дед все еще стояли у ворот и смотрели мне вслед.
     День  тянулся  на  судне  на редкость  медленно.  После вахты  я  успел
пообедать,  побродить по  причалам,  сыграл три  раза  в шахматы  с радистом
Павликом Жаворонковым,  послушал  рассказ  повара  Гаврилыча о том,  как  он
плавал вокруг света.
     Томясь ожиданием, мы с Илько  сошли на  берег, осмотрели с причала  все
поблизости стоящие пароходы и пришли к заключению,  что среди  них "Октябрь"
-- самое красивое и, пожалуй, самое мощное судно.
     Вдруг Илько схватил меня за руку и крикнул:
     -- Бежим, Дима! Смотри, отходной подняли!
     На задней мачте "Октября", подзадориваемый ветерком,  трепетал синий  с
белым квадратом отходной  флаг. Мы вбежали на палубу. По всему заметно было,
что пароход отправляется в плавание.
     Дым над трубой стал  густым и черным -- кочегары шуровали. Из машинного
отделения слышались тяжелые вздохи. Это прогревали главную машину.
     На мостик поднялся капитан. Мы с Илько переживали торжественные минуты,
а лицо у капитана было спокойное, даже равнодушное. Конечно, ему приходилось
уходить в море, наверно, сотни раз. Чего ему волноваться или радоваться!
     Ровно  в восемь  часов  оглушительный  басовый  гудок  трижды  разорвал
застоявшуюся  к вечеру  двинскую тишину.  На мостике металлическим перебором
зазвенел телеграф,  словно  кто-то  железной палочкой  провел  по  стаканам,
поставленным в  ряд. И сразу такой же  металлический  перезвон послышался из
машинного отделения.
     Матросы сбросили швартовы на палубу. Капитан в  мегафон что-то кричал с
мостика старшему штурману, стоявшему  на полубаке. Буксирный пароход оттащил
"Октябрь" от причальной стенки.
     Глухо  заработала машина.  Было слышно,  как под  кормой винт  взбивает
упругую воду. Зашевелились и  поползли у фальшборта  штуртросы,  соединяющие
рулевую машину штурвальной рубки с рулем.
     "Октябрь", сделав полукруг, ходко пошел вниз по реке.
     Мы стояли у правого борта. На высоком берегу белыми  зданиями и зеленью
бульвара сиял под вечерним солнцем родной Архангельск.
     Неожиданно, выйдя на самое широкое место Северной Двины, "Октябрь" стал
поворачивать влево. Я в недоумении взглянул  на рубку, где стоял штурвальный
матрос. Неужели "Октябрь" будет еще где-нибудь пришвартовываться?
     -- Куда это он? -- спросил я у Илько.
     Но тот и сам не знал, почему пароход так круто меняет курс.
     "Октябрь" вначале шел,  пересекая реку, затем еще  больше  взял  влево.
Берега с  причалами, зданиями,  деревьями разворачивались вокруг нас.  Можно
было подумать, что штурвальный, если  не сошел с ума, то просто забавляется.
Пароход  уже  описал  огромный полукруг  и  плыл  в обратную сторону. Однако
странные действия штурвального, кроме нас, никого не смущали и не  удивляли.
Капитан   и  вахтенный  штурман  расхаживали  но  мостику,  сохраняя  полное
спокойствие.
     Все объяснил нам поднявшийся на палубу Николай Иванович.
     -- Уничтожают девиацию, -- сказал он.
     Мы с Илько посмотрели друг на друга и вместе спросили:
     -- А что это за девиация такая?
     -- Девиация? Это отклонение  магнитной  стрелки  компаса от  магнитного
меридиана. Иначе говоря,  это ненормальность в  компасе. Эту  ненормальность
нужно устранить, чтобы пароход в море не сбился с правильного курса.
     Пока Николай Иванович нам объяснял, "Октябрь"  снова  вышел на середину
фарватера.
     -- Теперь уже в море, -- сказал старший механик.
     Архангельск остался далеко за кормой.
     -- Смотри, Илько, наша Соломбала! -- крикнул я. -- Вот Мосеев остров, а
вон флотский полуэкипаж. А это что за хибарка на берегу?
     --  Это не  хибарка,  --  сказал Матвеев смеясь.  -- Не  узнал? Это  же
кинотеатр.
     Неужели  это "Марс"?  Каким он издали кажется  маленьким и смешным! Эх,
ребята наши не  знают, что мы в море пошли. Костя Чижов только знает, мы ему
говорили. Но он на своем пароходе, на "Канине". Тоже готовится в рейс...
     -- А отсюда нашей улицы не видно.
     -- А ты заберись на мачту, тогда увидишь.
     -- Нет, не увидеть. Далеко, и домов много...
     Мне  казалось,  что   вся  Соломбала  приветствует  нас  и  желает  нам
счастливого  плавания. До  свиданья, мама.  До  свиданья,  дедушка Максимыч!
Счастливо плавать, Костя! Счастливо оставаться, наша родная Соломбала!.
     "Октябрь", выпустив струю пара, резко затрубил. Впереди тоже послышался
свисток. Навстречу нам шел огромный морской пароход-лесовоз.
     Лесовоз шел без груза. Подобно могучей скале, возвышался его корпус над
водой. Было видно,  как крутится под кормой  у  руля большой  винт.  Лопасти
винта, оголяясь, разбрасывали по сторонам пену и брызги.
     -- Из дальнего возвращается, -- заметил я солидно и со знанием дела. --
Из-за границы...
     "Октябрь" долго шел судоходным  рукавом Северной Двины -- Маймаксой. На
берегах  Маймаксы  стояли лесопильные заводы, тянулись лесные биржи. Кое-где
от  заводов  остались  лишь  высокие  кирпичные трубы.  Заводы были  сожжены
интервентами.
     Но вот река  расширилась,  и уже  стал  виден  морской простор.  Вскоре
"Октябрь" вышел в Белое море.
     Длинный низкий остров с одинокой башней маяка разлегся в море, недалеко
от устья Северной Двины.
     -- Мудьюг, -- сказал кто-то из команды.
     Так  вот  он  какой, этот остров смерти. Здесь  были в  заключении отец
Кости -- котельщик судоремонтных мастерских большевик Чижов -- и отец Оли --
капитан Лукин.
     И я вспомнил недавние  страшные  дни арестов, расстрелов, издевательств
-- палаческие дни кровавых американских и английских захватчиков.





     Я  проснулся с необычным чувством.  Какая-то непонятная сила  поднимала
меня вместе с постелью и подушкой. Вдруг  эта сила  словно пропала, и я стал
медленно опускаться. Откуда-то доносился глухой и тоже непонятный шум.
     Открыв глаза,  я  увидел  большой  медный  чайник, раскачивающийся  над
столом, словно маятник. Чайник висел на крючке.
     Иллюминаторы    были    закрыты    и    крепко    завинчены    ушастыми
гайками-барашками. В толстые стекла то и дело била волна.
     -- На вахту пора, -- сказал кочегар Матвеев. -- Вставай завтракай.
     Я поднялся и стал одеваться. Тут обнаружилось, что пропал один ботинок.
Странно...  Куда он  мог  деваться?  Может быть,  кочегары решили  надо мной
подшутить и спрятали  ботинок? Но вскоре оказалось, что "подшутил" надо мной
шторм. Мой ботинок "уехал" в другой конец кубрика, и я насилу его разыскал.
     Завтракать не хотелось. Я выпил кружку  горячего чая и вышел на палубу.
Шторм был не сильный, но качка  изрядно чувствовалась. "Октябрь" одиноко шел
по  неспокойному морю, сплошь покрытому мутно-зелеными  валами. Когда палуба
опускалась,  на   нее  взлетали  бесчисленные  брызги  воды.   Вокруг  стоял
непрерывный и монотонный шум моря. Берегов не было видно.
     Уже пробило  восемь часов, и я поспешил  в машинное отделение на вахту.
На палубе было  прохладно. В машинном отделении меня приятно  обдало теплом.
Здесь горело электричество и после мокрой, обдуваемой ветром палубы казалось
уютно. Свет электрических лампочек красиво  искрился на полированных  частях
машины, обильно смазанных маслом.
     Машина работала неравномерно. Когда корма парохода  поднималась  и винт
оголялся, машина работала быстрее. Но стоило корме опуститься, винт  получал
в воде нагрузку, и машина поворачивала коленчатый вал медленно, с трудом.
     Старший машинист Павел Потапович объяснил, в чем заключается моя работа
во  время хода.  Мне нужно  было  смазывать машину и  щупать  подшипники  --
проверять, чтобы они не нагревались.
     Смазывать на ходу главную машину вначале казалось очень трудно. Носочек
масленки никак не  хотел попадать  в  воронку, и масло  лилось  впустую.  Но
вскоре я освоился и научился смазыванию.  Некоторые части машины смазывались
не маслом, а просто мыльной  водой из  специальной спринцовки. Это было даже
интересно -- пускать струю воды на  машину. Еще совсем недавно в Соломбале я
делал такие  спринцовки  из трубчатого  растения,  которое  у нас называлось
бадронкой.
     Щупать подшипники оказалось сложнее. Было немного страшновато смотреть,
когда Павел Потапович  выбирал момент и в такт машине несколько раз спокойно
накладывал руку на движущийся вкруговую мотылевый подшипник. Но на первой же
вахте я научился и этому делу.
     Перед  окончанием вахты я  почувствовал  тошноту.  И в это самое  время
Павел Потапович послал  меня в  тоннель набить густым маслом  -- тавотом  --
подшипники главного  вала. Тоннель  --  узкий  и  низкий коридор  -- шел  от
машинного отделения к корме. На корме качка ощущается особенно сильно. Кроме
того, воздух тесного тоннеля насыщен испарениями масла.
     Я еще сильнее ощутил головокружение.
     Поспешно  набив  коробки маслом, я выбежал  из тоннеля. Вероятно, вид у
меня был жалкий, потому что старший машинист спросил:
     -- Ты чего побледнел? Море бьет?.. Ну, беги скорее на палубу!
     На  палубе  от свежего  воздуха мне стало  легче. Минут  десять  спустя
подошел кочегар Матвеев, тоже сменившийся с вахты:
     -- Какова первая ходовая  вахта? Пойдем  умываться, да перекусить надо.
Проголодался я здорово.
     Качка  так  подействовала, что  я  не  мог  даже  думать  о еде. И  тем
удивительнее  было  смотреть,  с  каким  аппетитом  уничтожал  обед  кочегар
Матвеев.
     -- Во время качки мне поесть только подавай, -- намазывая хлеб маслом и
ухмыляясь,  сказал он. --  Во  время  качки у меня  аппетит  двойной. И тебе
советую  есть  побольше.  Кто  не  ест, тот  к морю  никогда  не  привыкнет.
Заставить себя нужно.
     Он взял ломоть хлеба и густо посолил его:
     -- Вот для начала такой бутерброд съешь,  а потом постепенно привыкнешь
-- все будешь употреблять.
     На Илько качка совсем не действовала.  Он  отстоял  свою вахту как ни в
чем не бывало. Но к этому времени и я уже освоился с качкой.
     Так началась наша морская жизнь.
     Команда  на "Октябре"  была дружная. С такими моряками жилось весело, и
вскоре я забыл о тех приключениях, о  которых  мы раньше так часто мечтали с
Костей.  Еще два дня назад  мне  казалось, что самые невероятные приключения
начнутся сразу  же,  как только мы  выйдем в море. Однако жизнь на "Октябре"
шла обычно и даже однообразно. И  пока мы шли в Мурманск, ничего выдающегося
не случилось. Правда, утром на третьи сутки море накрыл туман. "Октябрь" шел
замедленным ходом, и вахтенный матрос почти  непрестанно бил в рынду. Звоном
рынды он предупреждал суда, которые могли встретиться "Октябрю".
     Вначале я, признаться, побаивался: а  вдруг произойдет столкновение! Но
ни одно судно нам не встретилось, и вообще все обошлось вполне благополучно.
     "Октябрь"  вошел  в  Кольский  залив.  Нас  окружали высокие  скалистые
берега.
     Пароход отдал якоря на рейде. После обеда  мы  на шлюпке отправились на
берег, чтобы посмотреть портовый город Мурманск.





     Жизнь свою,  пока еще  небольшую, я  прожил в Архангельске и никогда не
видел других городов. Я читал названия далеких портов на кормах пароходов, и
мальчишеское  воображение рисовало  мне  просторные рейды,  высокие причалы,
десятки судов,  стоящих  под  погрузкой, прямые  пыльные  улицы, уходящие от
набережной к центру города.
     Шагая  по  улицам Мурманска, я переживал какое-то  совсем новое, еще не
знакомое  мне чувство. Раньше  в  своих играх  мы "заходили"  на  кораблях в
портовые города всех частей света. А тут был настоящий город, находящийся за
много сотен  миль  от Архангельска,  от речки Соломбалки, от нашей улицы, от
старого погреба, где мы так любили играть. Это был  первый настоящий порт на
пути наших морских странствований.
     Я  чувствовал,  что заканчивается детство,  заканчиваются  мальчишеские
игры. Впереди была уже "взрослая" жизнь. Она манила в свои широкие просторы,
открывая множество самых разнообразных дорог.
     "Октябрь"  увлек  нас  из  Архангельска,  но  мы  были на  пароходе  не
пассажирами.  Мы  сами  заставляли пароход двигаться  --  смазывали  машину,
запускали донки, питали водой котлы, шуровали в топки уголь.
     Где,  в какой стороне  Архангельск? Где-то там  далеко, на юго-востоке.
Там  осталось  наше детство. Там  мама, дед Максимыч, Костя Чижов,  которого
направили учеником на пароход "Канин".
     Архангельск стоит на  шестьдесят  четвертой параллели. В конце  октября
морозы уже сковывают Северную Двину и навигация  до мая там прекращается.  А
Мурманск значительно севернее Архангельска, он находится за Полярным кругом.
И все-таки порт не замерзает, навигация продолжается круглый год.
     -- Это потому, что сюда подходит теплое течение, -- поясняет Матвеев.
     Он уже  много  раз бывал в Мурманске и  теперь рассказывал нам все, что
знал об этом молодом городе.
     После бегства англо-американских интервентов город  на  некоторое время
притих. Страшные следы иноземных пришельцев были видны всюду: в пепелищах на
месте зданий, в разбитых причалах, в искалеченных корпусах судов.
     Теперь порт постепенно  начинал оживать. В  Кольский  залив  то и  дело
входили  пароходы и  рыболовные  боты.  Слышались  гудки,  перестук  судовых
двигателей.  Над  причалами  ветер  гнал   запах  рыбы,  машинного  масла  и
отработанного пара.
     На  мачтах  и флагштоках судов колыхались красные  флаги. Встречались и
флаги других стран -- норвежские, шведские, голландские, английские.
     На  окраинах Мурманска многие жилища  имели  странный  вид.  Крохотные,
высотой чуть побольше человеческого роста, эти жилища были собраны из досок,
фанерных листов и старого кровельного железа. Населения в городе становилось
все  больше,  а  жить  было  негде.  Но  тут  же  неподалеку  мы  видели   и
поднимающиеся стены новых домов -- в городе начиналось строительство.
     Кроме  рабочих, моряков, советских служащих,  в Мурманске в те  времена
было немало и таких людей, которые спекулировали, занимались контрабандой --
незаконно,  тайком  перевозили через границу из Норвегии и  Финляндии шелка,
костюмы, вина, сигареты.
     Часто в городе  устраивались облавы, в которых коммунисты и комсомольцы
--   рабочие  и   моряки  --   помогали   чекистам  и   милиции  вылавливать
контрабандистов, спекулянтов и шпионов.
     --  Когда  все  наладится,  Мурманск  будет  одним  из   лучших  портов
Советского Союза! -- сказал Матвеев.
     -- А  куда еще пойдет "Октябрь"?  -- спросил Илько, стараясь  шагать  в
ногу с Матвеевым и заглядывая ему в глаза. -- На Печору не пойдет?
     -- Говорили, что следующий  рейс будет в Мезень, -- ответил кочегар. --
А потом на Новую Землю или на Печору. Еще неизвестно.
     -- Хорошо бы на  Печору! --  сказал  Илько мечтательно. -- Теперь там у
нас хорошо, в тундре... Дима, ты хочешь к нам на Печору?
     -- Конечно,  хочу. Я  всюду  хочу побывать.  Вокруг  Европы пойдем,  на
Черное море -- в Одессу, Новороссийск, а может быть, потом еще  дальше -- на
Дальний Восток...
     Мечтая, я  думал  о  том, какая большая наша Советская страна.  Сколько
морей, океанов, портов...
     На свой пароход мы вернулись только к ужину. "Октябрь" уже был подведен
к причалу. За кормой "Октября", у этого же причала, стоял английский пароход
"Снэрк". На корме его под названием был обозначен порт приписки: Глазго.
     Вечер был тихий и  теплый. В  кубрик  идти не  хотелось, и  мы с  Илько
расположились ужинать  на  палубе,  у трюмного люка.  К  нам  присоединились
Матвеев и еще два кочегара.
     Залив  чуть  заметно  рябил,  отражая  в  бесчисленных отблесках низкое
заполярное солнце. Вдоль берегов тянулись неширокие полосы безупречной глади
-- казалось, что вода застыла тут на веки вечные.
     В  вечернем воздухе плыл  смешанный запах сырости  скал  и  водорослей,
смолы, тюленьего жира. Тишина обняла залив, корабли, причалы.  Жизнь в порту
словно замерла.  Редко-редко  на палубе какого-нибудь из пароходов появлялся
человек и сразу же исчезал.
     Ужинали  мы  молча.  После  вахты  и прогулки  по  городу чувствовалась
усталость.
     Вокруг было очень тихо, и  потому  внезапный  резкий металлический звук
заставил всех нас поднять голову.  Затем сразу  же  раздался продолжительный
сыпучий шум, послышались всплески воды.
     Матвеев вскочил и побежал на корму.
     -- Смотрите, что делают! -- крикнул он возмущенно.
     Мы  тоже  поднялись  и  направились  было  на  корму,  но  Матвеев  уже
возвращался.
     -- Видите, что придумали! -- сказал он, показывая рукой на "Снэрка". --
Шлак  сбрасывают за борт. Засоряют гавань.  Ну за это они ответят! У  себя в
Лондоне или Глазго они так не делают, а у нас, думают, можно.
     Засорять  гавань строго-настрого воспрещается.  Даже мы,  соломбальские
мальчишки,  хорошо  знали  об  этом и никогда  не бросали камней в гавань. А
англичане  здесь,   в  Мурманске,   высыпали  в  воду  полные  кадки  шлака.
Выбрасывать шлак можно только в указанных местах на берег или в море.
     --  Ничего,  мы их  научим нас уважать! -- Матвеев решительной походкой
направился в кают-компанию.
     По вызову капитана  явился представитель из портовой  конторы. Вместе с
Матвеевым он пошел на "Снэрк".
     -- Почему сбрасываете шлак в воду? -- спросили английского кочегара.
     -- Механик приказал.
     -- А вы знали, что это запрещено?
     -- Конечно, знал. Говорил механику, а он приказал сбрасывать в воду.
     -- А у себя в Глазго сбрасываете шлак в воду?
     -- Нет, в Глазго запрещено сбрасывать.
     --  Наглец  ваш  механик!  --  в  сердцах  сказал  представитель  порта
по-русски.
     Вызвали механика и капитана "Снэрка".
     -- Я не знал, что у вас  нельзя, -- пробовал увильнуть механик. У него,
конечно,  были другие соображения:  "Сейчас, на стоянке, вахтенному кочегару
нечего делать -- пусть вирает и сбрасывает шлак, иначе  в море  придется для
этого вызывать подвахту".
     -- Сколько лет вы плаваете?
     Англичанин  нахмурился. Вопрос был  в этом случае неприятен. Механик не
мог быть новичком.
     -- Это к делу не относится.
     --  Стесняетесь своего стажа и опыта? -- усмехнулся представитель порта
и обратился к капитану "Снэрка": -- Придется составить и подписать акт.
     -- Я отказываюсь, -- заявил английский капитан.
     -- Дело ваше, -- спокойно сказал представитель порта. -- В таком случае
"Снэрк"   будет   задержан   в  порту.   Мы  не   можем  нарушение  оставить
безнаказанным. Покойной ночи, сэр!
     Представитель порта  и Матвеев вернулись на "Октябрь". В  кают-компании
был составлен акт о засорении гавани.
     Меня и Илько позвали в кают-компанию.  Там, кроме представителя порта и
кочегаров, были наш капитан и механик Николай Иванович.
     -- Вы видели,  товарищи, как  со  "Снэрка" сбрасывали  в воду  шлак? --
спросил у нас портовик.
     -- Видели, -- в один голос ответили мы.
     -- Тогда прошу подписать этот акт.
     Дрожащей от волнения  рукой  я кое-как вывел на бумаге свою  фамилию. Я
еще никогда не подписывался на таких важных документах.
     Илько тоже расписался. Николай Иванович положил руку на плечо Илько.
     -- Были времена, сам помню, -- сказал он,  -- жителей  тундры в клетках
через  Петербург  за  границу возили  на  помеху иностранным  туристам.  Как
зверей, на показ возили. И это называется у них  цивилизацией! А вот  теперь
Илько их будет учить культуре и порядку.





     Ночью с  северо-запада  подул  свежий порывистый  ветер.  К утру  ветер
усилился и  перешел в шторм. Порт наполнился  непрерывным  шумом --  свистом
ветра в снастях, тугими хлопками флагов и брезентов, ударами  прибойных волн
о борта и причалы.
     Я вышел на палубу.
     "Снэрк" все  еще стоял у причала рядом с  "Октябрем" -- два корабля под
разными флагами у одного причала. Но то были флаги не просто различных стран
-- они были флагами различной жизни.
     На корме "Октября" развевалось  красное полотнище  с серпом и молотом в
уголке.  И  это означало для нас многое -- свободный труд, дружбу  рабочих и
крестьян, дружбу народов.
     На "Снэрке"  висел британский  флаг. Он утверждал силу денег, богатство
одних и нищету других, рабство колониальных народов -- флаг чужого мира.  На
этом  пароходе,   на  атом  маленьком  плавучем  кусочке  Англии,  именуемом
"Снэрком", были чуждые нам Законы и порядки.
     Все это я уже хорошо понимал.
     На палубе я почувствовал, как меня охватывает озноб.
     -- Прохладно, -- сказал я, поеживаясь.
     --  Не прохладно, а  холодище дикий, -- ответил Матвеев. -- Простынешь!
Иди оденься потеплее.  Я  отправил Илько одеваться, он тоже выскочил в одной
рубашонке. Да еще рисовать на таком холоде вздумал!
     Кочегар повернул меня за плечи и легонько подтолкнул к двери кубрика!
     -- Иди, иди!
     Минуту спустя, натянув куртку, я снова был у борта. Появился и Илько.
     Мой приятель по-прежнему увлекался рисованием. Вот и сейчас он захватил
с собой краски, кисти и лист  плотной ватманской бумаги. Но рисовать  ему не
пришлось.  Мешал сильный ветер, хотя  Илько и пытался укрыться от его буйных
порывов за трубой.
     А  казалось, как  хорошо  бы  запечатлеть  на  бумаге  бушующий  залив:
темно-зеленые волны, сверкающую россыпь брызг и рвущиеся с мачт и флагштоков
цветистые  флаги!  Как меняются краски со сменой  погоды! Я был уверен,  что
Илько мог передать на  бумаге  не только краски, но  и все движение в порту,
весь  шум шторма: свист  ветра в  снастях, удары  флагов, гром  прибоя. Даже
горьковатый  вкус  волны  моряны, даже  острый  запах  из  сельдяной  бочки,
прибитой  волнами  к борту "Снэрка", -- все мог передать  Илько. Всему этому
его  научил Петр  Петрович -- замечательный человек, большевик, художник. Он
первый позаботился  о  судьбе бедного ненецкого мальчика. Хотя я никогда  не
видел  Петра Петровича, но хорошо представлял его и всегда с  благодарностью
за Илько вспоминал о нем.
     -- Нет, рисовать нельзя!  -- с  досадой сказал  Илько,  пряча  в карман
коробку с акварельными красками.
     -- Да, здорово штормит!
     --  Вот если  бы  нас такой  шторм застал в  море, -- заметил  Матвеев,
повернувшись  спиной к  ветру и  сложив  ладони корабликом,  чтобы  закурить
папиросу, -- все кишки бы у вас вывернуло.
     -- Не вывернуло бы, -- убежденно сказал я. -- Как-нибудь выстояли бы...
     После  завтрака  механик  поручил мне  и Илько  очень  ответственную  и
нелегкую для нас работу -- разобрать донку. Он так и сказал:
     -- Попробуйте разобрать самостоятельно.
     Конечно,   это  только  так  говорилось  --  "самостоятельно".  Старший
машинист Павел Потапович все время находился неподалеку от нас, хотя и делал
вид, что нисколько не интересуется разборкой донки. А сам то и дело украдкой
поглядывал на  нас  и  ухмылялся,  когда у "самостоятельных"  что-нибудь  не
получалось.
     Все-таки мы успешно  справились  с заданием  и обращались за  помощью к
Павлу Потаповичу не больше пяти раз.
     После  работы мы  разговаривали только о "нашей"  донке.  Хорошо бы нам
поручили ее  и собрать. Интересно,  как она теперь будет работать? Я пытался
уверить кочегара  Матвеева, что скоро мы сможем взяться самостоятельно и  за
ремонт главной машины. Вот бы еще нам на подмогу Костю Чижова! С этим парнем
можно за любое  дело взяться. Жаль, что его нет с нами на "Октябре". Где ты,
где ты, наш дружище, Костя? Забыв о донке, мы стали с увлечением и восторгом
рассказывать команде о Косте, о том, какой он умный, смелый и находчивый.
     ...Три дня и  три  ночи  штормило. Три  дня  и  три ночи  на  мачте над
портовой  конторой болтались терзаемые  свирепым  ветром штормовые  сигналы.
Казалось,  залив  кипел.  Злые  мутные волны,  шипя  и  пенясь,  ожесточенно
таранили  причалы  и  борта океанских пароходов. Мелкие  суденышки --  боты,
катера, буксиры -- утомленно кланялись волнам, словно просили о передышке.
     На  четвертые сутки шторм притих. Флаги на  судах  уже не трещали и  не
хлопали,  а неслышно  шевелились, то  лениво  взмывая,  то снова  опадая  на
флагштоки. Залив посветлел, и волны, присмирев и спрятав свои пенные гребни,
стали отлогими и ласковыми.
     Загрохотали якорные  цепи,  застучали на ботах двигатели.  Отстоявшись,
суда снова покидали порт.
     Из-за шторма "Октябрь" вышел в море с опозданием почти на полсуток.
     Позавтракав, мы  с Илько стояли у  правого борта  и любовались синеющим
вдали высоким скалистым берегом. До моей вахты оставалось около часа.
     -- А на будущий год тоже учениками будем плавать? -- спросил Илько.
     -- На будущий -- машинистами, -- ответил я. -- Школу закончим весной, и
останется для практики одна навигация.
     Илько некоторое время раздумывал, потом сказал мечтательно:
     -- Тогда в отпуск поеду в Москву. Я никогда не был в Москве... А теперь
опять поеду на Печору, в тундру, к своим...
     "Октябрь"  взял курс  на  Архангельск.  Скоро  мы  будем дома, в родной
Соломбале.
     Пришел  ли с  моря Костя Чижов? Выезжает  ли  дед  Максимыч на рыбалку?
Мама, наверно, беспокоится за меня --  был  шторм... Бывает  ли у нас лесник
Григорий? Как живет морская школа?
     Признаться, я очень соскучился по нашей милой Соломбале.
     Всего десять  дней  продолжался наш  рейс,  но почему-то  кажется,  что
"Октябрь" уже давным-давно  ушел из Архангельска. Как много за это  время мы
повидали и пережили!
     Чередовались вахта за вахтой.
     "Октябрь" одиноко шел по  океану,  оставляя  на отлогих  волнах длинный
пенистый след. Свободные от вахт часы мы с Илько проводили на палубе. Иногда
к нам присоединялся Павлик Жаворонков.
     В горло  Белого моря  "Октябрь"  вошел  рано утром.  В  Белом  море нам
встретилось несколько пароходов и ботов, шедших из Архангельска.
     Впереди одним курсом с  "Октябрем" шел какой-то  пароход. Лишь к вечеру
нам удалось настигнуть его. И как  велики были у  меня и у Илько удивление и
радость,  когда  нам  стало  известно,  что  этот  пароход  --  "Канин"!  Он
возвращался из Мезени.
     Когда пароходы поравнялись, мы  проглядели все глаза, надеясь на палубе
"Канина" увидеть нашего дружка Костю Чижова. Неужели он не знает, что мы так
близко от него?
     Но, конечно, мы не увидели Костю. Пароходы  шли слишком далеко друг  от
друга, и это нас  страшно огорчало. Мы даже  намекали  вахтенному  штурману,
что, мол, неплохо бы  подойти к  "Канину" поближе. Однако этот намек не  был
принят во внимание.
     Наш  пароход миновал  остров  Мудьюг.  И вот  показались низкие  берега
Северной Двины, вдали дымили  трубы лесопильных заводов. А  там, дальше,  --
наша Соломбала.





     "Октябрь"  отдал  якоря  на  просторном городском рейде против портовой
конторы. Спустя часа полтора  мимо  нас, весело приветствуя  гудками город и
пароходы, прошел "Канин".
     Костя стоял на палубе, размахивал руками и кричал:
     --  На  "Октябре"!.. Привет морякам "Октября"! Димка, а где Илько? Ого,
вы уже на якоре... вас и к стенке не подпускают...
     --  Здравствуй, Костя! --  отвечали мы. -- Когда пойдешь домой? Подожди
нас!
     Сделав   полукруг,  "Канин"   протиснулся   в   Воскресенский   ковш  и
пришвартовался.
     Вскоре Николай Иванович отпустил меня и Илько.
     -- Можете гулять до завтра, до утра. Передайте Андрею Максимычу поклон!
     С  "Октября"  уже  был  спущен штормтрап.  У борта покачивалась шлюпка.
Вместе  с несколькими  моряками  мы спустились в шлюпку  и  вскоре  были  на
берегу.
     Костя Чижов поджидал нас.  Он,  как и мы, был в синей моряцкой  куртке.
Казалось,  что  за эти десять  дней,  которые я  его не видел, Костя вырос и
раздался  в плечах.  Верхняя пуговица  у  куртки  была не застегнута.  Между
откинутыми  крайчиками  воротника куртки  виднелся уголок сетчатой нательной
рубашки.
     Этому  моряцкому  шику  стоило  позавидовать.  Но  я словно  не заметил
рубашку-сетку и, поздоровавшись с Костей, сразу же сказал:
     -- Мы вас все-таки ловко обошли.
     -- Зато мы уже два рейса в Мезень сделали.
     -- А в Мурманске  шторм был. И потом,  Костя,  мы  донку ремонтировали.
Самостоятельно!
     Очевидно,  это  сообщение  заинтересовало  Костю.  Однако  он не  хотел
сдаваться и не стал задавать вопросов, а сказал серьезно:
     -- Хорошая  практика. Я  целую  вахту  у  котла  самостоятельно  стоял.
Кочегар даже не подходил к топкам.
     Ни  я,  ни Илько  полной вахты  у котла не стояли. Лишь иногда кочегары
разрешали нам пошуровать в топку уголь.
     --  На "Октябре" пар трудно  держать, -- сказал я и добавил задорно: --
Это не то, что на вашем "Канине"!
     Костя посмотрел на меня, усмехнулся, но промолчал.
     Мы подошли к трамвайной  остановке. Я  снова начал рассказывать о нашем
плавании. Но Костя перебил меня:
     -- Эх, ребята, я вам самого главного не сказал!..
     Он   замолчал,   весь  преобразившись,   а  глаза  его  заблестели.   Я
почувствовал, что у Кости  действительно  есть сообщить нам что-то  особенно
важное. Когда мы вошли в вагон, он торжественно сказал:
     -- Меня приняли в комсомольцы!
     Я не знал, верить ему или не верить.
     -- Врешь! --  по  привычке и на всякий  случай сказал я  в надежде, что
если Костя обманывает нас, то сразу же в этом сознается.
     -- Очень мне нужно врать! -- ответил наш приятель независимо.
     Мне все-таки  не хотелось верить. Как  же так? Костю приняли, а нас еще
не  приняли!  Это было очень обидно. Почему Костя всегда и везде оказывается
впереди нас?
     -- Кто тебя принял?
     -- На судне приняли. На комсомольском  собрании мое заявление разбирали
и приняли.
     У меня вдруг  возникла мысль. Я легко мог проверить,  правду ли говорит
Костя.
     -- Покажи комсомольский билет!
     -- Билета еще нету.  Думаешь, его сразу и  выдают, как примут? Членский
билет я получу здесь, в городе. Зато мне уже  комсомольскую нагрузку дали --
судовую стенгазету вместе с машинистом Терешиным выпускать.
     -- И значок будешь носить?
     -- Конечно! А потом я вступлю в партию, -- мечтательно сказал наш друг.
-- Но это еще не скоро. Когда восемнадцать лет исполнится.
     -- Ничего,  --  решительно сказал  я, --  мы  с  Илько  тоже  заявления
подадим.
     -- У вас на "Октябре" есть ячейка?
     -- А как же! Павлик Жаворонков, радист, -- секретарь. Нас примут.
     -- Ясное дело, примут, -- согласился Костя.
     Некоторое время мы ехали молча. Потом я спросил:
     -- Костя, а самое главное, что должен делать комсомолец?
     -- Понятно  что:  помогать партии большевиков,  быть сменой... Я так  и
писал  в  заявлении:  "Прошу  принять  меня в  ряды  Коммунистического Союза
Молодежи,  потому что  я  хочу помогать Коммунистической  партии бороться за
новую жизнь".
     "Я  тоже  так  напишу в своем  заявлении,  --  решил  я,  --  "помогать
Коммунистической партии  бороться  за  новую  жизнь".  И  еще  добавлю:  "за
социализм".
     Мы не заметили, как проехали в трамвае через весь город. Быстро перешли
через реку Кузнечиху по мосту.
     Тут мы попрощались с Илько. Он пошел к себе в общежитие морской школы.
     Вот она, наша Соломбала! Как будто здесь ничего не изменилось. И все же
какой-то  новизной веяло от этих  знакомых берегов,  от всех этих деревянных
домов, от каждого деревца и кустика.
     Впрочем, ничего не изменилось, пока мы были в  рейсе. Но как изменилась
наша Соломбала  за  три  года, с  тех пор как  над  ней всколыхнулись  флаги
Советской страны!
     Со  стороны  лесопильного завода,  который  стоял на берегу  Кузнечихи,
доносился непрерывный веселый шум. Там опять бойко работали рамы -- огромные
станки  для распиловки  бревен на доски. У  заводского  бассейна  мы  видели
большие плоты леса, прибуксированные с  верховьев Северной Двины. По широкой
деревянной мостовой на двухколесных тележках "медведках" лошади тащили стопы
чуть желтоватых, пахнущих смолой досок.
     Я  вспомнил  слова Николая  Ивановича, сказанные  им  три  года назад в
губкоме партии: "Надо промышленность и транспорт восстанавливать, республике
лес нужен для строительства..."
     И вот лес  есть! "Зеленое золото идет!"  -- такой заголовок  я видел  в
губернской  газете.  Его будет  еще больше, этого "зеленого  золота",  будет
столько,  сколько  потребуется  стране.  Лесопильные заводы уже работают  не
только в  Соломбале, но и в Маймаксе,  Цигломени, на  берегах Северной Двины
выше Архангельска.
     За мастерскими виднелись мачты и трубы морских пароходов, готовящихся в
далекие рейсы.
     На   главной   улице,  недалеко  от  речки  Соломбалки,  строились  два
двухэтажных дома для рабочих завода.
     -- Отец говорил, что  в этом доме мы квартиру получим, -- сказал Костя,
останавливаясь и хозяйским взглядом окидывая первый дом. -- На втором этаже!
     -- И с нашей улицы уедете?
     -- Ясное дело, уедем. Теперь у нас комната  одна, да и та  маленькая. А
тут  квартира  -- две  комнаты.  Скоро  переедем.  Видишь, уже электричество
проводят.
     Действительно,   два  монтера  навешивали  на  ролики   новых   столбов
электрические провода.
     -- А у нас еще в прошлом году электричество провели. Костя, а ты будешь
к нам приходить, когда переедешь?
     -- Конечно, буду. Пойдем скорее!
     У заводского сада мы опять задержались. Когда я уходил в рейс, в ветвях
берез едва заметно проступала робкая прозелень. Сейчас весь сад был зеленый.
Маленькие ребятишки с детской площадки играли в саду.
     У  решетчатого забора был  построен для игры  большой пароход. На  носу
парохода было  написано название: "Юный моряк".  Ребята  облепили пароход. И
мне вдруг  тоже захотелось забраться на  палубу этого  "плывущего" по  траве
корабля, подняться на мостик и дать команду в машинное отделение.
     -- Нам раньше таких не строили! -- не без зависти сказал я.
     -- Раньше!  --  Костя  усмехнулся.  -- А кто  бы  для тебя раньше  стал
строить?.. Смотри, и штурвальчик, и спасательные круги, и флаги есть. Как на
настоящем!.. Эй, на "Юном моряке", капитаны, куда курс?
     Занятые  игрой, малыши не  обратили на нас никакого внимания. Это  было
даже  немного  обидно.  Но ведь  эти  "шпингалеты",  как называл  их  Костя,
конечно,  и  не  подозревали,  что мы  только-только  вернулись  с  моря, из
настоящего рейса на настоящем пароходе.
     Мы пошли дальше.
     -- Смотри, Костя, школа. Как там сейчас тихо!
     -- До  сентября, -- заметил Костя. -- Знаешь, скоро новую  школу  будут
строить. И новые  учебные мастерские. Алексей Павлович говорил.  Уже проекты
готовы.  Но к  тому  времени  мы уже  окончим  школу, специальность получим,
дипломы...
     А вот и речка Соломбалка, заполненная  лодками и карбасами. Ребята, как
всегда,  купаются.  Пожалуй, нам  теперь  уже  не к  лицу купаться  в  такой
речонке.
     -- Посмотри, Костя, что ребята придумали. Колеса! И хорошо идет...
     По речке плыла лодка. На ней было устроено приспособление, напоминающее
колеса речного парохода.
     -- Изобретатели... -- снисходительно произнес Костя. -- А ведь на самом
деле быстро ходит. Хорошо придумали!
     Где же теперь старая шлюпка "Молния"?
     Подойдя  к  нашей  улице,  мы почувствовали  знакомый  запах  костра  и
разогретой смолы.
     "Молния" была поднята на высокий берег и перевернута. Около нее  стоял,
склонившись,  дед  Максимыч.  Раскаленным железным крючком он водил по днищу
старой шлюпки, вгоняя пек в пазы. От крючка поднимался легкий сизый дымок.
     Дед Максимыч посмотрел в нашу сторону и заулыбался:
     -- Здорово, моряки! С привальным! Как плавалось?
     -- Спасибо, дедушко! Поклон от Николая Ивановича.
     Дед Максимыч  сунул крючок в костер и достал свою маленькую  коричневую
трубочку.
     -- Скука без дела -- вот и надумал вашу посудину в порядок привести.  А
у меня карбас на плаву, можно ехать на рыбалку. Поедем?
     -- Нет, дедушко, послезавтра -- опять в рейс.
     -- В рейс? Ну  что ж, это хорошо. Море, оно здоровье дает... И к  труду
приучает.
     -- Мы на будущий год уже машинистами пойдем, -- сказал Костя.
     -- Дедушко, а Григорий с Юроса не бывал?
     -- Как не бывал! Вчера от нас уехал. Он Ильку ждет не дождется. Сегодня
к  вечеру  опять  обещал  быть,  за  товарами  в  город  собирается. Женится
Григорий.
     Подходили  ребята  с  нашей  улицы,  расспрашивали  о  рейсе,  сообщали
соломбальские новости. Гриша Осокин пожаловался:
     -- А наш "Иртыш" все еще на  ремонте стоит. В море пойдем через неделю,
не раньше.
     Но тут он оживился и сказал:
     -- Ребята, сегодня кино интересное! Пойдем?
     -- А как же! -- ответил я. -- Костя, пойдешь?
     -- Можно сходить, -- согласился Костя.
     В этот момент  я  увидел  мать. Она  возвращалась  домой из магазина. Я
бросился к  ней.  Мама  обняла  меня,  улыбаясь той светлой и тихой улыбкой,
которой всегда встречала отца.
     -- Пойдемте обедать, -- сказала мама.
     Гурьбой  мы  пошли  по  улице,  прихватив  с  собой  инструменты   деда
Максимыча. Дедушка, погасив костер, тоже пошел с нами.
     Я любил свою улицу. Но еще никогда она не казалась мне такой родной. Мы
шли по ней как хозяева.
     -- А помнишь, Костя, как мы на корабельное кладбище ездили?
     -- А помнишь, Дим, как "Прибой" утопили?..
     Мы  чувствовали  себя  выросшими, иными, чем  были  два-три года назад.
Жизнь наша двинулась вперед. Но  детство,  хотя оно было нелегким и суровым,
все же  казалось нам славным и дорогим. Оно было для нас дорогим потому, что
в эти годы на  наших глазах  большевиками завоевывалась  светлая жизнь, наше
будущее.









     На  Северной   Двине  разноголосыми  гудками   перекликались  встречные
пароходы. Был  вечер, спокойный и светлый. Слоистые бледно-розовые облака на
северо-западе прикрывали солнце.  Облака были близко, и лучи  солнца,  падая
из-за них, причудливыми полосами освещали дальние песчаные острова. От этого
необычайного  освещения  и  острова, густо поросшие ивняком,  тоже  казались
близкими.
     Странно.  Сотни  раз  бывал  я  раньше  на  берегу Северной  Двины,  но
почему-то никогда  не обращал внимания  на красоту величественной  реки,  на
краски неба необыкновенной  чистоты и свежести, на оранжевые закаты и легкие
лебединые  облака.  Другое  дело  --  большие  морские  пароходы,  опутанные
оснасткой поморские  парусники --  шхуны и боты, что  стояли  на рейде  и  у
причалов. Другое дело -- переливчатый трепет многоцветных флагов и вымпелов,
горький  запах  пароходного  дыма,  грубоватые  шутки,  перебранки  и  песни
моряков.   Все  это  волновало,  притягивало   и  звало  в  далекие  морские
странствования.
     Теперь  я  вдруг  стал  совсем  по-иному  смотреть на  знакомую  реку и
удивлялся,  что раньше не замечал ее величия, не  стремился познать тайны ее
темных глубин, не  любовался солнечными отблесками, отражением далекого неба
и  близких  берегов.  Река  без  кораблей  обычно  мне  казалась  скучной  и
пустынной. Теперь я смутно чувствовал: что-то изменяется в моей жизни. Может
быть, это все дальше и дальше уходит мое детство?
     Я сидел на  причальной тумбе, ожидая,  когда пойдет в море  "Канин", на
котором плавал Костя Чижов. Мы  условились с Костей о  том,  что я выйду  на
берег и мы поприветствуем друг друга.
     Веселая косопарусная яхта стремительно вырвалась из-за кормы дремлющего
на  рейде транспорта и легко заскользила по реке. Крен у яхты на правый борт
был  такой сильный, что казалось, она вот-вот опрокинется. "Смельчаки!" -- с
восхищением подумал я о людях, находящихся на яхте.
     Вниз  по Двине, к морю, шел с  полным грузом  огромный пароход лесовоз.
Штабели свежих  досок высоко поднимались над его бортами. По кормовому флагу
я без труда определил, что лесовоз этот -- норвежский.
     В  те  времена  в Архангельский порт  уже приходило  много  иностранных
судов.  Транспорты   под   английскими,  норвежскими,  шведскими,  датскими,
голландскими и другими  флагами  грузились  у  причалов лесобирж  досками  и
балансом1.  Советский Союз  начинал широко торговать с заграницей. Даже  мы,
ребята, уже хорошо понимали такие слова, как "экспорт", "импорт", "диспач"2.
     1 Баланс -- круглый лесоматериал.
     2 Диспач -- вознаграждение за досрочную погрузку

     Жизнь  менялась.   Она  менялась  повсюду:   в   нашей   Соломбале,   в
Архангельске, во всей стране.
     Я сидел на причальной тумбе и думал об этом.
     Лесовоз шел быстро, но волны, расходящиеся за его кормой, были отлогие,
чуть заметные.
     Яхта,  шедшая  параллельным  курсом,  неожиданно резко  развернулась  и
понеслась наперерез лесовозу.
     Сумасшедшие! Что они делают?
     Лесовоз пронзительно  и  тревожно  загудел.  И я представил себе ярость
норвежского капитана и русского  лоцмана, находящихся сейчас на мостике. Мне
казалось, что  я вижу их лица,  искаженные  злостью, и  слышу  проклятия  по
адресу  самонадеянных наглецов. Именно  наглецами, никак не  иначе, называют
таких, рискующих жизнью яхтсменов лоцманы.
     Между  тем  яхта  дерзко "обрезала  нос"  лесовозу  и  скрылась  за его
корпусом.
     Тут  я увидел  "Канина".  Он  уже проходил мимо Соломбалы.  Я поднялся,
чтобы разглядеть на его борту Костю.
     Я  махал  кепкой,  но  своего  друга  увидеть не  мог.  А  вскоре опять
появилась  яхта.  "Неужели, -- подумал я, -- они собираются "обрезать нос" и
"Канину"?
     Но  яхта быстро прямым курсом шла к берегу.  С  крутым  разворотом  она
впритирку подскочила к  причалу. И в ту же  секунду  с ее  борта  на  причал
прыгнула девушка.
     За девушкой выскочил парень и схватил ее за руку.
     -- Оля, -- умоляюще сказал он. -- Почему вы уходите?
     Парня я  не  знал,  но девушка  оказалась мне  знакомой.  Это  была Оля
Лукина.
     Оля с силой вырвала руку и пошла по берегу, не замечая меня.
     --  Оля, -- снова  начал парень.  -- Почему  вы  рассердились? Чего  вы
испугались?
     Оля остановилась и резко повернулась к парню.
     -- Я испугалась? Ну, плохо  вы меня знаете! Но у вас это не смелость, а
безобразие  и  лихачество.  И я знаю  -- это оскорбительно для команды всего
парохода!
     Парень еще некоторое время  постоял на причале, потом залез в яхту, где
его ждал товарищ. Яхта отвалила от берега.
     Встрече  с Олей я обрадовался. Мы  очень давно не виделись, хотя и жили
на одной улице. Когда-то вместе мы  играли в лапту  и в палочку-выручалочку,
ездили купаться на песчаный остров Шилов, ходили в кинотеатр "Марс".
     Отец Оли Лукиной,  капитан дальнего плавания, был расстрелян  белыми на
острове Мудьюг.
     Оля  мне очень нравилась, но в этом я не признавался  даже самому себе.
Наоборот, я даже сторонился ее, боясь, как бы моей привязанности не заметили
другие ребята.
     Я увидел Олю, но не поздоровался с ней. В детстве наши ребята никогда с
девчонками не  здоровались. "Неужели  это любовь?"  -- подумал я,  вспоминая
все, что было в моей жизни связано с Олей.
     Любовь!  Признаться,  я  стеснялся  этого  слова.  Дружба  мальчишки  с
девчонкой  в  нашем  детстве всегда  считалась зазорной.  И  я  сам  нередко
высмеивал  такую дружбу. Случалось,  смеялись и  надо мной. Я  вспомнил, как
очень-очень  давно  мы  с  Олей шли  в  школу. На  одном из перекрестков нас
окружили ребята. "Жених да  невеста! Жених  да невеста!" -- кричали они. Оля
растерялась и готова была заплакать. Потом она вдруг бросилась бежать. После
этого  случая  при  встречах мы долгое время даже не смотрели  друг другу  в
глаза.
     Сейчас я не поздоровался, а Оля сказала:
     -- Здравствуйте.
     Я  смутился,  почувствовал,  что  краснею,  и  не  знал,  что  сказать.
Оглянулся и спросил:
     -- Ты куда пошла?
     -- Домой. Эти ребята позвали  меня  покататься, а сами стали показывать
свою храбрость.
     Я знал, что за Олей ухаживают ученики старших классов второй ступени.
     Конечно, она окончит школу, уедет из Соломбалы, поступит в вуз,  станет
врачом или инженером. И мы никогда больше с ней не встретимся.
     Ростом  Оля была  чуть пониже меня. У нее были  светлые длинные волосы,
заплетенные в одну толстую косу, и серые строгие глаза. Когда Оля улыбалась,
эта строгость моментально исчезала.
     Я смотрел на Олю  и молчал. Она  тоже  молчала. Мы  отошли от  берега и
вышли  на  тротуар. Нас толкали прохожие,  сердясь,  что мы  остановились  и
мешаем им идти.
     Вдруг  я  заметил  значок,  прикрепленный к  Олиному  платью.  Это  был
комсомольский значок.
     --  Сколько тебе лет? -- спросил  я, хотя  прекрасно знал, что  Оля моя
ровесница. Раньше мы учились в одном классе.
     -- Пятнадцать, а вам?
     Только сейчас я заметил, что Оля говорит мне "вы".
     -- Мне скоро будет шестнадцать.
     Я хотел это  сказать с  достоинством,  с  чувством  превосходства.  Но,
кажется, получилось смешно, потому что Оля улыбнулась. Я снова покраснел.
     -- Вы все еще учитесь? -- спросил я, тщетно пытаясь скрыть смущение.
     --  Нет, у нас давно  каникулы. А  вы в  морской школе учитесь?  Будете
моряком, капитаном?..
     -- Нет, я буду машинистом, потом -- механиком.
     Я взглянул на свою  поблескивающую  от машинного масла куртку-спецовку.
Наверное, те старшеклассники, что ухаживают за  Олей, носят красивые пиджаки
или комсомольские костюмы с портупеями.
     -- Я люблю моряков, -- тихо сказала Оля и грустно добавила: -- Мои папа
был моряком.
     Я вспомнил страшный  рассказ Костиного отца о том, как  белогвардейский
палач, по прозвищу Синий Череп, на Мудьюге застрелил капитана Лукина. Оля об
этом не знала.
     Мы расстались быстро  и  неожиданно. Подошла ее  подруга,  усмехнулась,
взглянув на меня, и увела Олю. Мне стало обидно.
     Я смотрел вслед Оле и думал о том, какая красивая, тяжелая у нее коса.
     Наконец я очнулся и посмотрел вокруг. Передо мной была родная Соломбала
-- деревянные  дома  с маленькими  любопытствующими окнами, еще по-весеннему
яркая  зелень  белоствольных  берез,  выглядывающих из-за  дощатых  заборов,
булыжная серая мостовая и буйная поросль  белой  кашки и куриной  слепоты. С
Северной  Двины  доносились  приглушенные  пароходные  гудки.  Теплый  ветер
волнами набрасывал запахи отцветающей черемухи.
     Мне было хорошо, легко  на душе и весело. Обиды на Олину подругу уже не
было.  Шагая по деревянному тротуару, я  даже присвистнул.  Раскачиваясь  на
тонкой  березовой  ветке,  словно  в  ответ  мне,   насмешливо  присвистнула
красногрудая чечетка.
     Ночью  я  спал  неспокойно.  Во  сне  видел Олину  подругу  -- она  все
усмехалась. Потом  перед глазами  раскачивалась березовая  ветка,  и  я ясно
слышал звонкий и  отрывистый посвист чечетки. И насмешливый чей-то голос: "О
чем ты думаешь, пятнадцатилетний мальчишка?!"
     На другой  день наш пароход "Октябрь" уходил  в рейс. Закончив вахту, я
стоял у борта, ожидая отхода,  и силился вспомнить лицо Оли,  но не мог. Мне
стало стыдно и смешно. "Но почему? Что в этом плохого? -- спрашивал  я себя.
-- Ведь я только думаю о ней и никому ничего не говорю".
     Но  почему  теперь,  когда я  думал об Оле,  мне  становилось  особенно
радостно? И работал я в такие часы и минуты как-то весело. Забываясь, я даже
начинал насвистывать, чего крайне не любил старший машинист Павел Потапович.
Каждый  раз он меня  строго одергивал.  А  я принимался  еще ожесточеннее  и
веселее  надраивать  медяшку  или   поручни,  наводить  чистоту  в  машинном
отделении,  словно тут  вот  сейчас  должна была  появиться Оля.  Мне  так и
казалось, что  я работаю для нее. Для  нее  мне хотелось  заслужить  похвалу
старшего механика, для нее хотелось стать настоящим комсомольцем и  моряком.
"Я люблю моряков", -- вспоминались слова Оли.
     Ко мне подошел Илько.
     -- Сегодня мы идем в Мезень, -- сказал он. -- А в следующий рейс пойдем
на Новую Землю. Там тоже есть наши, ненцы.  Это хорошо. Только там, на Новой
Земле, нету оленей, там ездят на собаках.
     -- Да, там  оленей нет,  -- рассеянно ответил я и вдруг  неожиданно для
себя спросил:
     -- Послушай, Илько, ты любил кого-нибудь?
     На меня  взглянули  удивленные,  почти  детские  глаза  моего ненецкого
друга.
     -- Я  любил отца и художника Петра  Петрыча, -- сказал он. --  Я  люблю
Григория... Костю... тебя, Дима... Зачем ты об этом спрашиваешь?





     Белое море  на  карте в учебнике --  маленькое рогатое пятнышко, что-то
вроде кляксы в  тетради  неряшливого школьника.  И вот по этой "кляксе" идет
наш "Октябрь".  Не видно  берегов. Вокруг вода, а очень далеко  видна  линия
горизонта, сливающаяся с небом.
     Спокойное штилевое море величественно  и безмолвно.  Кажется, оно дышит
прозрачным голубоватым воздухом и бережно, словно материнскими руками, несет
наш огромный  пароход. Впереди,  слева  от нас, по морю тянется к  горизонту
извилистая дрожащая солнечная дорожка.
     После  вахты  я умылся,  пообедал  и  пошел в красный  уголок.  Здесь в
ненастную погоду  команда проводит свое свободное время. Машинисты, кочегары
и матросы читают газеты и журналы, играют в шахматы и в домино.
     Сейчас на  мое  счастье в  красном  уголке никого не  было.  Я  раскрыл
тетрадь, быстро написал пять слов, потом задумался.
     Что написать, как выразить свои мысли?
     Долго я думал,  а  на тетрадочном листке оставались все те же слова: "В
комсомольскую ячейку "Октября". Заявление".
     Костя Чижов рассказывал мне, как он писал заявление. Но  сейчас я думал
о том, как писала заявление Оля Лукина.
     В красный уголок зашел матрос Якимов.
     -- Сыграем в шахматы, -- предложил он, заглядывая в мою тетрадь.
     --  Не хочется,  --  отказался  я, быстро  перевернув  страницу. В этот
момент мне хотелось побыть одному.
     -- Учебное задание нужно готовить.
     Якимов скучающе  порылся в газетах и вышел. Но каждую  минуту в красный
уголок мог еще кто-нибудь прийти. И тогда я  решил поторопиться  и  написать
коротко и просто.
     Я начал с обычного слова "Прошу.. " Написав несколько строк, я подписал
и  отнес  заявление  секретарю  комсомольской  ячейки  Павлу  Жаворонкову. Я
волновался, ожидая, что скажет секретарь.
     -- Это правильно, -- сказал Павлик. -- У  нас ячейка маленькая.  Теперь
подрастем. А почему Илько не подает заявления?
     -- Илько тоже напишет, -- ответил я.
     "Теперь подрастем", -- сказал Павлик. Значит, он не  сомневался, что мы
с Илько будем приняты в комсомол.
     -- А когда будут принимать?
     -- В Архангельск придем -- там и решим.
     -- А нас обязательно примут?
     Павлик  улыбнулся,  и я  понял, что  он хотел ответить: "Не беспокойся,
примут!"
     Рейс Архангельск -- Мезень -- Архангельск был недолгим. Он  продолжался
всего  четыре  дня. За эти четыре дня ничего  особенного не произошло.  Даже
погода все время стояла тихая, настоящая штилевая.
     Когда "Октябрь" вернулся в Архангельск, "Канин" все  еще был в рейсе. А
между  тем  мне очень хотелось повидать Костю. Нужно  было  рассказать ему о
заявлении.
     Но еще больше хотелось встретить Олю.
     Дома я пробыл не  больше часа.  Никаких  новостей там  не было, да и  я
ничего интересного ни маме,  ни деду Максимычу рассказать не мог. На судно я
должен был явиться только на другой день утром.
     Наступал вечер, но  было  еще жарко.  Ребятишки купались  в Соломбалке,
ныряя вниз головой с  бортов лодок и плавая наперегонки. И я позавидовал им,
чувствуя себя уже взрослым.
     Сегодня на судне мы с Илько получили свою ученическую заработную плату.
Деньги, как всегда, я отдал маме, оставив  себе рубль. Теперь  я мог пойти в
кинотеатр "Марс", мог  купить мороженое, выпить  бутылку  шипучего ситро. Но
удивительное  дело, все  эти обычно  желанные  удовольствия  сейчас  меня не
привлекали.  Да,  надо  ведь  сфотографироваться для комсомольского  билета.
Вторую карточку можно подарить на память Косте Чижову. И он мне тоже подарит
свою с надписью.
     Эта внезапно пришедшая мысль  так обрадовала  меня, что  я  почти бегом
направился к фотографии.
     У  ворот  дома, где размещалась в  то время частная фотография,  висела
застекленная витрина  с карточками.  Каких  снимков тут только не  было!  На
большом портрете, прищурившись, кокетливо  улыбалась молодая дама с огромной
пышной прической. Седобородый старик смотрел с открытки  сердито  и  строго.
Пожилой  усатый мужчина сидел на стуле,  положив кисти  обеих рук на колени.
Около него стояла словно чем-то испуганная женщина. Ее рука лежала  на плече
мужа.   Маленький,   толстый,   совсем  голый  мальчишка   смотрел  на  меня
удивленными, ожидающими глазами. Во время съемки ему,  конечно, обещали, что
из аппарата вот-вот вылетит птичка. Были на снимках большие семьи, компании,
парочки.
     И  вдруг я увидел знакомое  лицо. В правом  нижнем  углу витрины висела
маленькая фотография Оли Лукиной.
     Я позабыл обо всем на свете. Рука потянулась к снимку, но наткнулась на
стекло. И мне  вдруг  захотелось  иметь эту  карточку!  Но как  ее  достать?
Витрина закрыта на замок. Я отходил от витрины и снова подходил к ней.
     Я готов был отдать за фотокарточку Оли что угодно. И тут  же мне пришла
простая мысль: попросить снимок у владельца фотографии. Даже не попросить, а
купить. Ведь он может заменить маленькую карточку любой другой.
     Я зашел в фотографию.
     -- Сниматься,  молодой человек? -- спросила меня жена фотографа. -- Что
желаете? Визитки, открытки, на паспарту?
     -- Нет, мне нужно самого фотографа, -- чуть робея, сказал я.
     Вышел   фотограф,   полный   мужчина,   известный  всей  Соломбале,   и
подозрительно оглядел меня. На мою просьбу он ответил:
     -- Из витрины не могу. Да и зачем тебе чужая карточка?
     -- Это не чужая... это моя сестренка, -- почти бессознательно соврал я.
-- Она уехала и просила меня сходить к вам.
     -- Сестренка? Тогда я могу отпечатать новые снимки, повторно. Это будет
стоить  одинаково, что  один  снимок,  что три.  Меньше  трех не  делаем. --
Фотограф назвал цену.
     Но зачем мне три карточки? Что с ними делать? И все-таки я согласился и
уплатил деньги.
     -- Завтра будут готовы, -- сказал фотограф.
     Взволнованный,  я долго бродил  по улицам Соломбалы. Трижды возвращался
на свою  улицу, потом  опять выходил по набережной на  Никольский  проспект.
Однако Олю я так и не встретил.
     На другой день, когда мы с Илько пришли на "Октябрь", Павлик Жаворонков
сказал, что  комсомольское  собрание  будет  проводиться в  рейсе. Нас будут
принимать в комсомол!
     Работая со старшим машинистом, я попытался представить, как меня станут
принимать. Я думал о том, как отнесутся  к  этому Оля Лукина  и Костя Чижов.
Почему-то вступление в комсомол у меня связывалось с Олей и Костей.
     Тот  день  на  пароходе  тянулся на редкость  долго  и томительно.  Мне
хотелось скорее  бежать в Соломбалу, в  фотографию за заветными  карточками.
Несколько  раз я вытаскивал из кармана  квитанцию на получение снимков. Даже
эта тоненькая бумажка казалась мне значительной и дорогой.
     Закончив  работу,  я даже не стал обедать, не дождался  Илько,  наскоро
умылся и ушел с парохода.
     С волнением подал я квитанцию жене фотографа,  и она взамен вручила мне
конверт.  Не  попрощавшись,  я  вышел  из  фотографии  и  только  на  улице,
оглядевшись, решился раскрыть конверт.
     На  моей  руке  лежали  три  совершенно одинаковые карточки.  Они  были
маленькие, ровно подрезанные, поблескивающие глянцем.
     Да, это была она, Оля. Прямой, задумчивый, чуть строгий взгляд. И вдруг
мне показалось, что в этом взгляде  затаился укоризненный вопрос, обращенный
ко мне: "Зачем ты это сделал?"
     Я поспешно спрятал снимки в конверт и засунул в карман.
     -- Я не виноват. Не сердись, Оля! -- прошептал я и сразу же поймал себя
на том, что разговариваю сам с собой.
     И  тут  мне  стало  весело, даже  смешно.  Я  вспомнил концерт в  клубе
судоремонтного завода и артиста, который пел: "Я люблю вас, Ольга..."
     С  легким  сердцем  я  быстрее  зашагал  к дому.  Ничего особенного  не
случилось. Эти фотоснимки никто не увидит.
     -- Мама, -- сказал я, -- сегодня я не успел пообедать на судне. Дай мне
чего-нибудь поесть!
     Пока  мама  накрывала  на стол,  я  вышел на  крыльцо и  снова  вытащил
конверт. Мне все еще не верилось, что у меня есть Олина фотография.
     Сидя  за  столом и обедая, я случайно  взглянул в окно и увидел... Олю.
Она шла по противоположной стороне улицы. Я вскочил.
     -- Спасибо, мама. Я скоро приду.
     -- Куда ты?  -- всполошилась  мать. -- А второе? На второе запеченная в
молоке треска. Ведь ты ее любишь!
     Ах, мама, мама! Я люблю все на свете!  Как жалко, что я ничего не  могу
тебе  рассказать! Я  знаю: ты  не  стала  бы смеяться,  как  другие,  но  ты
удивилась бы и, наверное, не поверила.
     Я шел за Олей,  не  решаясь догнать или  окликнуть  ее.  Но  подходя  к
набережной  Соломбалки,  я  ускорил шаг,  и  она с  противоположной  стороны
увидела меня.
     --  Где вы были?  -- спросила Оля и засмеялась.--  Неужели вы все время
сидите дома?
     -- Нет, я был в море, в рейсе.
     --  Ах, я  и забыла.  Ведь вы моряк. Счастливец! Как мне  хотелось бы в
море! Если бы  был жив папа, он обязательно взял  бы  меня в  море. На  море
очень красиво?
     --   Красиво,  --  ответил  я,   думая  совсем  о  другом.  Я  думал  о
фотокарточках, лежащих в кармане. -- Вы куда идете, Оля?
     -- К Галинке Прокопьевой. Вы ее знаете, она с нами училась. Завтра мы с
ней  на два дня поедем в деревню. Будем  там  собирать цветы  и ловить рыбу.
Галинка говорит, что в деревне очень хорошо.
     -- А мы завтра  опять  уходим в  море, -- сказал  я  с  тоской  и вдруг
решился на то, о чем все время думал. -- Оля, мне нужно вам что-то сказать.
     Оля с удивлением взглянула на меня.
     --  Оля,  --  я   чувствовал,  как  деревенеет  мой  голос.  --  Вы  не
рассердитесь, если я вам что-то покажу?
     -- Почему же мне сердиться?
     -- Дайте честное слово, что не рассердитесь!
     -- Честное слово, -- Оля еще раз с недоумением посмотрела на меня.
     Тогда я решительно вытащил один снимок и показал ей. Оля как будто даже
испугалась.
     -- Где ты взял? -- взволнованно спросила она.
     -- Оля, вы обещали не сердиться.
     -- Нет, правда, Дима,  где ты  ее взял? -- уже  более спокойно спросила
Оля.
     --  Я  обо всем расскажу. -- Она вдруг перешла  со мной на "ты",  и мне
стало как-то проще с  ней разговаривать.  -- Оля, ты можешь подарить мне эту
карточку?
     -- Зачем тебе?
     -- Нужно. Ну, просто на память.
     -- Нет, нельзя. У тебя увидят.
     -- Нет, Оля,  не увидят. Честное  слово, я  ее далеко спрячу. Только ты
подпиши!
     Мы  шли  по набережной  и разговаривали, не  глядя  друг  на  друга.  Я
рассказал о том, как заказывал и выкупал снимки.
     -- Оля, ты обещала не сердиться. Подпиши!
     Мы переходили через мост. Оля взяла карандаш и подошла к перилам моста.
Через  полминуты фотография с  подписью уже  была  в нагрудном  кармане моей
куртки.
     Навстречу нам шла Галинка Прокопьева. Олина подруга.
     -- Только, пожалуйста, никому не показывай, -- сказала Оля. -- Вон идет
Галинка. До свидания!
     -- Не покажу, честное комсомольское! -- ответил я и отдал Оле конверт с
двумя другими снимками.
     Она  ушла  вперед.  Я  остался  на  мосту,  вынул карточку и  прочитал:
"Товарищу детства на память о Соломбале".





     Отход "Октября" был назначен на двенадцать часов.
     Пароход  стоял у причала  Красной пристани, скрытый от  города высокими
складскими зданиями. Из-за  крыш виднелись только белые верхушки мачт и чуть
провисшая двухлучевая антенна.
     Посмотрите на  наш "Октябрь" издали,  с  реки,  или лучше  всего  через
полчаса, когда он  отправится  в  рейс,  -- на ходу. Красавец!  Моряки любят
шутить,  подсмеиваться  друг  над  другом.  Но когда  дело коснется судна  и
работы, они говорят кратко и точно. Три трюма, осадка -- восемнадцать футов,
машина -- 950 сил, скорость -- десять узлов. Это и есть наш "Октябрь".
     Фамилия нашего капитана -- Малыгин, ему сорок три года. Старший механик
Николай Иванович, старый  член партии,  бывший  подпольщик. Если потребуется
подать  радиограмму,  обращайтесь  к  радисту  Павлику  Жаворонкову.  Он  же
секретарь комсомольской ячейки "Октября". Чистюля боцман  Родионов не терпит
на палубе соринки. За грязь он здорово ругается. Будьте осторожны! Завтраки,
обеды и ужины готовит мастер камбуза  Гаврилыч, повидавший на своем веку все
моря и океаны...
     Впрочем, рейс  предстоит  длительный,  на Новую Землю, и мы  еще успеем
познакомиться со всей командой "Октября".
     Погрузка  давно  закончилась.   Люки  трюмов  уже  закрыты  и  затянуты
брезентом. На мачте поднят отходной флаг. Внизу  глухо вздыхает прогреваемая
машина.
     Капитан  ходит  по  палубе, --  нервничает, то  и дело вытаскивая часы.
Время отхода приближается, а на судне еще нет старшего механика.
     -- Этот отдел кадров в последнюю минуту всегда что-нибудь подстроит, --
с досадой  сказал  капитан,  обращаясь  к третьему  помощнику.  --  Сходите,
Алексей Иванович, поторопите их там!
     Вчера   вечером  по  приказанию  начальника   пароходства  с  "Октября"
неожиданно  сняли  машиниста  второго  класса и  кочегара.  Обоих  отправили
учиться. Отдел кадров обещал рано утром  прислать замену, но  обещание так и
осталось обещанием. Старший  механик  сидел  в  пароходстве  и  ожидал новых
машиниста и кочегара.
     На  других  пароходах,  стоявших рядом с "Октябрем",  было  шумно:  шла
разгрузка и погрузка. Многоголосо кричали грузчики и матросы, дробно стучали
лебедки, тяжко скрипели блоки и тросы. Обычная портовая жизнь.
     Причал был завален бочками, ящиками, мешками.  Мучная  пыль носилась  в
воздухе   и  покрывала  тонким  слоем  настил,  борта  пароходов,  канаты  и
причальные тумбы.
     Я  стоял  на  палубе,  у  борта,  и  мысленно  прощался  с  городом,  с
Соломбалой,  с домом. Третий  раз  в эту  навигацию  отправлялся "Октябрь" в
рейс, и третий раз я  переживал радость и в  то  же время  непонятную, остро
ощутимую грусть.
     "О, если бы меня пришла провожать Оля! -- подумал я. -- Или появился бы
Костя! "Канин" вчера еще пришел с моря".
     Только  я успел об этом подумать, как из-за угла склада  показались три
человека. Среди них был и Костя Чижов.
     -- Смотри, Илько, -- крикнул я. -- Костя пришел нас провожать.
     Вместе  с Костей к  "Октябрю" шли механик Николай Иванович и незнакомый
нам человек.
     Пробили склянки. Двенадцать часов -- смена вахт. "Октябрь" оглушительно
загудел. На полубаке раздался пронзительный свисток старпома.
     Костя поспешно вслед  за  Николаем Ивановичем взошел по трапу на палубу
"Октября". Матросы ловко убрали трап и приняли швартовы.
     -- Беги назад, останешься! --  крикнул  я  идущему к нам Косте. --  Уже
отходим!
     А Костя улыбался, спокойно шел к нам и даже приветственно помахивал над
головой кепкой. В другой руке он держал маленький деревянный чемоданчик.
     --  Получил  на  "Октябрь"  назначение,  -- пожимая  нам руки, громко и
возбужденно сказал Костя. -- Иду с вами в рейс! Ух и набегался же я...
     -- С нами в рейс? Да ты вре... шутишь, Костя.
     -- Ну вот еще,  врешь! Иду,  и  знаете кем?  Ма-ши-ни-стом!  Машинистом
второго класса!
     Поверить в это было  невозможно.  Но машина уже работала,  и расстояние
между бортом и причалом все  увеличивалось. Самый лучший прыгун мира уже  не
смог бы одолеть это расстояние. А Костя  все  еще был с нами,  на "Октябре".
Значит, он действительно идет в рейс.
     --  Но как,  как ты сумел? --  спросил я,  радуясь  и  все еще не  веря
происшедшему. -- Как?
     -- Очень просто, -- ответил  Костя, вытирая  со лба  пот. -- Правда, не
так уж просто. Встретил я утром  у пароходства Николая  Ивановича. "Взяли бы
вы, -- говорю, -- меня к себе  на "Октябрь" учеником!" -- "А ты где сейчас?"
--  спрашивает Николай Иванович. "На "Канине", -- отвечаю. --  Только мне бы
лучше у вас плавать. Там все-таки мои дружки, Димка и Илько. Вместе веселее.
Нас  было бы трое,  как раз на все три вахты". -- "А сколько  тебе  лет?" --
опять спрашивает Николай Иванович. "Шестнадцать", --  говорю.  "А машинистом
второго  класса  пошел бы ко  мне?" Я даже  испугался сначала и отвечаю: "Не
знаю". Тогда он  повел  меня в отдел кадров и  там сказал:  "Если у вас  нет
людей, то вот я нашел машиниста. Оформляйте! Мы больше ждать не можем. У нас
в двенадцать отход".
     Костя замолчал, снова вытер со лба пот и продолжал:
     -- Ну, я и набегался, пока оформляли. Механик на "Канине" не отпускает,
в отделе кадров тоже  чего-то ворчат, мол, справлюсь  ли. Только  пять минут
назад направление выдали. Я и сам не верю, все так быстро получилось. И дома
не знают, что я на "Октябре",  да еще машинистом, и в море  иду. Ну, ничего,
как-нибудь! Мы-то не пропадем, правда, Илько?!
     Пока Костя рассказывал, "Октябрь" вышел на середину фарватера и ускорил
ход. Мы были опять вместе.
     ...Мы плывем далеко на север, к Новой Земле.
     Там  пропала без  вести "Ольга", там почти десять лет назад  погиб  мой
отец.  Если  бы найти  какие-нибудь  следы, хотя  бы обломок  весла, хотя бы
кусочек  парусины! Но "Ольга"  была у северной  оконечности  Новой Земли,  а
"Октябрь" туда подниматься не будет.
     -- Костя,  -- сказал я,  --  вот ты и машинистом стал. А через год-два,
пожалуй, и механиком будешь!
     Мы  втроем сидели на крышке трюма. Илько мечтательно смотрел  вдаль, на
горизонт, в сторону клонящегося к  морю солнца.  Костя тихонько насвистывал.
Он уже отстоял одну вахту.
     -- А ведь это  совсем  нетрудно --  быть  машинистом второго класса, --
отозвался  Костя.  -- Я на  "Канине" учеником то же самое делал,  проверял и
смазывал машину. Только машинистом меня на один рейс взяли. Потом, наверное,
заменят. А с "Октября" я все равно не уйду. Учеником, но останусь!
     -- Может быть, мы так всю жизнь вместе проплаваем. Вместе веселее!
     -- Я еще учиться буду, -- сказал Костя.
     --  И  изобретешь  машину, которая и по  земле будет  ходить, и по воде
плавать, и по воздуху летать. Помнишь, ты обещал?
     Костя почувствовал, что я над ним подшучиваю.
     -- Может быть, изобрету. -- Он помолчал, потом повернулся к Илько:
     -- Ты чего такой скучный?
     --  Я не  скучный, --  ответил  Илько.  --  Так, задумался.  На  Печору
хочется, в тундру.
     --  В тундру, -- повторил Костя и хлопнул друга по плечу. -- Не скучай!
В  тундру  ты еще успеешь. Еще много рейсов будет  и на  Печору. Спой-ка нам
что-нибудь о твоей тундре!





     На  другой день  на "Октябре"  было назначено  комсомольское  собрание.
Меня, Илько и матроса Зайкова принимали в комсомол.
     Вася  Зайков, паренек лет  восемнадцати,  в  прошлом  году  приехал  из
деревни  и  плавал вторую  навигацию. Он был  застенчив  и неуклюж.  Работал
неторопливо. Другие матросы подтрунивали над ним:
     --   Ишь  ты,  Вася-то  у  нас   комсомольцем   будет.   Теперь,  брат,
поторапливайся, показывай нам пример. А уж  мать  в  деревне  узнает, задаст
тебе перцу. Такой комсомол покажет -- тошно будет!
     -- Ничего, Васька, давай, давай, скорее в начальство вылезешь!
     Комсомольская  ячейка  на  "Октябре"  была  маленькая  -- всего  четыре
человека, считая Костю Чижова, только что пришедшего на пароход.
     Я  очень  волновался,  ожидая  часа собрания. Мне  хотелось после рейса
встретиться с Олей. Она увидела бы на моей груди комсомольский значок.
     В эти дни я часто думал об Оле. Хотелось поговорить о ней с кем-нибудь.
Но Илько ее не знал, а Костю я стеснялся и даже  немного  побаивался. Он мог
посмеяться надо мной.
     Я рисовал  в  своем  воображении,  как мы  пойдем Олей в кино. Если она
согласится,  я уже  ничего  не буду бояться. Я даже  буду гордиться.  Или мы
поедем на лодке. Я стану грести, а Оля сядет на корму за руль. Отлогие волны
от пароходов будут раскачивать нашу  шлюпку. Может  быть,  Оля запоет, или я
расскажу ей о море, об "Октябре", о первых рейсах.
     Я вышел из кубрика в надежде найти Илько.
     На  палубе у борта стояли  новый кочегар второго класса Бобин и матросы
Зайков и  Веретенников.  Бобин  только вчера  вместе  с  Костей поступил  на
"Октябрь"  Мы  знали,  что  раньше он плавал  кочегаром  первого  класса  на
"Коршуне", но его списали за пьянку и опоздание в рейс.
     Сейчас Бобин был тоже подозрительно весел. Он  что-то говорил Зайкову и
громко смеялся. Веретенников, ухмыляясь, молчал.
     --  Говорю  тебе,  иди  и возьми заявление обратно,  -- услышал  я.  --
Наплачешься ты с этим комсомолом!
     Я подошел ближе.
     --  Вот  заставят  тебя "Капитал" учить  наизусть, как  "Отче наш",  --
продолжал Бобин, явно издеваясь над Зайковым. -- А книжища эта во какая!
     Он потряс руками перед лицом Зайкова. Зайков  оглядывался по сторонам и
кулаком тер глаза.
     --  А  ты в этом "Капитале" ни одного слова не поймешь. И спросят тебя:
"А ну-ка скажи, кто такой Карл Маркс!"
     -- Я знаю, -- неуверенно произнес Зайков.
     -- А что ты будешь делать, когда белые опять в Архангельск придут? Тебя
как комсомольца первого за ушко и к стенке. -- Бобин снова захохотал.
     Я не выдержал и бросился к нему.
     -- Врешь ты, Бобин, врешь! Не слушай его, Зайков! Бобин  открыл рот и с
недоумением и любопытством посмотрел на меня.
     -- А это еще что за сморчок? Ты на кого гавкаешь, гальюнная инфузория?!
     Он схватил меня за воротник, прижал к себе и поднял над палубой.
     --  Оставь  его,  -- сказал  Веретенников тихо.  --  Шум будет. Чего ты
связался с мальцом...
     -- Я его оставлю, -- кричал Бобин, сжимая мне шею. -- Я ему покажу, где
они зимуют! Ну  как, сладко? Будешь еще,  поганец, свой нос показывать?! Вот
мы его немного уменьшим!
     Двумя пальцами он ухватил мой нос и сдавил.  Кажется, еще никогда я  не
ощущал такой резкой боли.
     Пытаясь вывернуться,  я освободил правую руку и  с силой кулаком ударил
Бобина  в лицо.  Он  отпустил меня и  разозленный хотел  ударить  ногой,  но
подбежавшие матросы удержали его.
     Вид  у кочегара был  страшный. Волосы разлохматились. Из губы на грудь,
на сетку каплями стекала кровь. Все еще не  придя  в  себя от  дикой боли, я
снова бросился на него.
     Опомнился я уже крепко схваченный Костей и  Павликом  Жаворонковым. Нас
окружила  команда. Зайкова  и  Веретенникова  не  было.  С мостика спускался
вахтенный штурман.




     На собрании в красном  уголке было восемь человек.  Четыре комсомольца,
трое нас -- вновь  принимаемых  -- и  от партячейки старший  механик Николай
Иванович.
     Я  сидел и  мучительно  думал  о происшедшем,  о ссоре с Бобиным. Перед
собранием я  слышал,  как секретарь  комсомольской ячейки  Павлик Жаворонков
спрашивал у Николая Ивановича:
     -- Проводить ли сегодня  после  всей этой истории? Может быть, день-два
переждать?
     -- Нет, ожидать нечего, -- возразил Николай Иванович. -- Именно сегодня
и нужно провести.
     Первым  разбирали  заявление  Василия   Зайкова.   Он  рассказал   свою
биографию. Родился в деревне, в семье  середняка. Окончил три класса.  Потом
работал  дома:  пахал,  косил,  ловил  рыбу,   заготовлял  дрова.  Уехал   в
Архангельск, поступил  матросом на  пароход  "Онега", а в  эту навигацию его
перевели на "Октябрь". Не судился. Взысканий по работе нет. Вот и все.
     --  А  почему  ты  хотел  сегодня  заявление назад  взять?  --  спросил
Жаворонков.
     Зайков, густо краснея, тер рукой глаза и молчал.
     -- Ты хочешь вступить в комсомол?
     -- Не знаю, -- пробормотал Зайков.
     -- Поддался этому  Бобину,  -- заметил  Николай  Иванович.  --  Слышал,
слышал.  Мне  кажется,  что  от рассмотрения заявления Зайкова сегодня нужно
воздержаться. Не  отказывать ему, нет. Но пусть он поработает, пообживется с
командой и подумает. А то, видите, он колеблется. Это плохой признак. Насилу
тебя, Зайков,  не тянут. Ты  сам должен все  обдумать и понять. А ежеминутно
менять свои решения -- не дело.
     Комсомольцы так и решили: рассмотреть заявление Зайкова после рейса.
     Илько приняли  быстро. Все комсомольцы голосовали  за него единогласно.
Он сидел радостный и немного смущенный.
     Наконец  очередь дошла до меня. Волнуясь, сбивчиво я  рассказал о себе.
Мне задавали вопросы.
     -- Где твой отец?
     -- Я уже говорил. Он погиб в полярной экспедиции, еще до революции.
     -- А почему ты решил поступить в комсомол?
     -- Я написал в заявлении: хочу помогать партии, хочу быть впереди...
     Павлик Жаворонков насмешливо взглянул на меня.
     -- А чего это ты драку затеял с Бобиным?
     -- Я не затеял. Это он мне прищемил... и... и потому что он -- подлец!
     Я наклонил голову, боясь, что  в  моих  глазах  заметят слезы.  Неужели
из-за этого Бобина меня не примут?
     Тут неожиданно робко протянул руку и поднялся Зайков.
     -- Бобин был выпивши  и сказал, что когда  опять  придут белые, то нас,
комсомольцев, будут ставить к стенке.
     -- Он и в самом деле подлец! -- гневно сказал Николай Иванович. --  Что
он болтает, тому больше никогда не бывать! А Красов старательно  работает на
судне и, по-моему, он вполне заслуживает быть комсомольцем.
     Я плохо помню, как дальше шло собрание. Помню  только в конце радостные
лица Кости и Илько и их крепкие рукопожатия.
     -- Я комсомолец! -- счастливый, шептал я -- Я -- комсомолец!





     К Новой Земле "Октябрь" подходил рано утром.
     Издали   мы   увидели  высокие  величавые  горы,   которые,   казалось,
поднимались прямо  из  моря.  Но чем ближе пароход  подходил  к  земле,  тем
отчетливее было видно, что горы отстоят от  берега  очень далеко. Кое-где на
горах сверкали ослепительные пятна снега.
     Новая  Земля  -- два огромных острова -- находится далеко  за  Полярным
кругом и  отделяет Баренцево  море от Карского. Берега Новой Земли живописно
изрезаны глубокими заливами -- губами. В этих заливах  мореплаватели находят
для своих кораблей хорошо защищенные якорные стоянки.
     День был ясный,  безоблачный. Такие  дни  на  Новой  Земле  --  явление
редкое. Заканчивался июнь. Солнце в эти времена в Заполярье ходит  по кругу,
совсем не опускаясь  за горизонт. День продолжается  круглые  сутки... Читай
книги и днем и ночью.
     И я читал. Читал книги  о  Новой Земле. Мне хотелось побольше узнать об
этом  огромном  и загадочном острове, вблизи которого трагически закончилась
жизнь моего отца.
     Из книг я узнал,  что Новая Земля впервые  была  открыта  новгородскими
ушкуйниками.  Еще в прошлом веке появились на Новой  Земле первые постоянные
жители -- ненцы, приехавшие из Тиманской и Большеземельской тундры.
     В ноябре на Новой Земле начинается полярная ночь -- сплошная темнота, и
солнце за сутки не показывается даже на полчаса.
     Описания  Новой  Земли  в  старых  книгах  чаще  всего  были  мрачными,
отпугивающими. "Одно из  действий, --  читал я со щемящей сердце тоской,  --
производимых на вас отсутствием  здесь деревьев и даже  рослой травы, -- это
чувство  одиночества,  чувство,  овладевающее  душою   не  только  мыслящего
наблюдателя, но самого грубого матроса... будто теперь только наступает утро
мироздания... Совершенное отсутствие звуков, особенно господствующее в ясные
дни, напоминает собою тишину могилы".
     Могила!  Может  быть,  здесь, на  этом острове,  есть  и  могила  моего
любимого отца.  Или его могилой стала просто Новая Земля -- без похорон, без
надмогильного  холмика.  Или голубые  полярные льды,  или  холодные  глубины
океана.
     Но что означает "грубый матрос"?.. Мой отец тоже был матросом. Разве он
не мог быть мыслящим наблюдателем?!
     В моей  душе возникало  чувство протеста против этого  неизвестного мне
путешественника,  который, видимо,  только себя и еще некоторых  "избранных"
считал "мыслящими наблюдателями".  Я не совсем понимал также, что означает и
"утро мироздания".  Спросил  об  этом Костю. Он объяснял долго  и  путано  и
наконец запутался совсем.
     -- Утро это значит утро, начало дня...  А вот мироздание -- это  значит
мировое здание, наверное, самый большой в мире дом... Понимаешь?..
     -- Понимаю, что ты ничего в этом не понимаешь, -- сказал я. -- Какое же
может быть утро у большого дома? У всех домов утро одинаковое.
     -- А вот пойдем спросим у Николая Ивановича, -- упорствовал Костя, хотя
и чувствовал, что не совсем уверен в своих объяснениях.
     Пошли к Николаю Ивановичу, взяв с собой книгу.
     --  Мироздание --  это  вселенная, весь  мир, --  объяснил  нам старший
механик. -- А под словом "утро" здесь надо понимать начало.
     -- Вот  видишь, -- торжествующе  заявил Костя. -- Я  же говорил: начало
дня, это значит утро...
     --  Новая  Земля показалась  этому  путешественнику  слишком пустынной,
необитаемой,  -- продолжал  Николай  Иванович.  --  Потому  он и  сравнивает
новоземельскую природу с зарождением жизни на Земле.
     -- А ты спорил  еще! -- сказал Костя, когда мы вышли  из каюты старшего
механика. -- Ну, кто был прав?
     -- Ты был прав, -- усмехнулся я. -- "Мировое здание,  самый большой дом
в мире!" Эх ты, профессор! Поедем-ка  лучше на берег да  посмотрим это "утро
мироздания"! Сейчас уже якоря отдадут.
     Вначале   Костя,  судя  по  его  лицу,  хотел  рассердиться,  но  потом
улыбнулся.
     -- Не будем спорить.
     Он взял меня под руку, и мы с ним поднялись на палубу.
     -- Где вы были? -- спросил встретивший нас Илько. -- Я вас ищу, ищу.
     -- Ну как, Илько, похожа Новая Земля на вашу тундру?
     -- Нет, совсем, совсем не похожа. У нас Печора не такая. И тундра у нас
совсем не такая, как эта земля. Высокая  земля. И где тут ягель? Одни камни.
Плохо тут.
     -- Ты вроде этого  путешественника, который книжку  написал,  -- смеясь
сказал я. -- "Плохо". Да ты ведь еще ничего не видел. А  что,  разве у вас в
тундре пальмы растут?
     -- Нет, у нас  нету пальмы. У нас есть ягель. А без ягеля оленям нечего
будет есть, и они помрут. Плохо!
     -- Вот лучше поедем на берег да посмотрим Новую Землю. Тогда и говорить
будем.
     Загрохотал брашпиль, и якорь стремительно понесся в воду.
     ...И вот мы впервые  ступили на Новую Землю. Но  какая это земля! Голые
скалы, глинистый сланец. Камни, камни... Неужели здесь нет даже травки?
     Нет,  оказывается,  здесь есть мох и  трава,  правда,  тощая  и  растет
клочками.  Но на одном  из склонов,  обращенных  к  солнцу, мы увидели  даже
цветы.  Это   были   мелкие   незабудки,  бледно-желтые   лютики,   ромашки,
колокольчики и камнеломки.
     Мы  даже видели  березу и  иву.  Но  назвать  деревьями  эти  тоненькие
стебельки трудно.  Право,  какое это дерево,  если  оно  своими  стебельками
стелется по земле и их нужно разыскивать, разгребая мох?!..
     На Новой  Земле много птиц, и хорошему охотнику здесь раздолье. Были бы
мы охотниками! Гуси, лебеди, утки, гаги, пух которых очень ценится, и многие
другие  -- настоящее птичье царство! Как нам рассказывали, здесь, на птичьих
базарах, собирается около миллиона птиц.
     ...На  Новой Земле  пеня ожидало горькое  разочарование. Я ехал  сюда с
затаенной надеждой узнать хотя бы что-нибудь об "Ольге" и о своем отце.
     Но новоземельцы -- и ненцы и русские --  ничего не знали и не слышали о
судьбе  команды  "Ольги". Они даже не  помнили такого  судна.  Ведь это было
давно  --  десять  лет назад.  Сколько  воды утекло за  это время  и сколько
произошло событий!  А может быть,  "Ольга"  и не заходила в  Белушью губу...
Может быть,  у них было мало провизии и топлива, и, чтобы  не задерживаться,
начальник экспедиции решил идти вперед, на север...
     Костя и Илько хорошо понимали меня. Я знал об этом. Тяжело остаться без
отца! Костя помнил, как я  вместе с ним мучился, ожидая вести об его отце  в
тяжелые дни интервенции. Костя оказался  счастливцем.  Перенесший  все ужасы
архангельской  тюрьмы, каторги на Мудьюге, отец Кости все таки остался жив и
вернулся.  Погиб в полярном безмолвии  мой отец.  Умер  от  тяжелой  болезни
олений пастух -- отец Илько. Белогвардейцы расстреляли отца Оли Лукиной.
     Мои друзья понимали, почему я был так печален. Вместе со мной ходили по
становищу  и  расспрашивали  местных  жителей  об  "Ольге". Но  эти поиски и
расспросы остались безуспешными.





     Погода стояла штормовая, и "Октябрь" задержался с отходом.
     Однажды  Илько  вернулся с берега возбужденный. Я только что сменился с
вахты.
     -- Нашел! -- закричал он, увидев меня. -- Нашел "Ольгу"!
     -- Какую "Ольгу"?.. Где ты чего нашел?..
     -- Да нет, не "Ольгу", а человека одного с "Ольги" нашел.
     -- Где? Ты не выдумываешь, Илько?
     Мне хотелось верить, но я не верил. Я  хотел быть  счастливым и боялся,
что мое счастье сейчас же рассеется.
     -- Да, да, да, -- торопливо говорил Илько. -- Только не нашел,  а узнал
о  нем. Здесь есть человек  из команды  "Ольги". Я был  у уполномоченного, и
этот уполномоченный мне говорил, что есть такой человек.
     Я все еще не верил в то, что говорил Илько.
     -- Какой уполномоченный? Где тот человек?..
     -- Уполномоченный,  который пушнину принимает, -- объяснял Илько. --  А
где тот человек, так уполномоченный и сам сейчас не знает.  В Белушьей он не
живет. Живет где-то далеко, охотится и сюда приезжает.
     -- А когда он приедет?
     -- Не знаю, и уполномоченный не знает.
     --  А  может быть, уполномоченный перепутал что-нибудь, -- сказал  я  с
тревогой.
     -- Не знаю, только зачем ему перепутывать.
     -- А уполномоченный не сказал, как зовут того человека?
     -- Уполномоченный не сказал.
     А вдруг это отец! Только  зачем он  стал бы оставаться на Новой  Земле?
Ведь  после  войны  и  революции немало пароходов подходило к острову. Можно
было давно уехать на Большую землю, в Архангельск, домой.
     -- Илько,  поедем скорее к уполномоченному, -- позвал я. -- А то  шторм
утихнет,  и  "Октябрь"  уйдет  отсюда. Неужели мы  так и не  повидаем  этого
человека?
     Уполномоченный по приемке пушнины жил в небольшом деревянном домике.  С
трепетом входил я в этот домик.
     В квадратной комнате  с  одним и тоже квадратным окном сидел за простым
столом пожилой лысый человек и читал какие-то бумаги.
     -- Ничего они там  не  понимают, -- бормотал он сердито. -- План... Как
это  план? Пусть приезжают сами, а я  считать тюленей  не могу.  И песцов на
воле здесь еще никто не считал. Сколько напромышляем, столько и будет. А то,
видите ли, план им нужен!
     Этот сердитый человек и был уполномоченным.
     -- Дядя... товарищ... -- начал Илько. -- Товарищ...
     -- Ну, Турков, -- подсказал уполномоченный.
     -- Товарищ Турков, а когда этот человек, о котором вы говорили, приедет
сюда?
     -- Это Николай-то, что ли?
     Я даже вздрогнул. Моего отца звали Николаем.
     --  Чего  не знаю, того  не  знаю, --  продолжал уполномоченный. --  Он
другой раз по три-четыре месяца  не  показывается.  А в последний раз был  с
месяц  назад.  О  пароходе   справлялся.  Должно  быть,  на   Большую  землю
собирается. Может, теперь и подъедет, если о пароходе вашем услышит. А зачем
он вам?
     Мы рассказали уполномоченному об "Ольге" и о моем отце.
     -- Я-то всего два  года  здесь  и мало  чего знаю.  Николая я  тоже  не
расспрашивал.
     -- Вы фамилию его не помните? -- спросил я, цепенея.
     Силясь припомнить, Турков  хмурил брови  и  ожесточенно натирал ладонью
лоб.
     --  Нет, забыл.  Как-то вылетела из  головы.  Вертится на  языке,  а не
дается. Не помню.
     -- Случайно не Красов? -- опять спросил я.
     -- Некрасов? Нет, это  такой поэт был, Некрасов. Мальчонкой  стихи  его
наизусть учил...
     -- Да нет, -- нетерпеливо перебил я. -- Красов, а не Некрасов.
     -- Красов? --  уполномоченный отрицательно  помотал  головой. -- Нет, у
него  другая фамилия. Вроде  на  букву  "гы", и  какая-то вроде не  наша, не
русская.
     --  И он вам говорил, что  попал на Новую  Землю  с судна под названием
"Ольга"?
     -- Говорил, что был в какой-то экспедиции.
     Нам  ничего  не  оставалось делать, как поблагодарить  уполномоченного,
попрощаться  с ним и отправиться к себе на  пароход.  Туркова  мы  попросили
сразу сообщить нам, как только "этот человек", Николай, приедет в Белушью.
     -- Он и  сам к вам  на пароход приедет, -- сказал Турков. -- Если ехать
собирается, как  же  ему не  быть у вас! К нам ведь за всю навигацию пароход
только  два раза приходит. А бывает, и один раз.  Иначе с Новой  Земли и  не
выберешься.
     Вся  история  с таинственным  Николаем  казалась мне  выдумкой.  Видно,
уполномоченный что-то напутал. Прежде  всего  было  непонятно,  почему  этот
человек так долго жил на Новой Земле. Может  быть,  он  хотел обогатиться на
зверобойных промыслах и вернуться на Большую землю с состоянием? Может быть,
когда он уходил в  экспедицию, у него не  оставалось никаких родственников и
его  не  тянуло  на  Большую землю? Или  этот человек скрывает  тайну гибели
"Ольги" и ее экипажа?!
     Чем дольше  и  мучительнее я об  этом думал,  тем сильнее  мне хотелось
встретить этого загадочного Николая. Пусть он даже никогда не видел "Ольгу",
я бы по  крайней мере успокоился. И все-таки тревожная мысль -- "А вдруг..."
не покидала меня ни на минуту.
     Из-за  штормовой погоды "Октябрь" еще два дня простоял у Новой Земли. Я
пользовался  каждым  случаем,  чтобы  побывать у  уполномоченного  Туркова и
узнать: не приезжал ли таинственный Николай.
     -- Не был, не был, -- неизменно отвечал Турков.  -- Надо думать, далеко
он, может статься, и не приедет скоро.
     Вечером накануне  отхода мы  с  Илько  еще раз пошли  к Туркову. Погода
налаживалась, и было уже точно известно, что завтра утром "Октябрь" поднимет
якоря.
     Я шел на этот раз уже без всякой надежды
     В тесной и низкой каморке Туркова было накурено.
     --  Ага, вот, ребята, и дождались, -- весело сказал уполномоченный.  --
Это Николай, который вам нужен. Знакомьтесь!
     У стола сидел и дымил огромной трубкой бородатый плечистый человек. Как
и   хозяин   комнаты,   он  был   лысый.   Но  обросшие   виски  и   затылок
свидетельствовали  о  том,  что  человек этот давно не  стригся.  Он казался
каким-то первобытным и напоминал мне почему-то Робинзона Крузо,  хотя я знал
по картинкам, что знаменитый герой из книги Дефо не был лысым.
     Перед  гостем  Туркова на  столе стоял  стакан с  недопитым крепким  до
черноты чаем.
     -- Вы правда были в экспедиции на "Ольге"? -- спросил я тихо.
     --  Был, -- ответил  незнакомец. -- Потом  прожил здесь десять  лет,  а
теперь на Большую землю собираюсь.
     -- У меня отец там был матросом. Помните, Красов по фамилии?
     -- Как же не помнить! Красов, да. Хороший был человек. Жалко. Там у нас
все хорошие были. Вечная им память!
     Николай широко перекрестился.
     -- А вам как фамилия? Вы тоже были матросом?
     -- Матросом. А фамилия моя -- Грисюк. С Украины я. Только родных у меня
никого нет. Ни на Украине, ни в Архангельске.
     --  Вот  видите, Грисюк,  --  оживился  Турков. --  А  я никак  не  мог
вспомнить.  Помню,  на  "гы" букву,  нерусская  фамилия. Чего же вы  стоите,
ребята? Присаживайтесь!
     -- Расскажите про "Ольгу", -- попросил я.
     --  Чего  же  рассказывать! Давно  это было,  десять  лет. Ушла "Ольга"
дальше на север  и  ни слуху ни духу. Когда "Ольга" во льдах была, нас троих
отправили на Новую Землю, на  всякий случай готовить  стоянку. Потом я своих
товарищей потерял. Двинулся  на юг.  Были  у меня лыжи, ружье и собака. Горя
натерпелся. А потом обжился, охотился и так прожил тут все это время.
     -- Значит, вы так совсем и не знаете, где и как погибла "Ольга"?
     -- Да ведь как узнаешь! Не вернулась -- значит, затерло ее окончательно
льдом, ну и раздавило. Народ вот жалко, хорошие были моряки. -- Грисюк снова
перекрестился и встал. -- Царство им небесное.
     -- А  ведь двое-то  спаслись,  это, наверное, ваши товарищи,  которые с
вами  остались, --  сообщил  я.  -- Один  матрос,  Платонов,  из  Мурманска,
рассказывал.
     Грисюк вопросительно посмотрел на меня.
     -- Спаслись, говоришь? А я не слышал. Да и где же мне слышать,  когда я
первые два года и людей-то  не видел.  Совсем одичал. А теперь новая власть,
пролетарская, наша. Можно и на Большую землю выбираться.
     Некоторое время мы  молчали. Я смотрел на  Грисюка  и никак  еще не мог
поверить, что вижу товарища своего погибшего отца.
     -- А мой отец, Красов, тогда не болел, не помните? -- спросил я.
     -- Нет, здоровый был, -- ответил Грисюк с улыбкой. -- Как сейчас помню,
мы с ним прощались, обнялись, значит...
     -- А что он сказал? Говорил что-нибудь?
     --  Говорил,  как  же, говорил. Если что,  мол,  худо будет, то просил,
чтобы не забывали его...
     -- Я  его не забыл,  -- сказал я  с грустью. -- Я его  помню. И  мама и
дедушка его всегда помнят.
     Хотя никаких подробностей о гибели отца я от Николая Грисюка не  узнал,
все же мне было приятно встретить человека с "Ольги".
     Он знал и помнил отца,  прощался с ним,  обнимал его при расставании. В
Архангельске нужно обязательно повести Грисюка домой. И мама и дедушка очень
обрадуются.





     Рано утром "Октябрь" покинул Белушью губу.
     Ветер   совсем  стих.  Только   широкие   гладкие  волны  мертвой  зыби
накатывались  к  правому  борту  парохода.  Было пасмурно,  и океан  казался
однообразно серым и холодным.
     Пассажиров на "Октябре" было мало.
     Николай  Грисюк  привез на  пароход  два  огромных мешка,  вероятно,  с
пушниной, совик и отдельно увязанную шкуру белого медведя.
     -- Царь Заполярья,  -- сказал Грисюк,  бросая шкуру на палубу. -- Много
он мне хлопот доставил,  много песцов из моих ловушек повытаскивал. Все-таки
я выследил и прикончил его заполярное величество!
     Я представил, как Грисюк охотился за медведем. Это была опасная  охота.
Николай был, конечно, опытный и меткий стрелок.
     Своих собак, нарты и ружье Грисюк оставил: подарил или продал ненцам.
     Вид у него был  все такой же первобытный,  робинзоновский.  Он даже  не
постриг свои длинные, спадающие на плечи волосы.
     -- Вот в  Архангельске  покажусь знакомым да  в фотографии  снимусь  на
память,  а  потом  и  культурный вид  можно  будет  принять, -- говорил  он,
усмехаясь. -- Меня теперь, наверно, там никто и не узнает, такого медведя.
     Я старался  быть  почаще  с  Грисюком.  Расспрашивал его об "Ольге", об
отце, рассказывал ему о жизни в Архангельске сообщал новости.
     -- Вы, наверное, многих  моряков знали в Архангельской -- спросил я. --
Не  помните Андрея  Максимовича  Красова? Дедушка  мой,  он раньше  боцманом
плавал...
     --  Знавал  многих,  да  теперь уж позабывать стал, -- ответил  Грисюк,
раскуривая трубку и присаживаясь на фальшборт.  -- Время, оно все сглаживает
и уносит.
     -- Мой  дедушка  -- старый моряк. Его все  знают. Он без ноги, потому и
плавать перестал.
     Грисюк задумался, должно быть, вспоминал.
     -- Без ноги... боцманом плавал, из Соломбалы, --  Грисюк вдруг взмахнул
рукой вместе с трубкой, и  голубовато-серый дымок окутал его бородатое лицо.
-- Максимыча очень даже хорошо помню. Рыбачить еще любил. Так жив он?
     -- Жив,  жив,  -- обрадованно воскликнул я. --  И  все еще рыбачит. Вот
придем в Архангельск -- встретитесь.  Ух, как  он будет доволен! А  капитана
Лукина помните?
     -- Лукина... капитана? Что-то не припомню.
     --  Его  уже  нет  в  живых.  Его белые  арестовали  за отказ  провести
иностранцев в Архангельск. А  потом на  Мудьюге убили. Говорят, его какой-то
палач просто так, без суда, из мести на работе пристрелил.
     Вспомнив  капитана Лукина, я вспомнил Олю. Мне  захотелось поскорее  ее
увидеть.
     Грисюк нахмурился и спросил:
     --  Так за что же его убили? Вот  гады! А я что-то не помню его. Должно
быть, он из молодых был.
     -- У нас тогда много людей расстреляли. Вот и отец Кости Чижова чуть не
погиб. Долго на Мудьюге, на каторге  пробыл.  А  все-таки  вернулся.  Знаете
Костю, моего дружка? Нет, не ненца,  то -- Илько, а другого! Он тоже со мной
учится, а плавает уже машинистом! Да вот он, и Илько с ним.
     К нам подошли Костя и Илько. Костя  по обыкновению что-то возбужденно и
громко рассказывал. Став машинистом,  он нисколько не загордился и оставался
прежним Костей, веселым мальчишкой из Соломбалы.
     -- Этот Проня забавный был кок, -- рассказывал Костя. -- Вот однажды он
вывесил на двери камбуза объявление "По случаю чистки камбузной  трубы  обед
сегодня готовиться не будет". А сам  ушел на берег и до ночи очищал в кабаке
пивные  кружки.  Капитан  обозлился,  ночью  прибежал  к  Проне  в  каюту  с
револьвером. Проня  как  увидел револьвер,  сразу хлоп на  пол,  в  обморок.
Притворился,  конечно,  а  капитан  перепугался  и  стал  ему спиртом  виски
натирать, а  потом  глоток  и  в рот  Проне влил.  Проня, конечно, спирт  не
выплюнул, а постарался как можно больше  из  бутылки заглотнуть.  Вот  какие
моряки в старые времена плавали... А вот однажды...
     Со  спардека спустился радист Павлик Жаворонков. Было  еще раннее утро,
но Жаворонков  уже надел  китель  и фуражку,  словно  собрался на  берег. Но
пароход был в море, и берег был далеко.
     -- Капитан тут не проходил? -- спросил Жаворонков озабоченно.
     Мы удивились.  Обычно по утрам радист встречал нас широченной улыбкой и
сообщал:  "Ну, комсомолия,  рабочий  класс, вот я  вчера вечером  еще  шесть
страниц прочитал да так с  книгой и уснул. Дядя  Том уже продан, а Элиза..."
Дело в том, что  радист  изучал английский  язык,  еще в прошлом рейсе начал
читать книгу Бичер Стоу "Хижина дяди Тома" на английском языке и теперь  при
каждой встрече рассказывал нам содержание прочитанных глав.
     Но сегодня Жаворонков вел себя очень странно.
     -- Капитана не видели? -- снова спросил он.
     -- Он в кают-компании, -- ответил я.
     Радист побежал в кают-компанию.
     -- А как с дядей Томом? -- крикнул Костя.
     Жаворонков махнул рукой, и только сейчас  я заметил,  что в руке у него
листок  бумаги.  Конечно,  он  спешил  к  капитану  с  какой-то  только  что
полученной и,  очевидно,  очень  важной  радиограммой.  Перед  капитаном наш
радист  появлялся всегда по-военному  подтянутый,  обязательно  в кителе и в
фуражке. К этому он привык на службе в военно-морском флоте.
     Грисюк тоже ушел от нас.
     Пока мы с Костей разговаривали, вернулся из кают-компании Жаворонков.
     -- Ну,  ребята, долго теперь  не  видать  вам  своего Архангельска,  --
сказал радист. -- Курс меняем.
     -- Куда?
     -- Радиограмма принята. Приказание идти на розыски шлюпок.
     -- Каких шлюпок?
     --  Английский пароход  "Гордон" погиб. Команда на  шлюпки  высадилась,
где-то в море болтаются. Людей спасать нужно!
     -- А почему англичане сами не пошлют свои пароходы на поиски?
     Радист безнадежно махнул рукой.
     -- Пока их суда придут -- сто раз погибнуть можно. Пароход  погиб, куда
же  торопиться?  Люди на  шлюпках  --  не великая ценность.  Так они  иногда
рассуждают.
     "Октябрь", действительно, сменил курс.
     Где-то  там,  в  угрюмом безбрежье, в  бескрайних  океанских  просторах
затерялись  шлюпки с людьми.  Холодные, усталые после шторма волны, и низкое
полярное небо.  Серые  тучи и вода.  Борются ли  они, те  несчастные люди  с
погибшего судна? Живет ли в них надежда на  помощь, на спасение?  Успели  ли
они снять с парохода провизию, запаслись ли пресной водой?
     Только бы снова не пришел шторм: тогда шлюпкам верная гибель.
     -- Значит, мы идем спасать инглишей, да? -- спросил Илько.
     -- Да, у моряков такой закон: если какое-нибудь судно терпит аварию или
погибает, значит, сразу же нужно идти на помощь людям.
     -- Хороший  закон, --  произнес  Илько и, подумав, снова  спросил: -- А
если бы русское судно тонуло, они пошли бы на помощь?
     -- По закону должны... Ну, Илько, мне идти на вахту время...
     Я спустился в машинное отделение и  поздоровался  с Павлом Потаповичем.
Старший  машинист  уже  принял  вахту  и  сидел у  верстака,  делая записи в
журнале.
     Скорехонько я  полил  параллели водой, смазал  подшипники  и  присел на
железный ящик  для  пакли.  Мне  очень  хотелось узнать,  что  думает  Павел
Потапович -- старый моряк -- о смене курса, о спасении англичан. Но спросить
я не решался: не  дело  мальчишке совать  свой нос всюду и говорить о том, о
чем  его еще  не спрашивают. На судне -- не во дворе, не на улице, а старший
машинист -- не Костя Чижов и не Илько. Лучше подождать до поры до времени.
     Но  Павел  Потапович тоже  молчал,  словно  он  и  не  знал о  том, что
"Октябрь" сменил  курс. Захлопнув журнал,  он  ушел в котельное отделение, а
вернувшись, стал разбираться в ящиках верстака.
     -- Берега уже совсем не видно, -- с тайной надеждой сказал я.
     -- Теперь, пожалуй, долго и не увидишь, --  отозвался старший машинист.
-- Шлюпка в море -- что иголка в стоге сена, не скоро разыщешь.
     -- А сколько их, шлюпок-то?
     -- Кто знает, сколько! Пока  только одну наш  спасательный  обнаружил и
поднял.
     -- А долго мы искать будем?
     -- Пока не найдем. Люди гибнут, значит, нужно спасать.
     -- И  всегда так бывает в море,  если погибают, нужно на спасение идти?
-- я сам  объяснял это Илько, но сейчас мне нужно было продолжить разговор с
Павлом Потаповичем.
     -- А как же иначе! Иначе нельзя...
     Павел Потапович задумался и вдруг сказал:
     -- Конечно, всякое бывает.  Мы  как-то в шторме аварию терпели и SOS --
сигнал  бедствия --  дали. Было поблизости иностранное судно. Оно  бы тут же
должно к  нам на помощь пойти без всяких-всяких. Да капитан там,  сукин сын,
торгаш  оказался.  По  радио  спрашивает:  "Сколько  заплатите  за  помощь?"
Поторговаться  да  нажиться на человеческих жизнях хотел! Это все  равно что
дитя, к примеру, упало бы с причала в воду, а я матери бы его сказал:  "Дашь
на бутылку водки с закуской -- тогда вытащу".
     -- Ну и что же, так и не подошел к вам иностранец?
     --  Какое там!  Наш  русский  транспорт чуть попозднее  помощь  оказал.
Плавучесть-то мы не потеряли, он забуксировал нас и притащил в порт.
     -- Того бы капитана самого за борт нужно! -- сказал я возмущенно.
     -- Полагалось бы, -- согласился Павел Потапович.





     После вахты  я долго бродил по палубе и до боли в глазах всматривался в
безбрежную океанскую даль: а  вдруг мне первому удастся заметить шлюпку! Но,
конечно,  об  этом я мог только мечтать.  С высоты  капитанского  мостика за
морем наблюдали вахтенные  штурманы. У них  сильные  морские  бинокли. Разве
простым глазом заметишь то, что  на огромном расстоянии можно увидеть только
в морской бинокль!
     Однако  я не  уходил с  палубы. Если  мне не удастся  первому  заметить
шлюпку, то по  крайней мере  я  мог  одним  из  первых  узнать, что терпящие
бедствие  англичане найдены,  и  сообщить  об  этом  Косте,  Илько,  радисту
Жаворонкову, старшему механику Николаю Ивановичу, всей команде.
     -- Ты чего на палубе  торчишь? -- спросил меня  Павлик Жаворонков, неся
капитану очередную радиограмму.
     -- Так просто... -- уклончиво ответил я.
     Но радист догадался и рассмеялся:
     -- Дурной ты, ведь мы еще очень далеко от места гибели "Гордона"! Часов
через восемь начнутся поиски, никак не раньше!
     Жизнь на "Октябре" шла обычным порядком, вахта за вахтой.  Но разговоры
у  моряков теперь  велись  только  о  том,  удастся  ли  спасти  потерпевших
кораблекрушение. Моряки волновались, спорили, строили всевозможные догадки и
предположения,  вспоминали и  рассказы вали случаи других  аварий,  поисков,
спасательных рейсов.
     Вечером свободные  от  вахт  машинисты, кочегары и матросы не уходили с
палубы. На "Октябре" все было  подготовлено на тот случай, если шлюпки будут
обнаружены.
     Мы с Илько долго не спали в тот вечер. Костя Чижов был на вахте.
     -- Дима, а если мы их спасем, то дальше что?-- спросил Илько.
     -- В порт доставим.
     -- Ох они и обрадуются!
     -- Еще бы!
     -- Какие они, хорошие или нет? Может быть, кулаки...
     --  Чудак  же  ты,  Илько!  Какие   же  на  судне  могут  быть  кулаки!
Обыкновенные моряки.
     Илько посмотрел на меня недоверчиво и сказал:
     -- Инглиши...
     -- Ну и что же, инглиши? Всякие бывают.
     -- То-то всякие, инглиши -- не советские.
     На палубу вышел Николай Иванович. Увидев нас, он вытащил знакомые мне с
давних пор часы-луковицу и сказал:
     -- А спать за вас кто будет?
     -- Не хочется, Николай Иванович.
     Механик шутливо нахмурился.
     --  Сейчас  же  по  койкам!  А  то  как  придем  в  Архангельск, доложу
Максимычу,  что  судовой  распорядок  нарушаете.  Тогда  вам  больше моря не
видать.
     Николай Иванович  ушел  к себе в каюту. Мы тоже отправились  в кубрик и
улеглись на койки.
     Я  долго  не  мог   уснуть,  все  смотрел  на  круглое  световое  пятно
иллюминатора.  Мне  хотелось  представить  людей,  спасать  которых  шел наш
пароход. В своем воображении я пытался нарисовать картину: море, шлюпка  и в
шлюпке -- люди. Одежда у них мокрая, лица усталые, глаза тусклые, потерявшие
надежду на жизнь.  А море шумит, шумит, и горизонт  огромен, и  нет  на  нем
желанного дымка корабля, идущего на спасение.
     На другой день утром стало известно, что  на палубу "Октября" ночью был
поднят обломок  весла.  Это  говорило о  том,  что кораблекрушение произошло
поблизости. Но это принесло и опасения: неужели люди погибли?
     Весь день прошел  в томительном  ожидании. И  только к вечеру  вдали на
юго-западе  вахтенный штурман  заметил точку. Вскоре было точно установлено,
что это шлюпка и в ней находятся люди.
     ...В шлюпке  было  шесть  человек. Первым  на  борт  "Октября" поднялся
высокий человек лет тридцати пяти. Он был хорошо сложен и имел вид циркового
артиста. В  его часто прищуриваемых глазах  я  заметил холодное высокомерие.
Подавая руку капитану "Октября", он коротко улыбнулся и сказал:
     -- Алан Дрейк, штурман "Гордона". Мени тэнкс фор юр кайндес. Ду ю  спик
инглиш?
     Это означало: "Говорите ли вы по-английски?"
     Наш  капитан утвердительно кивнул  головой и ответил штурману "Гордона"
тоже  по-английски.  Англичанин  снова улыбнулся  и произнес  какую-то очень
длинную фразу.
     В  это время  на  палубу  нашего  парохода  один  за  другим  поднялись
остальные моряки  погибшего  английского  судна.  Если Алан  Дрейк  выглядел
сравнительно  бодро,  то вид  остальных англичан был ужасен.  Худые обросшие
лица и впалые глаза свидетельствовали о пережитом голоде,  тревожных  днях и
бессонных ночах. Обессиленные моряки смогли  влезть на палубу лишь с помощью
наших матросов. Они едва держались на ногах.
     Один  из  спасенных  сразу же  привлек  особое  внимание  всей  команды
"Октября".  Это  был  мальчик  лет двенадцати. По узким  глазам и по матовой
желтизне кожи мы догадались, что он -- китаец.
     Мальчик держался очень робко и молчал.
     -- Спросите, кто этот мальчик, -- шепнул я  Павлику Жаворонкову. -- Как
он попал к ним на пароход?
     -- Я уже знаю,  -- громко ответил  радист.  -- Это бой, салонный лакей,
прислужник.
     Лакей!   Это   слово  для  нас   казалось  странным,  нелепым   и  даже
оскорбительным.  Я  подумал,  что, вероятно,  жизнь  маленького  китайца  на
английском пароходе была очень нелегкой.
     Капитан    Малыгин   распорядился   проводить   спасенных   моряков   в
приготовленный для них кубрик, а сам со штурманом Аланом  Дрейком отправился
в  кают-компанию,  что  бы  побеседовать и  выяснить  обстоятельства  гибели
"Гордона".
     Наш  третий  штурман,  ведавший  судовой  аптечкой,  принес  англичанам
лекарства  против простуды. Вскоре,  подкрепившись обедом,  изголодавшиеся и
усталые английские моряки спали на койках, заботливо приготовленных командой
"Октября".
     "Октябрь"  продолжал  поиски:  в  море  должна  быть еще  одна шлюпка с
погибшего парохода.
     На другой день рано утром Павлик  Жаворонков зашел в  кубрик  навестить
англичан и узнать, не требуется  ли им  что-нибудь. Однако все  моряки после
пережитых  тревог спали крепким  сном.  Лишь  один из  них лежал с открытыми
глазами. Как узнал наш радист, этого моряка-кочегара звали Джемс.
     Разговорившись  с  Джемсом,  Жаворонков  услышал   историю   странствии
английских  моряков по морю на  шлюпке. Потом  радист рассказал  эту историю
нам.





     "Гордон"  находился  в  море,  далеко  от  берега,   когда   разразился
неожиданный,  огромной силы шторм.  Судно было старинной постройки, дряхлое,
неуклюжее и малосильное, хотя и большое.
     Неприятности начались с того что отказало  рулевое управление. Огромный
пароход без управления мотался по океану, как щепка.  Когда в старом корпусе
"Гордона"  появилась  течь,   моряки   поняли:  гибель   неминуема.  Попытки
откачивать воду оказались напрасными. Многие из  команды были  уверены,  что
если "Гордон"  попадет серединой на  большую волну,  он  переломится  на две
части. Такие случаи нередки в мореплавании и известны старым морякам.
     Вода  все больше  и  больше заполняла трюмы.  "Гордон" погибал. И тогда
люди бросились  к шлюпкам  -- к  последней,  хотя  и  крошечной, надежде  на
спасение.
     Шлюпка, в которую попал кочегар Джемс,  была спущена последней. Как она
оторвалась от борта погибающего судна -- этого не смог бы сказать ни один из
оказавшихся в ней моряков. Просто чудо, что шлюпку не ударило волной о  борт
"Гордона".
     Но это еще не было спасением. Шторм не утихал.  Волны бросали маленькое
суденышко  из  стороны в  сторону. Люди видели  себя то  на высокой страшной
горе, то вдруг оказывались словно в глубокой пропасти между такими же горами
волн, готовыми вот-вот сомкнуться над шлюпкой.
     В  шлюпке было пять человек. Люди еще не успели прийти в  себя и узнать
друг   друга,  как  почти  рядом,   где-то  в  волнах,  послышался  жалобный
прерывистый крик, заглушаемый ревом шторма:
     -- По-мо-ги-те!
     Боцман Броун, сидевший у руля, резко повернул шлюпку. Нужно было спасти
человека.
     -- Это Дрейк, ну его к черту! -- злобно прошептал стюард Харлей.
     Но штурман  Дрейк уже ухватился за борт  шлюпки. Рискуя жизнью.  Джемс,
боцман  Броун и китайчонок Ли  втащили бесчувственного штурмана в  шлюпку. В
эту  минуту  они  словно забыли, что  для  них  Дрейк был  самым ненавистным
человеком. А  возможно, они  думали, что после спасения  он  изменится.  Кто
знает, о чем они думали и вообще думали ли они в эти минуты?
     Стюард знал: запас продовольствия на шлюпке настолько скуден,  что  его
хватит на  пять  человек  едва  ли  на  сутки.  В  другой  обстановке стюард
посмеялся бы над человеком, который называет три банки консервов и крохотный
ящик с сухарями  "запасом продовольствия". Шестой  человек  -- лишний рот --
только  уменьшит  нормы. Кроме того, Харлей  отлично знал характер  штурмана
Дрейка: не  дай бог, если Дрейк захватит продукты в свои руки. Потому стюард
ничуть не обрадовался, когда в шлюпке появился шестой человек.
     А между тем раньше на пароходе штурман  Дрейк  и стюард  Харлей не были
врагами. Они, конечно, не были и друзьями. Просто буфетчик боялся штурмана и
прислуживал  ему не менее усердно, чем капитану.  Ведь Алан Дрейк был  сыном
одного из компаньонов пароходной компании, которой принадлежал "Гордон".
     Пока штурман лежал на дне шлюпки без сознания, люди продолжали бороться
со штормом. Они  не выпускали из  рук весел: окажись  шлюпка  без движения и
управления, гибель наступила бы в ту же минуту.
     Маленький Ли тоже работал веслом, и ему было особенно тяжело. Его руки,
правда,  привыкли  к  постоянной  работе,  но  в  них  не  было  силы.  Руки
одеревенели и вспухли, из пальцев и ладоней сочилась кровь. Мальчик с трудом
поднимал и опускал тяжелое весло.
     Однажды у него мелькнула мысль, что лучше выпустить весло и выброситься
из  шлюпки. Но через секунду он  снова поднимал  и опускал  весло,  стараясь
каждый раз хоть чуточку двинуть шлюпку вперед.
     Другие моряки тоже гребли почти  уже  бессознательно.  Им  тоже  иногда
казалось, что все это бесполезно, напрасно -- развязка лишь затягивается  на
минуты,  на  секунды. Несколько  часов  борьбы в  нечеловеческом  напряжении
измучили  людей. На них не было сухой нитки. Обессиленные, потерявшие всякую
надежду   на   спасение,  люди   каждую   минуту   были  готовы   прекратить
сопротивление.
     Самым  выносливым  и настойчивым  оказался боцман  Броун. Правда, он не
греб, а сидел на корме, управляя шлюпкой, но и ему приходилось не легче, чем
остальным.
     Броун был опытным,  видавшим  виды  моряком.  Пожалуй, он меньше других
боялся,  что вот-вот наступит смерть, и  в то же время он держался  за жизнь
более цепко и упорно, чем кто-либо другой.
     Последняя  шлюпка была спущена с  "Гордона"  около девяти часов вечера.
Целую  ночь  моряки  боролись  с разъяренным океаном.  Они  потеряли  всякое
представление  о  времени.  И вечер,  и начало ночи, и рассвет  -- все  было
одинакового серого цвета,  как обычно в Северном океане.  Низкие тучи сплошь
закрывали  небо  и  давили на  океан, словно хотели  его усмирить, задушить.
Ветер безумствовал, вздымая вокруг шлюпки громады волн.
     "Только бы дотянуть  до утра, -- думал Броун, --  а  там решится: жизнь
еще хоть на некоторое время или смерть".
     С наступлением утра шторм мог  утихнуть. На  это  и надеялся боцман. Но
если  океан  не угомонится, значит, их мучения продлятся  еще сутки, а может
быть, и больше. Тогда силы окончательно иссякнут и наступит конец.
     Утро  оправдало  надежды Броуна.  Тучи поднялись, и ветер  ослаб. Волны
были еще огромные, но уже не злые, без гребней. Стало светло, и когда шлюпка
поднималась на вершину волны, Броун мог осматривать горизонт.
     Спустя  полчаса он  разрешил  стюарду  Харлею  и  Ли  оставить весла  и
отдыхать. Матрос Парсон пересел к рулю.
     Пришел в себя штурман  Дрейк. Он  приподнялся, ощупал карманы,  оглядел
всех, кто был в шлюпке, и  спросил о капитане. Оказывается, вначале он был в
одной  шлюпке  с капитаном. Только  сейчас  Дрейк вспомнил,  как  их  шлюпка
перевернулась. Он оказался в воде и с того момента больше ничего не помнил.
     -- Что  ж капитан... -- сумрачно сказал Броун, -- о покойниках плохо не
говорят. Моряк он был хороший, ему там место  найдется.  -- И боцман мельком
взглянул на небо.
     -- Где-то будет  наше  место?  --  с  горькой  усмешкой заметил  матрос
Парсон. -- Вряд  ли  наша доля будет лучшей.  Никто не отозвался на  мрачные
предположения матроса. Все понимали, что будущее не обещает ничего хорошего.
     Людей одолевала усталость. Съежившись от холода, стюард и Ли дремали.
     -- Можно бы перекусить немного, -- сказал боцман, и  все вспомнили, что
они давно ничего не ели.
     -- А что есть? -- спросил Дрейк.
     Он нашел консервы и сухари, второпях захваченные с парохода стюардом.
     --  С  таким запасом и на берегу недолго продержишься, -- сказал Дрейк,
вспарывая одну из банок ножом.
     Раскрыв  банку,  Дрейк, не обращая  внимания  на  других моряков,  стал
быстро поедать консервы. Когда боцман  протянул к консервам руку,  банка  на
две трети уже была опустошена.
     --  Доедайте, -- покровительственно сказал Дрейк. -- А этим  можно и не
оставлять. -- Он показал глазами на стюарда и Ли, спавших крепким сном.
     Ни  Джемс,  ни боцман, ни  матрос  Парсон  не  были удивлены  поступком
Дрейка.  Они хорошо  знали  натуру  этого человека  и все  таки возмутились.
Кочегар Джемс подумал "Если штурман будет  так делать и впредь, то он  может
оказаться  там,  откуда он попал  в  шлюпку".  Боцман  осуждающе взглянул на
Дрейка. А простодушный Парсон почти не возмутился. Он привык видеть в Дрейке
хозяина  парохода,  а  теперь  видел  в  нем  хозяина этой  шлюпки,  и  этих
консервов, сухарей, и этой маленькой банки с пресной водой.
     Ветер  совсем  стих.  Тучи  рассеялись.  Крупная  мертвая  зыбь  плавно
подымала и опускала одинокую шлюпку.
     Когда  стюард Харлей проснулся  и не  обнаружил возле себя  консервов и
сухарей, он  поднял  скандал.  Он  набросился  на  Джемса  и Броуна,  требуя
возвратить "запас".
     -- Успокойся, Харлей, -- сказал штурман. -- Эти  консервы с  "Гордона",
они не твои, и распоряжаться ими буду я.
     Тревожно и томительно прошел первый день. Люди почти  не разговаривали.
Все, кроме Дрейка, поочередно садились за весла, чтобы поддерживать движение
шлюпки в одном направлении.
     Ночью  была  открыта  вторая  банка  с  консервами.  Дрейк  сделал  это
втихомолку, когда измученные  голодом и  работой боцман, кочегар  и  мальчик
спали. Он дал немного консервов стюарду и матросу Парсону.
     На следующий день кочегар Джемс потребовал, чтобы третья банка и сухари
были разделены поровну между всеми моряками.
     -- Вы забываетесь! -- зло ответил ему Дрейк.
     Возмущенный кочегар встал с банки, намереваясь силой получить консервы.
Но в ту же минуту штурман вытащил из кармана пистолет.
     Консервы из  третьей банки были съедены Дрейком. Небольшой кусочек мяса
получил лишь стюард.
     Прошла  еще  одна  ночь.  Третий  день  скитались  по  океану голодные,
изможденные  моряки.  Когда  Дрейк  доел  остатки   сухарей,  ни  с  кем  не
поделившись, озлобленный Джемс решил ночью свершить суд: выбросить Дрейка из
шлюпки.
     Но  выполнить это  решение  ему  не  удалось.  Англичане  были  спасены
моряками "Октября".






     "Октябрь"  продолжал  поиски.  Предполагалось,  что  еще одна шлюпка  с
"Гордона" должна быть в море.
     Наступило время обеда. Костя, хотя и  был  машинистом и жил отдельно от
нас, обычно приходил обедать в наш кочегарский кубрик.
     --  Павлик,  -- сказал  я радисту Жаворонкову, -- позовите в наш кубрик
того китайского мальчика.
     -- А что вы будете с ним делать? Он же ни слова по-русски не понимает.
     -- Мы с ним  вместе будем обедать,  -- сказал Костя. -- А потом покажем
ему наш пароход.
     Радист  ушел и долго не возвращался. Наконец он появился, держа за руку
маленького китайца. Ли немного упирался, он казался испуганным.
     -- Уил ю стэй энд дайн ми! -- проговорил радист, увлекая Ли к столу.
     Китаец,  вероятно,  подумал,  что  над  ним  хотят  подшутить,  и  стал
упираться еще сильнее.
     -- Что вы ему сказали? -- спросил я радиста.
     -- Я сказал: "Останьтесь с нами пообедать!"
     Кочегар Матвеев засмеялся:
     --  Ты ему,  Павлик, попроще объясни. Он  не привык,  чтобы  к нему так
деликатно обращались.
     -- А я больше никак не умею,  -- пожал плечами Жаворонков. -- В словаре
об обеде только так написано.
     -- Ты ему по-матросски скажи. У них  матросы совсем не так говорят, как
в словарях и в книгах пишется. Покажи просто на миску и скажи: ешь, дружище!
     Павлик  Жаворонков показал  на  миску  с жирным супом  и  что-то сказал
китайчонку. Потом он сам сел за стол вместе с нами и указал Ли его место.
     Очевидно, Ли не был против обеда.
     -- Садись, дорогой,  садись, -- дружелюбно сказал  Матвеев  и  подвинул
миску на край стола. -- Видно, здорово тебя запугали на вашем судне!
     Ли, конечно, не понимал, что сказал кочегар. Но вдруг он быстро подошел
к столу, взял миску двумя руками и отошел к двери. Там он присел на корточки
и собрался есть.
     Мы никак не могли сообразить,  почему он так сделал. Жаворонков взял Ли
за руку и насильно усадил его за стол. Мальчик что-то говорил.
     -- Почему он сел у двери? -- спросил Илько.
     -- Он  говорит, что на  "Гордоне" никогда не ел за столом, --  объяснил
радист. -- Буфетчик не позволял.
     На  вопросы  Жаворонкова  Ли отвечал  тихо  и  односложно,  то  и  дело
поглядывая  на  дверь.  Казалось,  он  каждую  минуту готов был  вскочить  и
убежать.
     Но  даже  по  коротким ответам  китайца, которые нам тут  же  переводил
радист, можно  было  понять,  какой тяжелой была жизнь  Ли.  На "Гордоне" он
прислуживал капитану и штурманам в салоне во время  завтрака, обеда и ужина.
Кроме  того,  он чистил  хозяевам  одежду  и обувь,  помогал буфетчику,  мыл
посуду, делал уборку в салоне и в каютах. С самого раннего утра и до ночи он
был на ногах.
     -- Почему же он не ушел с парохода? -- спросил я.
     -- Куда же он пойдет! -- ответил Жаворонков. -- У него нет родных, а на
берегу  он  просто  умрет в голоду.  Он  говорит,  что в  Англии есть  много
китайцев, и всем им живется несладко.
     -- Уот из юр кэнтри? -- спросил Жаворонков. -- Где твоя родина?
     Ли,  не понимая,  покачал головой. Он знал, что  родился  в Англии,  но
плохо помнил своих родителей. Раньше у него было другое имя, но на судне его
прозвали Ли. В  Англии так  зовут  многих китайцев, хотя у них совсем другие
имена.  О Китае  Ли знал  только,  что это очень  большая страна  и что  она
находится где-то очень и очень далеко.
     -- Ну, мы еще побеседуем потом, -- сказал Павлик и ушел.
     Мы знаками позвали Ли на палубу. Но едва мы вышли из кубрика, как к нам
подошел англичанин -- буфетчик  Харлей. Он  стал что-то кричать и схватил Ли
за плечо. Мальчик съежился и умоляюще смотрел на стюарда.
     -- Оставьте его! -- крикнул Костя, подскочив к буфетчику.
     Но Харлей не обратил на Костю внимания, а с силой рванул за плечо Ли  и
толкнул  его.  Он кричал, упоминая Дрейка.  Очевидно, Ли должен  был идти  к
английскому штурману.
     Потом  буфетчик замахнулся и ударил  Ли  по  затылку.  Китаец  даже  не
вскрикнул, хотя удар был сильный. Зато мы кричали в один голос, а Костя даже
ухватил Харлея за руку.
     На наш крик со всех концов стала сбегаться команда.
     -- Он бьет этого мальчика! Он ударил его! -- захлебываясь, рассказывали
мы нашим морякам.
     Возмущенные матросы, кочегары,  машинисты "Октября"  окружили  стюарда.
Среди них был и кочегар Бобин.
     Нужно сказать,  что после ссоры со  мной  и после разговора со  старшим
механиком Бобин  изменился. В команде нас, учеников,  очень любили, и потому
поступок Бобина был всеми осужден.
     Сейчас Бобин  стоял  ближе  всех  к стюарду  и, сжав  кулак,  угрожающе
говорил ему:
     -- А  если  я  тебе  так вдарю?!  Хочешь?  Вдарю, и  ничего со мной  не
сделаешь! По всем международным правилам вдарю!
     Подошел  Николай Иванович и спросил, в чем  дело. Он  попросил  позвать
Павлика Жаворонкова и, когда тот явился, сказал ему:
     -- Напомните этому англичанину, что он  находится на советском пароходе
и за хулиганство будет отвечать по советским законам!
     Стюард, боязливо сторонясь наших моряков, сказал:
     -- Этот мальчишка наш. Его хозяин -- мистер Алан Дрейк.
     --  Мы не  признаем хозяев у  людей,  --  ответил  Николай Иванович. --
Переведите ему:  кто еще  заденет  мальчика  хоть  пальцем,  будет на берегу
предан суду.
     Стюард хотел возразить, но промолчал.
     Моряки   "Октября"   столпись  вокруг  Николая  Ивановича,  возбужденно
обсуждая случившееся.
     -- Бедный мальчонка!
     --  Так  они  заколотят его до  смерти... Он и так-то  еле-еле  душа  в
теле...
     -- А чего смотрят другие-то англичане!
     -- Надо его отнять у инглишей, -- дрожащим голосом проговорил Илько. Он
был бледен, а глаза горели гневом.
     -- Где этот мальчик? -- спросил Николай Иванович.
     Я оглянулся, ища глазами Ли. Но  китайца нигде не было. Очевидно, боясь
расправы, он поспешил к штурману Дрейку.
     Штурман  Алан  Дрейк  обедал  в   кают-компании   вместе  с  капитаном,
штурманами и механиками "Октября". Он рассказывал о том, как погиб "Гордон",
и как были спущены шлюпки, и как моряки три дня скитались по океану.
     Английским языком  хорошо  владел  лишь  капитан Малыгин.  Поэтому  все
остальные,  попросив  разрешения  у  капитана,   после  обеда  разошлись  из
кают-компании.
     Закончив свой рассказ, Дрейк спросил:
     -- Вы надеетесь еще кого-нибудь спасти?
     -- Да, я еще не имею  распоряжения  о прекращении  поисков,  -- ответил
Малыгин.
     -- Продолжать поиски бесполезно. Напрасная трата времени.
     Капитан  ничего не ответил.  Он почувствовал,  что Дрейк хочет поскорее
оказаться  на  берегу,  в  Англии.  Судьба других его,  видимо, нисколько не
беспокоила.
     -- В самом деле... -- начал было англичанин.
     -- Может  быть,  нам  вообще  не  следовало выходить на спасение?  -- с
усмешкой спросил Малыгин.
     -- Нет, почему же! Я очень признателен  вам за эту большую услугу... за
мою жизнь...
     -- Мы спасли не только вашу жизнь. С  двух шлюпок на советские пароходы
были сняты четырнадцать английских моряков.
     -- Да, я  слышал. -- Дрейк зевнул и спросил: --  Сколько же  времени вы
думаете еще быть в море?
     -- Пока не получу приказания возвращаться, -- ответил капитан.
     Дрейк  снова зевнул,  встал и прошелся по каюте. Потом отворил  дверь и
крикнул:
     -- Харлей!
     Появился стюард.
     -- А где бой? Я его не вижу целый день. Некому подать стакан воды.  Где
он?
     -- Я сейчас его найду, -- сказал стюард и вышел.
     Некоторое время капитан "Октября"  и штурман "Гордона" молчали. Капитан
хотел подняться, чтобы пойти на мостик, Дрейк остановил его.
     -- Капитан, если будете в Лондоне, прошу ко мне.
     -- Благодарю вас.
     --  Плавать я, конечно,  больше  не  буду.  Хватит, пошатался по белому
свету. Это была моя,  даже  больше  --  отцовская  причуда.  Раньше я  искал
приключений, острых  ощущений,  а теперь  понял,  что все  это  -- глупости,
мальчишество. Роберт, мой старший  брат, никуда из Англии не выезжал и живет
прекрасно, а я побывал и в колониальных войсках, и в военном флоте...
     -- Может быть, вы бывали и  в  России? --  спросил Малыгин и пристально
взглянул на Дрейка. -- Помните, в тысяча девятьсот восемнадцатом году...
     --  Нет, -- без  тени смущения ответил Алан Дрейк. --  Тогда  я  был  в
другом месте.  Но  это не  имеет значения...  А вот теперь  я  что-то  вроде
надзора, представитель пароходной компании, в которой состоит мой отец.
     -- Разве вы не штурман? -- удивился капитан.
     --  Скажу вам  откровенно,  конечно, нет.  Собственно,  на "Гордоне"  я
считался штурманом-дублером.
     -- И вахты не несли?
     --  Между  нами, нет. К чему  мне  быть  штурманом? Если вы приедете ко
мне...
     В этот момент в дверь постучали, и в кают-компанию осторожно вошел Ли.
     Дрейк махнул ему рукой.
     --  Будь  за  дверью  и  никуда  не  уходи... Впрочем,  подожди!  Нужно
почистить ботинки.
     Не  стесняясь капитана,  Дрейк снял  ботинки и швырнул  их мальчику. Ли
подхватил ботинки и вышел.
     -- У вас тоже есть бой, кажется? -- спросил Дрейк.
     Малыгин отрицательно покачал головой.
     -- Нет, никакого боя у нас нет.
     -- Позвольте, но я видел у вас  мальчишку. Он  не русский, не европеец.
Он -- эскимос. Где вы его взяли?
     Капитан рассмеялся.
     -- Илько? Это ученик из морской школы, практикант.
     Забросив ногу на ногу и пуская дым, Дрейк взглянул на Малыгина.
     -- Послушайте, капитан, хотите  обмен? -- сказал  он. -- Мне  порядочно
надоел этот китаец, но он хороший бой. Вы даете мне своего эскимоса, а я вам
-- Ли.
     -- Вы шутите?  -- недоумевающе  пробормотал Малыгин. Он  и в самом деле
думал, что Дрейк шутит.
     Но Дрейк самым серьезным образом продолжал:
     -- Уверяю, вы не прогадаете.
     Малыгин вначале возмутился, потом ему стало смешно.
     --  Может быть,  вы мне в придачу  дадите? -- язвительно спросил он. --
Например, вашего стюарда и небольшое суденышко вашей пароходной компании?
     Дрейк понял, что советский капитан посмеивается над  ним.  Он посмотрел
на  капитана,  потом  перевел  взгляд  на  свою  ногу  в  носке, которой  он
вырисовывал в воздухе вензеля.
     -- Вы шутите надо мной, капитан, -- сказал Дрейк.
     -- А я решил, что вы шутите, -- ответил Малыгин.
     -- Я серьезно, -- сказал Дрейк.
     -- А если серьезно,  то  лучше  не будьте...  дураком и  мерзавцем!  --
последние  слова Малыгин произнес по русски и затем добавил по-английски: --
Илько -- гражданин Советского Союза!
     И капитан вышел из кают-компании





     На следующий день утром Пав тик Жаворонков передал капитану радиограмму
с предписанием следовать в порт.
     "Октябрь" взял курс на Архангельск.
     Англичане и маленький китаец настолько занимали наши мысли, что я почти
забыл о Грисюке. Да он и сам редко выходил на палубу. "Ладно, -- думал я, --
придем  в  Архангельск,  и я  поведу  Грисюка домой. Какой это  будет у  нас
желанный гость! Вот обрадуются мама и де душка! И обо всем его расспросят".
     Ли мы видели  редко. Должно быть, ему  здорово попало от Дрейка,  и  он
теперь  боялся  с нами встречаться.  Когда  кто-нибудь из команды подходил к
нему, он пугливо убегал.
     Погода наладилась. Даже в океане чувствовалось наступление лета. Солнце
уже нагревало палубу, горело  в медных поручнях,  яркими отблесками играло в
волнах.
     Мы сидели на палубе и разговаривали.
     --  Правильно  сказал Илько, -- заметил Костя. -- Этого китайчонка надо
бы отнять у инглишей, а потом отправить в Китай. Ему там будет лучше.
     -- Сейчас  в Китае война, -- сказал Жаворонков. -- Китай  хотят сделать
колонией. Ему бы у нас,  в России,  остаться. Только, наверное, англичане не
согласятся его оставить. Этот штурман, этот Дрейк...
     -- А  какое  дело Дрейку? -- спросил с  возмущением кочегар Матвеев. --
Разве он купил мальчишку? У него нет никаких прав!
     --   Нужно  обо  всем  этом  рассказать  капитану.  Он  в  Архангельске
посоветуется с кем нужно и все устроит.
     -- Надо сказать  Ли, что  у нас он будет учиться. А  когда вырастет, то
поедет в Китай.
     --  Может  быть,  тогда   в  Китае  тоже  будет  Советская  власть,  --
предположил Костя. -- Правильно. Но где он, этот Ли?
     --  Он  боится  выходить,  --  сказал Жаворонков.  --  А  вообще-то  он
забавный.  Я ему читаю  стихи "Горит  восток  зарею  новой...",  а  он  меня
спрашивает:  "Восток -- это Чайна?" -- "Да, -- говорю, -- Чайна, Китай и еще
много других  стран". Он смотрит на  меня так  жалобно и  говорит:  "Попроси
капитана, пусть он свезет Ли в Китай!" Я ему сказал, что это  очень далеко и
совсем нам не по пути. Он и загрустил...
     ...К  вечеру  опять  посвежело. Поднимался  ветер.  Он дул, как говорят
моряки, в скулу.  Море уже волновалось,  но пока  казалось, что  оно  только
играет.
     Такая коварная игра знакома опытным мореплавателям. Недаром боцман Иван
Пантелеевич  Родионов  с  матросом  Веретенниковым уже поджимали  талрепы  у
шлюпок и дополнительно закрепляли палубный груз.
     Я люблю море в любую погоду. Вероятно, море не любят только те, кто его
никогда не  видел  или  кто совсем не переносит  морской  качки.  Но дедушка
Максимыч всегда говорил, что к морю может привыкнуть каждый, нужно только не
раскисать, крепиться, получше закусывать и работать.
     Кочегар Матвеев часто напевал шуточную песенку:

                     Люблю я крепкий шторм на море,
                     Когда... на берегу сижу.

     Сам Матвеев любил море всей душой.
     Сильный  шторм  на  море,  конечно,  приносит  мало  удовольствий.  Нос
парохода  зарывается  в  воду,  волны  с  ревом  врываются  на  полубак,   и
свирепствуя, катятся  по палубе,  обрывая  и  унося с  собой все, что  слабо
держится  на судне. Обезумевший  ветер таранит  капитанский  мостик,  словно
хочет   обезглавить   корабль,  рвет  флаг,  будто  задумал  лишить  корабль
достоинства и чести. И все-таки чаще  всего эта тяжелая схватка оканчивается
победой экипажа  корабля. Обессиленное море сдается, начинает успокаиваться.
Ветер уходит далеко.
     Спокойное  море  не  менее красиво и могуче,  чем  штормовое. Тогда оно
бархатисто-голубое или зеленоватое, с мириадами световых отблесков. И, глядя
на него, порой кажется, что нет ничего в мире, кроме сливающихся в горизонте
неба и моря.
     Хорошо быть моряком и в то же время художником!
     Счастливец Илько! У него много рисунков, где изображены море и корабли,
скалистые  берега  и  тихие бухты.  Может  быть, Илько будет учиться и потом
напишет такую картину,  которая  прославит  его. Я верил, что  Илько  станет
знаменитым художником.
     Скоро "Октябрь" придет в Архангельск, и  мы снова будем в Соломбале.  Я
любил море и  пароход "Октябрь",  но почему-то всегда тосковал по Соломбале,
по  зеленым  тихим  улочкам, по речке,  у  берегов которой всегда  теснились
карбасы и лодки. Скоро я  увижу маму, деда  Максимыча и, может быть, встречу
Олю.
     Обычно,  если пароход приходит  в порт,  моряков  встречают  на причале
родные, знакомые, друзья. А теперь-то уж нас обязательно будут встречать. На
"Октябре"  находятся  спасенные  англичане.  Павлик  Жаворонков  получил  из
редакции  газеты  радиограмму  -- просили сообщить  подробности  розысков  и
спасения английских моряков.
     Если бы  на пристань пришла Оля! Но это невозможно: ведь она не знает о
приходе "Октября". Да и зачем  она придет? Может быть, за  все это время она
даже не вспомнила обо мне.
     Когда  я  оставался   один,   я  часто   вынимал  из  записной   книжки
фотокарточку. Оли и рассматривал ее, вспоминал разговор с ней, наше  детство
и последние встречи.
     ...К утру  ветер  усилился. Начинался  шторм. Я  вышел на  вахту. Качка
мешала работать -- машину смазывать стало очень трудно.
     На  палубе что-то  воет, шумит, грохочет. Кажется, что рушатся палубные
надстройки, лопаются тросы, падают мачты. Внизу, в машинном отделении, когда
не  видишь,  что  творится  вверху,  становится  жутко  и  хочется  поскорее
вырваться на палубу.
     Мы благополучно отстояли и сдали вахту.
     --  Сегодня нас изрядно  потреплет,  -- сказал  старший машинист  Павел
Потапович. -- Ты, кажется, еще не был в крепком шторме? Ну, ничего, держись,
парень! Наш "Октябрь" выдержит, а от качки не умирают.
     Едва я поднялся на палубу, как на меня налетела огромная волна, подняла
и ударила о  стенку.  Я  упал  и тщетно  пытался  за что-нибудь  ухватиться.
Холодная  громада воды  потащила  меня за собой.  Я ощутил  себя  совершенно
беспомощным и не мог даже крикнуть.
     Вдруг  я  почувствовал,  что  кто-то  держит меня. Вода схлынула,  и  я
услышал ворчливый голос боцмана Родионова:
     -- Ходи,  да  смотри! Здесь не на бульваре...  эдак  и за  бортом можно
оказаться!
     Боцман, уцепившись одной рукой за ванту, другой крепко держал  меня  за
рукав.
     У меня сильно  болел затылок. Родионов  помог мне добраться до кубрика.
Пробираясь по кубрику, он ругал кочегаров за беспорядок в помещении.
     -- Думаете, шторм -- так и уборку делать не нужно!
     --  Делали  уборку,  Иван Пантелеич,  --  оправдывался дежурный,  -- да
только пользы никакой. Летит все...
     Я  разделся  и  лег,  но  уснуть  не мог. Должно  быть,  я очень сильно
ударился затылком о стенку. В  голове гудело, и я с  ужасом думал о том, что
могло бы произойти со мной, не окажись поблизости боцмана.
     Скорее бы попасть в Архангельск.
     -- Оля, -- позвал я в полусне.
     Дверь кубрика отворилась,  и  вошел старик  с  бородкой в белом халате,
очень похожий на доктора, который лечил дедушку Максимыча.
     -- Кто  ты? --  сказал  доктор. --  Мальчишка,  ученик,  ветрогон,  сын
матроса. И не больше!
     Обиженный, я  хотел  возразить доктору,  но вдруг увидел,  что на месте
доктора уже стоит начальник морской школы и говорит:
     --  А  она -- дочь капитана, дочь героя, она  закончит среднее  и потом
высшее образование, получит диплом врача или инженера.
     Я хотел сказать начальнику школы, что тоже буду учиться, но и его вдруг
не стало.
     -- Оля! -- снова позвал я.
     Илько приподнялся на койке и тихо спросил:
     -- Ты что-то сказал, Дима?
     Но я уже  не в силах был отозваться.  Сон  навалился на меня, глухой  и
тяжелый.
     Проснулся я с той же страшной головной болью. Мне пора  было опять идти
на вахту. Спал я долго.
     Что  творилось в нашем  кубрике!  Ботинки,  какие-то  тряпки и  осколки
разбитой  кружки валялись в углу у двери. То и дело вздрагивая, раскачивался
на  подвесном  крюке ярко  начищенный  медный  чайник. Световая  полоска  от
иллюминатора прыгала на чайнике. Хотелось тишины,  покоя,  а вокруг трещало,
свистело, грохотало.
     Пришел кочегар Матвеев и сказал:
     -- Да, погодушка -- девять баллов!
     Стараясь  не  думать  о головной  боли,  я  вскочил,  быстро  оделся  и
отправился в  машинное отделение, на вахту "Все на вахтах, все  работают, --
думал я. -- Нельзя раскисать. Ведь я же комсомолец".
     От этих  мыслей сразу  стало легче. И шторм  в  девять  баллов  уже  не
казался страшным.





     Два дня я не видел Грисюка. Впрочем, и  остальные наши немногочисленные
пассажиры  во время шторма не показывались  на палубе. Только в  Белом море,
когда  шторм  наконец  утих,  пассажиры стали появляться  наверху.  Вышел  и
Николай Грисюк.
     -- Сегодня  придем в Архангельск, -- сказал я ему. -- Пойдемте  сразу к
нам. Дедушка очень обрадуется. Вы ему все и расскажете.
     -- Придем к вечеру, поздно будет, --  ответил Грисюк. -- Ты мне адресок
дай, я утречком завтра и загляну. А сегодня себя в порядок привести нужно. У
меня тут поблизости знакомые были. Может, живы-здоровы...
     Я написал на листочке бумаги наш соломбальский адрес и передал Грисюку:
     -- Только обязательно заходите!
     -- Обязательно зайду.
     Северная Двина  встретила  нас  полным  штилем.  Приближался  вечер, но
северному июльскому солнцу было еще далеко до заката.
     "Октябрь"  миновал  Соломбалу  и  подошел к  причалу Красной  пристани.
Пассажиры  с  вещами  уже  толпились на палубе,  готовые  поскорее  покинуть
пароход  и  оказаться в городе, в котором  так  давно  не  были. Но  старший
помощник капитана предупредил  пассажиров, что прежде всего сойдут на  землю
англичане.
     Николай Грисюк тоже вышел из каюты. Он успел переодеться и был теперь в
чистой полотняной рубашке. Волосы он причесал.
     Вся  пристань  была заполнена народом. Конечно,  здесь были  не  только
родные и знакомые, которые пришли встречать моряков. В  городе вероятно, уже
многие знали, что на "Октябре" прибывают спасенные английские моряки.
     Швартовы закреплены, трап соединил борт "Октября" с причалом.
     -- Димка, -- крикнул мне Костя, -- смотри, папка пришел нас встречать.
     Действительно, на причале стоял отец Кости.
     Англичан встречали представители, должно быть, из Торгового порта.
     Первым  на  берег сошел Алан Дрейк. Он подал руку одному лишь  капитану
Малыгину и  сказал  ему несколько слов по-английски. Остальных наших моряков
стоявших на палубе, он будто и не заметил. Вслед за Дрейком выскочил стюард.
Озираясь он поспешил за своим хозяином.
     Боцман Броун и матрос Парсон шли вместе, пожимая руки морякам "Октября"
и смущенно бормоча слова благодарности.
     -- Они говорят,  -- громко переводил  Павлик Жаворонков  --  что раньше
ничего не знали о русских. Теперь они узнали, что советские моряки -- смелые
люди и их настоящие друзья.
     Кочегар Джемс задержался на  палубе "Октября". Прощаясь, он сказал, что
знает  о Советском Союзе правду и слышал еще эту правду от  друзей Советской
страны, которые есть в Англии.
     С причала англичанин еще раз помахал нам фуражкой. Потом он поднял руку
в направлении советского флага и потряс ею в знак приветствия.
     Ли ушел  вместе с  Джемсом. Лицо его  было печально. Но Павлик дружески
потрепал его по плечу:
     -- Не унывай, парень! Сегодня решится твоя судьба.
     Чижов, минуя трап, пробрался на палубу и поздоровался с нами.
     -- Ты чего же  нам ничего не сказал и в море ушел? -- спросил он Костю.
-- Мы тут беспокоились. Потом только уж в пароходстве узнали.
     -- Да так,  папа,  не успел, --  стал объяснять Костя.  --  Все  как-то
неожиданно...
     Чижов не дослушал  сына. Он уже несколько минут пристально  разглядывал
Грисюка, который стоял неподалеку от нас и готовился выходить. Около Грисюка
лежали его мешки, совик и свернутая медвежья шкура.
     -- А это кто такой тут у вас? -- спросил Чижов.
     -- Это  промышленник  с  Новой  Земли, -- ответил Костя. --  Он,  между
прочим, с Димкиным отцом на "Ольге" в экспедиции был.
     -- А ну-ка я  погляжу на него  поближе! Что-то знакомое. -- Чижов почти
вплотную подошел к Грисюку. -- Ты, молодец, откуда здесь появился? Куда путь
держишь?
     -- Я с Новой Земли, -- ответил Грисюк. -- А что?
     -- Да так... И долго там жил, на Новой Земле?
     -- Десять лет.
     -- "Десять лет", -- Чижов зло усмехнулся. -- А  ведь мы  с тобой старые
знакомые.
     -- Я вас не знаю, -- попятился Грисюк.
     Мы  недоумевали.  В  голосе  и  во  всем  облике  Чижова   было  что-то
угрожающее.
     -- Не знаешь?! Зато я тебя знаю! -- закричал Чижов и вдруг бросился  на
Грисюка. -- А девятнадцатый год забыл?.. Шестерка  -- вот ты кто такой Синий
Череп! Память короткая, Мудьюг позабыл!
     Обеими  руками  Чижов ухватился за  рубаху  Грисюка на груди  и с силой
разодрал ее. И мы увидели на груди Грисюка татуировку -- синий череп.
     Синий Череп! Что же это такое?!. У меня кровь прилила к голове Я ничего
не мог  сообразить,  настолько  быстро  все это  произошло. Значит, у нас на
"Октябре" находился убийца Олиного отца! Но как он оказался на Новой Земле и
почему назвался матросом с "Ольги"?





     Вскоре на "Октябрь" пришли люди в военной форме и увели Грисюка
     Гнусную  биографию  Грисюка  мы  узнали  позднее  после суда  над  ним.
Свидетелями  на  суд  вызывали Костиного отца, моего  дедушку  и  еще многих
других, которые знали, чем занимался Грисюк.
     Настоящая фамилия Грисюка была Сазанов. Когда-то,  еще до революции, он
был надсмотрщиком  в  одной из далеких  сибирских тюрем. Потом перебрался  в
Архангельск  и  работал официантом  в трактире.  Там  ему  и  дали  прозвище
Шестерка. Одновременно он  служил в охранке и  доносил на "неблагонадежных".
Тогда  же  Сазанов  связался  с  иностранной  разведкой.  Когда  Архангельск
захватили белые  и интервенты,  Сазанов-Грисюк стал работать по своей старой
"специальности" --  старшим надсмотрщиком в архангельской тюрьме, а потом --
на Мудьюге.  Свирепости и  жестокости Сазанова  не было предела.  Он избивал
заключенных, издевался  над ними. Это он заставлял  их  раздеваться  догола,
выстраивал в шеренги на морозе и производил "смотры". "В моей воле всех  вас
перестрелять!" -- кричал он.
     Летом в жару он раздевался по пояс и с плеткой в руках ходил по лагерю.
И  заключенные видели на его груди  жуткий символ  смерти  --  татуированный
синий череп.  Сколько людей погибло  от его руки! Сазанов  -- Синий Череп --
застрелил на работе Лукина.
     Убежать вместе  с белыми  Сазанов не успел. Чтобы спасти свою шкуру, он
укрылся  в  одной  из пригородных деревень,  жил  по подложным документам, а
потом бежал на Новую Землю.
     На  Новой  Земле он  выдал  себя за спасшегося  из  экспедиции  "Ольги"
матроса. Об этой экспедиции  он слышал  еще в Архангельске и разузнал о  ней
все,  что было возможно. На Новой Земле он прожил три года. Он лгал нам, что
знал моего отца,  что прощался с ним, обнимал его. В действительности  же он
никогда не видел "Ольги" и не знал никого из  ее команды.  Деда Максимыча он
мог  помнить еще  по  тем временам, когда был  официантом  в  трактире. Ведь
Максимыча в Архангельске знали многие.
     Лгал  Грисюк  нам и тогда, когда говорил, что  не знал капитана Лукина.
Лицемерными были его слова при разговоре со мной:  "Так за что же его убили?
Вот  гады!  А я что-то  его  не  помню..."  И это  говорил человек,  который
собственноручно убил Олиного отца!
     Скрываясь  под  видом  промышленника  на  Новой  Земле,  Сазанов-Грисюк
надеялся позднее, когда все "успокоится", скрыться за границу.
     Он нарочно не  стриг  себе волосы и не брился, чтобы в Архангельске его
случайно не могли узнать.
     Решение суда было коротким: расстрелять!





     Пока мы ехали до Кузнечихи на трамвае, мысль о Грисюке, убийце капитана
Лукина, не покидала  меня. Становилось жутко и противно, когда я вспоминал о
том, что разговаривал с ним и верил ему. Ведь я даже приглашал его в  гости,
хотел познакомить с дедушкой и мамой.
     Костин отец, Костя и Илько молчали. Конечно, они думали о том же, о чем
думал я. Внезапно хлынул грозовой ливень. Улицы мгновенно опустели. Прохожие
прижимались к стенам домов, прятались в подъездах.
     Туча была небольшая, но густая и тяжелая.  Она  повисла над городом  и,
казалось,  застыла.  Молнии,  взметнувшись  в  кромешной  черноте  тучи,  на
секунду-две  охватывали,  словно пожаром, город.  И гром  был  не  глухой  и
раскатистый,  как  обычно,  а  трескучий,  похожий  на оглушительные  взрывы
огромных ракет.
     Выскочив из трамвая  и моментально промокнув, мы укрылись под  железной
крышей на высоком крыльце какого-то дома.
     -- Вот это дождь! -- воскликнул Костя, вытирая платком лицо.
     -- Хорошо, -- сказал отец Кости. -- Воздух очистится...  Да, чистить-то
нам еще много нужно...
     Я понял намек на Грисюка и ему подобных.
     Туча отодвигалась от города и становилась пепельно-серой.
     Дождь  почти  прошел,  и  небо  заголубело.  Все  кругом  заискрилось и
засверкало. От деревянных тротуаров поднимался легкий пахучий парок.
     Мы перешли по мосту в Соломбалу. Ярко зеленели кусты  и деревья, омытые
ливнем. Дышалось свободно и хорошо, идти было как-то легко.
     Илько отправился к Чижовым.
     Я  пообещал попозднее зайти к Косте. Дедушки дома  не было. Он уехал на
рыбалку. Нет, видно, только смерть разлучит моего милого неуемного старика с
его карбасом, с сетями, с далекими лесными речушками.
     Мама несказанно обрадовалась моему прибытию.
     Я ни  словом не обмолвился  о Грисюке,  чтобы не расстраивать ее. Зато,
войдя в комнату, сообщил:
     -- Знаешь,  мама,  меня и Илько  приняли  в комсомол. Мать взглянула на
меня и улыбнулась.
     -- Какой ты комсомол, ведь тебе еще только пятнадцать лет?..
     -- С четырнадцати  принимают, -- возразил я. -- Костю Чижова еще весной
приняли. И потом, Костя у нас теперь машинистом  на "Октябре". А в следующую
навигацию и я машинистом буду.
     Мама опять посмотрела на меня, подошла к столу.
     --  Оставался бы  ты, Димушка,  на  берегу,  --  ласково и  просительно
сказала она. -- Дедушка плавал, отец плавал, а до чего доплавались! Один без
ноги остался, другой и совсем не вернулся. Лучше бы тебе на берегу...
     --  Нет, мама,  я тоже плавать должен. Зачем  же  тогда было  в морскую
школу поступать? Я море люблю.
     -- А я опять переживать и беспокоиться должна. И так всю жизнь... А мне
уже немного осталось.
     -- Что ты, что ты, мама! -- испуганно сказал я. --  Разве ты плохо себя
чувствуешь, ты болеешь, да?..
     -- Нет, нет, я так просто... к слову...
     После ужина я  пошел к  Косте.  Где-то в моей душе теплилась  затаенная
надежда  -- встретить  Олю. Дважды я прошелся  по  нашей тихой улице, но  не
встретил никого из  знакомых. Маленькие ребята у дома, где жил Гриша Осокин,
играли в казаки-разбойники. Они  делились на команды,  и я слышал  их шумные
крики, такие знакомые мне с детства.
     Минуты  две  я  постоял  около смущенно  поглядывающих  на  меня ребят.
Когда-то мы здесь так же играли, спорили и дрались.
     Я  вышел  на  набережную реки Соломбалки. Речка обмелела.  Бесчисленные
карбасы и лодки стояли, уткнувшись носами в илистые берега.
     Я оглянулся.  Далеко  в пролете  нашей  улицы было  видно  похолодавшее
багряное солнце. Вечер был тихий. Березы и  тополя  дремотно  склонялись над
заборами и крышами маленьких одноэтажных домов.
     Отчаявшись встретить Олю, я пошел к Косте.
     Все  сидели  за  столом после  чаепития и слушали  Чижова. Костин  отец
рассказывал  о Мудьюге  и о Грисюке-Сазанове. "Всего этого не  знает Оля, --
подумал  я. --  Она не знает,  как погиб ее отец, капитан Лукин. Если бы она
знала, что мы привезли его убийцу на своем пароходе!"
     Костина  мать предложила мне  чаю,  но я  отказался,  мне не  сиделось.
Хотелось найти  Олю. Мы  пошли  с Костей на улицу. Илько  остался у  Чижовых
ночевать.
     Долго мы бродили  с Костей по притихшим улицам,  почти не разговаривая.
Костя о чем то задумался. О чем же? Я думал об Оле.
     И вдруг я ее увидел. Она стояла на  углу нашей  улицы со своей подругой
Галинкой Прокопьевой.
     -- Только ты ничего не говори ей о Грисюке! -- шепнул мне Костя.
     -- Конечно, нет, -- так же тихо отозвался я.
     Мы подошли  к девушкам  и одновременно, словно торопясь  опередить друг
друга, сказали:
     -- Здравствуйте!
     -- Добрый вечер! -- улыбнулась Оля.
     Галинка состроила  чуть заметную гримасу и отступила, давая нам дорогу.
Весь ее вид как будто говорил: "Проходите, пожалуйста!" Но мы остановились.
     -- Дима, -- сказала Оля -- ты, кажется, плаваешь на "Октябре"? Я читала
в газете, что вы спасли английских моряков.
     Я хотел ответить, но Костя вдруг опередил меня:
     -- Я тоже плаваю на "Октябре", машинистом, а Димка -- учеником.
     Никогда, кажется, я не обижался  так на Костю, как сейчас. Мне хотелось
все  рассказать  об англичанах,  но  я не  находил  слов,  а  Костя  задорно
продолжал.
     -- Мы  спасли  шесть англичан,  не шесть,  а  пять  англичан  и  одного
маленького китайца Его зовут Ли. Может быть, он останется у нас, в Советском
Союзе... А шторм был сильный, вы бы знали! Английское судно на дно ушло...
     Даже  Галинка, пренебрежительно  относившаяся  к  нам, заинтересовалась
рассказом Кости.
     -- Если бы не мы, быть этим англичанам тоже на дне океана...
     Из-за Кости я никак не мог вступить в разговор.
     -- Вы... мы... -- пробормотал я.
     И тут Костя смутился.
     -- Ну, не мы, а вся команда "Октяря".
     -- Пойдемте, проводим Галинку, -- предложила Оля.
     Галинка  Прокопьева жила  за мостиком, неподалеку от Кости.  Когда мы с
ней попрощались, я сказал:
     -- А теперь проводим Костю.
     -- Нет, лучше я вас провожу, -- спокойно возразил Костя, и я еще больше
разозлился на него.
     Теперь  разговаривать  уже совсем  не  хотелось.  Костя тоже  почти всю
дорогу молчал, изредка и односложно отвечая на вопросы Оли.
     Проходя мимо своего дома, я хотел остановиться, но  какая-то непонятная
сила потащила меня дальше, к дому Оли. Тут мы коротко попрощались.
     -- Завтра  воскресенье, --  сказала Оля.  --  Мы собираемся поехать  на
кошку.  Поедемте с  нами  на лодке. Галинка тоже  поедет.  Будем купаться  и
загорать. Разведем костер, даже можно рыбу половить.
     -- Можно поехать, -- согласился я.
     -- Поедем, -- сказал Костя.





     Летом  в воскресные дни  жители  Соломбалы любят  выезжать  за Северную
Двину,  на  необитаемые песчаные  острова,  густо  поросшие  ивняком.  Такие
острова у  нас называются  "кошками". Говорят, что лучших пляжей, чем здесь,
не  найти  даже  на побережье Черного моря  --  чистый и мелкий  бархатистый
песок, твердое, ровное дно у реки  и теплая вода. Жаль только лето  короткое
-- купаться можно лишь два месяца -- июль и август.
     С утра  через  широкую реку  к  кошкам словно наперегонки  устремляются
моторные лодки,  шлюпки и  байдарки. На  низких  берегах разжигаются веселые
костры. Готовится  немудреная пища --  тресковая уха, грибной или консервный
суп, варится в котелках и запекается в золе картошка, кипятится чай. В былые
времена привозили даже самовары и граммофоны.
     Выезжают  на  острова целыми  семьями  и большими  компаниями.  Древние
старики,   устроившись  поближе  к   дымным  кострам,  под  горячим  солнцем
прогреваются  крепко заваренным  чаем, мальчишки и девчонки почти  весь день
плещутся  в  реке   или   ползают  в  ивняковых  зарослях,   воображая  себя
исследователями и следопытами. Парни  и девушки купаются, загорают, играют в
мяч и  даже  танцуют на  твердом  утрамбованном  приливами прибрежном песке.
Обычно  тихие острова  в воскресные  дни  оживают. Всюду слышны переклички и
шумная болтовня, песни, звуки гармошки и гитары.
     Возвращаются в город к  вечеру, когда спадает жара и  от воды  начинает
нести сыростью и прохладой.
     Костя  пришел ко  мне рано  утром и  сообщил,  что  лодка  Прокопьевых,
перегруженная пассажирами, уже готова к отплытию.
     -- Значит, мы не поедем? -- с тревогой спросил я.
     -- Поедем на "Молнии", -- решил Костя.
     И  вот  впервые в эту  навигацию  мы  снова  поплыли по реке  на  нашей
заслуженной,  дряхлой шлюпке. Мы и теперь  с Костей гордились своей шлюпкой,
на  которой  так  много  попутешествовали  и  пережили  столько  необычайных
приключений. Хорошо,  что дед Максимыч  залатал и подкрасил ее. Когда-то  мы
дали нашей шлюпке, тяжелой и неуклюжей, громкое название "Молния". Теперь мы
чувствовали -- оно звучало насмешливо. И все-таки менять его мы не стали.
     С нами  поехали Илько и Гриша Осокин. Как ни старались мы грести  в две
пары весел, "Молния" никакой скорости развить  не могла. Нас легко  обгоняли
даже презренные вертлявые плоскодонки.
     Выехав на Северную Двину, мы сбросили с себя майки и рубашки.
     Долго не могли мы  выбрать  подходящее место, чтобы пристать к  берегу.
Грише  все  берега казались чудесными. Костя же считал,  что в  одном  месте
много народу,  в  другом  --  нет кустов. Я соглашался с Костей и разыскивал
глазами  лодку Прокопьевых,  на  которой должна была  приехать  Оля. Но этой
лодки нигде не было видно.
     Так  мы плыли вдоль  берега и  спорили.  Гриша горячился. Только  Илько
молчал  и   улыбался.  Было  видно,  что  ему  совершенно  безразлично,  где
приставать.
     Наконец  я заметил на острове Олю и  Галинку, и в  это же  время  Костя
вдруг сказал:
     -- Вот здесь, пожалуй, местечко подходящее. Пристанем?
     -- Здесь Галинка  Прокопьева, --  шепотом  запротестовал  Гриша. -- Она
такая вредная... Поедем дальше.
     -- Нет, здесь хорошо, --  поддержал  я  Костю. --  А то  мы так никогда
хорошего места не найдем. Приворачивай, Костя!
     --  Да где здесь  кусты? Здесь  в  сто  раз хуже, чем... -- начал  было
Гриша.
     Но  Костя  круто  повернул  шлюпку,  и  через полминуты "Молния"  носом
врезалась в отлогий берег.
     Гриша  первым выскочил  из  шлюпки и  принялся собирать  топливо, чтобы
развести костер. Вообще-то костер нам был не нужен -- солнце палило нещадно,
а варить мы ничего не собирались. У нас даже не было ни котелка, ни чайника.
Просто с костром на берегу всегда веселее.
     Костя разлегся на горячем  песке. Я бродил  по  берегу, раздумывая, как
лучше встретиться с Олей.
     Девушки подошли к нам сами. Они были в легких  сарафанах, босые. С ними
подошел красивый парень  в  брюках кремового цвета, в рубашке "апаш", и брат
Галинки -- мальчишка лет восьми.
     Гриша  Осокин  сморщился.  Девчонок  он  вообще  не  любил,  а  Галинку
Прокопьеву просто ненавидел.  С давних, еще детских лет он был  убежден, что
Галинка  -- зазнайка и  выскочка. Щегольской  чистенький вид парня, спутника
девушек, тоже был явно не по душе Грише.
     -- Давайте купаться, -- сказала Оля.
     -- А вы плавать умеете? -- насмешливо и сумрачно спросил Гриша.
     -- Наверно, не хуже тебя, -- съязвила Галинка.
     -- Я и то умею, -- крикнул Петька, Галинкин братишка, и побежал к реке.
     Вскоре все мы  уже были в воде. Даже  Илько, который не умел плавать, и
тот,  шумно отфыркиваясь и смеясь, барахтался на  самом мелком месте. Только
Бэба  (так  звали  щеголеватого знакомого  Галинки)  все еще  раздевался  на
берегу,  бережно и подозрительно  долго  укладывал  свои  кремовые  брюки  и
"апашку".
     Оля смело, по-озорному вбежала в воду и так же смело бросилась  головой
вперед. Она сильно и резко плыла в сторону фарватера, и мы едва поспевали за
ней. Я был восхищен ее смелостью и умением плавать.
     Чем дальше мы плыли, тем холоднее становилась вода.
     Когда, возвращаясь, мы подплывали к  берегу, Илько сидел  у  костра,  а
Бэба, едва замочив трусики, выходил из воды.
     -- Поганый! Поганый! -- кричал Петька, прыгая и злорадно беснуясь около
Бэбы.
     Тех,  кто  разделся для купания и не выкупался, не окунулся с головой в
воду, соломбальские мальчишки презирают и называют "погаными".
     --  Замолчи ты!  -- прикрикнула  на  братишку Галинка,  сама  смущенная
водобоязнью Бэбы.
     -- Конечно,  поганый,  --  засмеялся  Гриша,  стараясь  больше  обидеть
Галинку.
     -- Ладно, не обращайте внимания, -- снисходительно сказал Костя.
     Хорошо после купанья лежать на горячем песке и любоваться сверкающей на
солнце рекой.
     -- Как  красиво!  -- сказала Оля. -- Я никогда не  была на юге,  и меня
почему-то совсем туда не тянет.  Ни  за что бы не променяла наш север на юг.
Правда, у нас хорошо?
     -- Хорошо, -- согласился я.
     Вид, открывавшийся с острова на  Северную Двину и на город, был в самом
деле прекрасен. В знойном  нежно-голубом небе застыли  густопенистые кучевые
облака.  Узкая  полоска  противоположного  берега  ярко  зеленела  березовым
бульваром.  Город  и  его  белые  здания  издали  казались  игрушечными  или
нарисованными. Такими же  игрушечными казались и стоящие у причалов пароходы
и  шхуны, маленькие,  резко  очерченные,  неподвижные.  И  широко,  спокойно
лежала, словно живая, играющая отблесками солнца, сказочно могучая река.
     -- Да, там очень красиво, в городе, -- задумчиво сказала Галинка.
     --  Если там красиво,  зачем же ты ехала сюда? -- спросил Гриша Осокин.
Словно какой-то бесенок ссоры сидел в этом мальчишке.
     Галинка с ненавистью посмотрела на Гришу.
     -- Не ссорьтесь, -- сказала Оля. -- Пойдемте лучше за цветами.
     Идти за цветами Гриша, Илько и Петька отказались. Петька сказал, что он
лучше еще раз выкупается, а цветы ему  совсем не нужны. Гриша, видно, вполне
разделял взгляды восьмилетнего Петьки.
     Мы разбрелись по острову, перекликались, сходились и вновь расходились.
Все цветы, какие я насобирал, я отдал Оле. На берег я вернулся с малюсеньким
пучком  синих  колокольчиков. У Кости  было три стебелька петушков. Зато Оля
принесла огромный букет, и я заподозрил, что Костя тоже отдал свои цветы ей.





     -- Давайте купаться, -- предложила Галинка. -- А то ведь  скоро и домой
нужно ехать.
     -- Мы с Петькой только что из воды, -- сказал Гриша. -- Купайтесь, если
хотите...
     --  Мне не  хочется,  --  отозвался Илько, рисуя на  песке  причудливые
узоры.
     Бэба, видимо, был доволен, что он не один останется на берегу. Конечно,
он боялся воды. Зато Петька радостно закричал:
     -- Купаться! Напоследок купаться!
     И опять Оля  первая  ворвалась  в воду.  Как смело, сильно и быстро она
плыла! Мы с Костей не без труда удерживались за ней. Галинка осталась далеко
позади. Вскоре она повернула назад, вышла на берег и стала одеваться.
     А Оля все плыла и плыла -- к фарватеру, на быстрину.
     -- Оля! -- крикнул я. -- Нужно возвращаться, скоро пойдет дождь!
     Большая серая туча своим краем уже коснулась солнца.
     Оля повернулась на спина и некоторое время отдыхала. Я задержался возле
нее,  а Костя, не обращая  внимания  ни на  тучу, ни на нас, продолжал плыть
вперед. Может быть, он хотел показать свою смелость и выносливость, а  может
быть, просто не заметил, что мы решили возвращаться.
     -- Костя! -- закричал я. -- Назад! Дождь бу-у-дет!..
     В это же  время  я скорее почувствовал,  чем услышал слабый голос  Оли.
Рванувшись к ней  и  не  соображая, что происходит, я лишь  увидел  ее руку,
беспомощно протянутую над  водой. "Судороги", --  мелькнуло в моей голове. У
меня никогда в жизни не было судорог, но я знал по рассказам других, что это
страшно и опасно, когда ты находишься в воде.
     Еще  несколько секунд, и голова Оли  скрылась под водой.  Но я  уже был
около девушки и успел схватить ее за лямку купального костюма.
     -- Костя! -- заорал я что было силы. -- Костя, на помощь!
     Я знал,  что нельзя  допускать, чтобы тонущий схватился за твои руки --
иначе верная гибель обоим. Подхватив  Олю под руку, я старался сделать  так,
чтобы ее голова  была как можно выше и чтобы она могла свободно дышать. Но с
одной рукой мне плыть было трудно. Кроме того, я сам перепугался  -- все это
могло окончился очень плохо. Поэтому я выбивался из сил, захлебываясь, а Оля
между тем потеряла сознание.
     Но  помощь была близка. Поняв,  что  случилось несчастье, Костя  быстро
плыл к нам. "Только бы  не захлебнуться, только  бы выдержать",  -- билось в
моей голове.
     --  Держись,  Дима! -- услышал я и  увидел  моего друга около  себя. Он
подхватил Олю  с  другой  стороны. Я  отдышался,  и мы,  равномерно  работая
свободными руками, поплыли к берегу.
     На берегу  уже заметили,  что  у  нас что-то случилось.  Илько  и Гриша
вскочили  на  "Молнию"  и  плыли к  нам.  Но быстрее их к нам подошла легкая
байдарка. В байдарке сидел не знакомый нам парень. С его  помощью мы уложили
Олю в байдарку.
     Оля  скоро  пришла  в  себя, но не могла сообразить,  что произошло,  и
сильно дрожала от холода.
     Едва  мы  все  вместе  выбрались  на берег,  как полил  дождь.  Страшно
перепуганная Галинка увела Олю в кусты переодеваться, а вокруг нас собралась
толпа. Кто-то нас ругал за легкомыслие и лихачество,  кто-то расспрашивал  о
том, как  все произошло, кто-то восхищался тем, что мы не оставили девушку в
беде.
     Но дождь усилился, и толпа рассеялась.
     Одна за  другой отплывали от острова  лодки.  С  Олей  нам как  следует
поговорить так и не удалось. Семья Прокопьевых тоже второпях покинула кошку.
У  нас  на  "Молнии" был парус, и мы отдали его  девушкам,  чтобы они  могли
укрыться от дождя.
     -- Олю только жалко, -- ворчал Гриша, -- а этот маменькин сынок Бэба да
Галинка пусть бы мокли, не сахарные, не растают.
     Какой  был  чудесный день,  и как вдруг неожиданно испортилась  погода.
Пока  мы  доехали  до  устья  Соломбалки, наша одежда так  промокла,  что ее
пришлось выжимать.
     Мы поставили "Молнию" на место и разошлись.
     На другой день я встретил Олю на нашей улице. Она была очень бледна.
     --  Ты  очень  испугалась? -- спросил  я.  --  У  тебя,  наверно,  была
судорога.
     -- Перепугалась и ничего не  помню, -- ответила она. -- Как вовремя  вы
подоспели.  Еще бы  полминутки...  Я как  вспомню,  меня  и  сейчас начинает
трясти... Я пойду, Дима, а то у меня кружится голова.
     -- Да, Оля, иди домой и ложись, -- сказал я ласково и наставительно. --
Может быть, ты простудилась и теперь можешь заболеть.
     -- До свидания, Дима. Спасибо!
     И она  пошла к своему дому нетвердой походкой, поеживаясь. Я смотрел ей
вслед и думал: "Как хорошо, что все так благополучно обошлось!"





     Обычно  наш  боцман   ходил  по  палубе  строгий  и  унылый,  выискивал
всевозможные  непорядки  и  придирался.   Придирался  при  каждом  случае  к
матросам,  кочегарам  и машинистам. Казалось, он был счастлив,  если находил
отогнувшийся конец канатного коврика, серо-манную крупку пепла на фальшборте
или где-нибудь под трапиком окурок.
     Боцман Иван  Пантелеевич Родионов даже представить себе не мог, что  на
судне может  быть полный порядок. Он  не мог спокойно есть, не мог  спокойно
спать.  Вечно ему  мерещились угольные следы  кочегарских ботинок на палубе,
потускневшие поручни, масляные пятна на стенках и переборках.  Найти соринку
и распечь виновника! -- этим жил наш боцман.
     Он был дисциплинирован и придирчив до крайности. Не верил ни в бога, ни
в черта, не  был суеверен, кроме... понедельника. В понедельник он ничего не
начинал, а в море никогда не пошел бы. Из-за этого он готов был остаться без
работы,  мог  даже  поссориться  с капитаном  --  что  было  для  него почти
немыслимо.  Всех капитанов  и штурманов  он уважал и во всем  им  подчинялся
беспрекословно. Старой морской закваски был наш Иван Пантелеевич.
     И вдруг наш боцман раздобрился.  Где  он  взял футбольный мяч, об  этом
никто  из команды сказать не  мог. В эту боцманскую тайну был посвящен  один
только Костя Чижов.
     Однажды  после  обеда  на  палубе  появился  Иван   Пантелеевич   и   к
необычайному  удивлению  всей  команды  выбросил  на   причал  кожаный  мяч.
Новенький темно-желтый упругий  мяч  запрыгал по причалу, словно  резвящийся
котенок.
     Такой причуды от нашего боцмана трудно было ожидать.
     Моментально на причале  оказался Костя Чижов. Он схватил  мяч  и ловким
ударом  ноги  послал его  вверх. Виляя хвостиком шнуровки,  мяч взвился выше
складских крыш.
     Минуту  спустя за  футбольным  мячом уже  гонялись  человек  десять  из
команды "Октября". А Иван Пантелеевич, преобразившийся, совсем не похожий на
себя, стоял на палубе у борта и подзадоривал футболистов:
     -- Эх, мазила!  Кто  же  так  бьет! Пасуй, пасуй!  Костя,  нападай! Эх,
Чижов!
     Мяч  уже  дважды  побывал  в  воде.  Страсти  на причале  и  на  палубе
разгорались.  Наконец  пришел береговой  надзиратель и потребовал немедленно
прекратить нарушение портовых порядков.
     -- Ладно, ребята, заканчивайте, --  весело сказал боцман.  -- А вечером
идем на тренировку!
     В  этот  момент  по  причалу  проходил  моряк  стоящего  по   соседству
норвежского  парохода "Луиза",  приписанного к порту  Берген. Мяч подлетел к
норвежцу,  и тот  "принял" его  на ногу.  Этого-то,  видимо, так страстно  и
ожидал   Иван  Пантелеевич.  Хотя  норвежец  ударил  очень  недурно,  боцман
"Октября" сморщил лицо и пренебрежительно сказал: "Слабовато".
     И тут  начался  разговор  о встрече.  Иван Пантелеевич  крикнул радиста
Жаворонкова и сам пошел на причал.
     Норвежец знал английский язык.
     --  Ну  что,  ребята,  вызовем команду "Луизы"  на матч,  --  предложил
Родионов. -- Нечего бояться.
     --  Вызовем,   --   восторженно  отозвался  Костя  Чижов.  --   Устроим
международную встречу.
     -- Так вот, Павлик, -- возбужденно продолжал Иван Пантелеевич, -- скажи
камраду, что так, мол, и так. Вызываем вас сыграть с нами в футбол вызываем,
мол, дескать, на товарищескую встречу. А то вчера...
     На  предложение  Павлика  Жаворонкова  норвежец  одобрительно   закивал
головой и сказал, что вызов передаст команде своего парохода.
     "А то вчера..." Что могли означать эти слова нашего боцмана?
     Выяснилось это  позднее. Оказывается, у Пантелеевича был сын, штурман и
заядлый  футболист, Штурманским  званием сына  Родионов  гордился,  а на его
увлечение футболом смотрел, как на ребячью забаву.
     Штурман Георгий  Родионов плавал на тральщике "Нырок".  Тральщик  после
открытия навигации долго стоял в ремонте, и свободное время штурман Родионов
проводил на футбольном поле.
     В прошлый  приход в Архангельск  отец-боцман  уговаривал  сына-штурмана
пойти в кино. Сын идти не соглашался.
     -- Пойми, папа, -- говорил он, -- у меня сегодня встреча.  Не могу же я
сорвать  игру.  Пойдем  на  стадион, посмотришь,  как мы играем, а в кино на
последний сеанс попадем.
     Наконец  отец  согласился. Георгий  усадил его на самое лучшее место  и
побежал готовиться к матчу.
     Иван  Пантелеевич  сидел  и  попыхивал трубкой.  Он  старался  казаться
равнодушным. Не дело  пожилому  моряку интересоваться  такими пустяками, как
футбол!
     Все-таки  он  внимательно  следил  за Георгием  и  незаметно  для  себя
увлекся.  Когда  сын  неудачно  ударил по  воротам,  Иван  Пантелеевич вдруг
вскочил,  выругался и погрозил  Георгию кулаком.  Но спохватившись,  тут  же
смутился, огляделся и сел.
     После  первой половины игры в перерыве Иван Пантелеевич зашел  в буфет,
на ходу выпил кружку пива, не доел бутерброд с любимым балыком и поспешил на
свое место. "Если он через пять минут не забьет гол этим пищевикам, уйду, --
твердо решил он. -- Уйду, пусть не позорит родионовскую фамилию!".
     Но прошло десять минут, а Георгий так и не  сумел отличиться. "Еще пять
минут подожду и уйду", -- мысленно грозился боцман. Прошло еще десять минут,
но Иван Пантелеевич все сидел на своем месте. И вдруг он увидел, как Георгий
принял мяч, прорвался с  ним  к воротам  противника и  точным ударом в левый
угол забил гол.
     Иван Пантелеевич снова вскочил  и  вне себя  от радости заорал  на  все
поле:
     -- Правильно, Гошка! Вот как надо бить!
     Ему  очень  хотелось рассказать  соседям, что  этот мяч забил его  сын,
Георгий Родионов. Но почему-то опять  на  него  никто не обращал внимания, и
боцман, обиженный этим, уселся. Все вокруг него кричали, свистели, хлопали.
     Водники выиграли, и после футбола отец и сын пошли смотреть кинокартину
с участием  Мэри Пикфорд. За полтора часа  боцман Родионов стал  болельщиком
футбола и  теперь  не  столько смотрел  кино, сколько поучал сына, как нужно
пасовать, как обводить и, главное, как бить по  воротам, хотя сам в жизни ни
разу  не  прикоснулся  к  футбольному  мячу.  Уметь  бить  по  воротам  Иван
Пантелеевич  считал главным, потому что в конце концов это решало исход всей
игры.
     Вчера вечером вместе с сыном Иван Пантелеевич был в интерклубе.  Сидели
в буфете и ужинали. За соседним столиком расположились иностранные моряки.
     --  О футболе разговаривают,  -- сказал Георгий, -- с кем-то играли или
собираются играть...
     -- Вот бы нашим с  ними сыграть, -- высказал мысль Иван Пантелеевич. --
Хотя бы нашей команде с "Октября".
     А сегодня боцман отправился в  город, захватив с собой  Костю Чижова, и
купил футбольный мяч. Вечером команда "Октября" проводила первую тренировку,
готовясь к встрече с норвежскими моряками.





     "И вот  нашли большое поле..." -- футбольную площадку в Соломбале около
полуэкипажа.   Моряки  "Луизы"  выставили   команду  в   полном  составе  --
одиннадцать человек. В нашей команде было всего десять игроков. Я сколько ни
просил, в команду меня не приняли.
     --  Учеников не брать!  -- решительно заявил  предсудкома. --  А  вдруг
"подкуют", потом отвечай за вас.
     -- Да, а Косте Чижову почему можно?
     --  Чижову уже шестнадцать лет, и он -- машинист, а ты --  ученик. И не
проси, сказал нельзя, значит, нельзя!
     -- Ничего, и десять человек сыграют, -- сказал Иван Пантелеевич.
     Судил международную встречу английский моряк Чарльз Виндгам. На больших
фанерных щитах мы с Костей черной краской написали:  "Октябрь"  --  СССР"  и
"Луиза"  --  Норвегия".  Для  такого  случая боцман  Родионов не пожалел  ни
фанеры, ни белил, ни краски.
     Зрителями  были  полкоманды  "Октября",  полкоманды  "Луизы"  и   почти
половина  всех  мальчишек и девочек Соломбалы. Была  здесь и  Оля  Лукина со
своей подругой Галинкой.  Пожалуй, хорошо, что  я не попал в команду. Ведь в
игре можно было осрамиться, а тут была Оля.
     Я сидел  рядом с  Иваном  Пантелеевичем. Оба  мы  страшно  волновались,
глубоко в душе все же  веря в победу нашей команды. На  всякий случай у  нас
был даже припасен букет цветов, надежно спрятанный в кустах.
     -- А если наши проиграют, что будем делать с цветами? -- тихо спросил я
у Ивана Пантелеевича.
     -- Отдадим козам, -- усмехнулся боцман.
     Собственно говоря, у нас было даже два букета. Второй втайне от боцмана
я заготовил для Кости.
     Интересно, видел ли Костя Олю?
     Игра  началась по  всем  правилам.  Футболисты резво выбежали  на поле.
Капитан  команды  "Октября"   Павлик  Жаворонков  обменялся  рукопожатием  с
капитаном команды "Луизы" Карлом Свенсеном. Свисток -- и игра началась.
     Костя играл в нападении левого края.
     С  первых же минут  моряки "Октября"  бросились  в яростную атаку.  Они
рвались  вперед,  к  воротам  противника, с  заветной целью --  забить  гол,
открыть счет.
     Норвежцы  же  начали   игру  осторожно.  Они  словно   присматривались,
оценивали силы нашей команды.
     Иван Пантелеевич не мог  сидеть  спокойно. Он вскакивал,  кричал, снова
садился и снова  вскакивал.  Мальчишки свистели и гикали, девчонки -- редкие
гости на футболе -- визжали.
     Хотя наша команда настойчиво атаковала, успеха в игре она не имела.
     Вначале боцман  Родионов радовался.  Потом  он стал злиться, досадуя на
медлительность наших игроков, и вскоре он уже  на  чем свет стоит  клял  всю
команду.
     Вратарь команды "Луизы",  высокий, настоящий великан, невозмутимо стоял
на своем  месте. Казалось,  он  так  уверен в  своей защите,  что даже и  не
собирается участвовать в игре.  Вызывающее  спокойствие  норвежского вратаря
еще больше раздражало Родионова.
     В  воротах команды  "Октября" стоял кочегар  Матвеев.  Он и  в  воротах
футбольного поля действовал не хуже, чем у топки.
     На стадион пришел Георгий Родионов, сын  боцмана.  Он долго наблюдал за
игрой, стоя около нас. Потом сказал:
     --  Никакой тактики.  И  не чувствуется  тренировки. Так  они, конечно,
проиграют.
     -- Типун тебе на язык! -- огрызнулся боцман.
     И в ту же минуту почти вся команда "Октября", прорвавшаяся  на половину
поля противника, вдруг осталась без мяча.
     Матвеев заметался в воротах. Момент был критический и самый неприятный.
От сильного удара Свенсена мяч ворвался в ворота подобно снаряду.
     Свист  и оглушительное гиканье  словно взорвали стадион. Рядом со  мной
раздался вопль. Иван Пантелеевич схватился за голову.
     -- И я еще на свои деньги купил им мяч!
     Через   несколько   минут   свисток   судьи   возвестил   о   перерыве.
Разочарованный и обозленный Иван Пантелеевич даже не встал с места.
     -- Иди  расскажи этим  молокососам и  шалопаям,  как нужно  играть!  --
сердито сказал он сыну.
     Весь перерыв Георгий Родионов разговаривал с футболистами "Октября". Он
упрекал  их за  неслаженность  в игре  и  за излишнюю горячность,  советовал
"держать" игроков противника.
     Во второй половине  норвежцы  стали  играть напористее. Они все  чаще и
чаще  прорывались  к  нашим  воротам.  Было  видно, что Матвееву  приходится
трудновато. Он прыгал, падал и под одобрительные выкрики и аплодисменты брал
мячи мертвой хваткой.
     Между  тем  игра подходила к концу, и  над  командой "Октября" нависала
угроза проигрыша с "сухим" счетом. И вдруг всех удивил -- кто  бы вы думали?
--  Костя Чижов.  Матвеев  выбил мяч далеко на середину поля. Мяч был принят
матросом  Якимовым и стремительно  передан Павлику Жаворонкову. Радист ловко
обвел полузащиту норвежцев и ударил по воротам. Зрители ахнули -- мяч угодил
в  стойку ворот и  отскочил. И  тут  подвернулся Костя  Чижов.  Может  быть,
случайно, но  Костя  так  ударил  по  мячу,  что тот  влетел  под  планку  и
затрепетал в сетке.
     Я  хотел  броситься на  поле  обнимать Костю,  но боцман  удержал меня.
Впрочем, и сам  Иван  Пантелеевич  от  радости  и  восторга  едва  сидел  на
скамейке.
     Оля и Галинка неистово аплодировали Косте.
     Международная встреча так и закончилась вничью со счетом 1:1.
     Команды поприветствовали друг друга. И  в это время наш боцман вышел на
середину  поля и торжественно передал Павлику Жаворонкову, капитану команды,
букет цветов. При этом он тихо, чтобы не слышали посторонние, пробурчал:
     -- Хотел козам отдать, да ладно уж...
     Я тоже  вспомнил  о  своем  букете  и поспешил отдать его  сегодняшнему
имениннику,  моему другу  Косте  Чижову. Тут  были астры, георгины,  анютины
глазки...
     Костя смущенно взял букет, повертел его и потом спросил у меня:
     -- А что если я их тоже подарю?
     -- Кому?
     Костя решительно подошел к капитану команды "Луизы"  Карлу  Свенсену  и
подал ему цветы. Норвежец широко улыбнулся, взял цветы  и обнял Костю, а его
товарищи захлопали. Рукоплескал и весь стадион.
     -- Это на дружбу! -- сказал Костя.
     -- Спасибо,  -- сказал  норвежец  и повторил: -- На дружбу! Хау хапи ай
ам!
     -- Он говорит, что очень счастлив, -- перевел Павлик Жаворонков.
     Костя был героем. И главное, все это видела Оля. Я радовался за друга и
втайне завидовал ему.
     Когда мы возвращались на "Октябрь",  Иван Пантелеевич  все  время шел с
Костей и расхваливал его. Вот такие ребята никогда не ударят лицом в грязь и
не уронят честь команды советского парохода.
     А  через  час я  снова слышал ворчливый  голос  боцмана, раздающийся со
спардека:
     -- Эй, парень, ты  забыл, что находишься на палубе "Октября"?! Я тебя в
одну минуту приучу к порядку.
     Эти слова относились к Косте Чижову, который нечаянно обронил на палубу
кусок пакли.





     Дед Максимыч вернулся  с рыбалки. Вместе с ним приехал лесник Григорий.
За  то время, которое я его не видел,  он почти  не  изменился, был такой же
загорелый, могучий и застенчивый.
     -- А где Илько? -- спросил Григорий.
     -- Он у Кости Чижова. Я сейчас его позову.
     Я сбегал к Чижовым и привел Илько к нам.
     Лесник любовно оглядел своего питомца.
     -- Ну, моряк, когда  у тебя  отпуск?  --  спросил он, усаживая Илько на
стул.  -- Поедем ко мне! У меня теперь хозяйка есть. Козу теперь сам не дою,
да и с горшками и ухватами дел больше не имею.
     Мама  расставила на столе посуду и  разлила по  тарелкам уху из свежих,
привезенных дедом окуней.
     -- Ох, --  воскликнула мама, --  я чуть и не забыла. Для тебя, дедушка,
припасено. И гостя как раз угостим!
     Она  достала из  посудного  шкафа  и поставила  на стол  бутылку и  два
маленьких стаканчика.
     --  Вот за это  спасибо, Татьяна,  -- сказал  дед.  -- Невестка у меня,
Григорий Нилыч, заботливая. Давай-ка пропустим под ушку!
     Григорий выпил  стаканчик, потом -- второй,  но от  третьего отказался,
как ни упрашивал его дед.
     -- Достаточно, --  сказал он, отодвигая стаканчик. -- Я ведь, Максимыч,
до этого не охоч. Разве изредка, когда  застынешь, или  с  устатку маленько.
Вот дай-ка я с Илько потолкую.
     -- Ну-ну,  --  согласился дедушка.  -- Потолкуй, а  я с дороги  прилягу
пока. Наломался на веслах.
     Почувствовав, что Григорию хочется побыть с  Илько наедине, я  вышел на
улицу.
     В  саду  играл  духовой оркестр. Может быть,  там, на гулянье молодежи,
Оля?
     На  горбатом  мостике,   перекинутом  через  Соломбалку,  я  неожиданно
встретил Галинку Прокопьеву.
     Я остановился и тихо сказал:
     -- Здравствуйте.
     Она тоже остановилась, и я испугался. Я  думал, что Галинка усмехнется,
как обычно. Но она не улыбалась. Глаза ее были грустные.
     -- Вы знаете, Оля заболела, -- сказала она и вдруг отвернулась.
     -- Заболела? А где она?
     -- Дома...  лежит. До свидания!  --  И девушка, должно  быть,  чтобы не
показать своих слез, быстро отошла от меня.
     -- Постойте! -- крикнул я, но она не обернулась.
     Я бросился было за  Галинкой, надеясь  расспросить ее обо  всем, но она
уже скрылась. Вероятно, она вошла в какой-нибудь дом.
     Что мне делать? Я знал, где живет Оля, но пойти к Лукиным не решился.
     Оркестр  в саду играл задорную "Венгерку". Мне  встречались  и обгоняли
меня  веселые парни и  девушки. Всюду слышался  смех. А мне  было  грустно и
очень тяжело на душе. Если бы хоть на одну минуту я мог увидеть Олю!
     ...Меня мучило желание повидать  Олю, узнать, что случилось. Через день
"Октябрь" снова пойдет в море, и я останусь в тревожном неведении.
     Можно  зайти к Лукиным под предлогом взять  у  Оли  какую-нибудь книгу.
Можно написать Оле  записку и послать с  кем-нибудь  из маленьких ребят. Или
подкараулить  врача,  когда он выйдет из дома Лукиных, и разузнать у него  о
болезни Оли.
     Возвратившись на свою  улицу, я долго стоял у ворот, издали наблюдая за
домом, где жила Оля. Никто в дом не входил, никто из него не выходил.
     Дома я вырвал из тетради страничку  и, пристроившись у кухонного стола,
принялся за письмо.
     "Оля!  -- написал я. -- Галя  сказала, что  ты заболела. Что с тобой --
меня это очень беспокоит..."
     Подумав, я зачеркнул последнюю фразу. Пришлось писать заново.
     "Можно  ли  к тебе зайти, навестить? Может быть,  принести какую-нибудь
книжку  или еще что-нибудь?  Скоро я  скова ухожу  в рейс. До  свидания.  Д.
Красов"
     Конверта  у  меня не  было, и  я  свернул  записку  пакетиком,  подобно
аптекарскому с порошками.
     Как назло,  ребятишек  на  улице  не оказалось. Вдруг я  услышал  голос
Илько:
     -- Дима! Где ты?
     "А если попросить Ильке?" -- подумал я и крикнул:
     -- Илько, иди-ка сюда!
     -- Что ты там делаешь? -- спросил он, выходя на крыльцо.
     --  Илько,  --  сказал  я тихо. -- Я хочу что-то тебе  сказать.  Только
пообещай мне, что ты об этом никому не расскажешь, даже Косте.
     -- Если нельзя, то не буду говорить.
     --  Пойдем  на переднюю  улицу... Вон видишь тот дом с  зеленой крышей,
одноэтажный.  Там живет Оля Лукина. Она болеет. Сходи, Илько, к  ней,  снеси
эту записку и попроси ответ. Только никому ни слова.
     Илько взял записку и взглянул на меня:
     -- А что ты ей написал?
     -- Илько, -- мой голос натянулся, как струпа. Я почти не соображал, что
говорю. -- Илько, если  я скажу тебе,  что люблю ее, ты не поверишь и будешь
смеяться.
     Я сказал это и испугался.
     -- Почему я буду смеяться? -- спросил Илько. -- Я не буду смеяться.
     Понимал ли меня Илько, понимал ли он, что я переживаю?
     Сколько  прошло  времени, пока  не было Илько,  я не  знаю. Может быть,
минут  пятнадцать,  а  может  быть,  час. Наконец он  вернулся  и  подал мне
записку.
     -- Меня не  пустили, --  прошептал Илько. -- Мне сказали  "нельзя". Вот
она тебе написала, пока я ждал.
     -- Спасибо тебе, Илько. Пойдем домой.
     В ответной записке Оля писала:
     "Дима!  Я болею,  и ко  мне  прийти нельзя.  Спасибо, что вспомнил.  До
скорого свидания. О. Л.".
     Несколько раз перечитал я записку. Слова "до скорого свидания" особенно
обрадовали  и  взволновали  меня.  Во-первых,  они говорили,  что Оля  скоро
выздоровеет, во-вторых, что  она согласна со мной  повидаться и  поговорить.
Мне хотелось прыгать от счастья.
     Через день наш "Октябрь" снова вышел в море, в очередной рейс.





     Вторая половина навигации проходила в жестоких штормах.
     "Октябрь" совершил еще три рейса. Стоянки в Архангельске были короткие.
Дома приходилось бывать мало. Теперь мы с нетерпением ожидали отпуска. Илько
мечтал о поездке к Григорию. Конечно, я собирался поехать с ним.
     Каждый  раз по  возвращении из  рейса  я  надеялся повидать Олю. Но мне
никак это не удавалось.  Или  Оля  все еще болела, или  в  те  часы, когда я
смотрел  из окна или простаивал  у своих ворот, она не выходила на улицу. Не
встречал я и ее подругу.
     В свободное  время в море мы занимались английским языком,  сражались в
шахматы, читали и мечтали о  том времени,  когда по окончании школы  получим
дипломы.
     Нам  сообщили,  что  наш  маленький  китайский  товарищ Ли с  погибшего
английского парохода остался в Советском  Союзе и помещен в детский дом. Это
известие было восторженно встречено всей командой "Октября". А мы с Костей и
Илько решили в ближайшее же время навестить Ли.
     Костя так  и остался на "Октябре" машинистом. На  пароходе его любили и
уже  уважали,  как взрослого  члена экипажа.  Из-за  коротких стоянок  нашей
футбольной команде играть почти не  удавалось, но  слава "классного"  игрока
после встречи с норвежскими моряками крепко упрочилась за Костей.
     Вскоре нам пришлось расстаться с Павликом  Жаворонковым. Он  перешел на
другой пароход и отправился в дальнее плавание -- за границу. Признаться, мы
завидовали Павлику. Нам тоже очень  хотелось  побывать в  чужеземных портах,
посмотреть мир.
     На комсомольском собрании секретарем ячейки мы избрали Костю Чижова.
     Однажды между рейсами  я  ночевал  дома. Утром, собираясь на  судно,  я
торопливо  пил  чай  и  разговаривал с  дедом  Максимычем. Дед жаловался  на
ветреную погоду -- нельзя было выехать на рыбалку.
     Мама  укладывала  чистое белье  в  мой  "рейсовый"  чемодан.  Вдруг она
сказала:
     -- Димушка, ты помнишь у Лукинских Олю?
     На   нашей   улице   почему-то   очень   часто   Кузнецовы   назывались
Кузнецовскими, Осокины  -- Осокинскими. О нашем дедушке можно было услышать:
"Вон у Красовских дед опять рыбачить собрался".
     -- Помню, а что? -- спросил я, вздрогнув, и почувствовал, что краснею.
     Но мама не заметила моего смущения.
     -- Вчера ее на юг отправили, в Крым. Она все лето болеет
     -- Надолго?
     -- Пока не поправится. Вон какое опять горе на Анну свалилось.
     Я знал, что Анной звали мать Оли.
     --  Так у нее что,  чахотка?  --  сочувственно  спросил  дед и  покачал
головой:  -- В  такие  годы-и  уже  болезнь!  Она  ведь Димке-то  ровесницей
приходится.
     -- В один год родились, -- подтвердила мама.
     Чувство глубокой тревоги охватило меня. Быстро  попрощавшись, я ушел из
дому с тяжелыми мыслями.
     -- Куда пойдете? -- спросила мама, как обычно, провожая меня до ворот.
     -- В Онегу, мама. Это уже последний рейс.
     "Октябрь"  отвалил от пристани  в полдень. В этот час и я, и Костя были
свободны от вахты. Как всегда, во время отхода мы были на палубе.
     Ветер поднимал  пыль  на причале, раздувал  нашу одежду, разметывал над
рекой дым пароходных труб.
     -- На море сейчас штормит, -- сказал Костя,  по глубже надвигая  на лоб
кепку. -- Пойдем, сыграем в шахматы.  А то  в море долго играть не придется.
Никакие короли и слоны на доске не устоят.
     -- Подожди, вот Соломбалу пройдем.
     По совести говоря, играть мне  совсем  не хотелось. Меня  не  оставляла
мысль об Оле. Но  Костя мог  уйти к себе в каюту и взяться за книгу. А мне и
читать  не хотелось  в эти часы. Поговорить бы с Костей, вспомнить прошедшие
годы, помечтать о будущем, рассказать ему об Олиной болезни.
     -- Костя, а ты хотел бы поехать на юг?
     -- Еще бы не хотел!
     -- Знаешь, Оля Лукина уехала на юг, в Крым...
     Костя нахмурился и долго молчал. Почему он молчит? Может быть,  он  все
знает об Оле?
     --  Крым -- полуостров, -- сказал я только для того, чтобы прервать это
странное и тягостное молчание. -- Там тепло и, говорят, много роз...
     -- Много роз... -- повторил Костя. -- Только  можно и без роз,  лишь бы
здоровым быть. А Оля Лукина больна, потому ее туда и отправили.
     -- Ты знал,  Костя, что она больна?  Почему же ты мне ничего не говорил
раньше?
     Костя стоял, облокотившись на поручень,  и даже не взглянул на меня. Он
смотрел вниз, на волны, бегущие навстречу и бьющиеся о борт парохода.
     -- А ты почему мне не говорил? -- спросил он.
     И  тут я  догадался, что Костя тоже любит Олю, любит, видимо,  давно, с
тех, совсем еще детских  лет,  когда он впервые мне о ней  говорил. Да,  это
было давно -- в дни ареста белыми Чижова и капитана Лукина.
     -- У Оли -- туберкулез, -- глухо сказал Костя.
     Я слышал об этой болезни, знал, что это -- тяжелая болезнь. Но у нас, в
Соломбале, о  ней говорили очень редко. Я никогда  не видел таких больных. И
Соломбала всегда  мне казалась местом, где живут  только здоровые  и веселые
люди.
     "Октябрь"  уже  давно  прошел мимо Соломбалы, а  о шахматах мы даже  не
вспомнили. Потом Костя ушел на вахту.
     Что думал в эти часы и минуты мой друг? Мне пришло в голову непривычное
слово "соперники", и стало немного смешно и немного грустно.
     А если вспомнить  все годы нашей дружбы с  Костей!  Мы всегда старались
уступить друг другу. Может быть, потому наша дружба была крепче. Но можно ли
уступать сейчас? Да и смогу ли я так сделать?
     Больше об Оле мы с Костей не разговаривали.





     За месяц перед началом  занятий в  морской школе нам дали отпуск. Целый
месяц отдыха -- он так и назывался у нас: отпуск.
     Костя на  это время уехал  куда-то  вверх по Северной Двине, на  родину
своей матери.  Он  звал меня  с собой,  но мне  хотелось побыть в Соломбале,
порыбачить  с  дедом  Максимычем,  повидаться  с  ребятами.  Кроме  того,  я
надеялся, что вот-вот приедет из Крыма Оля Лукина.
     Опять приезжал к нам Григорий, приглашал в гости и увез с собой Илько.
     Осень  была  неустойчивой. Дождливые  и  туманные  дни  перемежались  с
солнечными.
     В хорошую  погоду мы  с Гришей Осокиным ходили  на  набережную Северной
Двины.  Иногда  выезжали  на песчаные  острова,  густо поросшие  низкорослым
ивняком.  Хорошо было разжечь костер, печь в золе картошку и вспоминать, как
раньше здесь играли,  купались, загорали. Мы жалели, что  с нами нет Кости и
Илько.
     Несколько раз  с дедом  Максимычем я ездил на рыбалку. Как и прежде, мы
загораживали  сетями речку Еловушу, варили на берегу уху  из ершей и окуней,
ночевали  у  костра.  Привычно  и  в то же время словно  ново было спать  на
вольном  воздухе.  Чуть слышное журчание маленькой  речонки  превращается  в
рокот двинских волн. Голос дедушки  становится каким-то далеким. Говорят уже
и Костя, и Илько,  и  Николай Иванович. А что  они  говорят, я разобрать  не
могу. Я вижу улицы Соломбалы с дощатыми  заборами и  тротуарами.  В гавани у
причалов стоят боты и большие новые пароходы. Оживший веселый портовый город
приветливо встречает и провожает своих моряков.
     Я выбираю  себе  пароход, чтобы на  нем отправиться в  рейс. Оля и мама
провожают меня.
     Голос дедушки прерывает сон:
     -- Пора снасть потрясти!
     Побывали мы и у лесника  Григория. Илько несказанно  обрадовался нашему
приезду.  Он показывал мне огород, новые рыболовные  снасти, ружья Григория.
Его рассказам не было  конца.  Я  смотрел  на него  и вспоминал  нашу первую
встречу. Какой он  был тогда худенький,  пугливый и молчаливый.  А сейчас он
возмужал и чувствовал себя хозяином своей жизни.
     Жена Григория,  приветливая и тихая  женщина, угощала  нас кулебяками с
рыбой, дичью, молоком.
     Костя вернулся в Соломбалу поздно осенью, перед самым началом занятий.
     Он пришел к нам, и мне показалось, что мой товарищ чем-то встревожен.
     --  Здорово,  Костя! -- сказал я  весело. --  Почему  ты  так долго  не
приезжал?
     Вместо ответа Костя сказал:
     -- Пойдем на улицу!
     Я почувствовал, что он хочет сообщить что-то важное и серьезное.
     -- Что  случилось? -- спросил я, медленно шагая рядом с другом по нашей
притихшей к вечеру улице.
     Костя остановился.
     -- Ты не слышал? Оля Лукина умерла... там, в Крыму...
     Я мог поверить во  все, что угодно, но  только  не  в это. Мне хотелось
сказать, что это неправда, но я не мог говорить.
     -- Сегодня получена телеграмма, -- сказал тихо Костя.
     -- Это неправда, -- все-таки сказал я и  почувствовал, как  дрожит  мой
голос.
     Я боялся заплакать при Косте. Он взял меня под руку.
     -- Знаешь, Дима, я любил ее... И я знаю, ты тоже...
     Я никак не мог представить  себе, что Оли  нет в живых, что больше я ее
никогда не увижу.
     -- А все-таки, Костя, может быть, еще это неправда?
     Но  это  была  правда,  жестокая  и непоправимая. Это был конец  первой
любви.

     Весной  мы   закончили  морскую  школу  и  сдали  экзамены.  Я  получил
назначение машинистом  на пароход  "Софья  Перовская". С Костей и Илько  нам
пришлось расстаться. Они получили назначение на другие пароходы.
     "Софья Перовская" уходила в море.
     Видели ли  вы, как отправляется корабль  в далекое  плавание? Отойдя от
береговой стенки на фарватер, он дает продолжительный гудок. И все пароходы,
стоящие на  рейде  и  у причалов, гудками провожают  его, желают счастливого
плавания.  В этих гудках грусть расставания  с друзьями,  пожелание счастья,
вера в доброе будущее. Эти гудки трогают сердце.
     Костя и Илько стояли на причале и махали мне фуражками.
     Позади осталось детство. Впереди было далекое плавание.
     Впереди была большая жизнь.

Last-modified: Tue, 30 Jan 2001 20:41:05 GMT
Оцените этот текст: