Александр Круглов. Сосунок --------------------------------------------------------------- М., Советский писатель, 1988. Origin: http://navsegda3.narod.ru, navsegda3@narod.ru │ http://navsegda3.narod.ru OCR, spellcheck - Viat viat@pisem.net --------------------------------------------------------------- А.Г.Круглов, НАВСЕГДА. Повести и рассказы Трилогия участника Отечественной войны Александра Круглова включает повести "Сосунок", "Отец", "Навсегда", представляет собой новое слово в нашей военной прозе. И, несмотря на то что это первая книга автора, в ней присутствует глубокий психологизм, жизненная острота ситуаций, подкрепленная мастерством рассказчика. М., Советский писатель, 1988. В сборник вошли также рассказы "Танк", "Труба", "Разгулялись", "Порог", "Крохаль", "Развод" Незабвенной Люсеньке -- жене и матери, человеку и гражданину -- посвящаю эту книгу. До конца августа сорок второго по всему Кавказскому фронту шли непрерывные упорные бои. Фашисты рвались к нефти, к богатствам Советского Закавказья, Ближнего и Среднего Востока, на соединение с армией союзнической Турции. В эту грандиозную операцию под кодовым названием "Эдельвейс" гитлеровцы бросили танков в девять раз больше, чем здесь было у нас, самолетов -- в восемь, артиллерии -- в два. И даже в солдатах был у них полуторный перевес. (Из истории Великой Отечественной войны). И дрогнули наши у небольшого горного городка Малгобек. И побежали -- нервишки у кого послабей. Те в основном, которых лишь накануне второпях призвали в армию и сразу, не успев научить воевать, направили в маршевый полк; трехлинейку, подсумок с патронами в зубы -- и в бой. На беду свою драпали вниз по овражку. Нарвались как раз на капэ. Оттуда -- штабные. -- Стой!-- во всю глотку.-- Назад! Какое там... Бегут -- кто в одиночку, кто по двое, по трое, целыми группками. Что им штабные? Эти лишь пистолетами машут, кричат -- пусть не по- местному, непонятно тоже, но все же привычно, по-русски. А немцы -- как лают: отрывисто, жутко, хуже собак. В полный рост в атаку идут, поливая из автоматов свинцом прямо от бедер, кромсают в ошметья снарядами, танками давят. Страшнее фашистов сейчас зверя нет. И тогда из командного пункта (в три наката блиндаж, сверху слой сухого летнего дерна) выскочил сам комполка. -- Назад!-- взревел.-- Убью! Ни шагу назад! Все одно... Бегут ошалевшие, все позабыв, не чуя ног под собой. И -- две шпалы в петлицах, высоченный, плотный и грузный, словно бетонная балка в плечах,-- подняв над головой "тэтэ", давай остервенело стрелять. Широкое, блином лицо его налилось, храп изо рта, трехэтажный яростный мат. Видя, как решительно действует батя, и штабные последовали за ним. Особенно старался невысоконький, полненький, в новенькой шерстяной гимнастерке и очках на темных суетливых глазах. -- В окопы! Назад!-- повторяя за комполка, рвал он истошно свою охрипшую командирскую глотку.-- Ни шагу назад!-- так же размахался вовсю пистолетом. Стреляли и здесь. Беглые дрогнули, заметались растерянно. И повернули обратно. А кто, вконец одурев, залег прямо здесь, у капэ, на избитой и тут снарядами, минами, пулями голой иссохшей земле. Иные даже успели свалиться в траншеи охраны штаба полка. И, как палки, выставили в беспамятстве в сторону наседавших немцев дрожавшие в руках винтовки. Хоть немного, а все-таки дальше от переднего края. Там -- сплошная стальная метель, валят стеной на тебя фашисты проклятые. Там кровь, страдания, смерть. Ваня Изюмов пораженно смотрел на то, как возвращали в траншеи бегущих. Вспомнил расстрел дезертира на марше. Как и тогда, снова леденящий ужас пронял, пот холодный -- от макушки до пяток, стал белым как мел, опять неудержимо мелко затрясся. Невольно вжался всем телом в земляную отвесную стену окопа, ухватился за нишку, что сам своей солдатской алюминиевой ложкой выскреб под пару лимонок и обоймы с патронами. Замер. Затих. Онемел. "Господи! Что же это такое?-- так и билось, и билось в потрясенном юном мозгу.-- Как же так можно? Чтобы свои стреляли своих! Да нет же, нет! Да не может этого быть!" Но это было... Было! Совершалось перед его распахнувшимися, g`qrejkemebxhlh в изумлении глазами. Да вот, вот они, что бежали, а теперь лежат неподвижно безобразно бугрятся перед окопами в пожухлой траве. Только одно, казалось, так и гвоздило каленым железом, так, ослепляя, и направляло действия тех, кто не давал разрастись возникшей было панике. Одно: день или ночь, тьма или свет, смерть или жизнь -- народа всего, государства, страны, в отдельности каждого. Каждого! От велика до мала: женщин, детей, стариков! Она, эта жизнь, и карала сейчас беспощадно слабодушных, защищала себя всеми возможными и невозможными средствами. И взывала... Ко всем взывала: постойте за меня! Ради нее и творилось все это вокруг, ради нее всех сюда и согнало. Всех, всех, кто только мог держать в руках боевое оружие. Если не ковал для фронта его или где-нибудь уже не сражался. И новобранцев, и этих штабных с командиром полка, и Ваню сюда -- Ваню Изюмова, еще мальчишку совсем, жалкого, прямо из-под крылышка мамы, из-за папиной широкой спины, со школьной скамьи, и -- в кровь, в пекло и тлен. Одолевая смятение, Ваня вскинул глаза. Вон еще кто-то с переднего края бежит -- сломя голову возбужденно руками размахивает. И тоже как раз на капэ -- длинноногий, худой, в истоптанных хромовых командирских сапожках. -- Танки!-- крикнул хрипло и сорванно, взмахнув, показал костлявой рукой туда, откуда бежал. -- Назад!-- рванулся наперерез и ему командир, снова задрал вверх пистолет.-- Убью!-- И замер, язык прикусил. Приспустил пистолет. Да это же свой, один из штабных, помощник его -- ответственный за охрану знамени в штаба полка, без фуражки (зажата в руке), нараспашку воротник гимнастерки, лицо словно мел. -- Танки!-- приближаясь, опять крикнул тот -- три кубаря на петлицах, через плечо автомат.-- Я пушку, пушку там!..-- споткнулся, руками взмахнул, едва не упал.-- Трофейную! Тут недалеко! Штаб прикрывать! Комполка не понял. Остановился. Думал, доложит подробнее. А тот... Не признал как будто его. Устояв на ногах, дальше пустился. -- Стой!-- потребовал командир. А длинный, тощий будто и вовсе не слышал. Только добавил, поравнявшись: -- Пушку, пушку достал!-- Возбужденно, торжествующе крикнул:-- Трофейную! У соседей достал! Расчет нужен! Нужен наводчик!-- И мимо, мимо, бегом, словно и не было здесь старше него, не обязан отдавать ему честь, все точно и четко докладывать. Комполка хоть и крут, решителен был, но и трезв, и умен. "Знать, так нужно,-- подумал,-- неотложное что-то гонит его.-- И не стал его больше удерживать. Проводил только бегущего тяжелым, словно в спину толкающим взглядом. Огляделся вокруг. Нет, никто уже не бежал. Вздохнул облегченно. И принялся заталкивать "тэтэ" в кобуру. Подумал:-- Дай... Только дай хоть одному малодушному с поля боя бежать. Хоть одному... Только дай! Так они...-- И, представив себе, что тогда может случиться, тогда и его могут к стене, по тряс, как кувалдой, массивным увесистым кулаком. С отвращением сплюнул.-- Руки, душу пришлось из-за вас, мерзавцы, марать. Из-за вас!" Брезгливо затер сперва только правой, а потом и обеими ладонями о новое диагоналиевое сукно галифе. Секунду, другую еще постоял, постоял, оглядываясь и прислушиваясь к грохоту нараставшего боя... Не первый раз уже пытались фашисты на этом участке рубеж наш прорвать -- на стыке двух сформированных наскоро, кое-как оснащенных пехотных частей. И вот сегодня прорвали. Правда, пока только первую линию. Но вот-вот докатятся до второй. Беспокойство, тревога еще пуще прожгли командира полка. И он широко, размашисто зашагал назад, к блиндажу, к своему командирскому пункту. Оттуда позвали как раз: -- Телефон! Товарищ командир!-- прихрамывая легонько, -- выскочил из окопа связист -- коротышка совсем, в грязной, накинутой прямо на плечи шинели.-- Четвертый, Леонтьев звонит! -- Чего ему?-- пробасил, заторопившись на зов, командир. -- Танки в батальоне уже! И самолеты опять! Людей почти нет! К блиндажу подскочил и этот уже -- полненький, невысокий, в очках. И merepoekhbn, по-прежнему суетясь, стал причитать: -- Пора, пора матросов... Матросов, матросов надо вводить! А то прорвутся сюда! -- Не паниковать! Рано матросов!-- тяжело, по-бычьи содрогаясь на бегу всем своим крупным, налитым упорством и мощью недюжинным телом, чуть не подмял его под себя комполка.-- Тыловиков сперва мне. Тыловиков! Ездовых, поваров, всех снабженцев, старшин! Всех, всех под ружье!-- резко отрубил он увесистым кулаком.-- А матросов... Смотри мне! Без моего приказа матросов не трогать! Их в последнюю очередь мне! В самый последний момент!-- И по каменистым сыпучим ступеням вниз скатился, в блиндаж. А в очках, в новенькой, несмотря на жару, застегнутой на все пуговицы гимнастерке, уже суматошно, просительно призывал: -- Связной! Морошкин, Морошкин! Да где ты там?.. Связного ко мне! И, не дожидаясь, пока тот появится, ринулся сам к аппарату -- тут же, над ступеньками, в нишке окопной стоял. Завертел рукоятку, трубку сорвал с рычагов. Стал в нее что-то орать. Тем временем тот, с автоматом и с "кубарями", что сверху бежал, с ходу выскочил на бруствер траншеи взвода охраны и рысцой, подпрыгивая, затопал по рыхлой, еще не слежавшейся известково-белой земле, проваливаясь в ней своими легкими, истоптанными вконец сапогами, осыпая в траншею, на дно, на головы и спины солдат комья земли и камней. И продолжал на бегу истошно орать: -- Артиллеристы!.. Кто артиллеристы, батарейные здесь? Расчет нужен! Нужен наводчик!-- Кинул рукой в сторону кипевшего в лязге и грохоте уже близкого боя, остановился, ожидая ответа.-- Ну, живо, живо! Кто здесь из пушки умеет стрелять? Из противотанковой пушки! А там, куда он показывал, будто вулкан клокотал. По краю неба, в тучах дыма и поднятой в воздух земли носились, взмывая и падая, с воем какие-то черные тени. Со склона овражка, где закопался капэ, видать их было плохо. Однако известно какие: "юнкерсы", скорее всего, а может, и "мессеры". Бой все ближе, громче ревел, накатывал, словно горный неотвратимый обвал. Вот- вот сюда докатится, до капэ. И сжимались, сжимались сердца у солдат взвода охраны: неужели не сдержат их там -- на первом, на промежуточных рубежах, прорвутся и сюда фашистские танки? И бились, бились в них, собирая все силы измотанной плоти, всю изворотливость и ловкость ума, исступляя все чувства, уже устоявшиеся и привычные для каждого,-- ожидание, неизвестность и страх. И все, все подчиняя себе -- все! -- как всегда, побуждали их упорно и жадно искать небезопаснее, ненадежнее место. Но, конечно, лишь до дозволенной, допустимой приказом и долгом солдатским черты. Если не хочешь и ты быть расстрелянным. И верилось, очень верилось, что нет, не прорвутся фашисты сюда, что кто-то другой их там остановит. И это, думалось, счастье, удача, что мы попали нынче сюда, в охранение штаба полка и не всех нас, не всех, слава богу, а лишь батарейных, артиллеристов разыскивают. Только их, чтобы немедленно бросить в кипящее уже близко сражение. Всезнайка бежит, а незнайка лежит... Вот и пускай туда их -- этих, которые из пушки умеют стрелять, которых разыскивают. Прямо сейчас, из этой, покуда безопасной, спокойной траншеи и -- в самое пекло. А мы, пехота ружейно-обмоточная, крысы окопные,-- мы повоюем пока лучше здесь, у капэ. А с "кубарями" злее еще: -- Ну, живо, живо! Признавайтесь!-- орал во всю глотку.-- Кто батарейные здесь, кто здесь наводчик? В траншеях застыли. Молчок. -- Трое, трое вас здесь! Или сколько вас там?.. Из батареи которые! Найду все равно! Нет, не признается никто: никто не хочет по своей воле под пули, снаряды и танки. -- Ну, смотрите! Сам отыщу,-- резко вскинул рукой, пригрозил притихшим в траншеях солдатам штабной,-- хуже будет. Под трибунал!-- Помолчал, ожидая:-- Так все же, кто батарейные здесь, кто здесь наводчик? "Я, я ведь наводчик,-- резануло болью, страданием Ваню.-- Я! Кто же еще?-- Оглянулся украдкой, потерянно.-- Да, меня, меня это ищут. Нас всех!" Хотел назваться уже. Раскрыл было рот. Но не решился, не смог, не нашел b себе силы. Затаился пуще еще. Промолчал. Совсем съежился, сжался в комочек. "Ну чего, чего им надо еще от меня? Не хочу я туда! Не хочу!-- казалось, готов был с отчаянием выплеснуть Ваня из самого сердца. -- Дайте мне отдохнуть! Я покоя хочу! Домой хочу! Подальше отсюда!.. От смерти по дальше, от снарядов и пуль. Помыться, поесть бы сейчас, выспаться всласть... И с книгой, у лампы настольной -- на всю бы ночь напролет, до утра. Или в кино. А то и в парк... А можно и к морю, и в горы, и в лес. Эх бы, как прежде!.. Свобода, простор! Никакой опасности, угрозы тебе. Никаких тебе приказов и командиров. Сам себе командир. Мать, правда... Почище иного тебе командира -- вездесущая, экономная, строгая. Зато справедливый, мудрый, добрый отец. А теперь... Как пес теперь -- на короткой железной цепи. Голодный, побитый, бесправный. Виноватый кругом. Всюду, всем только обязанный. И ни шагу в сторону, никуда. Только туда, куда тебя гонят: под снаряды, под пули, под танки -- на погибель, на верную смерть". -- Кто здесь наводчик?-- как ударило Ваню опять, как по горлу ножом. Ваня метнул подавленный взгляд на замкового Голоколосского -- усатого, уже с залысинами и с загорелой проплешиной в мочале редеющих сивых волос, жесткого, осторожного, хитрого. Вот он, рядом, в трех шагах на дне окопа сидит. Худой, высокий -- он даже сидя дотягивается залатанной беззвездной пилоткой (не потерял звезду, нет, просто не выдали, не нашлось для него) до верхнего среза довольно глубокой траншеи. Тоже, как и Ваня, настороженно съежился, молча сидит, глядит таким же напряженным, выжидательным взглядом. И, как и Ваня, не спешит выставляться, не хочет заявлять о себе. Ему-то чего вперед лезть? Изюмов, наводчик, и то не лезет, молчит. Хотя по боевому уставу, когда нет командира орудия, именно наводчик замещает его. "Он и решает пускай. Если что, ему отвечать. А я... Я заряжающий, замковой,-- обманывая, утешая себя, хитрит сам с собой инженер.-- Моя хата с краю... Что приказывают, то и делаю. И вообще, сначала надо было нас как следует обучить, вооружить, обмундировать, дать командиров толковых... А потом уже и в бой посылать, приказывать нам. Разве так к войне надо было го товиться? Ведь ждали, ждали ее! Кричали о ней! А с чем, как встретили фюрера? Куда там глядели? -- И, словно щитом прикрывшись таким оправданием, Голоколосский тоже таился, помалкивал. И выжидал, как поступит наводчик.-- Неужели признается, выдаст себя? Да нет, что он, дурак: самому лезть на рожон". И незаметно косился в сторону Изюмова блестевшим, пылавшим лихорадочно глазом. Раза два привычно презрительно сплюнул сквозь редкие, уже желтевшие зубы и еще крепче и горше их стиснул. * * * Инженер по образованию Игорь Герасимович Голоколосский служил на гражданке снабженцем большого машиностроительного объединения, постоянно находился в разъездах, то пристраивал, то, напротив, выколачивал разные механизмы, детали, узлы, встречался со всевозможными специалистами, убеждал, отбивался и нападал. И хотя далеко еще был не стар (только- только перевалило за тридцать), научился тонко чувствовать и понимать людей, ловко ориентироваться и умело держаться при всех обстоятельствах. Призванный в армию неожиданно, прямо из командировки, без всякой воинской подготовки, в рядовые попал. И тем утешал себя, что так никакой ответственности тебе, заботишься лишь о себе. И поелику было возможно, заботился: не выставлялся, ловчил, других, где удавалось, вместо себя подставлял, а то и резко, решительно резал, на молодых сослуживцев своих наседал. Страхи же свои скрывал, не выказывал. А Ваня Изюмов... Этот совсем, ну совсем не умел постоять за себя, был перед всеми как теленок покорен, ни от кого ничего не таил. Да ему, словно стеклышку чистому и прозрачному, и нечего было скрывать. И только попал в орудийный расчет, во взвод, на батарею, так перед всеми сразу весь и раскрылся. Как на ладони перед всеми предстал. Было это, наверное, в крови у него: и от уссурийских таежных прадедов, дедов, от бескрайних и чистых дальневосточных просторов, впитанных им еще в ранние детские годы; и от безудержных всеобщих надежд и вольницы двадцатых cndnb, когда отец его, в гражданскую войну партизан, соратник Шишкина, Федорова и Лазо, а после нее -- руководящий партийный работник на угольных копях Приморья, где можно, постоянно, повсюду таскал Ваню с собой. Потом, когда закончил красную профессуру, был отозван на преподавательскую и лекторскую работу в Москву, а мать учила в школах русскому и литературе. Но внезапно и серьезно заболела дочь -- первый ребенок в семье -- и ради нее вся семья уехала в Крым. Здесь и рос Ваня, не ведая житейского лиха: все для него было лишь учебой, забавой, игрой. Глядя на отца, философией и историей в последнее время увлекся. О столичном университете мечтал. И если задумывался серьезно над чем-то, то больше над книгами, над общими, отвлеченными, не его собственной кровью и болью терзавшими душу проблемами. А до заурядных, повседневных житейских человеческих отношений и дел еще не дорос. Да и вообще, наверное, еще не созрел. Тем более не был готов ко всему тому необычному, ненормальному, грозному, что явила ему внезапно война. Когда он, этот фронт, стал подкатывать к Перекопу, отец вступил в ополчение. А больную подросшую дочь, двоих сыновей и жену, в спешке собрав кое-как, чуть ли не последним эвакуационным составом отправил в предгорный Кавказ. Здесь оп не раз подлечивал по санаториям свое надорванное в прошлом сердце. Ему очень понравились эти края, постоянно расписывал. Расхваливал их: и богатство природы, и щедрость людей, и их изобильную жизнь. Думал: отсидится там семья его до скорой победы. Но гитлеровцы на следующее лето прорвались и туда -- на просторы Дона, Ставрополья, Кубани. Чтобы не остаться под немцем, мама, младший брат и сестра решили срочно дальше -- за Каспий, в Казахстан ехать. А Ваню, с такими же, как и он, сосунками--десятиклассниками, не успевшими и аттестатов получить, забрали в торопившийся мимо их станицы на фронт маршевый полк. Не оставлять же фашистам юнцов. Тем более что у иных и срок призывной подходил. А иные и года прибавили себе, насмотревшись лихих победных фильмов -- "Истребители", "Три танкиста", "Если завтра война", мечтая о подвигах, о геройстве. В первый же день расписали пацанов по взводам, в солдатскую форму одели, каждому -- красноармейскую книжку, подсумок с патронами, карабин. Возле полкового знамени приняли новобранцы присягу. И той же ночью полк погнали дальше на фронт. Эх, так бы просто, толково и все остальное: боевая учеба, выход на оборонительные рубежи, отпор заклятым врагам. Но, увы... Шли таясь, то и дело рассыпаясь по степи от вражеских самолетов. Отбивались от них одними винтовками. На ходу, отнимая минуты у отдыха, у сна, у еды, командиры старались сделать из мальчишек бойцов. Ваня сам напросился в наводчики. На всю батарею была одна пушка -- "сорокапятка" с укороченным, куцым стволом, "хлопушка", как ее прозвали солдаты, один-единственный ящик фугасных снарядов и тягло -- четыре драных хвоста: гнедая кобыла, мерин и два загаженных жеребца, кожа да ребра и слезы в глазах. Должно, от пыли, песка и обиды на людей за себя. Технику эту осваивали прямо на марше, на редких кротких привалах: по затертой, собранной по листочкам, клееной книжке зубрили матчасть, возились с "хлопушкой". Ездовой Савелий Саввович Лосев, помор, бывший артельный рыбак, который, наверное, до конца дней своих пропах рыбой, солью и морем, бойкий и шустрый, хотя уже и седой, поил у почти пересохших колодцев измученных лошадей. А когда дошел черед до практических стрельб, он, ворча, впряг жеребцов (кобылу и мерина пожалел) в передок и осторожно погнал их но полю. А наводчики поочередно ловили упряжку, будто бы вражеский танк, в "ПП- 9", в прицел; замковые один за другим вгоняли в камору старую медную гильзу, а командиры орудий во всю глотку орали: "Огонь!" Командир первого расчета Казбек Нургалиев, маленький жилистый властный узбек, кричал непонятное что- то по-своему, щурился злыми азиатскими глазками, скалил мелкие хищные зубы и бешено сек кулачком сухой пылающий воздух. -- Остальное на передовой,-- обтирая запаренный лоб, обрадовал всех после "стрельб" тогда еще старший лейтенант Лебедь -- комбат.-- День-другой, да и там,-- кивнул он вдоль моря вперед равнодушно, будто бы вовсе и не в сторону tpnmr`, а на что-то привычное. -- Учение... Тьфу! -- сплюнул с презрением замковой второго расчета Голоколосский.-- Все одно что дуньку гонять. -- Солнце, воздух... эротизм закаляют организм,-- обрадовался, подхватил за взрослым и Яшка. -- Огурцов! -- осек его Матушкин, старшина батареи.-- Аль дома на Таманке своей? -- Песня, старшой. Я что? -- обнажил щербатые зубы Пацан, как за малость, за худобу, за зряшную вздорность прозвали Яшку солдаты.-- Не я сочинил. -- Песня... Дак что? -- еще жестче обрубил его старшина.-- Попугай? Повторять? Пацан, попавший в часть из заштатного саманного Темрюка, росший, как дикий лопух, по задворкам, садам, огородам, без матери, без отца, без "конька", со "свистком" в голове, чувствовал себя среди неприкаянных, еще не нашедших себя солдат вольготней других и вел себя, как и прежде, до армии, легко и бездумно. Перед начальством ничуть не робел. Как же, не куда-нибудь, а на фронт идет, глядишь, и герой, слава, почет, ордена. Теперь все может. Может при старших песни блатные петь, и загнуть матюком, и спирт пить -- говорят, на передовой, только белые мухи полетят, всем без разбору дают, без чинов, стар и млад принимают непременную норму Верховного. Уже дают и табак, куришь не куришь, дают, скрутил самокрутку -- дыми. А бабы были бы -- вцепился б, наверно, и в баб, и тут его время пришло. Однава живем! Не моргай! Но так, как Пацан, поначалу держались немногие. Еще разве что закаленный в рыбацких океанских своих переходах помор, собранный и непреклонный узбек -- до войны лихой объездчик совхозных коней, молодой, но уже известный по всей своей округе, да еще повидавший всего на свете разбитной и пронырливый Игорь Герасимович Голоколосский. Но и они, эти четверо, нутром чуяли, что их ждет, и, как и у всех, и их души с каждым шагом к передовой все больше и больше томила тревога. Хотя каждый старался не показывать этого, убеждал себя, что он-то как раз свою смерть обхитрит, обойдет она его стороной. А иные обращались с надеждой и к богу. Перед опасностью смерти хватались и за соломинку. Храбрился и Ваня Изюмов, хотя до самой передовой так и не смог прийти в себя. Все было дико ему: ботинки с обмотками, и оттягивающий плечо карабин, и чиряк пониже спины. Раза два оставался Ваня без ужина -- обделяли горсткой вареной фасоли и чаем с селедкой. Солдатское ложе -- песок, земля и трава -- мяло бока, кропила под утро с неба роса, а с гор пронизывал ветер. Но более всего Ваню угнетало одиночество. Дома его окружали забота, любовь, порой даже и придирчивая, нетерпеливая материнская требовательность, словом, чувство -- всех перед всеми -- тревоги, вечного долга, глубокой причастности всех ко всему. А здесь?.. Никто его вроде бы не любил и не понимал, никому и в голову не приходило попытаться его понять. Днем и ночью Ваня шагал в гуще солдат, а чувство было такое, словно никого кругом, что он совершенно один. Всю последнюю ночь перед фронтом Ваня вертелся и спал урывками, его донимали кошмары, а под утро ударил озноб. Скинув с лица за ночь отсыревшую от дыхания полу шинели, он, хотя и заставляла его нужда. Не поднялся с песка. Опыт, пусть еще маленький, уже научил: пока можно лежать, лежи. Сон, отдых в походе не наверстать. Приподнял с вещмешка грязную бритую голову, уставился испуганно в темень. "Где вы там, папа, мамочка? Где вы, братик, сестренка?-- шептал он.-- Неужто не успели уйти? -- Представил себе все ужасы оккупации, о которых писали газеты, командиры рассказывали. Едва не вскочил. Опершись озябшими руками о сырой холодный песок, задрав в мрачную бездну перепуганное худое лицо, он, как волчонок, должно, по тому же слепому инстинкту, тихонько завыл.-- Что с вами? Где вы? Мама... Милая мамочка!" Лежал Ваня чуть поодаль ото всех (где только можно, Ваня все еще выбирал уединенные закутки), шагах в десяти от ближайшего к нему Игоря Герасимовича Голоколосского. Но инженер, к счастью, наверное, спал и не слышал, как рядом плачет юный солдат. Понемногу, излившись слезами, Ванины боль и тревога поулеглись, да и сзади, успокаивая, ровно журчало. То opedp`qqbermn шумела река, и небо уже начинало предрассветно сереть. И боль, и страх за своих, за себя совсем придавили Ваню. Ему казалось, что он один такой беспомощный и несчастный, и не догадывался, что и у других на сердце было не слаще. Ведь и всех остальных война тоже только-только оторвала от кровных дел, от отцов и матерей, от жен и детей, от всей их прежней, устоявшейся и размеренной жизни, согнала в чужую безводную степь. И чем громче ревел и ярче горел в ночи надвигавшийся фронт, тем упорней в каждом из только испеченных солдат, да и в ком-нибудь, должно, из бывалых схлестнулись, с одной стороны, долг, дисциплина, приказ, с другой -- неизвестность и страх смерти. На пятые сутки непрерывного пешего марша полк дошел наконец до переднего края. Позицию -- первую огневую позицию занимали до рассвета, еще с темнотой, под возбужденные приглушенные командирские окрики, в смятении и спешке, в непривычной предбоевой толчее. Опыта, навыка, как огненную позицию занимать, что, как, в какой очередности делать... автоматического, чтобы само по себе получалось, ни у кого еще не было. А он, этот опыт, только и делает во время боя наводчика настоящим наводчиком. Да и с чего бы взяться ему, этому опыту? Как, когда? С учебы, что ли, урывками, от стрельбы холостой? И когда он, Ваня, спохватился, чтобы насадить прицел на орудие, на специальный кронштейн, только тогда и вспомнил, что оставил его в передке. А Лосев, ездовой, исполнив свой долг -- доставив орудие на огневую позицию,-- уже укатил. Без прицела пушка не пушка, так, груда металла. Ее будто и нет. Узнав об этом, и без того узкоглазый, какой-то весь жилистый, собранный, злой отделенный еще пуще напрягся, прищурился ядовито и яростно. -- Дурак твоя! Фуй! За это моя твоя будет стрелять! -- Сорвал с плеча карабин. Прожег в бешенстве наводчика углистыми, с шаром глазами.-- У-у!-- схватил его за грудки, начал трясти.-- Пока наша тут огневая копает, один нога здесь, другая там! Ваня даже дышать перестал. Закаменел. Язык к небу так и присох. Ни слова вырвать не смог из себя в оправдание. Да и что тут сказать? Что? Только задергались в тике, как всегда у него в потрясение, правый глаз и щека, уродливо исказилось лицо. В детстве еще, когда едва не утонул, впервые прохватило это его. -- У-ум! -- промычал снова яростно Казбек Нургалиев, из всего расчета, а, пожалуй, и из всей батареи (и это тоже сразу бросалось в глаза) не по возрасту самый крутой и решительный. Потому-то, наверное, на петличках лишь его гимнастерки и красовалось по одному красному треугольничку с желтой каемкой. Нацепили ему, конечно, условно, чтобы только выделить: как-никак командир. А тоже ни школы командирской нигде не кончал, ни, как и все в отделении, еще не нюхал и пороха. В боевых делах и он полный профан.-- У-ум!-- скрипнул он снова жемчужными тисками маленьких острых зубов.-- Я твоя мама!.. Бегом! Ваня сорвался с места, не чуя ног под собой, о страхе, об опасности, обо всем на свете позабыв. Во все лопатки пустился бежать. По следу колес -- орудийных резиновых и тележных кованых передка и конских копыт, едва различимых в тусклом свете размытых ночным сырым воздухом звезд и ущербной луны (к тому же угасавших к утру), Ваня запаленно, весь трепеща от первой встречи с войной, с перекошенным от нервного тика лицом, нашел-таки дорогу, добежал до обоза -- рядом со вторым эшелоном, считай что, в тылу. Ринулся сразу к коням, к передку. И тут отдаленно и глухо что-то застрочило, застукало. Обернулся невольно назад, откуда бежал. Там, сзади, в долине, в направлении Моздока еще черное, чуть-чуть лишь серевшее небо прочеркивалось множеством светящихся звезд. Отрываясь стремительно от земли. А кверху все заметнее замедляясь, при этом колышась и извиваясь как змеи, сливаясь почти в сплошные стрелы огня, они летели метеоритами, потоками небесных удивительных тел. Но не вниз, не к земле, а напротив, в небо, в зенит, и сгорали там, теряясь в сонмище гаснувших звезд и одинокой луны. И сразу же, тут же opnonpnkn, прожгло черное небо -- одна за другой -- и множество ярких, как далекие молнии, удивительных вспышек, и потом покатилась оттуда окрест, на весь ночной предутренний мир россыпь далеких коротких громов. Такого Ваня не видел, не слышал еще никогда. Чуть испугался. На минуту забыл обо всем. Потрясенно стал наблюдать -- такое, казалось, все не военное вовсе, не фронтовое, а скорее торжественное, красочно-праздничное или даже как будто из сказки. Немцы стреляли, наверное, чтобы показать, что не спят, что в любую минуту готовы к отпору, а может быть, просто в черном небе им что-то почудилось -- самолет, может, наш, скорее всего "кукурузник". Вот и ударили по нему из зенитных орудий и пулеметов. До этого Ваня о трассирующих снарядах и пулях только слыхал и о том, что есть у немцев и бронебойные пули, и разрывные -- "дум-дум", и всякие прочие. А тут увидал. Далеко стреляли, внизу, в долине, возле Моздока. Да и вверх, в пустоту, в бесконечное черное в звездах бездонье. Для него, для Вани, безобидно, не опасно вовсе. А зрелище -- чудо как изумительно. Ну просто фантастика! Вполне за одно из таинственных явлений природы можно принять: как кометы, сияния, грозы. Вот и смотрел... Смотрел все и смотрел. Никак нельзя было глаз оторвать. Но рядом у ног вдруг кто-то сапнул, всхлипнул со стоном спросонья. Ваня вздрогнул. Очнулся. Пригнулся, тараща глаза. Оказалось, ездовой -- Савелий Саввович Лосев, бывший рыбак, бросив под передком на землю шинель, тревожно спал между колес. Распряженные кони, должно быть коротко, туго стреноженные (видно плохо было еще, только слыхать), лениво перетирали гнилыми зубами тощую сухую траву и, отгоняя слепней, били хвостами себя по бокам. Кто-то похрапывал со свистом и рядом, в кустах. А дальше столбом вздымались вверх искры и дым. То вовсю старалась походная солдатская кухня. И доносились оттуда приглушенные озабоченные голоса. И никому, казалось, не было дела до Вани, да и вообще до кого бы то ни было, кто ни появись сейчас здесь. Похоже, забреди и немец сюда -- дали бы шарить по обозным тылам и ему. "А вдруг,-- ударило неожиданно Ваню, когда он схватился руками за передок, -- и здесь нет прицела, вдруг на последнем привале забыл". В ужасе ботинком встал на оглоблю, пружиной взметнулся на облучок. Вскинул дощатую крышку сиденья. Так и шибануло кислятиной в нос. Морщась, отдуваясь, сунул руку туда, в "коробок". Зашарил, зашарил взволнованно в нем. Нет. И тут нет прицела. Так и упало все у Вани внутри. Нет, этого ему не простят. Здесь, на фронте, оплошность, неумение, растерянность -- те же трусость, предательство, потачка, подарок врагу. Рука, холодея, потянулась назад. И вдруг... Вот он, тут! Слава богу! В самом углу, под ворохом старой прелой сбруи лежит. На месте! Нашел! Жадно ухватился за ручку чехла, в котором находился прицел, рванул на себя. С облегчением, с восторгом прижал находку к груди. Грудь, плечи, спина -- в испарине, липкие -- так и ходили, так и вздымались: от долгого быстрого бега, от командирских угроз, матюков, от ощущения никчемности и унижения. А теперь уже и от счастья. Великого счастья! Так всем ртом и дышал, прямо заглатывал прохладный горный предутренний воздух, как, бывало, дома, в крымских горах, когда с отцом взбирались к вершинам. Отдышавшись слегка, придя немного в себя, вскинул настороженно голову: прислушаться -- куда уходить, чтобы не заметил никто. Вот... Между коней и кустов. Никого. Скорее, скорее... С пылкой юной надеждой опять, с верой и в жизнь, и в людей, и в себя. С прицелом. Да, да -- с прицелом! Туда, где его с нетерпением ждут. Орудие ждет, расчет, отделенный. И только -- прыг с облучка, с оглобли на землю, только нужное направление взял, только ногу занес -- рвануться вперед... И на тебе: откуда ни возьмись -- старшина. -- А ты чего здесь? -- поразился, не сразу признав в предутреннем мраке наводчика, Матушкин!-- Ты же должен быть там!-- И взмахнул рукой на уже серевший восток. Ваня как стоял с прицелом, словно прижавшая к сердцу младенца кормящая мать, так и застыл. -- Ну!-- дожидаясь ответа, прохрипел, табачно закашлявшись, старшина. Сунул, видимо, только скрученную цигарку в рот. Стрельнул зажигалкой -- не нашей, скорее немецкой, трофейной: под никелем, резная, богатая очень. Поднес к табаку огонек. В трепетном свете шинельно-бензинового фителька Ваня увидел лицо -- скуластое, под шапкой седеющих черных волос, с убегающим назад, лысеющим лбом и под ним в глубоких глазницах два влажных, блестящих, немигающих глаза. Увидел и растерялся. Об этом бывшем охотнике-промысловике из далекого Приморья, где и Ваня родился и прожил свои первые годы, на батарее уже успела сложиться слава человека справедливого, однако и крутого и требовательного. Он и взводным-то даже комбату Лебедю не уступал, если знал, что прав, что на его стороне устав, закон, правда. А уж отделенным, солдатам... Спуску ни в чем не давал, сполна требовал, на всю, как говорится, катушку. И под его упорным изучающим взглядом, освещенный слабым пляшущим огоньком зажигалки, Ваня что-то невнятно, растерянно залепетал, затоптался на месте обмякшими сразу ногами -- в истоптанных огромных ботинках с обмотками и в таких же просторных, не по размеру, затасканных солдатских штанах. Поверх них, столь же объемная, облинявшая вся, свисала мешком до самых колен гимнастерка, и пялилась на стриженной догола голове огромная, как лоханка, пилотка. А за спиной, словно коромысло на жеваном лыке, болтался на брезентовом плетеном ремне карабин. -- Чего, чего? -- рассматривая все это -- как на корове седло,-- недоуменно, с опаской переспросил старшина: не понял невнятного детского лепета. -- Прицел... Прицел я забыл,-- чтобы показать, чуть отстранив его от груди, заикаясь, выдавил из себя малость повнятнее совсем зелененький безусый солдатик -- даже без пушка на лице, с детской прозрачной матовой кожей и с шеей длинной и тонкой, как у утенка, исхудавший, измученный недельным полуголодным, в постоянном недосыпе и напряжении походом, в неуклюжей, с чужого плеча солдатской форме -- вовсе нелепый, такой весь мамин, домашний, совсем-совсем не военный, не боевой. -- Прицел? -- переспросил старшина. Солдатик торопливо, с готовностью закивал. -- Как же так? -- начав было допрос подозрительно, даже малость сурово, теперь с любопытством, похоже, и с жалостью подивился старшой. "Господи,-- метнулось в его тяжелой, задавленной заботами и постоянным вынужденным бдением голове,-- и это -- наводчик. Сосунок ведь совсем". -- Орудие отцепили,-- чистосердечно бесхитростно залепетал сосунок,-- а взять из передка прицел я забыл. Ездовой и увез. -- И ты это, значит, за ним? За прицелом сюда? Ваня снова молча мотнул головой. -- А нас как нашел? -- По следам. -- По следам? -- не поверил сразу старшой. Всю жизнь в тайге, с ружьем и собаками, он знал, как это непросто -- по следу идти, по какому бы то ни было следу, даже в ясную лунную ночь, даже днем. На заимках, по восточным притокам Амура с дедом, с отцом, да и сам, как повзрослел, а в последнее время и с сыном Николкой брали по следу и горностая, и соболя, и росомаху, и тигра полосатого, кошку, как называли они его между собой. Несколько раз, по специальным заказам, лицензиям, доводилось брать и его. И всегда это требовало долгого изнурительного труда. И теперь он вглядывался в сосунка с недоверием и чуть-чуть уже с удивлением даже. Паренек, правда, тоже приморец, земляк, но родом из Владивостока, насквозь городской, из интеллигентненьких, видать, из образованной ученой семьи. Откуда же ему по следу ходить?-- Ишь ты,-- почесал тяжелой ладонью заросший, давно не знавший ножниц загривок приморец.-- По следу, значитца? Ну молодец, коли по следу. Недаром земляк. А Ваня, наверное, и сам бы не смог объяснить, как ему обоз удалось отыскать. От ощущения тяжкой солдатской вины, от отчаяния, от страха, m`bepmne. Все, все чувства, должно быть, в тот поиск вложил, все свои былые детские игры -- в разведчиков, в индейцев, в войну, соревнования всевозможные: и в школах, и в пионерлагерях, и на разных базах спортивных. Да и все, хотя и короткие, редкие, но все-таки преподанные отцом (возможно, и преднамеренно -- и большое спасибо ему за это) уроки раннего мужества, опыт совместных с ним походов за город -- с удочкой, ружьем, рюкзаком. И слепую, бездумную, цепкую жажду жить -- и ее, конечно, вложил в поиск Ваня. Да и спрашивал у встречных солдат, когда след внезапно терялся, не проезжал ли здесь запряженный четверкой коней передок и куда он проехал. Ему объясняли. Так и нашел. -- Да,-- похвалил, похлопал его тяжелой рукой по плечу бывший таежный охотник,-- молодец!-- Плотно сжал обкуренными, черными и сморщенными, как засохшая груша, губами самодельную цигарку. Затянулся едким горячим дымком. Помолчал, помолчал, глядя на Ваню.-- А может, того, а? Нарочно прицел позабыл? -- с напускной, чуть хмурой суровостью спросил неожиданно он.-- Чтобы не стрелять, а? Чтобы уйти с огневой? Сюда, в тыл удрать. Вот и оставил прицел,-- покосился он подозрительной птицей на Ваню. У Вани в ужасе распахнулись глаза, даже дышать перестал. -- Смотри,-- заметил это его внезапное оцепенение Матушкин. И только вскинул палец, наверное, чтобы остеречь, пригрозить, как в небе, у подножия горы, где тянулась передняя линия немецких траншей, взвилась вспышкой яркого света ракета. Еще одна. Следом другая. Потом сразу несколько штук. Иные даже висели в небе, не падали. -- На парашютах,-- обернувшись на свет, объяснил старшина.-- Учуяли, гады, может, чего? А может, и сами чего затевают.-- Загасил наконец освещавший и его, и Ванино лицо огонек зажигалки. Напружился, весь, казалось, устремился туда, откуда взлетали ракеты. Замолк, ожидая чего-то. "А вдруг на самом деле начнут чего-нибудь?-- закаменел, насторожился тоже и Ваня.-- А я.... А наши... Прицел-то у меня. Как нашим тогда без него? Как из пушки стрелять?" Невольно снова прижал прицел плотнее к груди. Екнуло в тревоге, в смятении сердце. Торопиться надо. Скорее назад. А старшина задерживал, не отпускал. Еще одна ракета взвилась. -- Вот и на Южном так, когда сдавали Ростов, вырвав изо рта "козью ножку", спокойно, видать, пора вобравшись уже что к чему, объявил бывалый солдат. Вот так же, гады, всю ночь напролет. Чуть померещится что, сразу в воздух ракеты. А мы ни одной. Понят дело? Вот так!-- заключил он своей любимой, должно, еще у се