-- Это что, серьезно? Такого мне в жизни никто не предлагал. В
молодости я хотел любить женщин руками, понимаешь, и очень страдал, что не
мог... Мопассан говорил, пока у него есть хоть один палец, он мужчина, а у
меня нет ни пальцев, ни даже тех мест, из которых они растут. Кому я нужен
-- жалкий калека, жертва той тупой, идиотской войны, обрубок человека?
Я ведь тоже не состоялся из-за войны, хотел сказать Олег. Но это было
неуместно, и он промолчал.
-- Владан, давай я заберу тебя к нам домой,-- вместо этого произнес
он.-- Отдохнешь... Расслабишься... Погуляем на океане... А потом привезу
обратно. Идет?
-- Нет, Олег, нет! Все это не для меня. У меня только две точки
существования: арена и гримерная с диваном. Тут или там я и помру. А теперь
прощай, дружище. Мне надо принять снотворное и лечь.
-- Тогда вот мой телефон,-- Олег набросал на клочке бумаги номер.--
Отдохнешь -- позвони, я за тобой приеду и...
Владан кивнул. Олег обнял его за плечи, понимая, что звонка не
последует. Пустые рукава владановой белоснежной рубашки колыхнулись и
замерли.
Олег вышел на улицу. Представление давно закончилось, и пространство
вокруг цирка опустело. В Тихом океане садилось солнце, оранжевое, тяжелое и
равнодушное. Никакой разницы с тем солнцем, которое Олег видел в деревне
накануне войны, не было.
Нинель одиноко стояла у входа в цирк и ждала мужа.
КВАРТИРА No 1
Немало помотался по свету Олег Немец. А в город, где родился, никак не
мог выбраться. Было к тому объективное препятствие, ибо давно переселился
Олег на другой континент и сделался американским подданным. Он все надеялся
на гастрольную поездку, но пути оркестра туда не лежали.
И вот, после очередного концерта в Москве, в предотъездный свободный
день, душный и полный бензиновых паров, Олег отчетливо понял: если он
немедленно не съездит, то после уже не увидит свой город никогда.
Договорились они с женой, трепавшейся на радостях с утра до ночи со старыми
подругами, встретиться в десять вечера того же дня на Центральном телеграфе,
у входа.
Билетов на ранний рейс на аэровокзале, конечно, не было. Но для
тщательно выбритого, вальяжного господина, во все ненаше одетого, с
американским паспортом, а главное, за двойную цену в твердой валюте билетик
случайно нашелся. Вскоре Олег уже протопал через магнитную ловушку в Быкове
на посадку. Если все будет нормально, меньше часа полета, и там у него будет
несколько часов.
Подремывая в тесном для его располневшего тела и дребезжащем самолете,
Немец подсчитал, сколько он не был в родном городе. Вышло около полувека.
Для всеобщей истории человечества его вояж не имел существенного значения,
но история не происходит сама по себе. Она то течет мимо, то втягивает нас в
водоворот. Мы выкарабкиваемся, обсыхаем на солнышке, и кажется, что история
снова независимо течет мимо. Она-то легко может течь без нас, да мы без нее
не живы. Подобные философемы приходят только человеку, пребывающему в
самолетном безделье. Ну, и день был непростой, набухший предчувствием.
Самолет приземлился, когда наступило самое пекло. Не выходя из
приземистого здания провинциального аэровокзала, Немец повесил на плечо
сумку, плащ и первым делом втерся в очередь поближе к кассе. Заскандалившему
было старику он дал доллар, и тот сменил гнев на милость. Олег купил за три
пачки российских банкнот обратный билет на вечерний рейс в Москву. Пока что
ему везло. Чтобы разом на весь день отрешиться от мирских забот, в стекляшке
напротив аэровокзала он взял две порции жутких вареников, похожих на вареных
мышей. Однако есть их не стал, отдал бедной женщине, которая проворно слила
их в пластиковый мешок.
Немец взял такси, через полчаса очутился в центре и побрел, повинуясь
внутреннему компасу.
Ничего Олег не узнавал, а все-таки к старому чугунному мосту пришел,
никого не расспрашивая. У моста он замедлил шаги. Грузная решетка,
покрашенная по ржавчине, бугрилась волдырями. Вот здесь, за поворотом,
должен стоять ларек, чуть поодаль женщина в белом фартуке, а перед ней
лоток, полный разноцветных подушечек по три копейки штука. Немцы, отец и
сын, отправляются на прогулку. Сын трясется по булыжнику на двухколесном
велосипедике. У ларька прислоняет велосипед к решетке. Отец берет кружку
пива, а на сдачу сын покупает у лоточницы подушечки. Олег сосет аккуратно,
чтобы они дольше не лопались. Едва только вытечет повидло -- конфете конец.
Олег ощутил во рту кисловатый вкус этого повидла, но, завернув за угол,
ни пивного ларька, ни лоточницы не увидел: они стояли здесь до войны. Вместо
булыжника кругом лежал асфальт, и асфальт этот давно успел обрасти змейками
трещин. Немец ускорил шаг. Тут уже близко.
Жили они в узком кривом переулке возле церкви Андрея Первозванного.
Церковь была полуразрушена, из-под штукатурки вышла кирпичная кладка, на
колокольне, ближе к макушке, торчали железные балки. Колокола сбросили по
приказу наркома тяжелой промышленности Орджоникидзе. Луковицы давно
оголились, и ветер снес железо. Кресты стояли, словно стыдясь, наклонив
плечи, будто им так лучше был виден весь кривой переулок.
Каждый день Олег с приятелями торчал возле обрешеченных окон церкви. В
ней, в отсеках, разделенных низкими фанерными перегородками, работали
скульпторы и мастера, отливающие из гипса готовые статуи. В окнах, через
квадраты решеток, виднелись неоконченные монументы вождей без рук, торсы да
бюсты. Ленин держал на поднятой руке свою собственную голову, словно снял
ее, чтобы передохнуть от напряженных мыслей о судьбе человечества.
Но толпились пацаны возле окон не из-за Ленина. Самым волнующим
зрелищем было, когда удавалось подглядеть процесс созидания скульптур ткачих
и колхозниц, ударниц труда. Рядом с монументом за пятьдесят копеек в час
стояла на возвышении сисястая натурщица, и на ней, в отличие от скульптуры,
никакой одежды не было. Зрители у окна, отпихивая друг друга в борьбе за
лучшее место, вслух комментировали зрелище.
Натурщица, как правило, не обращала на шпану внимания и болтала, а
иногда уходила под занавеску и там занималась то с одним, то с другим
скульптором совсем другим искусством, о котором Олег имел тогда весьма
смутное понятие. Иногда скульпторы пускали двух старших ребят внутрь. Те
месили глину или таскали воду из колонки на улице, стараясь пройти как можно
ближе от натурщицы, а если повезет, задеть ее локтем. Та начинала хохотать и
строго говорила:
-- Ну, чего варежку-то развесил? Анатомию что ли в школе не проходил?
На доме, в котором росли Олег с Люськой, штукатурка затекла от дождей
ржавыми полосами, но стены были крепкие. В прошлом веке тут часто бывали
пожары, кругом оставались пепелища, а этот дом выстаивал целехонек. Он видел
Наполеона.
В квартиру вело широченное, из прогнивших досок, крыльцо, крытое резным
навесом. Люська с маленьким Олегом и кошкой сидели на протертых ступенях и
втроем мурлыкали на солнышке. В обшарпанной двери была прорезана щель. Над
щелью отец масляной краской красиво вывел: "Кв. No 1". В щель почтальон
засовывал газеты, и они падали в коридорчик. Звонок над щелью, если
крутануть, весело тренькал.
Комнату украшала старинная изразцовая печь, которую мать топила из
коридорчика. У окна, закрывая подоконник спинкой, стоял диван. На нем спали
отец с матерью. У другой стены втиснулись две кровати -- Люськина и Олега. К
ним примыкала шаткая этажерка с деревянным ящиком, из которого доносилась
хриплая музыка. Когда приходили гости, отец хвастался, какие далекие станции
принимает новый приемник -- даже иногда Ленинград.
Больше всего на свете Олег любил гостей. Как только умещалась у Немцев
такая тьма народу? Отец был самым веселым в самой шумной компании. Он
потешался над всеми и над собой, пел арии из опер, танцевал вальсы, сажая
детей на руки. Перестав смеяться, он становился хмурым и говорил, словно
оправдываясь:
-- Очень смешно!
Иногда Олег не понимал шуток, ему казалось, отец обижает мать. Но она
звучно била отца по спине и сама смеялась.
Он работал ретушером, отец. Орудиями его труда были тонкая кисточка,
молочное стекло в разводах туши да лупа. Из издательства он приносил пачки
снимков. Симпатичных людей с бракованных фотографий Олег после вырезал.
Однажды в дверь позвонили. Вошли двое в форме НКВД. Отец стал белым,
как бумага, а мать глотнула воздуха, будто хотела им запастись, и прижала
ладони к шее.
-- Гражданин Немец? Пройдемте в комнату,-- сказал один из вошедших
отцу.-- А вы, гражданка Немец, заберите детей и идите гулять.
-- То есть как?-- переспросила мать.
-- Разве не по-русски сказано? Уходите на улицу.
Мать безысходно зарыдала, одела детей и увела во двор. Было ясно, что
отца уводят. Стоял тридцать седьмой. Но часа через полтора энкаведешники
ушли. Один из них на прощанье даже козырнул матери. Она побежала в дом,
готовая к худшему. Отец тихо сидел на своем рабочем месте, уперев локти в
стол и тупо глядя в стену. На вопросы матери он не отвечал, словно онемел. О
том, что произошло в доме, отец все же поведал матери. Мать молчала почти
двадцать лет и рассказала Олегу, словно случайно вспомнив.
Оказывается, энкаведешники посадили отца за стол и стали по обе
стороны, будто готовились выкручивать ему руки. Один из них открыл портфель,
извлек из него большой конверт с сургучной печатью и вскрыл его. На стол
перед отцом легла фотография -- крупным планом лицо с усами, изъеденное
дырками оспы. Узнать лицо было нетрудно, оно глядело со страниц всех газет,
но, конечно, без оспы.
-- О вас имеются данные как о лучшем ретушере,-- сказал другой незваный
гость.-- Можете убрать с этого лица лишнее?
-- Могу,-- еле выговорил отец.
-- Делайте!
-- Но это большая работа.
-- А мы не спешим...
Они стояли над ним, следя за каждым его движением, а он работал
медленно, потому что руки у него дрожали. Когда оспа исчезла и кожа на щеках
стала гладкой, как у младенца, один из гостей ловко вытащил фотографию
из-под отцовского локтя и спрятал ее в портфель. Перед отцом положили
бумагу, на которой ему велели написать, что он был посвящен в
государственную тайну, разглашение которой карается по всей строгости
советских законов. Впоследствии, вспоминала мать, они с отцом никогда и
нигде снятой с такого близкого расстояния фотографии этого лица не
встречали. Отец предполагал, что запрещенное фото извлекли в связи с новым
заказом для скульпторов, но скульпторам видеть натуральное лицо было
недозволено.
-- Ты ему, не дай бог, оспинку где-нибудь случайно не оставил?-- с
беспокойством спрашивала после мать.-- Заберут ведь!
Но обошлось.
Отец и сам любил щелкать затвором. Печатал фотокарточки ночью,
расставляя на столе, возле ребячьих кроватей, ванночки. Подымешь веки -- все
в странном розовом свете. Одно фото висело на стене: сидят на диване мать,
Люська и хохочущий отец. Олег стоит рядом, держа в руках смычок и скрипку.
Отец посадил их тогда на диван, аппарат укрепил на треножнике, протянул к
дивану нитку и сел сам.
-- Ну, смейтесь, как положено!-- крикнул отец, захохотал и дернул за
нитку.
Вспыхнул магний, затвор щелкнул. Все улыбались, как надо, а Олег
напряженно следил за ниткой. Так он и получился.
Война для Олега началась с мелочей. Приемник велели сдать на почту и
выдали квитанцию. После первых налетов отец сказал:
-- Придется вам эвакуироваться.
Олег радовался. Кто-то ему ляпнул, что на Урале, куда шли эшелоны с
детьми, полным-полно камней-самоцветов, и Олег ехал собирать красивые
камушки. Мать плакала. Отец остался на перроне. Художников объединили в
группу красить зелеными и желтыми пятнами крыши для маскировки. Ретушеров
записали художниками.
Мать с двумя детьми привезли в маленький городок с зелеными
палисадниками, тихий и бедный. С бревенчатых стен маленькой комнаты косами
свисала пакля. Мать прибегала с работы, когда от темноты и голода у Олега и
подраставшей Люськи слипались глаза. Отворачивая лицо от дыма, мать
растапливала печь, варила и, пока они уничтожали еду, грела возле печки их
одеяла, мечтательно приговаривая:
-- Вот погодите, скоро наш отец вернется...
От отца почтальон приносил письма, иногда по два-три сразу. С конвертов
Олег срезал марки. После стали приходить конверты без марок. Потом пошли
треугольники. Вскоре и треугольники приходить перестали. Засыпая, Олег
видел: мать сидит на кругляке и, оцепенев, глядит на догорающие угли.
Война кончилась. Летом они втроем вернулись в родной город. На месте
крыльца с резным навесом оказалась просто дверь. Вдруг мать побледнела,
сжала Олегу руку и долго стояла не шевелясь. Над щелью, заменяющей почтовый
ящик, хотя краска немного облупилась, было видно выведенное отцовской рукой:
"Кв. No 1".
Мать опомнилась, опустила чемодан, дотянулась до ручки, дернула. Дверь
не открылась; попробовала мать покрутить звонок -- он едва скрипнул.
Люська показала Олегу вверх на стену. Окон их квартиры не было, сама
стена была новая, криво сложенная из обломков кирпича, и шла она наискось.
От этого дом выглядел времянкой и совсем перестал быть похожим на те
особняки, которые видели императора Наполеона.
Оставив детей стеречь чемодан, мать ушла за угол и постучала в квартиру
к соседям. Оттуда вышла женщина в пуховом платке. Она нехотя объяснила, что
старые жильцы в начале войны разъехались кто куда. Въехали новые. Бомба тут
упала еще в первый год войны и разрушила часть дома. Жильцов переселять было
некуда, а трещины ползли дальше. Стену дотачали, чтобы дом не рухнул, и
первой квартиры нынче фактически нету. То есть дверь-то в нее осталась, это
так, да она никуда не ведет. Крыльцо давно на дрова пошло.
Женщина ушла и тщательно заперла за собой дверь. Мать стояла в
растерянности, переминаясь с ноги на ногу. Олег и Люська на нее смотрели, а
что она могла решить?
Приютила их тетка Полина, троюродная материна сестра. Она никуда не
уезжала и сторожила свою комнату всю войну. Жила она на окраине одна, но все
равно Немцам необходимо было думать о своей конуре.
Прописаться матери не удавалось, потому что не было квартиры, а в
очередь на квартиру райисполком не ставил без прописки и характеристики с
работы. На работу же никуда не брали без прописки. Зато по случайно
сохранившейся квитанции на почте выдали отобранный в начале войны приемник.
Тоже выдавать не хотели: квитанция-то была на имя отца, а отец пропал без
вести. От прописки зависела остальная жизнь.
Безо всякой надежды мать ходила в домоуправление, и раз паспортистка
Зоя Ивановна сжалилась, намекнула, что если участковому подмазать, он
закроет глаза на то, что квартиры No 1 фактически нету и в ней пропишет.
-- А как ему отдать деньги?-- спросила мать.-- Вдруг не возьмет?
-- Да как все дают?-- удивилась паспортистка.-- Вложи в детскую книжку
и скажи: вот, мол, подарок вашим детям.
Мать взяла взаймы у Полины денег и подарила участковому книжку "Дядя
Степа", в которую вложила всю наличность. Участковый был немолод и толст.
-- Почитаю,-- надув щеки, сказал он.
Через неделю, когда мать пришла за ответом, участковый, разглядывая ее
паспорт, строго сказал, что прописать уже почти можно, но замначальника по
паспортному режиму смущает ее фамилия.
-- Да уж какая есть,-- равнодушно в тысячный раз объяснила мать.
-- Может, с национальностью спутали? А если так, что это за немцы у нас
в городе после войны? Но начальник тоже детские книжки любит...
Брать взаймы было не у кого. Мать сняла с руки и положила на стол
участковому часики. Тот поморщился, но быстро убрал их в ящик стола. Через
неделю у матери в паспорте стоял штамп прописки в квартире No 1, которой
вообще-то не существовало.
Устроилась мать на работу счетоводом в какую-то артель. Куда ж еще ей
было деваться с такой плохой фамилией?
Олег понимал, что отец не вернется, хотя похоронки так и не пришло.
Мать притихла, руки у нее стали шершавыми. Они жили впроголодь, потому что
на первые две зарплаты мать купила в комиссионке треснувшую скрипку. Олег
сам ее склеил и вдруг стал играть без понуканий. Когда Олег переставал
играть на скрипке или у него были нелады в школе, глаза матери наполнялись
слезами. Она не говорила ни слова и быстро отворачивалась. Иногда она
плакала без видимых причин.
-- Что ты все про одно: дети да дети,-- поучала ее Полина, которая была
лет на двадцать старше.-- О себе подумай!
Не отвечала мать, будто не слышала.
В коммуналке у Полины они прожили некоторое время. Потом вечером пришел
участковый. Пыхтя, спросил разрешения присесть (целый день, мол, на ногах),
но надо взглянуть на документы. Полины не было, детей мать только что
уложила, Олег делал вид, что уже спит. Выложенный матерью на стол паспорт
участковый открывать, однако, не стал.
-- Выпить чего не найдется?-- вдруг спросил он.
Просьба такая даже обрадовала мать: не будет он принимать мер, выпьет
да уйдет. Он сам откупорил поставленную перед ним четвертинку водки, влил в
себя полстакана, закусил хлебной корочкой, валявшейся на столе, слил в
стакан остальное и допил.
-- Хорошо!-- сказал он, совсем раскраснелся и расстегнул шинель.
-- Ну, и слава богу!-- пробормотала мать.-- У нас с документами все в
порядке, можете не беспокоиться.
-- А как насчет по женской части?-- и он сжал материну руку.
-- В каком смысле?-- оторопела мать.
-- Да в прямом. Я мужчина сильный, сама понимаешь, что мне надо.
Он поднялся, шатнувшись, и схватил мать за вторую руку. Она
отстранилась, как могла.
-- Нет, не надо, пожалуйста, дети ведь смотрят,-- запричитала мать.
-- Тогда в коридор пойдем, да не бойсь, я шинель подстелю, она теплая.
В это время тихо вошла тетя Полина.
-- У, да тут веселье гудит,-- все поняв с первого взгляда, зашумела
она.-- Но надо и честь знать, гости дорогие, хозяйке спать пора, завтра чуть
свет на работу.
-- Ладно, вдругоря еще приду,-- угрюмо объявил участковый, отпустил
материны руки и нетвердой походкой направился к двери.
Уткнувшись в Полинино плечо, мать рыдала.
Через неделю участковый еще пришел. Но теперь мать была готова к
отпору. Он выпил свою дозу, пытался облапить мать, но та ухватилась для
своей защиты за Олега. Обняв, поставила сына впереди себя. Участковый
рассвирепел, схватил со стола пустую четвертинку и грохнул об пол.
-- Тебе же хуже!-- заявил он матери.-- Соседи давно в милицию
сигнализируют, что вы живете в одном месте, а прописаны в другом.
Он хлопнул дверью, и несколько дней было тихо.
Мать уже ложилась спать, когда в дверь позвонили. Из милиции пришли
двое, один был в штатском. Забрали у матери паспорт, велели за ним прийти.
Вскоре мать получила паспорт обратно. Прописка была ликвидирована. Матери
дали подписать бумагу -- в течение сорока восьми часов покинуть город вместе
с детьми, а если останется, посадят за нарушение паспортного режима, а детей
-- в колонию.
-- Сын!-- решилась мать.-- Хочу с тобой посоветоваться... Ты у нас
единственный мужчина.
Раньше она так никогда Олегу не говорила.
-- Не знаю, как и быть,-- она замолчала, искала слова.-- Выселяют нас.
Ездила я в деревню, где мы на даче жили. Думала, может, Паша возьмет нас к
себе. Да два года, как она умерла... Снимать здесь разные углы и скрываться?
Я уже искала. Как спросят фамилию -- смеются, а как узнают, что прописки
вообще нету, не сдают, боятся. И сама куда ни пойду, все отец, отец... Тут
нaбережная -- мы с ним на лыжах катались. Там дом, где я тебя родила и он
меня с цветами встречал. Нет нам здесь места без отца...
-- Чего же ты хочешь?
Хотя Олег считал себя почти взрослым и мать давно уже не называла его
Олей, как девочку, предложить он ничего не мог.
-- Заставляют второй раз эвакуироваться,-- сказала мать с отчаянием.--
То немцы были виноваты, а теперь потому, что мы сами Немцы. Уедем туда, где
жили в войну. Там у нас... отец еще был жив... Помнишь, он всегда сердился,
когда я тебя Олей звала? Я и не зову.
Не все понял тогда Олег, ею сказанное. Где жить, ему было все равно.
Там остались шпанистые приятели, с которыми они играли на огороде в войну,
зимой гоняли на коньках, цепляясь проволочными крючками за грузовики, а
летом дергали морковь на соседских огородах. Здесь он так и не успел ни с
кем толком подружиться. Во дворе ворье. Одни приходят из лагерей, другие
уходят. Те и другие зовут тебя фрицем и бьют. Люська тоже рвалась ехать
немедленно. Там у нее был почти что жених Нефедов.
Немцы уехали обратно. Люська вскоре вышла замуж и родила двух дочек.
Олег кончил музучилище, открывшееся после войны, и попал в симфонический
оркестр областной филармонии. Он тоже женился, родил сына. Однажды первая
скрипка, секретарь парторганизации филармонии, когда они после концерта
выпивали, сказал Олегу:
-- Если хочешь расти, вступай в партию. Без партии хорошим музыкантом
тебе не стать.
Пришлось послушно влиться в партию -- отчего ж не вступить, если
обещают блага? И действительно, скоро его сделали третьей скрипкой. Для
плана оркестр выезжал в соседние колхозы и воинские части, чтобы массы
овладевали классической музыкой. Заработал коммунист Немец квартиру через
пять лет. Немного погодя купил мебель и на книжную полку поставил собрания
сочинений русских и прогрессивных западных классиков, чтобы было, как у
всех. Еще через несколько лет построил летний домишко на выданном ему
филармонией садовом участке. Стоял в очереди на "Москвича". Постепенно сыну
Валеше исполнилось столько, сколько самому Олегу было перед войной.
Нельзя сказать, что Олег жил счастливо, хотя и неплохо. Можно сказать,
жил лучше многих других, но энергичная жена его Нинель, окончившая в Москве
Институт народного хозяйства имени Плеханова и служившая старшим экономистом
в проектном институте, однажды спросила:
-- Ответь мне, пожалуйста. Кто у нас в семье мужчина?
-- Допустим, я,-- осторожно сказал Олег.-- А что?
-- А кто у нас в семье Немец?
-- Так ведь только по фамилии...
-- Видишь, как получается: все равно ты. Конечно, лучше бы ты был
настоящим немцем или евреем, но что поделаешь? В общем, ты мужчина, ты
Немец, а в русских очередях стоять мне. И мне надоело!
-- Что-то я не просекаю,-- пробурчал он, хотя уже вполне догадался.--
Куда ты клонишь? К разводу? Хочешь обзавестись фамилией поблагозвучней?
-- Ни за что! Я клоню к Америке или в крайнем случае к Германии,--
сказала жена.-- Все едут.
-- Разве?-- спросил Олег, который в практической жизни был далек от
всего, кроме пиликанья на скрипке.-- А почему?
-- Потому что выпускают,-- исчерпывающе объяснила жена.
Это был могучий аргумент.
-- Конечно, я уже все прощупала,-- продолжала наступление Нинель.--
Выпускают в основном евреев, но и немцев, и армян. Если подсуетиться, думаю,
с такой фамилией, как у нас, мы тоже вызов получим. Напишем, что ты не
только немец, но и еврей. А уж я с тобой кем хочешь буду. Подумай только:
вырвемся -- и никогда в жизни у тебя больше не будет прописки!
Это доконало его нерешительность.
Из партии Олег Немец вышел в общем-то почти так же легко, как вошел. Из
филармонии его мгновенно ушли по собственному желанию. Время было для
отъезда благоприятное, так называемый детант, и Немцы, прождав несколько
месяцев, в общем потоке получили приглашение от незнакомой тети в Израиле.
Неизвестно, была ли она тетей или дядей, но дай ей или ему Бог долгих лет
жизни. Люська со своим Нефедовым и дочками осталась. А мать, поколебавшись,
поехала с Олегом.
При всей Олеговой скромности только тогда выяснилось, что он не просто
талантлив, но очень -- ибо посредственных музыкантов в хороших оркестрах на
его новой родине не держат. С тех пор он много поколесил по свету с тремя
оркестрами, в которых пришлось работать, но никто никогда ни в одной стране,
кроме той, первой, не смеялся над Олегом Немцем, что у него такая фамилия.
Ну, а у сына Валеши, который кончил университет в Америке и работает
компьютерщиком, этой проблемы вообще нет: русское слово Nemets по-английски
ничего не значит, а и значило бы, так что? Самое близкое к нему слово
nemesis означает "возмездие" или "кара". При желании можно рассмотреть тут
некую символику, но на практике она не работает.
А работало то, что Олега Немца все же безотчетно тянуло туда, где он
родился, в квартиру No 1. Жизнь он прожил в квартирах с разными номерами,
но первая была у него одна. Может, как ни глупо это звучит, дело в том, что
он в ней был прописан?
Прописка Олегу больше не нужна. И по всему свету он ездит без виз.
Только в ту страну, где у него была прописка, ему надо получать визу,
платить угрюмым чиновникам за то, чтобы они выдали клочок бумаги,
разрешающий навестить родину.
Шагая по жаре в костюме и при галстуке, Олег взмок. Он стянул пиджак,
замотал его в плащ, расстегнул воротник: воздуха не хватало, дышалось
тяжело. Но когда до дома остался один квартал, Олег не выдержал, зашагал еще
быстрее, побежал. Мог бы и не спешить: если дом не снесли за полвека, он
постоит еще пять минут.
Дом стоял на месте. Немец остановился и вздохнул. Переулок превратился
в тупик. Новая улица пролегла в стороне, вдоль набережной. За церковью,
поперек проезда, распластался бетонный корпус, весь в стекле и алюминии. В
нем разместилось, судя по обилию автомобилей у подъезда и милиционеров,
гуляющих вокруг, серьезное учреждение.
Церковь обросла лесами. Покривившиеся кресты выпрямили, луковицы
облепили жестью и покрасили в яркий желтый цвет, заменяющий позолоту. Олег
заглянул в окно через решетку. Скульпторы и скульптуры исчезли. Внутри
стояли унитазы и ящики с кафелем для санузлов -- склад. Олег мог опоздать:
неподалеку сгрудились бульдозеры. Вот-вот ничего не останется от всего
переулка, кроме церкви, на которой появилась плита, похожая на могильную:
"Охраняется государством. Повреждение карается законом". Повреждать, однако,
уже было нечего.
Дверь их квартиры по-прежнему висела над землей. И надпись еще можно
было разобрать: "Кв. No 1". Дверь забита горбылем крест-накрест. Немец
обошел дом вокруг, спотыкаясь о ломаные кирпичи, с любопытством осмотрел
новую стену, которая отсекла часть дома, и решился позвонить в квартиру
No 2. Долго никто не открывал, потом послышался старческий голос:
-- Чего надо?
-- Из стройуправления,-- сказал Олег первое, что пришло на ум, стараясь
свой тихий голос превратить в грубый и деловой.
-- Чего надо-то?-- повторил голос за дверью.
-- Ввиду сноса... Осматриваем помещение.
Два замка повернулись, щеколда отодвинулась. Старуха в грязном,
когда-то цветастом халате подозрительно оглядывала Олега. Но он был одет
прилично, и на лице у него ничего криминального написано не было.
-- Гниет дом, будем сносить,-- сурово сказал Немец. И стараясь не
придавать значения словам, прибавил.-- Почему дверь первой квартиры
заколочена?
Они стояли по разные стороны порога. Женщина долго не отвечала. Сунув в
рот заколку, она прибрала волосы. Держась рукой за дверь, вытянула шею,
глянув на дверь квартиры No 1, будто впервые ее заметила. И сказала то, что
Олег давно знал: дом бомбили в войну, трещины пошли, и тут поставили новую
стену.
-- К вам, мамаша, можно войти, взглянуть, нет ли трещин?
-- Входи, коли поручено. Только у меня со вчерась не прибрано.
Беспорядок и грязь в комнате, в которую он попал, были монументальны.
"Вы слушали песни о нашей родине и марши",-- радостно сообщил диктор. Олег
внимательно осмотрел стену, отделявшую затхлые старухины апартаменты от
несуществующей квартиры No 1. Он глянул в окно, зарешеченное ржавыми
прутьями, и сообразил, что старухина стена не достигает до новой кирпичной
кладки. Там остается промежуток, часть дома, в которую не войти.
Для виду Олег вынул блокнот, накарябал закорючку и поблагодарил
старуху. Она спросила, скоро ли ее переселят, сколько ж можно обещать?
-- Скоро,-- успокоил ее Олег. Не удержался, добавил.-- Можно не
убираться.
-- Вот и я так считаю,-- согласилась хозяйка.-- Чего ж мыть, если
выселяют? Большая вам благодарность, родненький.
-- Не за что!
В домоуправлении Олег разыскал слесаря. Крепкого здоровья, но опухший
от фруктово-выгодного, тот полулежал на старом диване в маленькой комнатке с
раковиной и унитазом. Слесарюга долго не мог взять в толк, чего пришельцу
надобно. Ворчал, что пристают с ножом к горлу из-за разной ерунды, а у него
важная проблема утечки в бачках.
-- На кой ляд тебе далась эта дверь, скажи ты мне, тогда запущу...
Олег вытащил из кармана полиэтиленовый мешок с толстой пачкой денег.
-- Хватит?
Пролетарская гордость помаячила в зрачках слесарюги, но не настолько
долго, чтобы дать клиенту возможность передумать.
-- С этого и надо было начинать,-- назидательно сказал слесарь,
небрежно спрятав в карман мешок сушеных рублей.-- Просить -- все просют, а я
один.
Прошли они к дому кратким проходным двором, о котором Олег не
подозревал. Раньше такого хода не существовало. Остановились у квартиры
No 1. Слесарь поставил на землю чемоданчик, оглядел дверь.
-- Дело серьезное,-- сказал он, набивая цену.-- Сперва надо
обмозговать.
Он не спеша закурил. Олег ждал. Потом вынул свои сигареты и, чиркнув
зажигалкой, тоже закурил.
-- Сам-то кто?
-- Скрипач.
-- Во, дает!-- захохотал слесарь.-- Скрипач... Все мы скрипим. Артист,
что ли? То-то смотрю, бумажник набит. Да нет там антиквариата за дверью-то!
Как в войну забили, так и стоит.
Отшвырнув окурок, гегемон пнул ногой чемоданчик, и тот открылся. Из
него была извлечена большая связка ключей на проволоке.
-- Может, сперва доски оторвешь?-- осторожно предложил Немец.
-- Доски успеют.
Слесарь стал примерять ключи. Ни один не подходил, а может, просто
заржавело. Поглядывая на Олега косо, слесарь медлил. Его тревожила
возможность подвоха. Если там ничего нет, на кой ляд ему авансировали пачку,
а не несколько бумажек, как всегда?
-- Твоя как фамиль-то?
-- Немец.
-- Из Германии?
-- Фамилия, говорю -- Немец.
-- Странная фамилия... Яврей, что ли? И че те рыскать там? Будут скоро
сносить, приходи да гляди.
-- Я приезжий.
-- Откуда же?
-- Из Сан-Франциско. На гастролях тут...
-- Гастролер, значит! Как говорится, бывший изменник родины, а теперь
наш друг и брат. Паспорт-то предъявь...
Усмехнувшись, Олег дал ему синий паспорт. Слесарь его с любопытством
покрутил так и сяк.
-- Что-то тут не по-нашему. Значит, ты какой же нации?
-- Американец.
-- А фамилия, говоришь, Немец. Чудно!
Следствие становилось утомительным.
-- Ну что? Открываешь или...
Надоело это Олегу. Он вырвал из рук слесаря паспорт и вытащил из
кармана скример -- коробочку с полицейской сиреной, которую кто-то ему
посоветовал купить перед отъездом в Россию.
-- Это шо за штука?-- удивился слесарюга.
-- Щас облучу тебя -- станешь импотентом. Деньги на бочку, другого
найду. Включить?
-- Здесь я хозяин,-- обиделся тот.-- Зачем так круто?
Слесарь нагнулся и вытащил из чемодана топор. Гвозди заныли, и
горбылины рухнули. Топор втиснулся в щель, покряхтел и, наломав щепы,
зацепил дверь. Она запищала, захрипела и открылась. Пахнуло сыростью и
гнильем.
-- Валяй, пачкай костюмчик, коли охота взяла...
Закусив от волнения губу, Олег ступил на порог. Паутина и тусклые
гирлянды пыли свисали с потолка, шевелясь, будто живые. Под слоем кирпичной
крошки и мусора на полу виднелись бумажки. Олег поднял их, отряхнул, вытер
ладонью. Это были два брошенных через почтовую щель в двери и никем не
взятых письма: одно треугольное, другое в конверте. Он сунул их в карман и,
вобрав голову в плечи, шагнул вперед.
В коридорчике, засыпанном обломками кирпича и цемента, было полутемно.
Дверь из коридора в комнату оторвана, проем перегорожен упавшей балкой.
Отодвинуть балку Олег не смог и пролез под ней, перемазавшись. Дальше
наступила сплошная темнота. Выставив руки, как слепой, Олег сделал шаг, еще
один. Под ногами заскрипело, хрустнуло. Он нащупал в кармане зажигалку,
чиркнул. Оторвал со стены клок отслоившихся обоев, поджег край и, когда
бумага разгорелась, бросил на пол.
Пламя разошлось медленно. Затем весь кусок обоев вспыхнул, осветив
стоптанные половицы, когда-то крашенные. Олег поднял глаза: перед ним стоял
кусок изразцовой печи в выбоинах от осколков. Разноцветный кафель этот с
позолотой он видел с пеленок, картинки на нем заинтересовали его чуть позже.
Синие музыканты. Танцы синих дам с синими кавалерами, проводы после бала --
синие кареты и синие лошади.
Только тут Олег глянул на пол и сообразил, что он раздавил каблуком.
Внизу лежали кусочки белого стеклышка с черными разводами. Он подобрал
осколки стекла письмом и высыпал в карман.
Клок обоев догорал. Олег оторвал со стены еще полосу, разорвал пополам
и подбросил в огонь. Копоть полетела хлопьями, запахло горелой краской с
пола. Теперь стало видно, что от печи начиналась новая стена, кривая, наспех
сложенная из обломков кирпича. Простенок остался узкий, метра полтора, и в
глубине сходил на нет, примыкая к стене старухиной квартиры. В простенке,
погнутые и прижатые к стене, стояли ржавые кровати -- Люськина и Олегова.
Отблеск пламени, перед тем как погаснуть, высветил темный прямоугольник над
кроватью. Фотографию эту Олег, хотя и ободрал ногти, оторвать от стены не
смог, так прочно была она приклеена. Мать обычно ворчала, когда отец клеил
фотографии на стены. А отец отвечал:
-- Обои -- ремесло, фотография -- искусство...
Зажмурившись, Немец вышел наружу. Слесарь сидел на чемоданчике и курил.
-- Дай нож!-- приказал Олег.
Тот повел бровью, но молча привстал и вытащил из чемоданчика нож,
вернее, заточенный обломок пилы, наполовину обмотанный изолентой. Олег
попытался поджечь еще кусок обоев; сколько он ни чиркал зажигалкой, газ в
ней кончился. Касаясь руками стены, Олег двинулся вперед, нащупал на стене
фото и, просовывая нож между штукатуркой и обоями, вырезал с большим запасом
кусок. Он вынес фотографию на солнечный свет и, когда глаза привыкли,
увидел, что почти не повредил ее, срезал лишь уголок.
Слесарь курил, сидя на чемоданчике в позе мыслителя.
-- Похож?-- спросил Олег слесаря и ткнул пальцем в мальчишку с белым
бантом на шее, скрипкой в одной руке и смычком в другой.
-- То-то ж! Немец, американец... Я сразу проник. Жил здеся?
-- До войны. А после -- только прописан. Прописан только, а жил...
-- Сидел, небось?-- слесарь гнул свои мысли.-- Все на тебе написано.
Думаешь, я твоей коробочки испугался? Пожалел тебя, вот что! Немцев всех
тогда сажали. На скрипочке теперь пиликаешь, а мы тут за утечку в санузлах
отвечай.
Он осмотрел Олега с ног до головы, оценивая, потом снова поглядел на
фото и подобрел.
-- Стряхни паутину-то!
Немец похлопал себя по плечам. Спросил без интереса, просто чтобы не
молчать:
-- Семья есть?
-- Была гдей-то.
-- Это как?
-- А так, что лучше не знать где, чтоб с алиментами не чикаться. Ты
хоть и скрипач, а темный. Без практики, видать, живешь. Знаешь что? Дай мне
еще пачку -- у тебя их в сумке вона сколько, я видал!
Ясно, что жена будет за это корить, как за всякую другую
непрактичность, но еще пачку Олег отвалил. Гегемон повеселел, поднял топор,
загнал обухом дверь на место, навесил горбылины крест-накрест, как было,
поднял чемодан и, не кивнув даже, бодро затопал. Через несколько шагов он
обернулся.
-- Если что, приезжай. Я всегда здеся. Опять вскрою.
-- Так ведь снесут...
-- И-и!.. Уж сколько годов сносют, а все никуда не деется.
В слесаре вдруг проснулось чувство юмора.
-- Можно, небось, и вообще не сносить,-- осклабился он.-- Смотря кому и
сколько заплатишь...
В соседнем дворе на вытоптанной клумбе играли дети. Скамейка рядом, в
тени, была свободной. Олег сел, закрыл глаза и попытался собраться с
мыслями. Они шли вразброд. Жжж-иих!-- раздалось позади него. Пацаны ломали
сирень. Ломали, бросали на землю, топтали ногами и гоготали. Олег вздохнул,
вытащил письма, которые давеча сунул в карман, и стал их разглядывать.
Письма покоробились и выцвели, треугольник еще и заплесневел. Олег
поворачивал их и щурился, силясь разглядеть надписи. Некоторые слова
исчезли, остались голубые разводы. На конверте одного письма выгорела бурая
полоса. Видно, солнце через щель добралось. Наискосок красовался черный
штамп полевой почты, номер ее. Фиолетовая печать с гербом "Просмотрено
военной цензурой" тоже сохранилась, будто свежая.
Вскрывать письма Олег не спешил. Он прикурил у прохожего, затянулся.
Письма на мгновение исчезли в облачке дыма. Олег взглянул на имена. Оба
письма были адресованы матери, а она уже пятнадцать лет как умерла в
госпитале в Сан-Франциско. До конечной минуты она была уверена, что отец
жив. Жив и вернется -- вопреки здравому смыслу, времени, вопреки всему.
Люська, бросив на неделю внуков и мужа, на Олеговы деньги прилетала ее
похоронить.
Резким движением развернул Олег треугольник, и тот превратился в
пожелтевший тетрадный листок. Фамилия и имя в конце, под текстом,-- Виктор
Румянцев -- ничего ему не напомнили. Человек, который написал письмо, был в
одной роте с Немцем-отцом. На моих глазах, писал он, отец был убит, сражаясь
за родину и товарища Сталина. И солдаты поклялись отомстить немцам за смерть
нашего боевого товарища, лишь случайно носившего такую плохую фамилию Немец.
По штампу выходило, что это произошло не поздней конца октября сорок
первого.
На втором письме была марка и штемпель -- сорок шестой год, и Олег
поспешно разорвал его. Листок внутри конверта хорошо сохранился. То ли Олегу
показалось, то ли на самом деле -- пахнуло от листка лекарством.
Писал тот же Виктор Румянцев, но почерк был мельче и торопливей.
Сообщал, что вот уже четыре года находится в психиатрической больнице после
контузии. Весь организм целый, и чувствует себя хорошо. Но из больницы не
выпускают, потому что он все время говорит про ужас, через который прошел,
что докторам не нравится. А он не может забыть, и все тут. Не может забыть
своего погибшего друга, с которым они делили хлеб и водку. Тогда, с фронта,
он написал не всю правду, потому что боялся написать, за это расстреливали.
Сейчас здесь письма тоже проверяют, как на фронте, но это письмо вынесет и
отправит верная медсестра, которая не продаст.
Мой друг, писал Румянцев, погиб ни за что. Пустили на фашистов толпу
невооруженную, и нас буквально изрешетили пулями, будь он трижды проклят,
ублюдок товарищ Сталин. Меня только то спасло, что я сзади моего друга был и
сам тоже сразу упал, будто убитый. Так лежал дотемна. Из гимнастерки его
вытащил я бумажник и положил содержимое в свой. Руки на груди ему я сложил,
уполз в лес, вышел к своим. Бережно хранил я фотографию, где мальчик со
скрипкой, дочка и жена. Была также открытка, в которой отец поздравлял сына
Олега с днем рождения, но отправить не успел.
Облизав пересохшие губы, Олег поморгал растерянно и стал дальше
разбирать выцветшие слова. Еще, писал Румянцев, там был кусочек бумаги
завернутый, а в нем засушенный цветок -- от сирени, наверно, но лепестков не
четыре, а шесть. Все думал я, что кончится война, смогу повидать родных
моего друга и вам это отдать, но когда была контузия, все это вместе с моей
одеждой исчезло, и концов не найти. Часто мне снится теперь сон, все один и
тот же: мы с моим другом Немцем сидим в цирке, а на арене дерутся Гитлер и
Сталин. Все норовят друг другу в зубы угодить или подножку подставить.
Зрители тихо сидят, не видать реакции. Никак я не м