ги с цирковой акробаткой немкой Эммой Шитц и тогда купил здесь по дешевке хотя и старый уже, но все-таки двухэтажный дом. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1 Когда дочь полковника, Наталья Львовна, вышла замуж за арендатора каких-то каменных карьеров и известковых печей Федора Макухина, то первая, кто удивилась ее поступку, была она же сама. Но с каждым может случиться, что неожиданно для себя он вдруг сделает плохо обдуманный, однако важный в своей жизни шаг, а потом не знает, как выбраться из трясины, в какую попал. Когда делала опрометчивый шаг свой Наталья Львовна, она как бы хотела показать тому, кто пренебрег ею, что у нее есть своя ценность, что она замечена другим, что она не осталась старой девой. И она не бедна теперь, - у нее есть свой дом, и муж ее, пусть он и не так хорошо образован, заявил во всеуслышанье, что большие дела будет делать вместе с нею. Война помешала этим его "большим делам", но война когда-нибудь должна же будет окончиться, тогда-то именно и начнутся "большие дела". Что это за "большие дела", она не знала, но понимала только, что нужна своему простоватому мужу для этих дел так же, как вдохновение необходимо художнику. И вдруг - война, и муж ее оторван от всяких дел, на нем рубаха защитного тускло-зеленого цвета с унтер-офицерскими погонами, и все, чем он занят теперь, - называется мудреным словом "каптенармус". Порывистая по натуре, она всю жизнь, пока еще недолгую, куда-то рвалась, но война, взяв от нее и отца и мужа, оставила ее только с беспомощной слепой матерью, от которой куда же можно было уйти? Жизни не было, - а что же было? Как бы сон, затянувшийся на года. Слепая мать, которая прежде все говорила мужу, полковнику в отставке: "Ты от меня не уходи, а то мне в темноте страшно одной", - теперь то же самое говорила ей. И если отец отвечал ей бывало: "Куда же я от тебя уйду? Ты - крест мой", - то она отвечала кротко: "Ухожу только по делам, и то когда ты ложишься спать". Она стала вообще кроткой, притушенной, как лампа с подкрученным фитилем. Оставшаяся на ее заботах слепая мать давала оправдание ее жизни. После того как, благодаря стараниям мужа, привезено было в цинковом гробу для похорон на здешнем кладбище тело ее отца неотступно преследовала ее мысль, что вот-вот сообщат ей, что убит ее муж, старший унтер-офицер Макухин Федор. Тело его не привезут, конечно, - схоронят в большой общей могиле рядом с другими убитыми, но написать ей об этом из канцелярии полка должны, - так она думала. Такою же притушенной, как сама Наталья Львовна, становилась день ото дня заметнее и ее мать. Теперь она пила только чай, - пива ей не покупали: никакие гости не приходили больше в их дом, - в преферанс играть было не с кем; даже и просто поговорить о чем-нибудь не с кем было. Только иногда Наталья Львовна читала ей из газет телеграммы с театра военных действий, но чем дальше, тем все меньше и меньше они ее занимали. И вдруг, после одного из таких чтений телеграмм, слепая сказала проникновенно: - Ох, Наташечка, мой дружок... Кажется, я уж умирать начала!.. Очень много почувствовала Наталья Львовна в этих неожиданных словах матери и испуганно начала целовать ее в незрячие глаза. Но слова эти стали повторяться, только короче теперь говорила мать и убежденнее: - Чувствую, что умираю... И в конце ноября, когда было дождливое подслеповатое холодное утро, она уже не проснулась. А с вечера, когда ложилась спать, проговорила многозначительно: - Освобожу тебя скоро... Наталья Львовна не поняла ее и переспросила, а в пояснение услыхала: - От себя освобожу... вот что... И освободила. И это было как раз в то утро, когда Наталья Львовна, ходившая на базар вместе с прислугой Пелагеей, купила полдюжины бутылок пива. После похорон матери, когда Наталья Львовна угощала обедом причт, пиво это выпил дьякон Никандр. А когда окончился обед и Наталья Львовна осталась одна, ее охватила непередаваемая словами пустота. В одной комнате пусто, в другой пусто, в третьей пусто... Пустой дом и чужой. Пока жива была мать, хотя и слепая, хотя и немощная, все-таки дом был свой, - таким он казался ей... И вот оборвалось. Дом был Федора Макухина, ее мужа, а если он уже убит теперь и она только пока не знает об этом? Тогда неизвестно, чей это дом, только не ее... Она не успела к нему привыкнуть. Своего дома не было никогда и у ее отца; к своему дому никогда и раньше не стремились ее мысли. Однажды, когда она была еще девочкой, случилось ей видеть большое грачиное гнездо на старой осине. Особого искусства не показали, строя свое гнездо из сухих прутьев, грачи. Но все-таки гнездо это держалось, как ветры ни раскачивали осину. И это был законный их грачиный дом, - вот именно этой пары грачей. А в свой дом ввел ее Макухин, как раньше вводил ее в номера гостиницы, в которой тоже было все для нее чужое. Чужою была для Натальи Львовны и ее прислуга Пелагея Позднякова, незадолго до смерти матери нанятая ею, так как прежняя прислуга уехала к себе домой в Орловскую губернию. У Пелагеи к тому же были какие-то недобрые глаза. Было ей лет сорок, глядела она, низенькая, исподлобья, а улыбаться как будто даже не умела: по крайней мере Наталья Львовна не могла приметить ее улыбки. После смерти матери Наталье Львовне стало даже как-то жутко оставаться в пустом доме вдвоем с Пелагеей, и на ночь она запирала дверь, ведущую из комнат на кухню. Иногда, просыпаясь по ночам, она замечала, что щеки ее мокры от слез, хотя не могла вспомнить, что же такое печальное видела она во сне, от чего нельзя было не заплакать. После смерти матери она стала совершенно одна и отъединенно от других, которых приходилось ей встречать здесь. У нее не было желания с кем-нибудь поближе познакомиться, пригласить кого-нибудь к себе в гости, пойти к кому-нибудь в гости самой. Стараясь разобраться в том очень запутанном и сложном и страшном, что происходило в мире и называлось мировой войной, она читала газеты. Однако или в газетах не писали того, что надо было ей узнать, или она сама неспособна была понять в газетах то, что таилось в них между строчками, только непонятное так и оставалось для нее непонятным. Непонятным для нее было и то, что муж ее присылал ей время от времени подписанные им чеки на местный банк, и чеки эти были не очень крупные, так что ей приходилось жить поневоле расчетливо, к чему она совершенно не привыкла. В этих скупых чеках она видела недоверие к ней мужа. Но в то же время никаких дел его она вести не могла, и они сами собою зачахли. Похоронив мать, она стала часто ходить в церковь, куда усиленно гнал ее испуг перед смертью, врывавшейся к ней так неотвратимо. В здешней церкви во имя Федора Стратилата не было ничего такого, чего она не видела бы раньше в других церквах, но она сама теперь была новой, гораздо более, чем когда-либо раньше, податливой к тому, что внушала церковь. Кроме того, здесь на левой стороне висела как икона большая копия с хорошо известной ей картины художника Генриха Семирадского "Христос у Марфы и Марии". Эта картина-икона заставила ее вспомнить о другом известном художнике - Сыромолотове, сына которого она нечаянно встретила в симферопольской больнице, года три назад, у койки того, кого любила тогда - Ильи Лепетова, раненного Алексеем Иванычем Дивеевым, мстившим ему за смерть своей жены Вали. И теперь, когда она смотрела на картину Семирадского, перед нею неотступно стоял не Илья уже, а почему-то этот Ваня Сыромолотов, молодой богатырь несокрушимого вида. Как вышедший из земли слабый стебелек вьюнка ищет по сторонам, на что бы опереться ему, вокруг чего бы обвиться, чтобы вслед за большими сердцевидными листьями распустить красивый колокольчик - цветок искрасна-розово-лиловый, - так и Наталья Львовна, оставшись совсем одинокой, искала в памяти, не находя вблизи себя, кого-то каменно-крепкого, к которому не смела подходить смерть. О том, что он мог быть взят в армию, как очень многие, ей почему-то не думалось. До нее дошло, что и Алексей Иваныч, стрелявший в Илью, пошел в армию добровольцем, - его могли бы не взять в ополчение, как больного. А насчет Вани Сыромолотова была почему-то прочная уверенность, что он недалеко от нее, в том же городе, где живет и его отец. И когда во время всенощной упала свеча на картину-икону, Наталья Львовна уверила себя, что это именно ее свеча упала, и заставила подумать даже и причт церкви о художнике, который мог бы помочь в беде. Она хотела даже ехать вместе с дьяконом, но Никандр остановил ее резонными словами: - Зачем же вам тратиться зря? Авось художника этого я, с помощью божьей, и один уломаю. Когда он вернулся, довольный своею удачей, она спрашивала его, видел ли он сына Сыромолотова, и опечалилась, когда тот ответил, что не видал. И как же могла она утерпеть, не прийти в церковь посмотреть на отца Вани? Очень поразило ее, когда узнала она от Алексея Фомича, что его сын также служил в армии, был на фронте, где и ранен; и очень обрадовало, что он освобожден теперь и обещал скоро приехать. Еще неизвестно было, приедет ли, и гораздо менее известно, как можно будет ей хотя бы увидеть его, - но она уже чувствовала, что оживает. Еще страшно было, проснувшись среди ночи, ощущать, что одна во всем доме, и не в своем доме, - чужом, - она никак не могла привыкнуть к мысли, что это ее дом; еще слезы тут же наполняли глаза и скатывались по щеке на подушку; но уже рождалось что-то вроде светлеющих при утренней заре полосок между окнами и ставнями: скоро должен приехать сын Сыромолотова. Ей даже не казалось странным, что так любимый ею прежде Илья Лепетов, около койки которого в больнице сидел сын Сыромолотова, как будто растерял все свои яркие тона, выцвел, потускнел в ее глазах, а о муже в такие часы она даже и не думала совсем. Теперь каким-то непостижимым для нее самой наваждением представлялось ей, что она жена унтер-офицера Федора Макухина и бережет теперь для него дом, в котором живет. Никакой привычки к нему у нее не было и прежде, так что нельзя было бы сказать, что она от него отвыкла. Когда приходили от него письма с грубыми ошибками и без знаков препинания, то она стыдилась показывать их кому-нибудь, хотя и не рвала: клала в стол, - пусть себе лежат. День ото дня яснее складывалось в ее голове несколько слов, имевших, по ее мнению, очень большой смысл: "Одиночество для молодой женщины - совершенно непереносимое состояние..." И никого не было около, с кем можно бы было хотя бы поговорить. Соседка ее, чахоточная старуха Боярчук, вдова почтового чиновника, но не умевшая читать и похожая на цыганку, промышляла гаданием на картах и все набивалась ей погадать о муже, и в ней она нажила врага, так как говорила, что в гаданья не верит. В отместку за это Боярчук презрительно называла ее "мещанка", о себе же говорила, что она дворянка. А соседка с другой стороны была Мелешко, жена плотника, причем плотник промышлял где-то в деревне поблизости и приходил домой только по воскресеньям и спал тогда целый день, так как пить было нечего. А Василиса Егоровна, его жена, если о чем могла говорить, то о своем коте черной масти с белой "душкой", которого нежно звала "Коточка-Проточка". Нахвалиться им она никак не могла: он и будил ее по утрам, стаскивая с нее одеяло; он и "звал ее на двор, если заходил кто-нибудь чужой: мяукал, глаза страшные делал и хвостом водил!.." Он до того был к порядку приучен, что даже колбасу не трогал, если ему не давали... Но он же часто убегал из дома, и Василиса Егоровна ходила по соседским дворам и звала его: "Коточка-Проточка! Коточка-Проточка!" Очень надоедал летом своим визгом поросенок, которого Василиса Егоровна привязывала к колу посредине своего двора. Осенью визги затихли, и Василиса Егоровна горестно жаловалась Наталье Львовне: - Намерение мое иное было: откормить, а к Рождеству резать, ну что ты будешь делать, когда кормов нигде нет, - вот оно когда горе-то горькое явилось! Наталья Львовна ходила в библиотеку читать журналы, и однажды, - это было в феврале, после приезда художника Сыромолотова, - она увидела в библиотеке нового для нее человека, лет сорока пяти, в черепаховом пенсне и с остроконечной бородкой чалого цвета. Он делал в записной книжечке какие-то выписки из книг, почему Наталья Львовна приняла его за журналиста. С первого на него взгляда чем-то напомнил он ей Алексея Иваныча Дивеева. Этот был так же лыс, как и Алексей Иваныч, но ниже ростом, и никакой стремительности, как у того, не было в движениях этого. Так как она ввиду этого сходства внимательно приглядывалась к нему, то он потом еще внимательнее и дольше глядел на нее, так что Наталье Львовне стало неловко и она поспешила уйти, не спросив у библиотекарши, кто бы это мог быть. Но на другой же день, когда она сидела на набережной на скамейке, перед войной окрашенной в голубой цвет, а теперь ставшей почти белой, и глядела на чаек, носившихся над морем, к той же скамейке подошел человек в черепаховом пенсне и серой шляпе и, сняв на отлет шляпу, попросил почтительно позволения сесть рядом. Наталья Львовна кивнула головой, хотя и не знала, чем она привлекла его внимание, и, садясь, он заговорил: - Я приехал сюда для изучения здешних памятников старины... Мне кажется, что и вы здесь в тех же самых целях, а? Или я ошибся? - Да, вы ошиблись, - спокойно сказала Наталья Львовна. - Я здесь живу, вот уже три почти года, и ни о каких памятниках старины не думала. Кажется, их здесь и нет даже. - Ну, как же так нет! А генуэзская башня? - изумился ее легкомыслию он и даже реденькие белесые брови вздернул. - А, да, - это где голубей всегда много? Там у них, должно быть, гнезда... - А еще какие памятники? - Есть еще каменная стена на горе Кастель, - поспешно ответил он. - Это, видимо, остатки крепостной стены: ведь слово Кастель с итальянского взято и значит "крепость"... Затем я еще нашел тут в окрестностях, в Кизилташе, что значит по-татарски "красный камень", в монастыре, две колонны из цельного камня: они древней работы. Они круглые, книзу шире, а кверху уже, и без капителей... Очень древней работы... Может быть, и не здесь даже их делали, а сюда только привезли их откуда-нибудь из Малой Азии, например из Синопа, родины философа Диогена... Могли, конечно, сделать такие колонны и в Херсонесе, там были в старину хорошие мастера. - Да, вот... В Херсонесе, конечно, есть древности, а не у нас, - вставила Наталья Львовна. На что он отозвался очень оживленно: - Был, был я там, - а как же! Я две недели там жил... Там сохранилось несколько колонн, только они на цементной кладке и оштукатурены цементом... и с капителями... Но в общем, должен сказать, сохранилось там мало... И музей тамошний - это очень бедный музей по своим экспонатам... очень бедный... Это, конечно, в связи с постройкой Севастополя, куда самым откровенным образом свозили из Херсонеса камень... Ведь Херсонес теперь - что же он такое? - Пустыня! Сорок шесть десятин считается там пустой земли на берегу моря... Очень жалкая картина, очень... В Балаклаве, при входе в бухту, была крепость, но от нее теперь осталось одно грустное воспоминание... Наталья Львовна поняла, что рядом с нею человек, действительно увлеченный далекою стариною, и сказала: - В Судаке, мне говорили, уцелела генуэзская крепость, - сама я там не была и не видела. Этого напоминания о крепости генуэзцев в Судаке было достаточно, чтобы воодушевить его. - Это - замечательный памятник, замечательный. И я там уже был и сделал снимки... Я в первую голову именно туда и поехал из Феодосии. А в Керчи я осмотрел церковь седьмого века во имя Иоанна Богослова... Седьмого века, - вы представляете? Маленькая, низенькая, - вроде часовни. Снимки этой церкви я сделал, у меня есть. Совсем маленькая! На сколько же человек? Ну не больше, как на двадцать, не больше! В Херсонесе тоже откопал одну такую церковь, то есть пол, конечно, из каменных плит... Удивительно маленькая тоже! Как же это прикажете понимать? Христиан ли тогда было так мало, или это были частные церкви, домашние, так сказать, богатых людей? А? Вы как думаете? - Совершенно никак, - правдиво сказала Наталья Львовна. - Второе предположение, конечно, вероятнее, - как бы не заметив тона собеседницы, продолжал знаток старины. Наталье Львовне представился Алексей Иваныч Дивеев, архитектор, и она сказала: - Вас, стало быть, интересует старинная архитектура? - Вообще искусство, а в частности, разумеется, архитектура, как более долговечное искусство... Я - искусствовед... Пишу книгу об искусстве Крыма... А родом я москвич, Жемарин - моя фамилия, имя-отчество - Николай Андреич... И, назвав себя, он посмотрел так испытующе на Наталью Львовну, что той пришлось отозваться: - Не встречала, простите, вас в журналах. Впрочем, я ведь мало читаю, редко когда... Я - домовладелица здешняя... и только... И больше нет у меня никаких достоинств. Когда-то была у меня подруга по гимназии... Встретились мы с нею потом через несколько лет, спрашиваю ее, чем занимается, а она мне вдруг: "Китайской живописью шестнадцатого века!.." Я, конечно, чуть в обморок не упала: явно, - с ума сошла! - Китайской живописью шестнадцатого века? - повторил Жемарин. - Это идея... Но позвольте: какие же художники были в Китае в шестнадцатом веке? - Ну уж не знаю я таких тонкостей, - это вам знать, а совсем не мне. И, найдя, что и так очень долго говорила о том, что ее совсем не занимало, Наталья Львовна поднялась, сослалась на то, что у нее дело по хозяйству, и простилась с искусствоведом так, видимо, неожиданно для него, что он не решился провожать ее: постоял около скамейки, посмотрел ей вслед и, когда она свернула с набережной в переулок, медленно пошел в направлении, взятом им раньше. Наталья Львовна пришла к себе домой возмущенная этим Жемариным, мысли которого витают где-то около церквей седьмого века и колонн, вытесанных из цельных камней, может быть, две тысячи лет тому назад, где-нибудь в Синопе. Она даже и Пелагее, подававшей на стол к обеду, сказала с сердцем: - Какие еще люди есть, прямо удивительно! Идет война, убивают стольких людей, все уничтожают, понимаете? - все дочиста, а они, Жемарины какие-то, приезжие из Москвы, скорбят о чем же, скажи пожалуйста? О том, что у нас в городе не генуэзцы какие-то! - Шпиены, значит? - догадливо заметила Пелагея. - Не шпионы, а сумасшедшие! Не иначе, как в сумасшедшем доме в Москве сидел, а по случаю войны выпустили. - Значит, из богатых: откупился, вот и выпустили, - догадалась Пелагея, гремя тарелками. Не было никакой надобности, по мнению Натальи Львовны, так греметь тарелками, но Пелагея, видимо, считала это совершенно необходимым, и тарелки у нее всегда гремели. Разговор об искусствоведе из Москвы на этом и кончился, но на другой же день и тоже на набережной он встретился Наталье Львовне снова и, держа на отлет шляпу в левой руке, сказал восторженно: - А в Петрограде - читали? - что-то вроде беспорядков! Наталья Львовна не успела еще узнать об этом, и он продолжал: - Усмирят, конечно, в этом не может быть сомнения, - там большой гарнизон и полки гвардейские... Но все-таки, - как вам это понравится? - Что же собственно там происходит? - Рабочие бросили работу и вышли на улицу... Точнее, на улицы, так как рабочих много в Петрограде... - Забастовка? - Да, разумеется, а как же еще можно это понять? Только ведь заводы казенные, военные, - забастовка во время войны... Это как называется? У Жемарина был даже несколько испуганный вид, и, чтобы успокоить самого себя, он добавил: - Усмирят, конечно, однако чего будет стоит даже час такой забастовки в военное время, а не то чтобы целый день: ведь снаряды фронту нужны как хлеб, а их, значит, вовремя не доставят, - вот чем это угрожает. У нас забастовка рабочих, а этим воспользуется противник и нападет. Наконец, это плохо подействует и на солдат на фронте, а? - Что же все-таки за беспорядки? - Будто в продуктовых магазинах и в булочных бьют витрины, грабят и тут же едят... - Значит, голод выгнал их на улицы? - Это заранее обдуманный был, конечно, шаг, поверьте! - И Жемарин приложил руку к сердцу. - Голода, конечно, нет, а только приказано им было кричать: "Хлеба! Хлеба!" - вот и кричали. - Кто мог им приказать это? - удивилась Наталья Львовна. - Да ведь план беспорядков разрабатывался опытными в этом деле людьми. По-нашему с вами "беспорядки", а по-ихнему - "старый порядок". - По "нашему с вами", вы говорите? - вдруг спросила Наталья Львовна. - Нет, я думаю, что если люди громят булочные и тут же едят булки, то это значит, что они голодны, сытые не станут есть лишнего для их желудков! Кроме того, я вчера читала в газетах, что там на иных заводах нет каменного угля, а как же можно работать на заводе, если нет каменного угля? А уголь там откуда, не знаете? - Из Донецкого бассейна, конечно. - Вот видите! Оттуда его надо привезти в Петроград по железным дорогам, а для паровозов тоже надобен уголь! - А как же иначе! - согласился он. - А те, кому уголь приходится добывать, убиваются на фронте. Спрашивается: откуда же возьмется уголь? - Введено военное положение, - сказал Жемарин вместо ответа. - Может быть, кричали и чтобы переговоры о мире начать? - спросила Наталья Львовна. - Ну уж, это ведь дело правительства, а не... - А не тех, кого убивают? Так вы хотите сказать? У меня отец убит на войне. И мать моя умерла недавно!.. А муж, может быть, тоже убит, только до меня это пока еще не дошло, так как не офицер он, а то, что называется "нижний чин"! Все это Наталья Львовна выговорила без передышки и пошла, едва кивнув головой Жемарину. Она пошла к газетному киоску и, не отходя от него, пробежала две столичные газеты и розовый листок телеграмм. - Усмирят или нет? - спросила она газетчика, и тот поглядел на нее исподлобья, погладил лохматые рыжие с проседью усы и ответил с большой серьезностью: - Их как мурашей там! - Кого "их"? - не поняла Наталья Львовна. - Рабочего сословия - вот кого!.. Как мурашей, говорю! А нешто мурашей всех передавишь? - Так что, вы думаете, победят рабочие? Газетчик присмотрелся к ней, хотя почти каждый день ее видел, и ответил многозначительно: - Всего можно сказать по настоящему времени. И Наталья Львовна отошла от него почему-то радостно встревоженная. - Ну, в Петрограде что-то такое затеялось! - обратилась она к Пелагее прямо с прихода. - Заверюха, что ль? - насторожилась Пелагея. - Какая "заварюха"? - А вот какая в японскую войну была? - Заварюха так заварюха... Однако там войска много... Посмотрим, как дальше пойдет эта заварюха. Завтра не прозевай, телеграмму купи. Или лучше я сама пойду: я сказала газетчику, чтобы для меня одну спрятал, никому другому не продавал. Авось не забудет. В газетах, которые купила и принесла домой Наталья Львовна, о "заварюхе" ничего не говорилось, но никогда с таким вниманием не читала она газет, стараясь выяснить, что могло привести к "беспорядкам", начавшимся неожиданно. Она чувствовала, что в жизнь ее, как и всех кругом, вошло вдруг что-то очень большое, чего задавить, усмирить, уничтожить нельзя, и с вечера долго не могла заснуть. И это не война где-то там, в Галиции, или в каких-то Августовских лесах, или в болотах Восточной Пруссии, - это - в своей столице, которую совсем недавно, в силу ярко вспыхнувшего патриотизма, назвали наконец по-русски Петро-град, а то двести лет с лишком называлась она то Санкт-Питербурх, то Санкт-Петербург, то короче - Петербург. Теперь в этом русском уже городе заговорили наконец по-русски: "Хлеба!.. Хлеба!.. Хлеба!.." Во множестве вышли с фабрик женщины, которым нечего есть самим, у которых голодают дети. Как же воевать дальше, если нечего есть даже в столице? И почему об этом не подумали раньше, когда начинали войну, что солдаты не пашут, не сеют, а только едят готовое, и кто же теперь пашет и сеет и убирает хлеб по деревням? Старики, женщины, ребята? Прежде они помогали, но "кормильцами" семей их никто не называл, кормильцы эти теперь там, на фронте, где и ее муж, полковой каптенармус Федор Макухин, хотя и старший унтер-офицер, с тремя басонами на погонах, но все же "нижний чин", которому говорят "ты" все офицеры. - Ну что? Усмирили? - спросила Наталья Львовна газетчика, когда утром брала из его рук оставленный для нее листок телеграмм. - Ку-у-д-а! - сказал газетчик сияя и махнул рукой. - Ну вот!.. То-то... Это хорошо! - вырвалось у Натальи Львовны. - Чего лучше! - в тон ей отозвался газетчик. Тут он поглядел кругом, понизил голос почти до шепота и добавил: - Прекращение войны может быть из-за этого дела, - вот что! И потом с каждым днем все веселее становился этот суровый с виду, как школьный сторож, газетчик, а третьего марта он уже по-приятельски подмигнул ей, когда подошла она за телеграммой, и сказал громко: - Отрекся - заставили! Сняли с престола! - Ура! - вскрикнула неожиданно для себя самой Наталья Львовна. - Ура-а! - крикнул и газетчик. Потом он снял левой рукой картуз, а правую протянул ей: - С чем вас и поздравляю! Весь этот день был праздником для Натальи Львовны, притом таким, какими бывают праздничные дни только в детстве. Удивило ее и то, что так же приподнято чувствовали себя и другие; однако были и недовольные. Об одном таком рассказал ей почтальон Пантелеймон Дрок. Этот красноглазый, но дюжий крепыш, лет под пятьдесят, был вообще разговорчив, когда приносил ей почту, но в этот день, принеся газету и письмо от Федора, он был особенно многословен и громкоголос: - Вот случай какой со мной вышел на почте, прямо мне даже самому удивительно, до чего это я осмелел! Приходит к нам на почту письмо заказное сдавать советник действительный статский Аверьянов, - хотя в отставке уж теперь считается, ну все равно форму свою носит. Глядит на стенку, а там портрета царского нема-а! Сняли. Я сам сымал утром, как телеграммы получились. Своими руками сымал, вот! (И протянул Наталье Львовне обе руки.) Как заорет советник этот: "Как смели портрет царский снять! Как смели! В острог вас за это!" А я ему: "Чего орете зря, когда уж он от царского звания отрекся!" А он палку свою поднял да на меня! А я все одно как тот чертик с рожками, какого на иконах малюют, верчусь, за людей прячусь, а сам кричу: "Отрекся! Отрекся! Отрекся!.." Вот до чего осмелел! Ну, тут другие ему тоже со всех сторон: "Раз царя теперь нету, портреты его все теперь на чердак: там их место!" Палку у него отняли, а самого на скамеечку посадили, хоть и царский советник он, и в форме своей ходил, а теперь он куда? Ну, извиняйте и с тем до свиданья, - в разноску идти мне надо! Письма от Федора приходили с большим опозданием: писано оно было еще 15 февраля, а тогда все солдатские письма читались. Письмо это было в духе прежних его писем, и кончалось оно обычными словами: "Здоров, слава богу, чего и тебе желаю". Прошло еще с неделю, - все дни один другого необычайнее. Жемарин не встречался Наталье Львовне в эти дни, и она думала, что он совсем уехал из Крыма. Но вот как-то уже в середине марта, выйдя в сумерки купить хотя бы медовых пряников к чаю (сахару тогда уж не продавали), Наталья Львовна увидела Жемарина в лавке, - он тоже покупал медовые пряники, которые шли здесь нарасхват. Из лавки они вышли вместе. В лавке горела какая-то коптилка, а на улице было уже темно, и Жемарин сказал: - Как угодно, Наталья Львовна, но обязан проводить вас до вашего дома. Так как ей хотелось узнать, где он был эти дни, то она пошла с ним рядом, говоря: - Вы отсюда куда-то скрылись, и я подумала, что уехали к себе в Москву. - Не только в Москву, никуда вообще не уезжал, - сказал Жемарин, - но, во-первых, мне нездоровилось, - это во-первых, а во-вторых, я приводил в порядок что писалось урывками, на клочках... Случайно мне удалось тут купить тетрадь в целую десть, - туда я и переписал с клочков и планы раскопки и свои зарисовки... Судакскую крепость, например, я зарисовывал с нескольких точек, - и она того стоит, конечно, это редкостный памятник искусства!.. А делать все это я мог только при дневном свете... У моих хозяев имеется только моргалка, а керосину нет... Говорят, в церкви здесь свечки были еще с месяц назад, а теперь уж и там нет... - Да, теперь уж негде достать и восковых свечек, - согласилась Наталья Львовна и добавила: - А если даже восковых свечек не достанешь, то кому же будет нужно, что вы пишете о всяких там крепостях генуэзских? - Сейчас, конечно, кому же нужно, это так... Но как только жизнь войдет в норму... - Чего вам, пожалуй, придется ждать, - вставила Наталья Львовна. - Долго ждать?.. Не думаю... нет, я так не думаю. - Тон Жемарина был решителен и даже будто немного насмешлив. - Великий князь Николай Николаевич пришлет согласие занять трон, и все восстановится очень быстро, - вы увидите. - Позвольте, что вы! Ведь ему же предлагали князь Львов и Родзянко, и он уже отказался, - разве вы не читали в газетах? - Пус-тя-ки! Отказался сегодня, согласится завтра, - под давлением обстоятельств... Да ведь и союзники наши заинтересованы, чтобы в России была крепкая власть, а не какая-то там республика! Не кто во что горазд, а "мы, милостью божией" и так далее... указом "повелеваем" и тому подобное. Так странно было слышать это Наталье Львовне, что она простилась было с Жемариным, но тот обиделся. - Чуть ли не две недели я не видал вас, и вы не хотите позволить мне довести вас до вашего дома? За что же такая немилость? Идти оставалось уже совсем недалеко, и Наталья Львовна дошла рядом с ним до дома, но тут Жемарин сказал просительно: - У вас, наверно, есть что-нибудь вроде лампы, Наталья Львовна? Надеюсь, вы разрешите мне посидеть немного около лампы вашей, дадите мне настоящего чаю стакан, а? Наталья Львовна не успела ничего ему ответить. Она в это время стучала во входную дверь, которую заперла за ней Пелагея. И вот дверь отворилась, но когда вслед за ней в темную прихожую втиснулся и Жемарин, то чьи-то сильные, совсем не женские руки так толкнули его обратно на улицу, что он упал там, хрипло вскрикнув. Вскрикнула и испуганная Наталья Львовна, но тут же щелкнул замок, щелкнула зажигалка, и она увидела перед собою своего мужа, Федора Макухина, которого узнала, хотя он был не в служебной шинели, а в черном штатском пальто. 2 Насколько могла рассмотреть Наталья Львовна при слабом свете желтого колеблющегося язычка зажигалки, неожиданно появившийся в доме за короткое время ее отсутствия был действительно ее муж, хотя одутловатым сделалось его лицо, раздался в стороны нос и вполне фельдфебельскими стали усы. Однако испуг, охвативший Наталью Львовну, был до того силен, что она только дрожала всем телом, а из ее открытого рта не вылетало ни одного звука. В себя пришла она, когда Макухин, отставив левую руку с зажигалкой, обнял ее правой, сказал: "Ну, теперь здравствуй, Наташа!" - и ткнулся волосатыми губами в ее щеку. Потом он взял ее под руку и повел в столовую, где горел огарок стеариновой свечки, воткнутый в горлышко бутылки, и стоял начищенный толченым кирпичом самовар. Только теперь, в столовой, сказала Наталья Львовна тихо, почти шепотом: - Я сяду... я... не могу стоять... И она опустилась на стул совершенно бессильно и заплакала вдруг, а появившаяся в это время с тарелками Пелагея тоже вполголоса заговорила: - Ничего, Федор Петрович, ничего, пусть... Это они со страху так... Это ничего... Однако Федор спросил ее, и не шепотом, а в полный голос: - А этот - в шляпе, он часто ходил сюда без меня, а? - Ка-кой "в шляпе"?.. - удивилась неподдельно Пелагея. - Никто ни в шляпе, ни в картузе, - это вы напрасно, Федор Петрович! - Ну, стало быть, это черта толкнул я сейчас, - зло сказал Макухин. - Неуж в самделе толкнул кого? - и хлопнула себя по крутым бедрам Пелагея. - Не иначе, поэтому, черта, - повторил Макухин, и только после этого подняла на него мокрые негодующие глаза Наталья Львовна и проговорила: - Как тебе не стыдно так!.. Как тебе не стыдно! Федор не сразу отозвался на эти первые слова жены, он как бы вздыхал и сказал, глядя в пол перед собою: - Поэтому черт... Но тут же обратился к Пелагее: - Посмотри поди, отвори двери, - упал ведь, я явственно слышал, - может, и теперь лежит, - тогда его сюда втащим с тобой, - разглядим как следует, какие черти бывают. Пелагея тут же пошла в переднюю, но следом за нею, быстро поднявшись со стула, пошла и Наталья Львовна. Федор тоже поднялся, подождал, пока она выйдет из столовой, и тяжело тронулся с места. Когда он вошел в переднюю, Пелагея, отпершая дверь, говорила Наталье Львовне: - Похоже, никто не валяется... Может, дальше где? И вышла на улицу. Наталья Львовна только чувствовала, что рядом с ней стоит Федор. И с минуту было так, и не навертывалось ни одного слова: острая обида отшвыривала все слова. Но вот вошла Пелагея, буркнула: "И дальше никто не валяется!" - и закрыла дверь. Только тогда щелкнул зажигалкой Федор, выходя первым из передней в столовую, и сказал угрюмо: - Раз он черт, этот в шляпе, он валяться не должен, а должен он ускакать на своих козлиных ножках куда подальше. - Черта этого фамилия Жемарин, - отчетливо отозвалась на это Наталья Львовна. - Он искусствовед, чего ты не понимаешь и чего тебе втолковать нельзя... Он меня провожал сюда из лавки, как это делают порядочные люди, и ты завтра же извинись перед ним за свой дикий поступок. - Я чтоб? Извиняться? Держи карман! - крикнул Федор. - А как он сюда сам заявится, то увидишь, как я ему морду набью! - Таким, какой ты теперь, Федор, я тебя не видела, - скорее с удивлением, чем с обидой в голосе, сказала Наталья Львовна. - Ты не таким зверем уезжал отсюда, каким вернулся. Ты очень озверел там, ты знаешь? - Еще бы не знать, - кивнул головой Федор. - Там нет человека, какой бы не озверел, - на то он и называется фронт. Убивают там людей, или что с ними делают? В лапту что ли играют? Убивают как последнюю сволочь, какой жить зачем?.. Незачем! Вот!.. - А почему ты в пальто, а не в шинели? - вдруг спросила Наталья Львовна. Федор поглядел строго на Пелагею и сказал: - Сделала одно свое дело, - иди делай другое, - чего зря стоишь! - И то, зря стою, - согласилась Пелагея и ушла, но дверью хлопнула громче, чем могла бы. Федор подождал немного, прислушиваясь к ее шагам, потом придвинулся на шаг к жене и сказал вполголоса: - Потому я в штатском, что войну со своей стороны я самовольно кончил... чтобы свои от большого ума меня не убили, - вот! - То есть, другими словами... ты, значит, просто бежал! - с нескрываемым презрением и на лице и в голосе сказала Наталья Львовна и добавила: - Ты значит, ни больше ни меньше как дезертир? - Все бегут оттуда, - поняла это? - выкрикнул Федор. - Там теперь никакой не фронт, а настоящий ад кромешный! Никто никакого начальства не слушает и даже чести генералам не отдают, - какое же это теперь войско? Это называется сброд, а не войско, как никакой дисциплины военной там нет!.. И воровство пошло повсеместно, а также и грабежи среди бела дня и убийства, если ты хочешь знать, - вот! А за военные действия кто из офицеров если скажет, - ну уж в живых его тогда не ищи!.. "Де-зер-тир!" - вытянул он. - Вот чем напугала! Теперь ты поняла, зачем я шинель бросил, а пальто купил? Поняла? - Поняла, - ответила она, но отвернулась. - Не понравилось тебе, значит, что я приехал? Хотелось тебе, значит, чтобы меня ухайдакали? - Нет, этого мне не хотелось! С такой искренностью вырвалось это у Натальи Львовны, повернувшейся теперь к мужу, что Федор не мог не поверить ей, и он отозвался на это, прикачнув головой: - Как по тебе заскучал я там, об этом не говорю: писал же тебе, - должна была знать... А заместо того - вон как ты меня встретила! И Федор не сел после этих слов на стул, а как-то рухнул и голову взял в обе руки. Наталья Львовна сказала было: - Ты меня встретил, а не я тебя... - но тут же поняла, что говорить этого было не нужно. Она села рядом с ним, так же, как он, опустила голову на руки и заплакала снова. Так они сидели и молчали минуты три, и первой заговорила Наталья Львовна. - Значит, ты вошел в дом, когда я только что ушла, а как же тебя впустила Пелагея? - Ведь я же ей сказал, кто я такой. - Хорошо, допустим... А как же ты разглядел этого Жемарина, не понимаю. - Очень просто я его разглядел: стоял у двери и в прорезь глядел на улицу... А на улице нешто так уж темно было? И разговор его я расслышал. Наталья Львовна догадалась, о какой прорези говорил Федор: в двери была щель, а под нею с внутренней стороны ящик для писем и газет, и ей самой показалось странным то, что такая мелочь почему-то сразу ее успокоила. Она поднялась и сказала теперь уже тоном жены и хозяйки: - Ну что же, - значит, с приездом! Снимай пальто, садись к самовару поближе, будем чай пить... Я сладких пряников принесла, а чай у меня настоящий, а не какой-нибудь. Ей даже показалось, что надо бы улыбнуться теперь мужу, но в улыбку, - точно она забыла, что это такое, - никак не складывались губы. - Все-таки мне не совсем понятно это, - заговорила Наталья Львовна, наливая стакан мужу. - Вот подошел к двери, постучался, вышла на этот стук Пелагея, - и как же она тебя пустила? Ведь так, согласись с этим, она могла бы пустить и кого угодно, даже двух-трех грабителей. А ведь я ей сколько раз приказывала, чтобы она спрашивала: "Кто там?" - Она и спрашивала, а как же иначе? - объяснил Федор. - А я ей: "Это ты, Пелагея?" - Почему же ты знал, что ее зовут Пелагея? - удивилась Наталья Львовна. - Вот тебе раз! - удивился и Федор. - Раза два мне в письмах ты ее имя называла, значит, об этом забыла? - Она мне в ответ: "Я - Пелагея, а ты кто такой?" - "А я, - говорю, - твой будущий хозяин, Федор Петрович". - "Врешь, - говорит, - наглая душа, - Федор Петрович наш на фронте воюет". - "Был, - говорю, - на фронте, точно, а теперь я здесь, только что приехал..." Ну, она и отперла дверь... Вот как это получилось у нас с Пелагеей. - Ну, тогда ее и спроси, бывал у меня этот в шляпе - Жемарин, или она его никогда не видела? При мне спроси! Федор выпил полстакана горячего чая, потом вздохнул и сказал: - Разве прислуга против своей хозяйки что сказать посмеет? Чудное дело! Она же за свое место будет опасаться... Об этом не беспокойся: я у людей спрошу, какие считаются посторонние. Наталья Львовна поглядела на него изумленно: - Да ты понимаешь, что оскорбляешь меня такими словами, или не понимаешь? - Ну, какое же в этом может быть оскорбление, - отходчиво ответил Федор. - Твое дело молодое, и считалась ты солдатка, а солдатки - они уж известные... Наталья Львовна долго глядела на него широкими глазами, наконец покачала головой и сказала: - До чего ты поглупел там у себя на фронте за эти два с половиной года, что даже и слушать тебя противно! Не говори ничего больше! Посидев за столом молча еще с минуту, она ушла к себе в спальню и заперлась там, а Федору через дверь сказала: - Поди на кухню и вымойся там, а чистое белье достанет тебе Пелагея. - Помыться с дороги, конечно, надо, - согласился с нею Федор, и она слышала, как он отошел от двери, а потом заскрипел стулом