ики боялись только одного: как бы у этого взволновавшегося
больного скелета не хлынула горлом кровь.
12. ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ВЧК.
Когда в февральскую революцию вся Россия безумствовала при имени
Керенского, имя Дзержинского было еще никому неизвестно. Но меньше, чем
через год Керенского позабыли, а имя Дзержинского как ужас гремело в стране,
дойдя от Москвы до самых глухих захолустий России. Имевший некий
революционный опыт Дантон говорил: "В революции всегда власть попадает в
руки больших злодеев".
Каторжанин Дзержинский до революции не видел солнца и не знал жизни. Да
он их и не хотел: солнце светило не над революционной страной, а жизнью жили
непонятные ему люди. Но вот ослепительное мартовское солнце засветило над
такой революцией, каких по территориальному и динамическому размаху не
бывало. И даже тут: "февраль меня радует, но не удовлетворяет", - сказал
освобожденный с каторги Дзержинский.
В большевицкой партии, где ковался заговор против России и свободы,
этот человек с "хитрым подмигиванием" и "саркастической улыбкой" сразу занял
видное место. В июльские дни, в момент схватки большевиков с правительством,
он в первых рядах заговорщиков. В августе он делегирован на партийный съезд
в Петербург, где этот огненный поляк с сектантски-вывихнутой душой уже
избран в ЦК коммунистической партии. И в то время как большинство ЦК еще
колебалось итти ли с Лениным на октябрьский заговор и восстание, Дзержинский
безоговорочно поддержал ленинское требование захвата власти.
Став главой и душой большевицкого Военно-Революционного комитета в
Петрограде, Дзержинский принял в октябре активное участие и непосредственное
руководство в свержении Временного Правительства. Слабо сопротивляясь,
Временное Правительство пало. Вспыхнул "бессмысленный и беспощадный бунт".
Россия взрывалась. Но не в России дело. С жалким остатком здоровых участков
головного мозга, Ленин мог теперь развить бешеную деятельность, Россия
отныне становилась только богатейшим складом пакли и керосина для мирового
пожара, который разожгут Ленин, Дзержинский, Троцкий. И, опершись на русскую
почву, Ленин начал осуществление идеи мирового октября.
Сплотившиеся вокруг Ленина октябрьские демагоги, авантюристы,
спекулянты, всесветные шпионы, шахер-махеры с подмоченной биографией,
преступники и душевно-больные довольно быстро распределяли государственные
портфели, размещаясь в хоромах Кремля и в национализированных
аристократических особняках. Инженер-купец Красин рвал промышленность; жуиры
и ерники, как Луначарский, занялись театром, балетом, актрисами; Зиновьев и
Троцкий напролом полезли к пластной карьере; не вполне уравновешенного
Чичерина успокоили ролью дипломата; Крестинского - финансами; Сталина -
армией; а скелету с хитрым подмигиванием глаз, поместившемуся за ширмой на
Лубянке, Дзержинскому, в этом хаосе октября отдали самое ценное: жизни.
Дзержинский принял кресло председателя ВЧК
Дзержинского не приходилось уговаривать взять на себя ответственность
за кровь всероссийского террора. Его ближайший помощник, чекист Лацис
свидетельствует: "Феликс Эдмундович сам напросился на работу по ВЧК".
Теперь "веселые чудовища" большевизма, жившие в непокидавшем их страхе
народных восстаний, покушений, заговоров, участники авантюры во всемирном
масштабе, могли уже спать спокойно. Они знали, кому вручена неограниченная
власть над населением. На страже их жизней встало в достаточной мере
"страшное чудовище" - "лев революции", в когти которого неприятно попасться.
"Дзержинский - облик суровый, но за суровостью этой таится огромная
любовь к человечеству, и она-то и создала в нем эту неколебимую алмазную
суровость", писал известный скандальными театральными похождениями пошляк
Луначарский. "В Дзержинском всегда было много мечты, в нем глубочайшая
любовь к людям и отвращение к насилию", писал прожженный циник Карл Радек.
"Дзержинский с его тонкой душой и исключительной чуткостью ко всему
окружающему, с его любовью к искусству и поэзии, этот тонкий и кристальный
Дзержинский стал на суровый жесткий пост стража революции", писал алкоголик,
захудалый провинциальный врач, ставший наркомздравом Семашко. Кто только
восторженно не писал о "нежном и беспощадном, мягком и суровом, храбрейшем
из храбрых вожде кожаных курток", верховном хранителе коммунистической
революции, Ганецкие, Гуковские, Козловские, писала вся банда темных дельцов,
облепивших пирог ленинской власти.
На фоне октября поднявшись над партией и страной, вождь ВЧК вырастал в
жуткую и страшную фигуру, похожую на думающую гильотину. С созданием ВЧК
фактическая власть переходила в руки Дзержинского. Кроме Дзержинского, никто
не влиял на Ленина. "Ленин стал совсем невменяем, и если кто имеет на него
влияние, так это только "товарищ Феликс", Дзержинский, еще больший фанатик
и, в сущности, хитрая бестия, запугивающий Ленина контр-революцией и тем,
что она сметет нас всех и его в первую очередь. А Ленин, в этом я
окончательно убедился, самый настоящий трус, дрожащий за свою шкуру. И
Дзержинский играет на этой струнке", свидетельствует такой авторитет, как
народный комиссар Л. Б. Красин.
На фоне террора силуэты Ленина и Дзержинского хорошо заштрихованы в
воспоминаниях одного бывшего народного комиссара, "невозвращенца", в 1918-20
годах, занимавшего видный пост среди головки большевиков:
"Фигуры Ленина и Дзержинского особенно запомнились мне на одном из
заседаний совнаркома. Не помню, чтоб Дзержинский просидел когда-нибудь
заседание целиком. Но он очень часто входил, молча садился и так же молча
уходил среди заседания. Высокий, неопрятно одетый, в больших сапогах,
грязной гимнастерке, Дзержинский в головке большевиков симпатией не
пользовался. Он внушал к себе только страх, и страх этот ощущался даже среди
наркомов.
У Дзержинского были неприятны прозрачные глаза. Он мог длительно
"позабыть" их на каком-нибудь предмете или на человеке. Уставится и не
сводит стеклянные с расширенными зрачками глаза. Этого взгляда побаивались
многие.
Помню, в 1918 году Дзержинский пришел однажды на заседание совнаркома,
где обсуждался вопрос о снабжении продовольствием железнодорожников. Он сел
неподалеку от Ленина. Заседание было в достаточной степени скучным. Но время
было крайне напряженное, были дни террора.
Обычно Ленин во время общих прений вел себя в достаточной мере
бесцеремонно. Прений никогда не слушал. Во время прений ходил. Уходил.
Приходил. Подсаживался к кому-нибудь и, не стесняясь, громко разговаривал. И
только к концу прений занимал свое обычное место и коротко говорил:
- Стало быть, товарищи, я полагаю, что этот вопрос надо решить так! -
Далее следовало часто совершенно не связанное с прениями "ленинское" решение
вопроса. Оно всегда тут же без возражений и принималось.
На заседаниях у Ленина была еще привычка переписываться короткими
записками. В этот раз очередная записка пошла к Дзержинскому: "Сколько у нас
в тюрьмах злостных контр-революционеров?" В ответ от Дзержинского к Ленину
вернулась записка: "Около 1500". Ленин прочел, что-то хмыкнул, поставил
возле цифры крест и передал ее обратно Дзержинскому.
Далее произошло странное. Дзержинский встал и, как обычно, ни на кого
не глядя, вышел из заседания. Ни на записку, ни на уход Дзержинского никто
не обратил никакого внимания. Заседание продолжалось. И только на другой
день вся эта переписка вместе с ее финалом стала достоянием разговоров,
шопотов, пожиманий плечами коммунистических сановников. Оказывается,
Дзержинский всех этих "около 1500 злостных контр-революционеров" в ту же
ночь расстрелял, ибо "крест" Ленина им был понят, как указание.
Разумеется, никаких шепотов, разговоров и качаний головами этот "крест"
вождя и не вызвал бы, если б он действительно означал указание на расправу.
Но, как мне говорила Фотиева:
- Произошло недоразумение. Владимир Ильич вовсе не хотел расстрела.
Дзержинский его не понял. Владимир Ильич обычно ставит на записке крест, как
знак того, что он прочел и принял, так сказать, к сведению".
Так, по ошибочно поставленному "кресту" ушли на тот свет "около 1500
человек". Разумеется, о "таком пустяке" ни с Лениным, ни с Дзержинским никто
бы не осмелился говорить. Как Дзержинский, так и Ленин, могли чрезвычайно
волноваться о продовольственном поезде, не дошедшем вовремя до назначенной
станции. Но казнь людей, даже случайная, не пробуждала в них никакого
душевного движения. Гуманистические охи были "не департаментом" Ленина и
Дзержинского.
В вопросах борьбы с "врагами народа" меры Дзержинского непререкаемы. В
то время как первоначально предполагалось дать ВЧК функции "только
предварительного следствия", Дзержинский настоял на обратном, на присвоении
ВЧК права непосредственной расправы на основе только "классового
правосознания и революционной совести". И право расстрела за ним было
признано.
Дзержинский пленял головку октябрьских демагогов и преступников тем,
что по их собственному выражению он "не растерял за всю свою жизнь ни одного
атома своих социалистических убеждений и своей социалистической веры". Да, в
кругу жадной до сытости своры Дзержинский был страшен именно тем, что в
революции был искренен. "Презренный! Крови, вечно крови, вот что ему надо!"
- кричал Дантон о Марате.
Напросившийся на пост главы ВЧК, взявший в руки "разящий меч
революции", Дзержинский так характеризовал свою задачу: "Я нахожусь в огне
борьбы. Жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать горящий дом.
Некогда думать о своих и о себе. Работа и борьба адская. По сердце мое в
этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше. Все мое
время, это - одно непрерывное действие, чтобы устоять на посту до конца. Я
выдвинут на пост передовой линии огня, и моя воля: бороться и смотреть
открытыми глазами на всю опасность грозного положения и самому быть
беспощадным, чтобы как верный сторожевой пес растерзать врагов".
Сильные слова. И страшные тем, что писавший их верил в свое октябрьское
призвание. "Кто не помнит Лубянку No 11?" - пишет чекист Петерс. "В этом
здании, в самой скромной маленькой комнате не больше двух квадратных сажен,
в первые годы революции проходила жизнь товарища Дзержинского. В этой
комнате он работал, здесь он спал, здесь же принимал посетителей. Простой
американский письменный стол, старая ширма, за ширмой узкая железная
кровать, - вот где проходила личная жизнь товарища Дзержинского. Домой к
семье он ездил по большим праздникам. Работал он круглые сутки часто сам
допрашивал арестованных. Усталый до последней степени, в больших охотничьих
сапогах, в старой изношенной гимнастерке, он ел с того же стола, с которого
ели все сотрудники чеки".
В этой "подвижнической" жизни, как оказывается, единственным
развлечением Дзержинского являлись допросы видных арестованных. Так, в его
кабинет в 1918 году привезли В. М. Пуришкевича. Пуришкевич больше часу
оставался в кабинете председателя ВЧК, и это свидание произвело на
Дзержинского, по его же признанию, большое впечатление. В лице Пуришкевича
он столкнулся с идейным монархистом, который обосновывал свои убеждения
своеобразной политической философией. Пуришкевич не отрицал, что принципы
социализма, за которые борется Дзержинский, высоко-человечны, но горячо
доказывал Дзержинскому, что современный уровень развития русского народа не
допускает никакой формы правления, кроме монархии.
В кабинете Дзержинского перебывали политические противники всех
оттенков, меньшевики, монархисты, народники, демократы, духовные лица.
Иногда это развлечение варьировалось, и Дзержинский появлялся на
допросах людей, которых ВЧК старалась опутать сетями и сделать своими
агентами-провокаторами. О такой встрече с Дзержинским рассказывает финн
Седерхольм:
"На допросе, кроме Мессинга, в кабинете был еще высокий господин
средних лет с болезненным лицом, очень скромно и корректно одетый в штатский
костюм. Вероятно, заметив мой пристальный взгляд, он, чуть улыбнувшись,
сказал:
- Не узнаете? Моя фамилия Дзержинский.
Маленькая бородка, которую он чуть пощипывал пальцами, еще больше
подчеркивала болезненную худобу его лица, и он близоруко щурился от света
лампы. Держался он чуть сгорбившись и длинными белыми пальцами свободной
руки барабанил по столу.
Глухим голосом с мягкими ударениями Дзержинский сказал мне:
- Ложь вам не поможет. Она никому еще не помогала. Я случайно здесь, и
товарищ Мессинг мне про вас говорил. Хочу на вас посмотреть. Сознавайтесь, и
мы все ликвидируем тихо. Понимаете? Тихо.
- Меня вам не удастся ликвидировать тихо. Будет большой скандал. О моем
расстреле будут кричать все газеты за границей.
Сверх всякого ожидания, Дзержинский улыбнулся, а Мессинг угодливо из
симпатии к своему начальству засмеялся.
- Вы нас не поняли. Причем тут расстрел? Наоборот. Мы хотим дать вам
возможность при известных условиях выйти на свободу. Вся эта история будет
тихо ликвидирована. Понимаете? Хотите? - проговорил Дзержинский".
Сравнивая Дзержинского с террористами великой французской революции,
Робеспьером и Маратом, надо сказать, что по интеллекту, кругозору
Дзержинский был, конечно, не чета "адвокату из Арраса", хотя и Робеспьер
долгое время слыл человеком посредственным, а многие, знававшие его, за эту
посредственность Робеспьера даже "презирали". Но кровавый глава
коммунистического террора Дзержинский был, конечно, человеком куда меньшего
формата. Он никогда не мог быть не только уж философом и вождем революции,
каковую роль взял на себя Ленин, но не мог быть даже и вождем собственной
партии.
Самостоятельность мысли в Дзержинском отсутствовала. Его ум ограничен,
знания брошюрочны, росшее в тюрьме мышление безжизненно и только
сектантски-искривленная душа сильна тупой верой в непреложную святость
партийной программы. До 1917 года за эту программу он отдавал свою жизнь, а
с 1917 года начал отдавать чужие.
И все же в Дзержинском было нечто от Робеспьера. В какой-то плоскости
они были "биологически сходными" экземплярами, родственными по душевному
строю, по душевной конструкции. Та же поражающая узость жизнепонимания, та
же абсолютная вера в священность своих идей, та же нетерпимость к
инакомыслию.
"В нем было нечто от священника и сектанта, невыносимая претензия на
непогрешимость, тщеславие узкой добродетели, тираническая привычка обо всем
судить по мерке своего собственного сознания, а по отношению к
индивидуальному страданию ужасающая сухость сердца человека, одержимого
идеей, который кончает мало-помалу тем, что смешивает свою личность с своей
верой, интересы своего честолюбия с интересами своего дела", - характеризует
Робеспьера Жорес.
А вот Дзержинский в характеристике Менжинского: "Дзержинский был не
только великим террористом, но и великим чекистом. Он не был никогда
расслабленно-человечен. Он никогда не позволял своим личным качествам брать
верх над собой при решении того или иного дела. Наказание, как таковое, он
отметал принципиально, как буржуазный подход. На меры репрессии он смотрел
только как на средство борьбы, причем все определялось данной политической
обстановкой и перспективой дальнейшего развития революции. Презрительно
относясь ко всякого рода крючкотворству и прокурорскому формализму,
Дзержинский чрезвычайно чутко относился ко всякого рода жалобам на ЧК по
существу. Для него важен был не тот или иной, сам по себе, человек,
пострадавший зря, не сантиментальные соображения о пострадавшей человеческой
личности, а то, что такое дело являлось явным доказательством несовершенства
чекистского аппарата. Политика, а не человечность, как таковая, вот ключ его
отношения к чекистской работе".
Мне думается, что эта "сухость сердца" Робеспьера и Дзержинского не
благоприобретена, она эаконна у обоих, она выросла на природной душевной
оскопленности. Дзержинский и Робеспьер не знали и не могли знать
органических радостей жизни и опьянения ее наслаждениями. Их натурам все это
было чуждо.
"Честный до пуританизма, щепетильный в делax, целомудренный,
равнодушный к удовольствиям, суровый в принципах и педантичный в речах, с
узким умом и холодной душой", - вот Робеспьер в характеристике Луи Мадлена.
А вот Дзержинский в характсристике друзей-коммунистов: "В его усталом лице,
вдохновенных глазах, острых красивых чертах лица чувствовался какой-то
аскетизм. Для революционера он не признавал никакой личной жизни, ни любви к
природе, ни к красоте, принося себя всецело на службу партии. В отношении к
самому себе он применял это с полной строгостью и безоговорочностью...
Занимая ответственные государственные посты, он в личной жизни
оставался образцом скромности. Не потому, что он хотел щеголять этим, а
потому, что не мог жить иначе. Он оставался таким, каким был до революции в
тюрьме и ссылке, потому, что ему было приятно быть именно таким".
Прекрасная и отчетливая характеристика! Бедность или даже игра в
бедность были одинаковой потребностью Дзержинского и Робеспьера. У Ромэна
Роллана на суде трибунала Дантон, великий жизнелюб, человек органических
страстей, даже в революции словно искавший только чувственного наслаждения
стремительностью ее бега и разряженностыо ее воздуха, бросает о Робеспьере
уничтожающие слова: "Презренное лицемерие грозит заразить весь народ...
Достаточно, чтобы человек обладал скверным желудком и атрофированными
чувствами, достаточно, чтобы он питался небольшим куском сыра и спал в узкой
кровати, чтобы вы называли его "неподкупным", и прозвище это освобождает его
и от мужества и от ума. Я презираю эти немощные добродетели!"
Но разве не похожи "кусок сыра" и "узкая кровать" Робеспьера на "кусок
конины" и "кровать за ширмой" Дзержинского?
Дзержинский жил только в ВЧК, только в терроре, Другой жизни у него не
было. По собственному гордому признанию, Дзержинский в годы революции "ни
разу не побывал в театре и кинематографе, если не считать просмотра фильма о
похоронах Ильича". Это даже много аскетичнее Робеспьера, ибо глава Конвента,
любя трагические декламации, вместе с своей возлюбленной, Элеонорой Дюпле,
посещал вcе же классические представления вo "Французском Театре".
Для Двух правителей-террористов, Робеспьера и Дзержинского, при всей их
разнице обще и то, что оба были чуждыми народу белоручками. Людям из масс,
часто близким к земле, даже при жестокости не чужда отходчивость и
усталость. Для того ж, чтоб выдержать роль "главы террора", нужны наживные,
абстрактные представления, некая наследственная "культура" и наследственная
психическая утонченность. Недаром сменивший Дзержинского на посту вождя ВЧК,
столь же родовитый поляк Менжинский писал о своем предшественнике, как о
"несравненном психологе" и "моральном таланте": "Ф. Э. Дзержинский
воздействовал не только ужасом, но и глубоким пониманием всех зигзагов
человеческой души. Тот, кто стал черствым, - не годится больше для работы в
ЧК, говорил Дзержинский. Черствый чекист был в его глазах негодным не из-за
жестокости, а как своего рода заржавленный инструмент, как человек, ставший
неспособным к такой психологической работе".
Небольшой, угловатый человек с крикливым голосом и любовью к
искусственным позам, весь в отвлеченных мечтах, Максимилиан де-Робеспьер,
сын честного уважаемаго семейства, и вождь обрызганных кровью кожаных курток
Дзержинский пришли в революцию сверху, они только "хлопотали по поводу
народа".
"Принципом демократического правительства является добродетель, а
средством, пока она не установится, - террор", говорил в конце 93-го года
Робеспьер, желавший гильотиной переделать французов в общество, полное
добродетели.
"Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов,
является методом выработки коммунистического человека из материала
капиталистической эпохи", - вот как понимал сущность своего террора
Дзержинский.
И увлеченные этой весьма проблематической "любовью к дальнему" ни
Робеспьер, ни Дзержинский не хотели замечать живых трагедии, разыгрываемых
26-ю миллионами французов и 150-ю миллионами русских. Они не видели их. Им
даже в голову не приходило шарахнуться от террора, как шарахнулся от него
Дантон, ибо для этого надо было иметь человеческое сердце. Правда, сердца
этих террористов были разны. В то время как бесстрастная логика и
отвлеченные выводы утопавшего в идеях Робеспьера делали его сухим и
безжизненным, Дзержинский горел, он был воспламенен изуверством ненависти,
походя гораздо больше на Марата. Любовь Дзержинского к революции, как и у
Марата, была порождена ненавистью.
Еще юношей Дзержинский писал из тюрьмы: "Я не умею наполовину
ненавидеть. Я не умею отдать только половину души. Я могу отдать всю душу
или ничего не отдать". Этой ненавистью Дзержинский и был одержим. В ребенке
она жила в желании, надев "шапку-невидимку", перебить всех москалей, в юноше
- в тюремной клятве "мстить", в председателе ВЧК - в жуткой беспощадности
расправы.
"Я революционер, а не дикий зверь. Обратитесь к Марату", - говорил
Дантон. Охваченный ненавистью ко всему в мире, Марат был живым кровавым
бредом революции. В нем, как и в Дзержинском, революционный энтузиазм дошел
до конвульсий. И они оба, Дзержинский и Марат, олицетворяли в себе смутные
кровавые инстинкты человеческой черни. Это не философические размышления
Робеспьера. Это - нож, револьвер, пулемет.
"Марат был вечно воспламенен. Марат был непрерывным взрывом", - говорит
Ламартин. И словно списывая у Ламартина, Троцкий пишет: "Дзержинский был
человеком взрывчатой страсти. Его энергия поддерживалась в напряжении
постоянными электрическими разрядками. По каждому вопросу, даже
второстепенному, он загорался, тонкие ноздри дрожали, глаза искрились, голос
напрягался, нередко доходя до срыва. Несмотря на высокую нервную нагрузку,
он не знал периодов упадка или апатии, он как бы всегда находился в
состоянии высшей мобилизации, и Ленин сравнивал его с горячим конем".
То-есть ни дать, ни взять "друг народа", с той только разницей, что
теоретик французской резни был одарен ядом и злобой памфлетиста, и этот яд
лился потоком, отравляя всю Францию, пока не наткнулся на кинжал Шарлотты
Корде. Дзержинский же не обладал никакими талантами французского пособника
плахи - ни талантом памфлетиста, ни оратора. Глава чекизма, первый
предложивший старую формулу - "дерзайте быть страшными, иль вы погибнете", -
был опустошающе бездарен в речах, а в статьях до зевоты, до одури беспомощен
и скучен.
Но всякая революция находит своих террористов. В любом обществе их
множество бродит в "безработном" состоянии. И октябрьская революция
подобрала своего. Арифметически председателя ВЧК Дзержинского можно
определить так: это был на одну треть Робеспьер (без его ума) и на две трети
Марат (без его дарованья). Для исторической фигуры смесь не особенно
увлекательная. Впрочем, принадлежность людей к истории не часто измеряется
их талантами.
13. ЧИНОВНИКИ ТЕРРОРА.
В то время как в послеоктябрьском хаосе большинство отраслей
государственного управления пробывало в состоянии полной разрухи,
карательный аппарат нового государства, коммунистическая тайная полиция
организовалась с необычайной стремительностью.
Этим Кремль был всецело обязан вождю ВЧК.
Не обладавший никакими талантами многолетний тюремный сиделец
Дзержинский, как начальник тайной полиции, оказался незаменимым. В
каторжанине-революционере открылось перворазрядное полицейское дарование,
соединенное к тому же с чудовищной работоспособностью.
Стоя во главе ВЧК, Дзержинский не только террором превратил всю Россию
в один сплошной чекистский подвал, он в лице своего учреждения создал еще и
небывалую в мире академию шпионажа и провокации, где сплелся былой опыт
царских охранных отделений со всей азефовщиной революционного подполья.
Дзержинский превзошел бессмертного шефа жандармов А. X. Бенкендорфа.
Политическая полиция Наполеона III-го должна бы была завидовать организации
ВЧК. Террором, шпионажем, доносами Дзержинский отнял у страны возможность не
только говорить, но думать, чувствовать, ненавидеть.
Историограф ВЧК Лацис прав, когда пишет с восторгом: "Счастьем нашей
революции было назначение председателем ВЧК Ф. Э. Дзержинского. Организация
ВЧК и ее работа настолько тесно связаны с его именем, что нельзя говорить о
них отдельно. Товарищ Дзержинский создал ВЧК, он ее организовал, он ее
преобразовал. Волеустремленный человек немедленного действия не отступающий
перед препятствиями, подчиняющий все интересам революции, забывающий себя,
вот каким товарищ Дзержинский стоял долгие годы на этом посту, обрызганном
кровью".
"Говорить о Дзержинском-чекисте, это значит писать историю ВЧК",
подтверждает Менжинский.
В декабре 1917 года в Петербурге, на Гороховой 2, в помещении
градоначальства, вся канцелярия ВЧК была еще в портфеле Ф. Дзержинского, а
касса в кармане казначея Якова Петерса. Дзержинский еще сам ездил на обыски
и аресты. Но в начале 1918 года в Москве, где Дзержинский под свою опричнину
занял на Лубянке грандиозные дома страховых обществ с обширнейшими подвалами
и погребами - "Якорь", "Саламандра", "Россия" - ВЧК превратилась уже в
мощную кровавую организацию, которая в процессе революции захватила
безоговорочную власть над страной.
В 1918 году руководимая Дзержинским ВЧК была уже государством в
государстве, и Лубянка фактически властвовала над Кремлем. Это был
коммунистический "центр центров".
Если сопоставить различные эпохи террора, можно удивляться, насколько
терроризм в своих методах не дал никакого "прогресса". Еще у Торквемады были
концентрационные лагери под названием "домов покаяния", истребление
неугодной литературы, трибуналы. В инструкциях по подбору членов
инквизиционных трибуналов писалось то же, что писал Дзержинский в
инструкциях по подбору своих сотрудников. Там указывалось, что в
инквизиционные трибуналы надо назначать людей "чистой нравственности,
магистров или бакалавров богословия". А у Дзержинского: "карательный аппарат
революционной власти должен представлять кристально-чистый институт
народно-революционных судей" и чекисты должны "заботливо выбираться из
состава партии и состоять из идейно-чистых и в своем прошлом незапятнанных
людей".
Есть рассказы, как Дзержинский уговаривал "кристальных коммунистов"
итти в ВЧК. Он понимал, конечно, что неприятно производить обыски,
допрашивать, видеть слезы, подписывать смертные приговоры и при случае
самому расстреливать, но ведь все делается во имя коммунизма и во славу его?
Всякое отталкивание от ЧК в Дзержинском вызывало ярость, и именно он
выбросил знаменитый лозунг: "каждый коммунист должен быть чекистом".
Дзержинский был фанатик - да! Но не надо предполагать, что в его
фанатизме была хоть какая-нибудь доля наивности, как это часто бывает.
Практик революции, прошедший бесовскую школу подполья, грязи, тюрем
Дзержинский, разумеется, не верил в существование пролетарских ангелов в
образе чекистов, исправляющих заблудших сынов буржуазии.
Больше чем фанатиком, Дзержинский был - "хитрой бестией". И речи о
"кристальной чистоте" чекистов оставлялись, разумеется, для истории, а жизнь
шла жизнью. Подбор членов коллегии ВЧК, начальников Особых Отделов и
чекистов-следователей Дзержинский начал не с госпожи Крупской и не с барышни
Ульяновой, а совсем с других, примитивно-кровожадных, цинических,
бесхребетных низовых партийных фигур всяческих проходимцев. Калейдоскоп имен
- Петерc, Лацис, Эйдук, Ягода, Агранов, Атарбеков, Бела Кун, Саенко,
Фельдман, Вихман, Бокий, - говорит о чем угодно, но только не о "жажде
бесклассового общества".
"ВЧК - лучшее, что дала партия", утверждал Дзержинский. Если это
лучшее, то где же худшее? Когда-то Бакунин советовал французам при захвате
революционной власти "разбудить в народе дьявола" и "разнуздать самые дурные
страсти". Этого ж мнения был Нечаев. Так действовал в 1917 году и
Дзержинский.
Дзержинский взломал общественную преисподню, выпустив в ВЧК армию
патологических и уголовных субъектов. Он прекрасно понимал жуткую силу своей
армии. Но желая расстрелами в затылок создавать немедленный коммунизм,
Дзержинский уже в 1918 году с стремительностью раскинул по необъятной России
кровавую сеть чрезвычаек: губернские, уездные, городские, волостные,
сельские, транспортные, фронтовые, железнодорожные, фабричные, прибавив к
ним "военно-революционные трибуналы", "особые отделы", "чрезвычайный штабы",
"карательные отряды".
Из взломанного "вооруженным сумасшедшим" социального подпола в эту сеть
хлынула армия чудовищ садизма, кунсткамера, годная для криминалиста и
психопатолога. С их помощью Дзержинский превратил Россию в подвал чеки и,
развивая идеологию террора в журналах своего ведомства "Еженедельник ВЧК",
"Красный Меч", "Красный Террор", Дзержинский руками этой жуткой сволочи стал
защищать коммунистическую революцию.
Дантонисты говаривали о Робеспьере, что если б ему и Сен-Жюсту
предоставить свободу действий, то "от Франции осталась бы пустыня с
какими-нибудь двадцатью монахами". К этому во главе своей армии чекистов шел
и Дзержинский, веривший в террор как в принцип, в террор как систему.
Вглядеться в облик чекистов, окужавших Дзержинского в борьбе за идеалы
мирового октября, - стоит. Эти бойцы коммунизма должны быть особенно
интересны, ибо они ведь, по слову Дзержинского, "бойцы передовой линии
огня".
Первыми неизменными помощниками Дзержинского в ВЧК были два знаменитых
латыша, члены коллегии ВЧК Петерс и Лацис.
Человек с гривой черных волос, вдавленным проваленным носом, с челюстью
бульдога, большим узкогубым ртом и щелями мутных глаз, Яков Петерc - правая
рука Дзержинского. Кто он, этот кровавый, жадный до денег и власти человек?
Зловонный цветок большевицкого подполья, этот чекистский Спарафучиле, -
человек без биографии, латыш-проходимец, несвязанный ни с Россией, ни с
русским народом.
Когда в 1917 году увешанный маузерами, в чекистской форме, кожаной
куртке. Петерc появился в Петербургском Совете рабочих депутатов, где были
еще социалисты, последние встретили его бешеными криками: "Охранник!" Но
Петерс не смутился: "Я горжусь быть охранником трудящихся", отвечал он с
наглостью. А всего через два года, после многих кровавых бань, данных
Петерcом русскому пролетариату, этот проходимец, прибыв в Тамбовскую
губернию усмирять крестьян, взволнованных коммунистическими поборами, отдал
краткий приказ: "Провести к семьям восставших беспощадный красный террор,
арестовывать в семьях всех с 18-летнего возраста, не считаясь с полом, и
если будут продолжаться волнения, - расстреливать их, как заложников, а села
обложить чрезвычайными контрибуциями, за не исполнение которых
конфисковывать земли и все имущество".
Вот он - "охранник трудящихся". Октябрьская революция сделала этого
проходимца одной из всесильных фигур тайной коммунистической полиции. Как
всякий вельможа и сановник, Петерc страдает, конечно, зудом к некоторой
позе. Поэтому не только у Троцкого, но и у Петерса есть свои "исторические"
фразы. Петерc сказал: "Каждому революционеру ясно, что революция в шелковых
перчатках не делается". Петерc угрожал: "Всякая попытка контр-революции
поднять голову встретит такую расправу, перед которой побледнеет все, что
понимается под красным террором".
Эта правая рука Дзержинского, Петерс, палач десятка городов России,
вписал самые кровавые страницы в летопись коммунистического террора. Он
залил кровью Дон, Петербург, Киев, он обезлюдил расстрелами Кронштадт, он
легендарно зверствовал в Тамбове.
Вторым членом коллегии ВЧК, левой рукой Дзержинского, был Мартин
Судрабс, латыш, прогремевший по России под псевдонимом Лацис. Этот
люмпен-пролетарий, высший чиновник террора, как и Петерс, вышел из-под
половиц болыпевицкого подполья, где ходил под кличкой "Дядя". В своей
кроважадности он соперничает с Петерсом, причем этот малограмотный урод
страдает страстью не только к позе, но и к письменности.
При своем вступлении в ВЧК в 1917 году Лацис, одновременно ставший
"товарищем министра внутренних дел", о своих государственных задачах заявил
так: "Все перевернуть вверх ногами!" И философию своего террора этот убийца
формулировал с готтентотской простотой: "ВЧК - самая грязная работа
революции. Это - игра головами. При правильной работе полетят головы
контр-революционеров, но при неверном подходе к делу мы можем проиграть свои
головы... Установившиеся обычаи войны, выраженные в разных конвенциях, по
которым пленные не расстреливаются и прочее, все это только смешно: вырезать
всех раненых в боях против тебя - вот закон гражданской войны".
И следуя этому закону, Лацис залил кровью Великороссию и Украину. "ЧК -
это не следственная комиссия, не суд и не трибунал. Это боевой орган,
действующий по внутреннему фронту. Он не судит врага, а разит. Не милует, а
испепеляет всякого... Не ищите на следствии материала и доказательств того,
что обвиняемый действовал словом и делом против советской власти. Первый
вопрос, который вы должны ему предложить, - к какому классу он принадлежит,
какого образования, воспитания, происхождения или профессии. Эти вопросы
должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного
террора". А при обсуждении в Москве вопроса о прерогативах ЧК эти
террористические положения Лациса один из чекистов, Мизикин, еще более
упростил: "К чему даже эти вопросы о происхождении, образовании. Я пройду к
нему на кухню и загляну в горшок, если есть мясо - враг народа, к стeнке!"
Третьим членом коллегии ВЧК при Дзержинском был латыш Александр Эйдук,
о палаческой деятельности которого даже коммунисты отзываются с отвращением.
Ненормально развитой широкий лоб, белесые глаза, бледное лицо, перебитая
рука, весь вид Эйдука вполне отвечал его страшной репутации. Этот высший
чиновник террора особенно хорош в описании бывшего тогпреда в Латвии Г. А.
Соломона, к которому в Москве Эйдук был приставлен Дзержинским:
"Как-то Эйдук засиделся у меня до 12-ти ночи. Было что-то спешное. Мы
сидели у письменного стола. Вдруг с Лубянки донеслось: "Заводи машину!" И
вслед затем загудел мотор грузовика. Эйдук застыл на полуслове. Глаза его
зажмурились как-бы в сладкой истоме и каким-то нежным и томным голосом он
удовлетворенно произнес, взглянув на меня:
- Наши работают.
- Кто? Что такое?
- Наши. На Лубянке... - ответил Эйдук, сделав указательным пальцем
правой руки движение, как бы поднимая и спуская курок револьвера. - Разве вы
не знали? - с удивлением спросил он. - Ведь каждый вечер в это время
"выводят в расход".
- Какой ужас, - не удержался я.
- Нет... хорошо... - томно, с наслаждением в голосе, точно маньяк в
сексуальном экстазе произнес Эйдук, - это кровь полирует...".
От Петерса, Лациса, Эйдука, этих трех примитивных латышей, начальник
Особого Отдела ВЧК доктор М. С. Кедров отличался не по своему зверству, а по
интеллигентности и утонченности. Высокий брюнет с матовым цветом кожи,
тонкими чертами умного лица, с больным взглядом отсутствующих глаз, Этот
медик, юрист, музыкант, ставший начальником Особого Отдела ВЧК, на своем
посту проявил совершенно чудовищную изощренность садизма.
Сын известного московского нотариуса, человек богатый, Михаил Кедров
окончил ярославский Демидовский лицей, а позднее в Бернском и Лозаннском
университетах изучал медицину. В Ярославле он появлялся в великолепно сшитом
мундире, при шпаге, - красивый студент-белоподкладочник. Впрочем, главным
занятием студента Кедрова была музыка, он готовился стать
пианистом-виртуозом. Но вдруг вместо Бетховена студент неожиданно увлекся
большевизмом. Мундир сменился блузой под пролетария, Бетховена и Баха
заменил Маркс. И все бы было ничего, если б Кедров уже рано не начал
обнаруживать признаков душевного заболевания.
Над ним тяготела наследственность: старший брат, скрипач, умер
психически-больным в костромской психиатрической больнице. Странности
Кедрова первоначально обнаруживались в охватившей его патологической
жадности. Эта жадность доходила до того, что богатый человек Кедров лишал
своих детей пищи. Он так точно распределял "количество калорий" между ними,
что дети кричали и плакали, а жена умоляла друзей повлиять на мужа, чтобы он
прекратил эти "научные опыты".
К моменту октябрьской революции Кедров был, вероятно, уже совсем
психически-больным человеком. Тем не менее, или может быть именно поэтому,
он стал одним из высших чиновников террора в ведомстве Дзержинского. Здесь
М. Кедрову принадлежит введение пресловутых "семи категорий", на которые
делились все арестованные: седьмая категория означала немедленный расстрел,
шестая - смертники второй очереди, пятая - третьей. Так же аккуратно, как он
делил "порции" меж детьми, Кедров делил теперь арестованных перед
расстрелом.
В 1919 году Дзержинский отправил доктора М. С. Кедрова усмирять север
России. И здесь в Архангельске полупомешанный садист в роли начальника
Особого Отдела ВЧК дал волю своим кровавым инстинктам. Обращая север России
к коммунизму, хорошо знающий историю Кедров пародировал Нантские убийства.
Вблизи Холмогор он сажает на баржу более 1000 человек обвиненных в
контр-революции и приказывает открыть по ним пулеметный огонь. Эту казнь
доктор Михаил Кедров наблюдает с берега.
Больная фантазия биологического родственника маркиза де Сада и в то же
время всемогущего чиновника террора, в руки которого были отданы сотни тысяч
людей, дошла до того, что Кедров заваливал тюрьмы детьми 8-14-летнего
возраста, как "шпионами буржуазии". И по приказу этого же охваченного
сексуальным безумием человека чекисты под предлогом все той же классовой
борьбы с шпионажем буржуазных детей расстреливали детей, шедших в гимназию.
Правда, утонченная натура эстета Кедрова износилась быстро на этой
"мокрой" работе. Пианист-виртуоз, чьей игрой на рояле восторгался Ленин -
("Надя, как Кедров играет! Ах, как он играет!") - Кедров был, конечно, не
так толстокож, как люмпен-пролетарии Эйдук и Лацис, которым убийства
"полируют кровь" в течение восемнадцати лет.
После фантастически-кровавого покорения севера России карьера Кедрова
внезапно оборвалась. Говорят, что с кровавых подмостков Кедров сошел
драматически, будучи, как душевно-больной, помещен в сумасшедший дом. Но со
временем он видимо оправился, ибо на XX съезде партии Хрущев рассказал, как
Лаврентий Берия арестовал, пытал и убил Кедрова, как "низкого изменника
Родины".
Из тюрьмы на Лубянке Кедров писал в ЦК умоляющие письма: "Мои мучения
дошли до предела. Мое здоровье сломлено... Беспредельная боль и горечь
переполняют мое сердце". Но, поссорившись, гангстеры обычно друг к другу
беспощадны. И Берия пустил Кедрову пулю в затылок. Туда Кедрову была и
дорога!
В то время как на Севере России действовал Михаил Кедров, на Кавказе
также действовал славившийся потрясающими массовыми расстрелами полномочный
представитель Дзержинского, "уполпред ЧК" Георгий Атарбеков. Этот кавказец,
прозванный в народе "рыжий чекист", по своей жестокости выделялся даже среди
чекистов. Он лично убил своего секретаря у себя в кабинете. В Пятигорске с
отрядом чекистов он шашками зарубил около ста схваченных им заложников,
среди которых известного генерала Рузского сам зарезал кинжалом.
В Армавире, при отст