Пили молча, закусывая икрой и толстыми ломтями грудинки. Астафьев был
голоден,- сильному человеку нужно было много пищи. Коньяк согрел и поднял
силы. Завалишин, напротив, быстро осовел, но продолжал пить жадно. Лицо его
налилось кровью, глазки сузились и тупо смотрели в стакан.
Потрескивали сырые дрова в печурке.
Сидя в кресле, Астафьев забыл про гостя. Мысль раздвоилась. Он думал о
Танюше и о последнем разговоре, но в разговор вмешивались эстрадные остроты,
какие-то пошлые стишки, которыми он забавлял сегодня толпу. И еще слышались
звуки пианино: Танюша играла Баха.
Астафьев вздрогнул, когда сосед ударил кулаком по столу.
- Стой, не движь, так твою...
-- Вы чего, напились, что ли?
Завалишин поднял пьяные глаза.
- Н... не желаю, чтобы он двигался.
- Кто?
-- В... вообще, н... не желаю.
Засмеялся тоненьким смехом:
- Это я так. Вы, т... товарищ, не беспокойтесь. Я, товарищ, все могу.
- Нет, Завалишин, не все. И вообще вы - слабый человек, хоть по виду и
силач.
- Я слабый? Это я слабый? Очень свободно убить могу, вот я какой
слабый.
- Подумаешь. Убить человека и ребенок может, особенно если из
револьвера. Силы для этого не требуется. А вот больше вы ничего не можете.
- А что больше?
- Создать что-нибудь. Сделать. Ну вот зажигалку, что ли.
- Я не слесарь.
- Ну, поле вспахать.
- Ни к чему это. Мужики пашут.
- А вы пролетарий, барин! Мужики пашут, а вы хлеб едите. Ни на что вы,
Завалишин, не способны; даже коньяк пить не умеете со вкусом: хлещете, как
денатурат, и с первого стакана пьяны.
- Хлещем, как умеем, господин Астафьев. Нас этому в университетах не
обучали. Чтобы пригубливать - у нас времени не было. Мы завсегда залпом. Вот
так!
Он долил свой стакан и опрокинул разом, но поперхнулся и стал резать
дрожащими руками ломоть закуски.
Астафьев допил свой стакан, налил другой, - не отставая от соседа, - и
погрузился в свои думы. Голова его приятно кружилась.
Отвлекло его от мыслей бормотанье Завалишина.
Опершись руками о стол и положив на руки пьяную голову, Завалишин
красными моргающими глазками смотрел на собутыльника.
-- За такие слова можно тебя упечь безобратно. И за машинку, и за
мужика. Упечь и даже в расход вывести.
Астафьев брезгливо поморщился:
- Чекист! Если вы пьяны, Завалишин, то ступайте спать. Допьем завтра.
- Завтра? Завтра у меня день свободный, в... вроде отпуска. Завтра
материалу нет срочного.
И опять захихикал пьяненько и трусливо.
- Матерьялу завтра нет, а какой был - прикончили сегодня весь. Я,
Завалишин, приканчивал. Чик - и готово. И вдруг, опять стукнув кулаком по
столу, закричал:
- Говорю - не выспрашивай, не твое дело!
Дрожащей рукой налил стакан и выпил залпом. Коньяк ожег горло.
Завалишин вылупил глаза, ахнул, потянулся за закуской и сразу, опустившись,
ткнулся лбом в стол.
Астафьев встал, взял гостя за ворот, потряс, поднял его голову и увидел
бледное лицо, на котором был написан пьяный ужас. Зубы Завалишина стучали, и
язык пытался бормотать. Астафьев приподнял его за ворот, поддержал и волоком
потащил к двери.
- Тяжелая туша! Ну, иди ты, богатырь!
Доволок его до комнаты, швырнул на постель, подобрал и устроил ноги.
Пьяный лопотал какие-то слова. Астафьев нагнулся, послушал с минуту:
- Ай, матушки, ах, матушки, куды меня, куды меня...
Астафьев вернулся к себе, собрал остатки закусок, пустую и полуполную
бутылку и отнес все в комнату Завалишина. Придя к себе, открыл окно,
проветрил комнату и лег в постель, взяв со стола первую попавшуюся книгу.
МЕШОЧНИК
Вагоны грузно ударились один о другой, и поезд остановился. Путь,
который раньше отнимал не более суток, теперь потребовал почти неделю.
Стояли на каких-то маленьких станциях и полустанках часами и днями,
пассажиров гоняли в лес собирать топливо для паровоза, раза два отцепляли
вагоны и заставляли пересаживаться; и тогда вся серая масса мешочников,
топча сапогами по крыше вагона, спираясь на площадках, с оханьем и руганью
бросалась занимать новые места. Среди этих пассажиров, помогая себе локтями
и с трудом перетаскивая чемоданчик и мешок с рухлядью, отвоевывая себе
место, торопливо пробивался и Вася Болтановский, лаборант университета,
верный рыцарь домика на Сивцевом Вражке.
Уже давно забыл, когда в последний раз мылся. Как и все, пятерней лез
за пазуху и до крови расчесывал грудь, плечи, спину - докуда доставала рука.
Только одну ночь ехал на крыше вагона, обычно же ухитрялся занять багажную
полку внутри - и сверху победно смотрел на груду тел человеческих, спаянную
бессонными ночами, грязью, потом, бранью и остротами над собственной
участью. Счастливцы спали на полу, в проходах, под лавками; неудачникам
приходилось дремать стоя, мотая головой при толчках.
К концу пути стало в вагонах свободнее, и крыши очистились. Большинство
мешочников слезло и разбрелось по деревням. Вася проехал дальше многих,
рассчитывая выгоднее обменять свой товар в отдаленных селах. В дороге
сдружился с несколькими опытными мешочниками, уже по второму и третьему разу
совершавшими сумбурный поход за крупой и хлебом.
Оставив поезд, разбились на кучки, подтянулись, подправились, удобнее
приладили мешки и двинулись в разных направлениях.
Спутниками Васи были две бывалые женщины, из московских мещанок, и
"бывший инженер" - как сам он себя именовал - в хороших сапогах и
полувоенной защитной форме; только вместо фуражки - рыжая кепка. Его
принимали за солдата и называли "товарищем". С ним Вася особенно сдружился в
пути и охотно признавал его авторитет и опытность. Звали инженера Петром
Павловичем. Как и все - грязный, не бритый, полусонный, он изумительно умел
сохранять бодрость духа, шутил, рассказывал о прежних своих "походах", умел
раздобыть кипятку, мирил ссорившихся, менял соль на табачок, уступал свое
место на лавке во временное пользование усталым и женщинам, а на одной из
долгих стоянок помог неопытному кочегару справиться с поломкой паровозной
машины. В вагоне он был как бы за старосту, с особой же нежностью и заботой
относился к Васе, которого называл профессором.
Инженеру Протасову было лет тридцать пять. Был широкоплеч, крепок,
здоров, приветлив и обходителен. С каждым умел говорить на понятном ему
языке и о понятных ему вещах. Пассажиры, слезавшие в пути, обязательно с ним
прощались; новички попадали под его покровительство.
Выйдя со станции, маленькой своей группочкой двинулись в путь.
- Ну, сюда добрались; а вот как обратно поедем, с полными мешками!
- Там увидится. Ездят люди.
- Ездят, да не все возвращаются.
- Через заградилки трудно.
- Проберемся как-нибудь. Сейчас об этом рано думать. Сейчас - поменять
бы выгоднее.
- Ноги-то не идут.
- Ничего, разойдутся. В лесу отдохнем.
- Это выходить - прямо на дожде!
- Найдем сухое местечко. А то в избу где-нибудь пустят.
- Ну и жизнь!
- Все же лучше здесь, чем в вагоне.
И правда - на воздухе отдыхали после вагонной духоты.
По осенним вязким дорогам, меж намокших полей, добрались до небольшой
деревушки, где и собаки и люди встретили пришельцев с подозрительностью.
Было ясно, что тут никакой торговли не сделаешь, - только бы высушиться и
обогреться да расспросить.
В избу все же пустили. Хозяева, узнав, что у нежданных гостей есть чай,
отнеслись к ним более приветливо и выставили со своей стороны крынку молока
и хорошую краюху хлеба. Хлеб был настоящий, вкусный, сытный, не пайковый -
московский. За несколько щепоток чаю истопили баню и посулили ночлег. Это
была удача, - баня самое нужное дело.
В первый раз за неделю Вася Болтановский разделся и долго возился с
бельем и одеждой, вытравляя и выпаривая насекомых под руководством опытного
спутника. Оделись в чистое, а ночью выспались, не обращая внимания на укусы
клопов - насекомых невинных и приемлемых.
И утром, чуть свет, двинулись по дороге и бездорожью искать крестьян
побогаче и позапасливее.
В первом же селе женщины-спутницы отстали - то ли расторговались, то ли
решили, что ходить вчетвером невыгодно. Васе повезло, и почин он сделал на
старом платье и летней кофточке Танюши, в обмен на которые он получил целое
богатство - полпуда гречневой крупы! Протасов сделку вполне одобрил.
Завязывая свой мешок, Вася смотрел с ужасом, как молодая бабенка просовывала
в рукава Танюшиной кофточки свои красные рабочие руки, примеривая ее поверх
своей старой и засаленной и кулаками поправляя груди. Но почин сделан, и
почин счастливый - для Танюши!
Мужики смотрели на торговцев мрачно, однако пытались прицениться к
непродажным сапогам инженера. За косу и бруски предлагали пустяк, - о
сенокосе думать рано. Васю заинтересовало, откуда у инженера новая неотбитая
коса. Оказалось, что косу он получил в учреждении, где служащим выдавали в
паек разные неожиданные и странные вещи; брали все охотно, на случай обмена.
Решили слишком далеко не забредать и держаться ближе к железной дороге.
Хуже всего было с ночевками, - пускали неохотно, не доверяя пришлым
городским людям. Но, пустив, охотно расспрашивали про Москву, про немцев,
про цены, про то, чего ждать впереди. Что война прикончена, - про то в
деревнях знали; о том же, кто теперь правит Россией, правда ли, что царя
увезли и чего хотят большевики, понятие имели самое смутное и
фантастическое. Больше, чем политикой, интересовались слухами о налогах и
тем, будут ли у крестьян отбирать хлеб и не вернутся ли помещики. Ответы
выслушивали, затаив дыханье, но, видимо, мало верили пришельцам, и слова их
толковали по-своему.
На пятый день заезжие купцы наполнили свои мешки, расставшись с
кофтами, чулками, ситцем, морковным чаем и листовым табаком. В последнем
селе Вася продал за пуд белой муки и пуд проса охотничьи сапоги профессора
орнитологии, - сделка, которой инженер не одобрил, сочтя ее маловыгодной. К
этому времени нагрузился продуктами и инженер. Решили ехать на ближайшую
станцию с попутной подводой, заплатив деньгами. Устроилось и это, поход
оказался счастливым.
Хозяин подводы, отъехав от села, повернул голову к седокам, осмотрел их
внимательно, оценил и сказал Васе:
-- Смотрю я на тебя, для барина ты плох, а на товарища не похож; так уж
я буду тебя господином звать.
Протасов спросил его:
-- Ну, а я на кого похож?
Крестьянин ответил неохотно:
- Кто ж тебя знает! Человек пришлый, не наш. Надо полагать, из военного
сословия.
Тем более пригодилась подвода, что Вася Болтановский, не привычный к
такого рода приключениям, чувствовал себя сильно ослабевшим, а в последнюю
ночь его даже немного лихорадило.
Самым трудным было погрузить себя с мешками в поезд, по обыкновению
переполненный. Первые сутки заночевали на станции; на второй день опять
повезло и с трудом устроились, сначала на тормозе, потом и на площадке. На
следующих станциях новой толпой мешочников, занявших сходни и даже крышу,
втиснуты были в вагон, где уже трудно было дышать и приходилось ехать стоя.
Но, раз попали,- благодарили судьбу и за это.
Поезд шел на этот раз быстрее, без долгих задержек, и на третьи сутки
уже подъезжали к Москве; удачно миновав первую заградилку, от которой
откупились пустяками. Москвы Вася ждал с нетерпением, так как чувствовал,
что силы его кончаются. В вагоне, чтобы легче было дышать, открыли все окна,
и Васю сильно знобило. К ночи озноб сменялся жаром, и инженер, смотря на
молодого спутника, скептически покачал головой.
- Что это вас так развозит? Смотрите, не поймали ли ядовитую семашку!
- Нет, ничего. Скорее бы только доехать.
Под самой Москвой опять наткнулись на заградительный отряд. С крыши
всех согнали, стреляя холостыми. Из передних вагонов выгнали пассажиров и у
многих отобрали мешки. Но, видно, утомившись с ближайшими, решили махнуть
рукой на остальных. Мешочники защищали свое добро правдами и неправдами,
цеплялись за мешки, ругались, льстили, подкупали, старались держаться
сомкнутой массой, не пропуская заградиловцев в вагоны, рассовывая свои
запасы под лавки, под юбку, за пазуху. Васе и его спутнику опять повезло: их
вагон был последним и на усердный осмотр его у заградиловцев не хватило ни
сил, ни времени. Простояв свыше двух часов, поезд наконец двинулся. До
Москвы оставалось часов пять. Главная опасность - лишиться добытого с таким
трудом - миновала. Протасов советовал:
- Как дома будете, прежде всего вымойтесь, выберите семашек, напейтесь
до краев горячим чаем - и в постель. А лучше всего - доктора позовите, если
есть знакомый.
И правда, Васе было плохо. После нервного напряжения, перенесенного в
заградительном пункте, он испытывал теперь страшную слабость. Сидел на
мешке, сам - как мешок. По временам так стучало в висках, что заглушало стук
поезда. И тело, зудевшее от насекомых, покрыто было холодным потом.
- У меня все перед глазами сливается и точно плавает.
- Ну еще бы,- говорил инженер, с сожалением оглядывая спутника.- Это,
батюшка, дело серьезно. Хорошо, что скоро в Москве будем. Мешки уж
как-нибудь дотащим; может быть, попадет дешевый извозчик.
Громыхая на стрелках, ахая на поворотах, медленно, точно нарочно
растягивая время, грузно, тяжко, злобно поезд подползал к московскому
вокзалу.
Разминаясь и стараясь бодрее держать пылающую голову, Вася думал:
"Кажется, плохо мое дело. А все-таки привез разного добра. Теперь Танюше и
профессору будет немного легче".
И еще думал с больной улыбкой: "Скоро увижу ее... Танюшу".
"ЖМУРИКИ"
Преддомком Денисов с вечера предупреждал жильцов, что всем, кто не
имеет документа о советской службе, приказано явиться в милицию к трем часам
под утро со своими лопатами.
- Пойдете на общественные работы.
Документы оказались почти у всех, а рабочие службой не обязывались.
Двоих, не имевших, преддомком уволил от явки своей властью, одного по
болезни (помирал от тифа), другого по преклонности старости. Не оказалось
удостоверения только у семерых,- у трех женщин и четверых мужчин, в том
числе у приват-доцента философии Астафьева.
- Я служу актером в рабочих районных клубах, вы знаете. Но Денисов явно
был доволен, что Астафьев не оказался запасливым.
- Раз без документов, то вам, товарищ Астафьев, обязательно идти.
- Я только к ночи вернусь с работы.
- Ничего не знаю. Если не пойдете,- я обязан сообщить, и уведут силой,
да и назад не приведут; вам же будет хуже. Сейчас, товарищ Астафьев, с
буржуазией не шутят. Пожалуйте к трем часам, вот вам и билет от домкома; там
распишутся, и назад мне принесете. Лопату вам выдадим. Очень сожалею,
товарищ Астафьев, но и без того всякий старается отлынивать.
Астафьев знал, что мог бы - при желании - отвертеться: Денисов не
отличался неподкупностью. Но, подумавши, махнул рукой: "Надо и это
испробовать, да, пожалуй, в принципе, справедливо".
К трем часам ворота в милиции были еще заперты; к половине четвертого
собралась порядочная толпа, и мужчин, и женщин, безропотная, разношерстная,
большинство без лопат. Кто были пришедшие - разобрать было нелегко: одеты
плохо, сборно, но, по-видимому, большинство из "буржуев" и интеллигентов. На
двоих мужчинах, уже пожилых, пальто было офицерского покроя, правда -
потерявшее облик, грязное, затасканное, со штатскими пуговицами. Вообще в
толпе преобладали люди пожилые.
Отперли ворота в четыре, впустили, отобрали билеты домкомов,
переписали. Поворчали, что мало принесли лопат, выдали десяток казенных, под
расписку. Отрядили четверых конвойных вести толпу в шестьдесят человек.
По ночным улицам, мрачным, неосвещенным, неубранным, толпа шла сначала
в порядке, к концу - разбредшимися группами. Уйти нельзя: только на месте
выдадут билеты с отметкой. На вопрос, какая будет работа, сонные и злые
конвоиры отвечали, что и сами не знают. Приказано доставить за заставой на
вторую версту, близ дороги, там конвой сменят.
- В прошедшую ночь водили на Николаевскую линию рельсы и шпалы чистить,
а нынче приказано в другое место...
Одна бабенка, суетливая и бойкая, по говору - из мещанок, словоохотливо
рассказывала каждому, что ходит на работы не в первый раз, и ходит
добровольно, замещает знакомую почти задаром. И ведут нынче, скорее всего,
не дорогу чистить и чинить, а закапывать "жмуриков". Работа нетяжелая, хоть
и грязная, а хлеба за это выдают по-божески, иной раз по целому фунту, и
хорошего, солдатского.
Что такое "жмурики", Астафьев не знал.
Шли больше часу, пока дошли до места, где ждали другие конвоиры.
Оказалось, работа тут и есть, рядом. Сказали, что отдыхать некогда, скоро
грузовики приедут; отдыхать потом, когда хлеб выдадут.
Поставили всех рядом копать на пустыре большую яму. У кого лопат не
было, те ждали, а потом становились на смену.
Что такое "жмурики", Астафьев узнал, вернее, догадался сам. Этим
ласковым именем называли покойников. Конвойные на расспросы отвечали, что
закапывать придется тифозных и других, из разных больниц, да с вокзалов.
Земля была влажной, весенней, и работа шла быстро, хоть и непривычны
были к ней люди. Яму рыли неглубоко, а главное, пошире. Из своих нашлись
руководители, которые учили,
покрикивали, даже немножко красовались своей опытностью и
начальственностью.
Часам к шести прибыл первый грузовик, долго пыхтел, пробираясь к яме по
бездорожью, наконец подъехал почти вплотную. Одну яму к тому времени
закончили, рыли другую поблизости. На бледном дождливом рассвете четверо
приехавших рабочих в фартуках стали вынимать и сбрасывать в готовую яму
страшную кладь - полуодетых в тряпье, а то и совсем голых "жмуриков".
Астафьев стоял близко и чувствовал, как дышать становится труднее и капли
мелкого дождя не кажутся больше свежими и чистыми.
Позже подъехали еще два грузовика, Астафьев насчитал в общем до сорока
трупов. После каждой партии приказывали позабросать землей, а остаток места
экономить. Но первая яма была уже полна, и пришлось насыпать над ней землю
курганом.
Опытные обменивались мнениями: "Большим дождем, пожалуй, размоет".
Землекопы смотрели мрачно, хмурились, отвертывались; женщины
выдерживали лучше мужчин и больше шептались. Но только суетливая бабенка,
как привычная, не проявляла ни страха, ни отвращения и даже с особым живым
интересом встречала каждый новый грузовик, заглядывала в него, мешала
работавшим, ахала, объясняла:
- Опять больничные, либо вокзальные, из вагонов. И все-то раздеты, все
раздеты! И сапоги обязательно сняты начисто, даром что тифозные.
Новый грузовик не добрался до самой ямы, завязив колеса в сырой
размятой земле. При нем было двое конвойных, в военных шлемах с красной
звездой, обшитой черным шнуром. Вызвали добровольцев разгружать. Сказали,
что выдадут по добавочному фунту хлеба.
- А то и сами назначим!
Астафьев оглядел толпу, увидал смущенные и мрачные лица и вышел первым.
У грузовика уже суетилась бабенка. Еще двоих, в перешитых военных шинелях,
вызвали конвойные:
- Да вы не смущайтесь, тут заразных нет, все свежие!
Новые "жмурики" были, страшнее прежних. Они почти все были одеты,
только без обуви, и одежда их вся была в еще запекшейся крови. Велели
стягивать за ноги, да не мешкать:
- Нечего смотреть! Покойник - покойник и есть.
Сжав зубы, стараясь не видеть лиц, Астафьев коснулся первого трупа.
Сквозь грязное белье руки его невольно ощутили скользкий холод смерти. Он
напряг всю свою мужскую волю, но губы его не складывались в обычную
скептическую улыбку. Он не мог отогнать мысли, что этот страшный "жмурик"
был человеком, и здоровым человеком, быть может, всего час тому назад. Ему
казалось, что он этого человека знает, не может не знать, что эта
предутренняя жертва террора - из его круга, может быть, его товарищ по
университету или знакомый офицер.
Как бы в ответ один из конвойных сказал другому:
- Больше все бандиты.
Вдруг Астафьев заметил, что его сотрудница, суетливая бабенка,
поддерживая труп за плечи, быстро шарит рукой за разорванным воротом.
Притворившись, что не может сдержать, опустила на минуту на землю,- и в
зажатой руке ее блеснула золотая цепочка с крестиком. Так же суетливо
подхватила вновь за плечи, что-то зашептала, боязливо отыскивая глаза
Астафьева, и заулыбалась ему как сообщнику.
Конвойный окрикнул:
-- Не копайся там. Сама вызвалась, так и неси.
И добавил тише:
- Ну и баба! Ей все одно, что хлеб в печь совать. Любимая занятия!
Астафьев работал как автомат, без мысли, без сознанья о времени, не
ощущая больше ни ужаса, ни отвращения. Стягивая с грузовика очереднего
"жмурика", механически считал: "три, пятый, шестой..." Трупов было до
двадцати, нижние всех страшнее, смятые, пропитанные своей и чужой кровью.
От ямы до грузовика Астафьев шагал твердым, крепким шагом, подняв
голову и смотря прямо перед собой. Конвойные глядели с любопытством на
высокого человека, лучше других одетого, опоясанного ремнем, с бледным,
каменным, чисто выбритым лицом. На счастье и удачу суетливой своей
помощницы, он отвлекал внимание конвоиров от ее проворных и шарящих рук.
Приказали закапывать. Астафьев пошел за своей лопатой, но, едва ее
коснувшись, почувствовал, что кисти его рук и края рукавов липки и
буро-красны. Бросив лопату, он отошел в сторону, стал на корточки и с тем же
тупым равнодушием принялся оттирать руки о землю и побеги молодой травки.
Мир был. Но был мир пуст, мертв и бессмыслен.
Астафьев вытер руки насухо платком, бросил платок и пошел, минуя
грузовик и конвойных,- прямо к дороге. Когда он проходил мимо, солдаты
замолчали и отступили. Крайний пробурчал было: "куда?", но вопроса не
повторил. Другой солдат сказал: "Оставь, все одно сейчас всем отпуск".
Астафьев вышел на дорогу и пошел, не оглядываясь, в сторону города.
Отойдя с полверсты, почувствовал усталось и сел поблизости дороги у стены
заброшенного домика.
Мимо пропыхтел пустой грузовик с двумя солдатами, а скоро прошли
усталым, но спешным шагом, теперь уже без конвоя, группами и одиночками,
работавшие "буржуи". Многие на ходу жевали выданный хлеб.
Бойкой мещанки среди них не было. Астафьев увидал ее вдали, сильно
отставшей. Шла она одна, таща на плече лопату.
"А моя лапата осталась там",- подумал Астафьев.
Он встал и пошел навстречу бабенке. Когда поравнялись, та, видимо,
оробела и хотела пройти стороной.
Тогда Астафьев подошел к ней вплотную, взял ее у груди за ворот ее
полумужского пальто сильной рукой и сказал:
- Отдай все. Все кресты отдай.
Бабенка присела, попробовала вырваться, но в глазах ее, старавшихся
улыбаться, был смертельный страх. Визгливым шепотом прохрипела:
- Что отдавать-то, батюшка, ничего и нет.
- Отдай,- повторил Астафьев.- Убью!
Бабенка дрожащими суетливыми руками зашарила по карманам, вытащила
четыре крестика, из них два на золотых порванных цепочках, и кольцо.
Не произнося ни слова, Астафьев сам обыскал ее карманы, вытряхнул
платок, нашел еще два нательных креста, швырнул ей обратно кольцо и, не
слушая ее шипящих причитаний, зашагал под мелким дождем к месту работ.
Там уже не было никого; только над истоптанной землей возвышались
длинные глинистые насыпи да блестели колеи автомобильных шин.
- А лопаты моей нет, утащили,- пробурчал Астафьев.
Затем подошел вплотную ко второй засыпанной яме и бросил на нее
отобранные крестики. Подумавши, влез на насыпь, каблуком сапога глубоко
вдавил крестики в землю и руками набросал сверху комьев новой земли.
Неверующий - не перекрестился, не перекрестил могил, не простился с
ними. Круто повернувшись, смотря под ноги, зашагал прежней дорогой обратно в
Москву.
"Я ЗНАЮ"
Орнитолог решительно скучал без Васи Болтановского, который уехал за
продуктами и не возвращался вот уже вторую неделю.
- Пора бы ему вернуться, Танюша.
- Вы, дедушка, любите Васю больше, чем меня.
- Больше не больше, а люблю его. У него душа хорошая, у Васи. Добрый
он.
Зашел Поплавский, в теплой вязаной кофте под старым черным сюртуком, в
промокших калошах, которые он оставил за дверью.
- Наслежу я у вас, у меня калоши протекают; надо будет резинового клею
достать. А что, профессор, мои калошки никто за дверью не стибрит? Ведь у
вас жильцы живут.
Поплавский, раньше говоривший только о физике и химии, сейчас не
оживлялся даже при имени Эйнштейна, о книге которого только что дошли до
Москвы слухи*. В Книжной лавке писателей, временном московском культурном
центре, куда заходил по своим торговым делам и орнитолог, говорили за
прилавком о теории относительности; даже кнопочкой приколота была к
конторке, курьеза ради, математическая формула конца мира. Знал, конечно, и
Поплавский о крушении светоносного эфира,- но сейчас далеки были от всего
эти мысли еще молодого профессора. Думы его - как и многих - были заняты
сахарином, патокой и недостатком жиров. И еще одним: ужасом начавшегося
террора.
*...Энштейна, о книге которого только что дошли... слухи - М. А.
Осоргин очень переживал, что в условиях цензурной изоляции от остального
мира советский человек обречен "лепетать склады". В одном из "Писем к
старому другу в Москве" писатель посетует на научную отсталость
соотечественников: "...за немногими... исключениями, русские ученые -
типичные гимназисты".
- Слышали? Вчера опять расстреляли сорок человек!
Орнитолог болезненно качал головой и старался отвести разговор от темы
о смертях. Особнячок на Сивцевом Вражке защищался от мира, хотел жить
прежней тихой жизнью.
В восемь часов, аккуратный, как всегда, сильно исхудалый и постаревший,
зашел и Эдуард Львович. Его кривое пенсне, часто сползавшее с носа, было
украшено простой тонкой бечевкой - вместо истрепавшегося черного шнурка.
Когда опять постучали в дверь (звонок - как и везде - не действовал),
Танюша вскочила поспешнее обычного и побежала отворить. Вернулась
оживленная, и за нею вошел Астафьев.
В последние дни он заходил часто и сидел подолгу, иногда пересиживая
орнитолога, который рано уходил к себе спать и читал в постели.
С помощью Астафьева Танюша поставила самовар, и ложечка профессора уже
стучала в большой его чашке. Старик любил, когда его огонек собирал умных
людей, с которыми было хорошо и уютно посидеть и поговорить.
- Науку надо беречь. Поколения уйдут, а свет науки останется. Наука -
гордость наша.
Поплавский молча пил чай и жевал черные сухарики; он изголодался.
Разговор поддерживал Астафьев.
-- Чем гордиться, профессор? Логикой нашей? А мне иной раз думается,
что нас науки, в особенности естественные, сбили с пути верного мышления -
мышления образами. Первобытный человек мыслил дологически, для него предметы
соучаствовали друг в друге, и поэтому мир для него был полон тайны и
красоты. Мы же придумали "la loi de participation"*, и мир поблек, утратил
красочность и сказочность. И мы, конечно, проиграли.
* Закон соучастия (фр.).
Астафьев, по привычке, помешал ложечкой пустой чай, а когда Таня
пододвинула ему блюдечко с сахаром, сказал:
- Нет, спасибо, у меня свой.
И, вынув из жилетного кармана коробочку, положил в чай лепешку
сахарина.
-- Почему вы не хотите? У нас есть.
Но Астафьев упрямо отодвинул блюдечко:
- Не будем, Татьяна Михайловна, нарушать хороших установившихся правил
экономии. Профессор сказал:
- Нужно уметь согласовать мышление логическое с мышлением образами.
- Нет, профессор, это невозможно. Тут синтеза нет. Да вот я сошлюсь на
Эдуарда Львовича. Вот он живет в мире музыкальных образов, в мире красоты,-
может ли он принять логику современности? Это значило бы отказаться от
искусства.
Эдуард Львович немножко покраснел, поерзал на стуле и пробормотал:
- Я доржен сказать, что не впорне вас поняр. Музыка имеет свои законы
и, как будто, свою рогику, но это не совсем та рогика, о которой вы
говорите. Но мне очень трудно объясниться.
Орнитолог одобрительно кивнул Эдуарду Львовичу и прибавил:
- Я вот тоже как-то не пойму вас, Алексей Дмитрич. Мысль вашу понимаю,
а вас самого никак не усвою себе. Как будто вам легче, чем кому другому,
принять и оправдать современность. Вы вон и науку отрицаете, и мыслить
хотели бы по-дикарски, дологически. Правда, у вас все это от головы, а не от
сердца. Ну, а современность, нынешнее наше, оно как раз и отрицает культуру
и логику; в самом-то в нем никакой логики нет.
- Напротив, профессор, как раз современность наша и есть чисто голодное
построение, самая настоящая математика, ученая головоломка. Логика и техника
- новые наши боги, взамен отринутых. А если они ничем помочь нам не в силах
- это уже не их вина; святости их это не препятствует.
Танюша слушала Астафьева и невольно вспоминала другие слова, им же и
здесь же когда-то сказанные. Астафьев - сплошное противоречие. Зачем он все
это говорит? Ради парадокса? А завтра будет говорить совсем другое? Зачем? И
все-таки он искренен. Или притворяется? Зачем он так... От тоски?
Теперь она слушала только слова Астафьева, не вдумываясь в их смысл.
Скандируя слова, явно говоря лишь для разговора, безо всякого желания,
Астафьев продолжал:
- Самые ненавистные для меня люди это - летчики, шоферы, счетчики газа
и электричества. Они совершенно не считаются с тем, что мне неприятен шум
пропеллера и этот дикий, ничем не оправдываемый треск мотора. Они
непрошеными врываются в нашу жизнь и считают себя не только правыми, а как
бы высшими существами.
- Люди будущего.
- Да, на них есть это ужасное клеймо. И вообще я предпочитаю им - из
прочих отрицательных типов - футболистов. Те, по крайней мере, определенные
идиоты и сознают это. В летчиках же и в некоторых инженерах чувствуется
интеллект, хотя и искалеченный.
Танюша перевела глаза на дедушку. Старик слушал Астафьева с
неудовольствием, не веря ему и стараясь подавить чувство неприязни. Болтовня
и болтовня, и болтовня неостроумная. Неуместно дешевое гаерство в серьезных
вопросах.
"Зачем он так",- досадливо думала Танюша.
Сегодня Эдуард Львович не играл и ушел рано. Поплавского орнитолог увел
в свою комнату - посоветоваться насчет книг, отобранных для продажи.
Астафьев остался с Танюшей.
- Зачем вы так говорите, Алексей Дмитриевич? Вы говорите, а сами себе
не верите.
- Это оттого, что я не верю ни себе, ни другим. Пожалуй, и правда,-
говорить не стоит. Хотя вы все же преувеличиваете: кое в чем я прав.
Помолчав, он прибавил:
- Да, глупо. Кажется, профессор обиделся на мои гимназические выходки.
Мне вообще прискучило и думать и говорить. И чего я хочу - сам не знаю.
- Я вас считала сильнее.
- Я и был сильнее. Сейчас - нет.
- Отчего?
- Вероятно, спутался в подсчетах. Я думаю, что есть в этом немного и
вашей вины.
- Моей? Почему моей?
Астафьев, сидевший в кресле, протянул руку и положил ее на диван, рядом
с сидевшей Танюшей. Танюша скользнула взглядом по его большой руке и
невольно, едва заметно, отодвинулась.
- Вы понимаете почему, Татьяна Михайловна. Должны бы понять. Я свои
чувства не очень скрываю, да и не стремлюсь скрывать, хотя, возможно, они ко
мне не идут. Главное, у меня вот нет этих слов, не знаю, как они
произносятся... Вам, например, не кажется, что я вас полюбил?
Это не было первым признанием. Первое было тогда, у ворот. И было таким
же холодным.
Танюша медленно ответила: _
-- Не кажется. Вероятно, я вам нравлюсь, и вам хочется так думать. Но
на любовь это не похоже.
Астафьев некрасиво улыбнулся:
- Что вы знаете о любви, Таня?
Никто никогда не называл Танюшу - Таней, и она не любила этого
уменьшительного. Зачем он...
Танюша подняла глаза, прямо посмотрела на Астафьева и сказала:
- Я-то? Я-то знаю!
Сказала это просто, как вышло. И Астафьев почувствовал, что это правда:
она знает. Гораздо больше знает, чем он, так много в жизни видевший,
любивший, знавший.
- Я знаю,- повторила Танюша.- И потому могу вас успокоить: вы меня
по-настоящему не любите. Вы, вероятно, никого не любите. И не можете любить.
Вы такой.
- А вы, Таня?
- Я другая. Я и могу и хочу. Но только некого. Вас? Может быть, могла
бы вас. Раньше могла бы. Но с вами холодно... до ужаса. Минутами, раньше,
мне казалось... и было хорошо. Только минутами. Ведь и вы не всегда такой.
- Так приблизительно я и думал,- сказал Астафьев. Он медленно убрал с
дивана руку. Мир сжался, помрачнел, и сейчас Астафьев был подлинно
несчастен. Он молчал.
Танюша как бы про себя добавила просто и серьезно.
- Я одно время думала, что люблю вас. Я тогда вам удивлялась. Теперь
думаю, что не люблю. Уж раз об этом думаешь - значит, нет. Вот если бы не
думая...
Астафьев молчал. Кажется, сейчас опять войдут сюда дедушка и
Поплавский. И Танюша громко сказала:
- Алексей Дмитрич, когда у нас концерт в Басманном районе? В среду или
в четверг?
Астафьев твердо ответил:
- В четверг. Там всегда по четвергам.
Когда вошел орнитолог, Астафьев встал и попрощался.
Ложась спать, Танюша думала о многом: о том, что у дедушки сахар на
исходе, что в среду она свободна, что у Эдуарда Львовича больной вид. Еще
думала о Васе, которому пора бы вернуться. Думала также о том, что Астафьев
прав: логика убивает красоту, тайну, сказочность. Затем, взглянув в зеркало
и увидав себя в белом, с голыми руками, с распущенной белокурой косой, с
глазами усталыми и не любящими никого, кроме дедушки, Танюша упала на
постель и уткнулась лицом в подушку, чтобы этот милый дедушка не мог
услыхать, если она вдруг почему-нибудь заплачет.
ЧЕЛОВЕК В ЖЕЛТЫХ ГЕТРАХ*
Поравнявшись с Астафьевым, человек в желтых гетрах бегло глянул ему в
лицо, на минутку задержался, затем зашагал быстрее и свернул в первый
переулок.
В походке ли или в глазах его показалось Астафьеву знакомое, впрочем, и
таких лиц и таких сборных костюмов, полувоенных-полуштатских, попадалось
много.
* Человек в желтых гетрах (см. также с. 150. Субъект армянского
типа...) - намек на Б. Савинкова. В документальном очерке Романа Гуля "Два
заговора в Москве" (Иллюстрированная Россия. Париж, 1935, No 39) читаем:
"Тогда по Москве ходил еще "человек в красных гетрах", опытный
конспиратор-террорист Борис Савинков..."
Борис Викторович Савинков (1879-1925) - один из лидеров партии эсеров,
организатор и участник многих террористических актов, под псевдонимом В.
Ропшин известен как автор прозаических произведений.
После разгона Учредительного собрания объявил о своей решительной
борьбе с большевизмом. В описываемый в романе период Савинков ходил по
Москве в гриме и даже без - его нередко узнавали, и город был полон слухами
о намечаемых им политических убийствах.
Придя домой, Астафьев занялся делом: нужно было вычистить экономическую
печурку, плоскую, с гофрированным подом, дававшую хороший жар и потреблявшую
мало дров, нужно было осмотреть железную трубу, которая через верхнее стекло
окна выводила дым на улицу, подвесить на месте скрепов баночки из-под
сгущенного молока и вообще приготовиться к зиме: скоро захолодает
основательно. Дров еще нет, но откуда-нибудь появиться должны; в случае
крайнем придется прибегнуть к помощи соседа Завалишина. Подлец и, конечно,
чекист,- но черт с ним.
Во входную дверь постучали. Перемазанными в саже пальцами Астафьев снял
дверную цепочку, откинул крючок и повернул ключ. Сложные запоры были также
поставлены Завалишиным, который в последнее время сделался явным трусом;
может быть, боялся за свои припасы и за свои бутылки.
- Товарищ Астафьев?
- Да, я,- ответил Астафьев. В дверях перед ним стоял человек в желтых
гетрах.
-- Можно на минутку... переговорить с вами?
Астафьев невольно отступил:
- Можно, конечно, но... позвольте... да ведь вы же... вы кто?
- Пройдемте к вам, Алексей Дмитрич,- сказал вошедший вполголоса.- Ну,
как вы живете? Куда к вам? В эту дверь?
- Сюда, сюда.
Введя гостя, еще не поздоровавшись, Астафьев вышел в коридор, подошел к
двери Завалишина и прислушался. Затем легонько постучал и, не получив
отклика, приотворил дверь соседа. Завалишина не было дома. Астафьев покачал
головой.
-- Ну, это еще удачно! Все-таки... черт его знает.
Гость ждал терпеливо, не раздеваясь и не садясь.
- Окончательно узнали?
- Узнал, конечно, хотя... вы удивительный актер. Можете говорить
свободно, мы дома одни, и дверь на цепочке. Что это на вас за любопытные
гетры? Ведь это же бросается в глаза.
- Потому и надел, чтобы смотрели больше на гетры, а не на лицо. Чем
заметнее, тем незаметнее.
- Так и бродите по Москве? Почти без грима? Попадете вы... милый
человек.
Хотя и наедине, он невольно не называл гостя по имени.
- Рано или поздно попадусь. Лучше поздно. Слушайте, Алексей Дмитрич, вы
человек неробкий, говорите прямо: можете меня приютить до завтрашнего утра?
- Очень нужно?
- Очень. Совсем некуда деваться.
- Значит, могу. Я потому спрашиваю, крайняя ли у вас нужда, что моя
квартира не из удачных. Я здесь во всем доме единственный буржуй, а живет у
меня что-то вроде чекиста, хотя, главным образом, пьяница. Впрочем, он дома
бывает редко, даже не всякую ночь. Вам это подходит?
- Совсем не подходит, но если вы согласны, я все-таки останусь, так как
у меня выбора нет. Хорошо бы так устроить, чтобы ваш чекист меня не видал.
- Я его не пущу. Да он как будто не из любознательных и, говорю,
убежденный пьяница. В делах зла - мой воспитанник: уверяет даже, что я
толкнул его на такую дорогу.
- А обыск у вас возможен? Сейчас повсюду повальные обыски, целыми
домами.
- Вряд ли. У нас в доме живут рабочие семьи. Конечно - все может быть.
- Конечно. Значит - можно?
- Значит, раздевайтесь. Кормежка у меня плохая, но все же закусим.
- Да, это тоже важно.
Стряпали они молча, сообща. У человека в желтых гетрах оказался кусок
сала, у Астафьева была крупа. Ужин удался отличный.
- Когда он вернется, ваш чекист, мы лучше не будем разговаривать
совсем. Я лягу; спать хочу мертвецки.
- Ну, это излишне. Ко мне люди заходят. Кстати, вы на дворе кого-нибудь
встретили?
- Одного. Усики колечком, приказчичья рожа.
- Усики колечком? Значит - Денисов, преддoмком. Это хуже. Но не беда -
откуда ему знать, кто вы такой.
- Одним словом,- будем надеяться. Слушайте, Астафьев, я вам очень
благодарен. Вы молодец, я потому к вам и пошел. На улице вы не узнали меня?
- Не обратил внимания. Видел, конечно, вы опередили меня.
- Не хотел заходить вместе с вами. Три раза прошел улицу - ждал, что
встречу.
- Почему?
- Так, на счастье.
- А вам вообще везет?
- Пока плохо, Астафьев. Плоховато. На на днях, думается, будет удача.
Астафьев ухмыльнулся:
- Если вы говорите "удача", значит,- гром на всю Москву или на всю
Россию. Ну, дело ваше, я не любопытен.
Закусив, они болтали с полчаса, вспоминая свои встречи в России и за
границей и общих друзей, еще по первой революции. В живых и не в бегах
осталось мало.
- Вы, Астафьев, ушли в науку, от прежнего совсем отошли?
- Да, нельзя оставаться боевым человеком, ни во что не веруя.
Глаза человека в желтых гетрах ушли вглубь, под брови, и он медленно
сказал:
- Ну, по-настоящему веруют у нас немногие, главным образом, дураки и
простачки. Не в том дело, Астафьев. Надо, чтобы было чем жить и за что
умирать; нельзя жить кислыми щами, тянуть эту канитель, утешаться
словоблудием. Пропадать, так уж... Слушайте, я хочу спать. Где вы меня
положите? Я раздеваться все равно не буду.
На перв