отец. И не Загребельный он, а Загре-бей. Я еще до него доберусь. Запрыгает у меня на сковородке! Турок, а раз турок - ищи возле него гарем на сотню женщин! - Каких женщин? - возмутился Гриша. - Свиридон Карпович знает его уже сорок четыре года. Вместе были на фронте. Писатель с женой живет тридцать пять лет. Дети. Внуки. Старый человек. - Старый? Разберемся, зачем ему наша медицина продлила жизнь, почему не умер до сих пор? На войне был? Был. Всех там убивало, а он уцелел? Из ста его однолеток девяносто семь погибло, только трое уцелело. А почему именно он уцелел? Никто не подумал об этом, а Пшонь подумал! Потому что у Пшоня золотая голова! Я еще доберусь до этого писателя! У него одна ручка стоит столько, сколько стоит центнер пшеницы по государственной цене. Это же безобразие! Мы еще разберемся, от чего большая польза - от центнера пшеницы или от писательской ручки! - Все зависит от того, кто пишет ручкой, - спокойно сказал Гриша. - Когда такой паскудный тип, как ты, тогда в самом деле пользы пшик, зато зла не оберешься! Пошли отсюда, товарищ Крикливец, вы свое предупреждение сделали, а уж дальше разрешите действовать нам самим. В Веселоярске народ твердый. Мы за свою правду заставим и за девятыми воротами тявкнуть! И даже не таких, как это шпугутькало. ОСТОЛБЕНЕНИЕ Гриша проводил Крикливца, который поехал в райцентр на "Волге" Зиньки Федоровны, и теперь шел, и, как пишут модные украинские писатели, мысли хаосом клубились в голове, обгоняли друг друга, путались, переплетались, - информации было столько, что переварить ее сразу было совершенно невозможно. "Ну, гадство!" - думал он, снова и снова вспоминая Пшоня, и его поведение, и слова, и нахальство, и угрозы. Гришины кулаки сжимались сами по себе, такая злая сила чувствовалась в них, что разорвал бы в клочья гадов, даже такой толщины, как нога у дядьки Обелиска. Разорвал бы и куски забросил бы в те черные дыры, которыми нас пугают астрономы. Но куда выкинешь Пшоня? Позади загрохотало, загремело, потом рядом с Гришей заскрежетали тормоза, самосвал Давидки Самуся остановился как вкопанный, Давидка открыл дверцу, крикнул обрадованно: - Гри, привет! - Здоров, здоров, ты все гоняешь? - Жизнь требует темпа! Слушай, Гри, ты бы мог прийти ко мне на свадьбу? - На свадьбу? Куда? С кем? - У тетки Наталки в чайной. Мирославу свою привез с каменоломни. - А где же твой братик? - Бросил Мирославу, похитил жену начальника каменоломни и рванул то ли на БАМ, то ли еще дальше. - Не замерзнет ли он там? - Говорят, это такая женщина, что от нее весь снег в Сибири растает! А я услышал - да поскорее в Тахтайку, Мирославу в кабину - и сюда! И вот сегодня и свадьбу хочу сыграть. - Была же у тебя свадьба, - напомнил Гриша. - То было одно, а теперь другое. Вроде как новая жена. Я Мирославу переименую - и все правильно, как говорит мой братик. Село наше вон сколько раз переименовывали! Могу я свою жену хоть один раз переименовать? Ну, Гри, придешь? Там будут все свои, только братва из бригады электриков, которая у нас линию налаживает. Видел, наверное, машину с гнездом? Раз-два - и поднимает человека под самое небо. Мне бы такую машину - деньги лопатой загребал бы! Гриша вспомнил об этих электриках с их машиной и удивился, что до сих пор не подумал о них. А если подумать, если поду... - Так, - сказал он Давидке, - может, я и в самом деле заскочу к тебе на минутку, а ты мне вот что скажи. Это ты привез в Веселоярск нового учителя физкультуры? - Со свиньей? Я. - А ну спрыгни ко мне из кабины. - Да ты что? Бить меня хочешь, что ли? - Не бить, а есть один план. Слезай поскорее! Гриша взял Давидку под руку, поводил его туда и сюда вокруг машины и изложил ему свой план, граничивший даже с гениальным. Первыми заметили что-то необычное доярки, бежавшие к ферме на первое доение. Над Веселоярском стоял сизый осенний туман, не очень теплый, скажем прямо, но еще и не такой холодный, чтобы пронизывал до костей. За туманом, как поется в нашей известной песне, разумеется, ничего не видно, зато он словно бы делает более выразительными все звуки, поэтому в тумане все довольно отчетливо слышно. Звуки же, услышанные доярками, доносились и не из тумана, а откуда-то сверху, будто с самого неба. Над туманом возле чайной тетки Наталки что-то чихало, кашляло, бранилось и угрожало. Однако доярки относились к слишком озабоченным жителям Веселоярска, чтобы прислушиваться к тому, что там доносится из-за тумана. Кто первым прислушался, и от кого распространился слух по всему Веселоярску, и кто взбудоражил все село и собрал возле чайной чуть ли не всех свободных от работы его жителей, теперь уже установить не удастся даже прославленным авторам детективных романов. Было - и нет. Но что все началось с Пшоня - это истина неопровержимая. Потому что именно Пшонь подавал эти звуки, крики из-за тумана, именно он находился между небом и землей, оказавшись там под действием сил загадочных и непостижимых. Проснулся он на рассвете, пошевелился, попробовал одной рукой, попробовал другой, и, как говорил один наш поэт, с перепугу у Пшоня "на лбу заискрилась рапа": он висел между небом и землей. Точнее говоря, не висел, а лежал в чем-то круглом, как гнездо (там даже ветками было вымощено, будто у аистов), ноги торчали вверх с одной стороны, голова с другой, а острый зад провалился в проклятое гнездо и ощущал там каждую палочку и каждый сучок. При всей своей пакостной природе, Пшонь все же принадлежал к той людской разновидности, которая в науке очерчивается термином homo sapiens, потому что каким-то соображением все же располагал, вот и попытался вспомнить, что и как с ним было, начиная со вчерашнего дня. Шофер, привезший его когда-то со свиньей в Веселоярск, пригласил в чайную на свою свадьбу. Почему бы и не пойти, чтобы увидеть, какого благосостояния достигли веселоярцы, а потом сообщить, кому следует, чтобы разобрались, откуда все это у них взялось. Далее Пшонь уже ничего и не помнил: дорвавшись до дармовщины, он без конца наливал и наливал себе сам... И вот теперь это гнездо. Что за гнездо? Что за шутки? Хотят сбить его с панталыку? Сначала отгрызли кусок его исторической фамилии, теперь эта дикая шутка с гнездом. Может, кто-то надеется, что он, то есть Пшонь, заколеблется, пошатнется и спрячется в кусты? Не на того напали! Пшонь, разумеется, никогда не читал Гегеля и ни сном ни духом не ведал, что "шутка должна заключать в себе нечто такое, что может на миг обмануть; поэтому, когда иллюзия растворяется в ничто, душа снова оглядывается назад, чтобы еще раз испытать ее (иллюзию), таким образом, через быстро изменяемое напряжение торопится то туда, то сюда, отчего и происходит колебание". Но, дорогие товарищи, не надо знать Гегеля, чтобы лихорадочно ощупывать то место, где ты оказался на рассвете над туманом после дармовой выпивки с малознакомыми людьми, перед тем изрядно насолив им своим ядовитым пером доносчика. Так вот, Пшонь "через быстро изменяемое напряжение", чихая, кашляя, бранясь, лихорадочно шарил руками вокруг себя и под собой, пока не убедился, что сидит в том самом старом колесе от "Беларуси", которое было вознесено веселоярскими механизаторами на высоченный бетонный столб возле чайной, а потом описано им же самим, Пшонем, в его очередной анонимке. Пшонь должен был остолбенеть от удивления и возмущения, сделав это открытие, но как тут остолбенеешь, когда ты лежишь, задрав ноги, в гнезде из тракторного колеса на высоте не менее пятнадцати метров над землей? Поэтому Пшонь прибег к занятию совершенно естественному для такого мерзкого человека: начал браниться, угрожать, вопить. Именно этот крик и собрал вокруг столба с гнездом (и с Пшонем в гнезде, напомним) веселоярцев, которые сначала только слушали, а потом уже имели возможность и увидеть, а затем и подивиться неистовости Пшоня. Ведь и в самом деле: зачем было поднимать шум? Ну положили тебя в гнездо, ну поспал и проспался, и что из этого? Лежи себе, как у тещи на перинах, и благодари судьбу, что над тобой солнце светит, а вокруг люди спокойные и доброжелательные. Вон греческий схимник Симеон полторы тысячи лет назад залез на столб в сорок локтей вышиной и простоял на нем целых сорок семь лет - и ни маковой росинки во рту, ни звука, никаких жалоб, никаких угроз. Или наш писатель двенадцатого столетия Кирилл Туровский добровольно залез на столб и просидел там до самой смерти - и тоже ничего. Или столпник Никита Переяславский, которого со столба ни сманить, ни стащить не смогли до тех пор, пока в 1186 году не убили, чтобы не раздражал людей своим глупым подвижничеством, разве не может он быть образцом выдержки и упорного спокойствия? Но Пшонь не знал не только Гегеля, но и нашей истории. Что ему история и что он - истории? Единственное, что могло его объединять хотя бы в какой-то мере с давними-предавними столпниками, это разве лишь слово "столп", которое по-гречески читается: "стилитас", очень напоминая привычное нам слово "стилист". Слово это чаще всего применяется к писателям, к анонимкам Пшоня вряд ли оно применимо. Что же касается его ругани, доносившейся из гнезда, то она в самом деле могла бы войти во все учебники злодейской стилистики, и тут автор, к сожалению, умолкает, будучи не в состоянии привести хотя бы один пример из злословии Пшоня, памятуя, что над ним (автором) возвышается целый сонм литературно-критических скоромников. Но автор, заботясь о своих будущих критиках, хочет прийти им на помощь если не в раскрытии словесных структур, которые извергал Пшонь, сидя в гнезде возле веселоярской чайной, то, по крайней мере, в деле классификации этого литературного персонажа. К какой разновидности литературных героев отнести Пшоня? К комическим? Но еще Гегель сказал: "Вообще невозможно внешне привязать насмешку к тому, что не имеет насмешки над самим собою..." Пшонь никогда не знал, что такое смех, зубы он ощеривал только для угрозы, как тигр в клетке, если бы ему предложили не то что станцевать, а лишь посмотреть на шутливый народный танец, он немедленно состряпал бы анонимку о том, что танцовщицы непристойно подбрасывают ноги и двигают бедрами. Тогда что же, может, это трагический герой? Но для этого Пшонь был существом слишком незначительным. Известно, что во всех классических трагедиях герои в конце концов пронзали себя мечами, шпагами, кинжалами и другим холодным оружием. Если бы кто-нибудь предложил Пшоню зарезаться (исходя из его полнейшей ненужности для жизни и для людей), он немедленно настрочил бы анонимку о том, что этим ножом резали селедку, поступающую в сельмаг с перебоями. Ну и так далее... Поэтому Пшонь, подсознательно ощущая, что он не может быть героем ни трагическим, ни комическим, пробует быть зловещим, не учитывая того простого обстоятельства, что украинский народ на протяжении многих веков расправлялся со всем зловещим при помощи испытаннейшего оружия: смеха, хохота, презрения и забвения. Пшонь торчал в гнезде, боялся пошевелиться, рычал и скрежетал: - Безобразие! А эхо в осеннем тумане над степью и над садами Веселоярска насмешливо повторяло: ...азия ...азия ...азия... - Я вам покажу! - скрежетал зубами Пшонь. ...кажу-жу-жу! - издевалось над ним эхо. - Вы у меня запрыгаете! - обещал он в лютом бессилии. ...гаете-гаете-гаете! - смеялось все вокруг. Как видим, у автора не получилось стройной теории новейшей мификологии. От Адама до Пегаса, от поэтов до стилистов, смешалось грешное с праведным, перепуталось. Понятие "рай" теперь не зависит ни от каких высших сил, и кому жить в этом раю, определяют тоже не высшие силы, а те, кто его построил. Гриша Левенец не пошел смотреть на публичное осмеяние клеветника и анонимщика. Если бы он не занимал высокую выборную должность, то непременно оказался бы под тем гнездом на столбе и покричал бы новейшему "стилисту": - Так что? По всему району поползли слухи и трудовые массы всколыхнулись и возмутились? А ну-ка всколыхнись в своем гнезде! Теперь тебе не помогут, как говорил наш великий философ Сковорода, никакие словесные вывертасы!* ______________ * Выкрутасы, увертки, выверты. Гай-гай! Гриша, как ему ни хотелось оказаться сегодня среди веселоярцев и вдоволь посмеяться над пасквилянтом и клеветником Пшонем, вынужден был сидеть на своем служебном месте, успокаиваемый разве лишь многомудрой Ганной Афанасьевной, которая напоминала ему, что в истории еще и не такое бывало. Нужно ли объяснять читателям, что дерзкий замысел водрузить Пшоня в искусственно сооруженное гнездо принадлежал именно Грише Левенцу и что именно он попросил об этом Давидку Самуся. Давидка, несмотря на свою занятость переименованием своей неверной Мирославы, мобилизовал братву, то есть своих знакомых электротехников, а уж те, как говорится, воплотили идею в жизнь. Собственно говоря, Гриша, хотя и не присутствовал на месте происшествия, держал руку на пульсе, он отрежиссировал все события, сделал это незаметно, но точно и, так сказать, изысканно. Когда под столбом, на котором сидел Пшонь, собрались все веселоярцы, которые могли в тот момент собраться там, и когда Пшоневы проклятья, угрозы и выкрики достигли, как выражаются астрономы, апогея, внезапно, будто древнегреческий бог, из машины появился участковый милиционер Белоцерковец, свистнул (к сожалению, не в роговой, по которому так тужит дед Утюжок, а в металлический свисток) и объявил: - Сквернословить воспрещается! А следом за этим прибыла машина электротехников, той братвы, о которой говорил Давидка Самусь Левенцу, подъехала под столб, раз-два - и железное гнездо поползло вверх к тому искусственно созданному веселоярскими механизаторами (для аистов, для аистов, для защиты природы!) гнезду, где неистовствовал Пшонь. А снизу подавали голоса веселоярцы, которые уже (слухи разносятся без крыльев!) знали, что за цаца этот Пшонь и сколько бед накликал он на их село. - Гей-гей! - покрикивали веселоярцы. - Держись за небо, а то упадешь! - Не кричи, а то лопнешь! - Не будет от тебя ни слуха ни духа! Пшонь неистовствовал, а людям внизу становилось еще веселее. Он пугал, а им было не страшно. Он угрожал, а им было смешно. Он пузырился, а веселоярцам было противно на него смотреть. Он ругался, как древний грек перед своими рабами. За рулем машины с механическим гнездом сидел Давидка Самусь. Привез эту чуму в Веселоярск, теперь вывози ее отсюда. Он осторожненько причалил к насесту Пшоня, слегка потряс резиновое колесо, в котором торчал анонимщик, словно бы приглашая: слазь! Пшонь взглянул вниз, протянул длинную ногу к верхней металлической скобе, чтобы попытаться слезть вниз, но скобу Давидка предусмотрительно намылил, и нога Пшоня беспомощно задергалась в воздухе. - Безобразие! - взвизгнул Пшонь. - Где руководство? Я требую на переговоры! - Цепляйся за мое гнездо - и айда! - крикнул Давидка. - Какие тебе еще переговоры! - Выметайся отсюда! - поддержали Давидку веселоярцы. - Чтобы и духу не было! - Улепетывай! Давидка дернул машину, и Пшонь, испугавшись, что так и останется на своем столбе для осмеяния веселоярцев, поскорее уцепился за металлическое гнездо, присел в нем и словно бы затих на какое-то время, но, заметив, что его увозят прочь из села, снова начал кричать. От чайной до Шпилей, за которыми, собственно, заканчивался Веселоярск, скрываясь с глаз, было около двух километров. Давидка вез Пшоня эти два километра медленно, будто на похоронах, и всю дорогу Пшонь разъяренно кричал, брыкался, визжал, проклинал, скрежетал зубами, подскакивал, брызгал слюной. Наконец он понял, что возврата уже не будет, и решил вспомнить о своих правах на личную собственность. - Где мои вещи? - закричал он. - В кузове твои вещи, - спокойно сообщил из кабины Давидка, лихо орудуя рулем. - А моя панамка? - Вот и твоя панамка! - И Давидка подбросил панамку Пшоня, проследив, чтобы она тоже упала в кузов. Вот так и произошло изгнание из рая человека негодного и враждебного, и был он, как писали когда-то наши летописцы, "ужасен и трепетен", но нам это теперь уже все равно... СМЕХ И РАДОСТЬ Веселоярцы демонстрировали сто восемьдесят разновидностей смеха. Как говорил еще гениальный автор "Слова о полку Игореве", "страны рады, грады веселы". Было от чего радоваться и веселиться! Что же касается нашего героя Григория Левенца, то у него радость была двойная. Во-первых, он, хотя и очистил веселоярский рай от позорного порождения ехидны, все же понимал, что применил для этого способ далекий от конституционного, потому написал заявление с просьбой отпустить его на комбайн, возвратив на должность председателя сельсовета многомудрого Свиридона Карповича. Во-вторых, у него была незапланированная встреча с собственной женой Дашунькой Порубай, которая заскочила к нему по дороге с одной фермы на другую лишь для того, чтобы спросить: - Как бы ты посмотрел на то, чтобы я подарила миру еще одного Левенца? Ах, если бы Гриша знал наизусть "Слово о полку"! Тогда бы он воскликнул: "Что ми шумить, что ми звенить далече перед зорею?" Но и не умея цитировать прославленные произведения нашей литературы, он схватил Дашуньку в такие крепкие объятия, что каждый, кто бы это увидел, воскликнул бы вслед за нашим великим предком: "Страны рады, грады веселы". Киев, 1984