! Конец! Дырка исчезает. Зарастает, если хотите, как пуповина после
рождения ребенка. Когда меня нет, я не могу быть чем-то в чем то другом, в
том числе и в себе самом.
-- То есть, вы хотите сказать, что ваше тело...
-- И мое тело, и ваше, и тело любого человека, как мы его видим -- это
всего лишь слабенькая копия той дырки, которую наше действительное "я"
прорезает в окружающей реальности. Это даже и моделью "я" нельзя назвать.
Так, ерунда на постном масле, психофизический параллелизм. Настоящие теории
возникают в чистом разуме, который не что иное как дырка неизвестно в чем,
практика только подталкивает к их открытию, но никак это открытие не
предопределяет. Разум -- это дырка, порождающая теории, вот так!
-- Фриц, вы когда-нибудь были на лекциях Чезаре? Помните, как он
толковал про эпифеноменальность психики? Что, мол -- тело отправляет все
функции, а психика, субъективная реальность -- это всего лишь слабое и
неполное отражение этих функций. Теперь вы все ставите с ног на голову!
-- Франсуа, я ничего и никуда не ставлю, я просто засовываю весь этот
беспредметный спор туда, куда положено -- в дырку. Вообще, дорогой Лефевр, я
не в ответе за всех своих коллег. Наш профессор Спинелли -- добрейшее
существо, но он живет, не просыпаясь, и читает свои лекции, не приходя в
сознание. Но если у Чезаре в голове пусто, как в бутафорском гробу, то это
не значит, что...Ну подумайте, Франсуа, подумайте головой! Если тело
первично, а психика эпифеноменальна, то как объяснить явление смерти?
Тело-то не исчезает, оно только перераспределяется в пространстве. Все те
атомы углерода, кислорода и прочая, с позволения сказать, гадость -- она
протухает, испаряется, но отнюдь не исчезает!
-- Ну да! Материя не исчезает, изменяется лишь форма...
-- А что такое, по-вашему, форма, а, Франсуа? По-моему, форма -- это
скорее не материя, а дырка, но не просто дырка, а набор дырок, и не просто
набор, а ориентированный набор. Понимаете, Франсуа, я ничего нового не
изобретаю, я лишь пытаюсь немного перевернуть этот застарелый картезианский
взгляд на вещи. В объяснении устройства мира можно идти от предмета, но
можно идти и от дырки. И обе точки зрения, я считаю, одинаково равноправны!
-- Вы знаете, Фриц, возможно, Ваша теория вполне логична, но
представьте, как Вы будете объяснять это студентам? Представьте, вот я приду
домой и начну объяснять своей Лоретте, что согласно научным выкладкам она --
всего лишь дырка. Ведь она, наверное, надает мне оплеух и подаст на развод!
-- Ну, согласитесь, ведь в каком-то смысле, она действительно дырка. А
Вы, Франсуа -- тот, кто ее периодически заполняет. Но с другой стороны,
Франсуа, и вы сами тоже...
-- Послушайте, Фриц! Я не гомосексуалист!
-- Да нет, Франсуа, Вы меня не поняли! Я имел в виду все то же: что
первично. То, что мы считаем не дыркой, может быть именно как раз дыркой. То
есть, ничто не запрещает рассматривать предмет, даже остро торчащий,
наименее похожий на дырку предмет, своего рода антипод дырки, как дырку.
-- Фриц! Позвольте Вас спросить, Вы и стоя над писсуаром так считаете?
Лефевр вложил в свой голос немало яда, задавая этот вопрос. Гросскопф
расстегнул брюки и внимательно осмотрел то, что держат над писсуаром, как
будто видел его в первый раз.
-- Вы знаете, Франсуа, я об этом раньше уже думал, правда несколько в
другом контексте. Но как ни смешно -- отчасти это действительно дырка. По
Вашему -- откуда, как не из дырки, берется струя, бьющая в писсуар? Дырка --
она всюду, решительно везде, где есть жизнь!
-- Хорошо, Фриц, замечательно, Вы меня почти убедили. Но ответьте мне
еще на такой вопрос. Является ли церковь дыркой в Боге? Ведь если она не
является, то Бог никак не может знать о тех, кто в ней молится, и церковь --
бесполезна, как любые молитвы или вообще любое обращение ко Всевышнему. Если
же Бог допускает наличие в себе дырок, то значит ли это, что дальше Бога
дырок не бывает, или это значит, что Бог -- сам, в свою очередь, является
дыркой в чем-то другом. Интересно знать, в чем?
-- Ну, по-видимому, можно предположить, что Бог является дыркой в самом
себе.
-- Фриц, Вы уже раньше говорили, что это человек является дыркой в
самом себе. Выходит, что постулат о том, что Бог сотворил человека по своему
образу и подобию, получает теоретическое обоснование: Большая дырка в самой
себе образовала в себе некоторое количество меньших дырок, также являющихся
дырками самими в себе. А являются ли они при этом все еще и дырками в Боге?
-- Да! Без сомнения, да, хотя они могут это не осознавать. Это
очевидно. Вера в Бога интуитивна, и человек волен проецировать образ Бога
куда угодно -- на небо, под землю, в Космос. И при этом человек будет
одинаково прав. Но обратите внимание -- человек может найти Бога,
соединиться с ним духовно, лишь найдя его внутри себя, то есть, там, где они
совмещаются. А ведь это как раз и есть первооснова любой веры. Совместив
себя с Богом полностью, человек сам немного становится Богом, скажем, на
величину той дырки, которой он является.
-- Вы хотите сказать, что Иисус -- это всего лишь дырка в самом удачном
месте...
-- Или в самом неудачном -- зависит от того, как смотреть на вещи...
Кто вообще доказал, что полное совмещение с Богом -- это очень хорошо?
Человек -- дырка в самом себе, потому что знание его некогерентно, он не
представляет себе всех последствий своих действий. То же самое можно сказать
и о Боге -- только масштабы совсем другие. Полное совмещение с Богом не
просто опасно, а крайне опасно! Вы только подумайте -- человек, совместив
себя с Богом, невероятно увеличивает масштаб своих деяний. Ошибка вождя --
это гибель племени. А ошибка Мессии -- это гибель рода человеческого. Вы
посмотрите -- как быстро сориентировались евреи, молниеносно устранили
катастрофу, правда несколько грубовато сработали. И сколько вреда было, тем
не менее, причинено -- посчитайте число жертв религиозных войн и
преследований, число зомбированных прихожан. Маленькая теория вырвалась из
небытия и гуляет по земле, эдакий информационный вирус, заражающий всех
подряд. Люди сами передают этот вирус по наследству, зомбируя своих детей.
Нет -- соединение с Богом крайне опасно! Это неуправляемый процесс. Мы можем
получить от него вовсе не то, что нам нужно...
-- -- Постойте-ка, Фриц, ведь по-вашей теории получается, что Иисус --
не единственный прорыв, Выходит -- второе пришествие, или по-вашему,
совмещение, имеет реальную основу? Или вообще -- Бог и человек -- это, в
принципе одно и то же?
-- Нет, Франсуа, не совсем одно и то же -- устало промолвил Гросскопф,
--
-- Масштабы несопоставимы. Многое, даже самое близкое, недостижимо для
человека, но вполне достижимо для Бога. Вот смотрите: я не знаком с вашей
женой Лореттой, Вы мне ее так и не не представили на пикнике, где я видел ее
единственный раз. Может ли для меня Ваша Лоретта являться дыркой... да не
сжимайте Вы кулаки, Франсуа, я же совсем не это имел в виду! Я хотел
сказать, что человек -- это дырка не только актуальная, но и виртуальная,
или вернее, потенциальная дырка. Но не то и другое одновременно. Человек --
это маленькая дырка из кое-чего кое в чем, далеко не во всем. А Бог -- это
дырка из всего во всем. Разница только в количестве и в осуществимости. Ваша
Лоретта для меня достижима лишь потенциально, а реально, скорее всего,
недостижима. А для Бога достижима и дева Мария, и ваша Лоретта, и любая
другая дырка. Для человека -- дырка или есть, или ее нет, а для Бога -- это
все равно. Бог -- это все дырки, которые были, есть и будут, он сам их
создал, они -- его часть, и они в полном его распоряжении.
-- Тогда, Фриц, мы может быть, когда нибудь все-же поймем Бога?
Профессор Гросскопф сложил калькулятор в карман, достал платок,
легонько сморкнулся и протер очки уголком платка.
-- Нет, Франсуа, это исключено.
-- Почему?
-- Да потому, что Бог -- это еще и все те дырки, которых никогда и ни в
чем не было, нет и не будет! И для него нет разницы между теми дырками,
которые есть в реальности, и теми, которые только могли бы быть, но их не
было и не будет никогда! Вы это понимаете -- никогда!!!
Последняя фраза почему-то прозвучала очень трагично. Ученые надолго
замолчали.
-- Застегните штаны, коллега -- сказал наконец Лефевр и снова тяжело
замолчал, опустив голову на грудь.
Гросскопф внимательно осмотрел то, что все это время свисало из его
расстегнутых штанов, и зачем-то решил пересчитать на нем суставы. Суставов
не оказалось вовсе, и профессор разочарованно застегнул штаны и молча уселся
на стул. Лефевр, тоже не говоря ни слова, сел за свой дисплей. Гросскопф
вернулся к своему компьютеру и выхерил из отчета корень из трех -- он ему
почему-то перестал нравиться.
Назавтра в лабораторной стене дырки уже не было, На этом самом месте
висел аккуратный хаб в сплетении проводов и хитро, чуть-чуть интимно
подмигивал неоновыми лампочками. Профессор Гросскопф склеил из бумаги
маленькую ленту Мебиуса, повертел ее перед очками и раздумчиво сказал:
-- Вот смотрите, Франсуа, лента Мебиуса -- односторонняя поверхность, а
дырка в ней все же имеется. То есть, эта лента -- дырка сама в себе. Ее
можно рассматривать как простейшую модель субъективного мира человека и даже
как модель Бога. Что вы думаете по этому поводу, коллега?
Профессор физики Франсуа Лефевр угрюмо отмолчался: сказать ему было
решительно нечего.
Метрическая система мер
Французский метр завоевывал европейский континент, не пощадив даже
Британии с ее пинтой. Альберт Эйнштейн к тому времени еще не родился, и
поэтому некому было образумить французов и сказать, что результат измерения
зависит не от размеров измеряемого объекта, а от от намерений измеряющего
субъекта . Сократ же к тому времени уже умер, успев только сказать, что
человек есть мера всех вещей, но не сказав самого главного -- как укладывать
человека при измерении вещей: вдоль вещи или поперек. Люди того времени были
очень конкретны, и метр представлялся им не абстрактной единицей измерения,
а шершавым деревянным бруском с делениями, нанесенными химическим
карандашом. Простой польский крестьянин и вовсе не мог представить себе
метр, ибо его душа состояла всего приблизительно из тридцати сантиметров --
тридцати неструганых занозистых брусочков, большая часть которых была
привязана к дому и к натуральному хозяйству. И только два, пусть еще
нескладных, суковатых метра величественной души польского ученого Николая
Коперника располагались на крыше в любую погоду, где он разглядывал солнце,
луну, звезды и другие небесные тела в примитивный телескоп, построенный из
дождевой трубы и бычьего плавательного пузыря. Он думал о прошлом, настоящем
и будущем, о том, что настоящее -- это всего лишь место, где будущее
затаптывает следы прошлого, и от этого пыль поднимается столбом и заслоняет
небесные тела от взоров ученых. В это самое время другие ученые роются в
этой пыли, выкапывают окаменевшие кости доисторических рептилий и по ним
точно восстанавливают место, время и детали исторических событий, таких как
распятие Христа, взятие Бастилии и Трафальгарская битва. Другие ученые
выкапывают нехитрую утварь прошлых столетий, такую как золотые украшения,
гробницы, мумии, скафандры пришельцев, ковбойскую шляпу Мономаха, фрески,
свернутые в пыльные рулоны, и многое, многое другое. Коперник вспомнил, что
так и не побывал на докладе группы археологов, нашедших прекрасно
сохранившуюся противотанковую мину. Доклад не состоялся в связи с тем, что
ученые не смогли сохранить бесценный экспонат. Стоя на крыше, Коперник
поеживался от холода и утешал себя тем, что ему не так жарко как коллеге
Джордано Бруно. В то время как одни ученые по костям и черепкам пытались
восстановить прошлое, а политики -- склеить его с настоящим, Коперник
вычислял по траекториям небесных светил будущее планеты Земля, и ничего
хорошего в этом будущем не находил, что впрочем, совпадало с исследованиями
археологов, согласно которым от древних рептилий остались одни лишь
окаменевшие кости, от Трои -- золотые украшения, от Помпеи -- пепел, а от
многого чего другого и вовсе ничего не осталось. Все это доказывало, что
французы изобрели свой метр в высшей степени зря, потому что что им не
меряй, все равно оно от этого никак прочнее не станет и дольше на Земле не
продержится. Впрочем, французы всегда были вздорными людьми, не в пример
англичанам, которые изобрели пинту не по вздору и не по праздности, а по
здравомыслию, потому что надобно же человеку знать, сколько ему положено
выпить, чтобы не думать о мрачных перспективах и ждать своего конца весело,
с удовольствием, ну и не без пользы, конечно.
Я больше не летаю во сне
Я больше не летаю во сне, и наверное никогда не полечу. В детстве я
летал во сне очень-очень часто, почти каждую ночь. Мои полеты почему-то
всегда происходили в какой-то школе, не в нашей, но очень похожей на нашу.
Эта школа была совершенно пуста, и когда я шел по ее коридорам, всюду
порхало и трепетало эхо от моих шагов. Я летал по пустым рекреациям, по
актовому залу, залетал порой в спортзал, где был высокий потолок, и на этом
огромном потолке были вкривь и вкось прилеплены грязные светильники с
пыльными люминесцентными колбами, а еще висели деревянные кольца, похожие на
большие бублики, и толстые лохматые канаты. Нет, сначала, наверное, надо
рассказать, что я делал, чтобы взлететь. Это было не очень просто. Надо было
поджать что-то в животе и осторожно и плавно начать двигать ногами, не
совсем так, как на велосипеде, но похоже. И даже не так: дело было не во
внешней сути движений, а в их пластике, в их внутренней наполненности. Мне
никогда не удавалось повторить этих движений наяву. Иногда я и во сне не мог
выполнить движения правильно, и тогда я не мог взлететь. Уже сравнительно
недавно я ходил к китайскому мастеру заниматься ушу, и один раз на занятии я
понял, что некоторые движения из тех, что мы разучивали, напоминают мне о
моих детских полетах. Так вот, я начинал делать эти движения, и мое тело
каким-то образом повисало в воздухе, не теряя при этом своего веса. И если я
правильно и скоординированно двигался, то я успешно взлетал под самый
потолок. Почему-то я почти всегда летал по совершенно безлюдной школе. Наяву
я иногда писал на школьных стенах всякую ерунду, но почему-то я ни разу не
додумался во сне, что можно писать на потолке. Я обследовал все, что было
наверху -- лампы, вентиляционные решетки, датчики пожарной сигнализации,
слуховые окна и прочие штуковины, которые принято помещать под потолком.
Очень часто я цеплялся за эти предметы, иногда ударялся, не больно, но
неприятно, и в конце концов мне это надоедало, и я ужасно хотел вырваться
наружу и полетать там, высоко и свободно. Но я никогда не находил выхода.
Примерно раз в месяц мой ночной полет был поистине ужасен. В школу вдруг
приходили все те, кто в ней учился, и устраивали на меня большую охоту. Меня
гнали всей школой вдоль меловых потолков и уродливых стен, покрашенных
коричневой половой краской с пупырышками. Я спасался от своих мучителей,
летя впритирку к потолку, прячась за колонны, обдирался в кровь о верхние
перекладины высоченных дверных проемов. Меня настигали, в меня летели
грязные тряпки из туалета, жеваная бумага и просто плевки, меня пытались
достать ручкой от швабры и багром с пожарного щита. Мне стоило бешеного
напряжения удержаться в полете и избежать юных линчевателей, гнавшихся за
мной с искаженными от ярости и от зависти лицами. Я пытался улететь от них,
улететь вон из этой проклятой школы, я лез в какие-то маленькие окошечки и
не пролезал, я пытался отодрать вентиляционные решетки, но они не
поддавались. Окна и двери были почти все закрыты, а если я видел открытый
выход, -- дверь или окно -- то там уже стоял один из загонщиков, готовый
схватить меня и держать, пока вся стая не подбежит и не растерзает. Однажды,
уже совсем взрослый, я ловил синицу, запертую в вагоне электрички. Из этой
маленькой птицы исходило столько страха и отчаяния, что я неожиданно
вспомнил свой давно забытый детский ночной кошмар. Я поймал синицу и
выпустил в воздух, пронизанный железнодорожными гудками и грязный от
тепловозного дыма. Глядя, как она в панике улетает прочь, я вдруг до боли
ярко вспомнил свои детские полеты и понял, что эта синица уже никогда не
будет прежней беззаботной синицей, какой она была до этого рокового вагона.
Мои детские ночные полеты прошли вместе с детством, и я уже начал
забывать, как это делается. Но однажды мне вдруг, уже совсем взрослому,
опять приснился летучий сон. А потом еще и еще, и вскоре я опять начал
летать с завидной регулярностью. Теперь я летал над открытой местностью, вот
только отрываться от земли стало сложнее. Очень часто я зависал на метр от
земли и не мог подняться выше. Случалось, что меня вдруг поворачивало в
воздухе, и я очень мягко и плавно опускался спиной на землю, но ни разу не
ударился больно. Иногда мои полеты были восхитительны. Как правило, мне
снился незнакомый или почти незнакомый городской район. Это всегда был район
новостроек с многочисленными пустырями, усеянными битым стеклом, ржавой
проволокой и прочей дрянью, с черными оконными проемами недостроенных
зданий, с длинношеими кранами и деревянными переносными заборами,
отгораживавшими строительные площадки. Погода всегда была солнечная, и
солнце стояло довольно высоко, как будто было где-то 11 или 12 часов утра.
Нет, солнце не просто сияло, оно было ослепительным, оно брызгало из битого
стекла, вкрапленного в кучи строительного мусора, его лучи плясали по
неровному асфальту, отражались в редких оконных стеклах, отблескивали в
провисших проводах и тускло вязли в черных котлах, где топилась смола для
крыш. Я шел по этому бугристому асфальту, цепляясь ногами за деревянные
обломки, щебенку и ветошь, щурился на солнце, смотрел на недостроенные
многоэтажки снизу вверх, и вдруг что-то говорило мне: пора! И я мягко и
осторожно взлетал, обычно не выше шестого этажа. Я никогда не смотрел сверху
на весь район, и не мог представить его себе с высоты птичьего полета. Как
правило, мое внимание было приковано к близлежащим объектам, мимо которых я
пролетал: верхние этажи строящихся зданий, краны, верхушки деревьев. Я часто
смотрел вниз, выбирал небольшой участок улицы или двора и изучал его сверху
так и эдак. Удивительно, но в районах, над которыми я летал, никогда не было
ни людей ни машин. Да что там! Не было даже кошек и собак. Я был там
совершенно один. Если мне и удавалось заметить машины, то это всегда были
неуклюжие грузовики и самосвалы, и они всегда печально стояли со сдутыми
шинами и разбитыми фарами. Очень редко мне удавалось увидеть сверху людей.
Это всегда были строительные рабочие, и они спали мертвым сном на лежащих
навалом досках, а рядом валялись опорожненные бутылки из-под водки и пива.
Так продолжалось долго, и хотя летать было очень приятно, все-же под конец
полета, наряду с радостью свободного парения в воздухе, возникало ощущение
тоски, пустоты и незавершенности, бесцельности моего полета. Мой полет
никогда и никуда меня не вел, и район этот все никак не достраивался. Но со
временем в него стали забредать люди. Неизвестный организатор моих ночных
бесплатных полетов стал пускать на мой полигон случайных прохожих, и они шли
по замусоренному асфальту, обходя выбоины и ямы и размахивая руками и
сумками. Они никогда меня не замечали. Тщетно я пытался обратить на себя
хоть малейшее внимание. Я делал виражи над их головами, я нагло пролетал
перед самым их носом. Все было бесполезно. Ни разу ни одна голова не
повернулась в мою сторону. Постепенно я все больше и больше приходил в
отчаяние. Прежде чем уснуть, я тщательно обдумывал, что я буду сегодня
делать, чтобы привлечь к себе хоть какое-то внимание. Я пробовал кричать, но
мой нелепый крик был слаб и тонок, и вибрирующий воздух хлестал меня по лицу
и заглушал мой крик. Иногда меня подмывало купить в спортивном магазине
большой матюгальник-мегафон и положить его себе под подушку. И если я его не
купил, то не потому, что осознал всю глупость и несуразность этой затеи, а
только потому, что побоялся, что в нужный момент он мне все-равно не
приснится. Неведомый устроитель моих ночных полетов делал, видимо, то, что
считал нужным. Он явно хотел мне что-то сказать, быть может, предупредить о
чем-то, но я никак не мог понять, о чем. Однажды он раздобрился, и я часа
полтора летал над неизвестным украинским хутором, с мазаными известкой
стенами изб, цветущими яблонями, уютными плетнями и деревянными скамеечками.
Сияло яркое солнце, и на неасфальтированных улицах блистали лужи, отражая
кусочки неба. Один раз мое внимание привлекла высокая голубятня, обтянутая
мелкой сеткой. Я облетел ее несколько раз и все слушал, как внутри
переговариваются голуби. В руках у меня была головка спелого подсолнуха, и я
лузгал на лету сырые семечки и сплевывал кожуру вниз. Проснувшись, я никак
не мог понять, как же это успел созреть подсолнух, если яблони еще даже не
отцвели. Потом меня вновь вернули на мой строительный полигон. Он стал
заметно чище. Здания, в основном, достроились, и по улице теперь всегда
ходила густая толпа народа. Машины, правда, еще не ездили. Но меня
по-прежнему не желали замечать, хотя я несколько раз ухитрился довольно
громко завопить, даже и без матюгальника. Все было напрасно. И однажды,
ложась в постель, я твердо решил: будь что будет, но сегодня ночью я наконец
улечу из проклятого микрорайона с равнодушными к моим полетам обитателями. И
я действительно улетел из него, я летел над незнакомой частью города, где
ездили машины и трамваи, ходили люди, бегали кошки и собаки, и чувствовал,
как счастье буквально распирает меня. Вырвался! Свободен! Я снизился и
победно пролетел над оживленной улицей, но и здесь никто, решительно никто
не желал замечать летящего гражданина, как и всегда. И тогда я решился на
последнее средство. Я решил влететь через окно в первое попавшееся здание и
приземлиться у кого-нибудь прямо под носом. Пусть только попробуют тогда
меня не заметить! И я влетел в это первое попавшееся окно. Это было очень
большое окно, и оно мне показалось странно знакомым. И зал, в который я
влетел, был тоже не маленький. Я не мог не узнать его. Ну конечно, это был
спортзал той самой школы моих давних детских полетов, и все мои гонители
были в сборе. На мгновение давно позабытый ужас объял меня. Но все стояли
спокойно, и никто меня не замечал. Ужас мой прошел, и я вспомнил, что я
давно уже взрослый, что я умею постоять за себя, и я спустился вниз, к ним,
чтобы помириться с ними, простить им все прошлые обиды и спросить, не стал
ли я летать хуже, чем раньше. И вот, я спустился, и помотрел им в глаза и
... не увидел глаз. У всех у них, у всех, без исключения, на глазах были
ужасные бельма, а у некоторых вместо глаз были чудовищные заросшие шрамы. Те
же, у кого глаза были на вид нормальные, невидяще уставились перед собой.
Боже мой! Все они были слепыми! И там, на стройплощадках, мне никогда не
приходило в голову внимательно взглянуть людям в глаза. Но даже еще не
проснувшись, я уже понял, что то, что мне показали мне во сне, как глаза
этих людей, на самом деле это были их души. И теперь, наконец, мне стало
ясно, что хотел мне сказать мой неизвестный руководитель полетов. Я понял,
что пока я только уходил в отрыв, меня еще видели и пытались остановить на
взлете, чтобы подровнять под всех, чтобы навсегда выбить из меня способность
и желание летать. А когда я оторвался от слепой стаи достаточно далеко, я
уже не смог к ним приблизиться, и меня просто перестали замечать. Вот я и
летал во сне все прошедшие годы, так же как и жил наяву -- в полном
одиночестве. С этой мыслью я проснулся, сел на кровати и понял, что я теперь
все понял, что он, наконец, сказал мне все, что хотел сообщить, и что мои
полеты, следовательно, закончены. И я не ошибся. Вместе с окончанием полетов
во мне исчезло желание бескорыстно познавать мир, тратить силы на
интересные, увлекательные, хотя и бесполезные вещи. Исчезло очарование
миром, исчезла романтика, умерла часть моей души. Я больше не летаю во сне,
и наверное, никогда не полечу. Впрочем, нет. Иногда, бывает, мне снится
самолет, в котором я лечу вместе со всеми остальными, и он никогда не может
толком взлететь, он скрежещет по уличному асфальту и путается в
троллейбусных проводах. Часто нам всем приходится выпрыгивать из салона
прямо на мостовую и толкать наш самолет или тащить его по улицам, переулкам
и проходным дворам. Особенно трудно протаскивать его сквозь арки домов --
очень мешают крылья. Но это уже совсем другая история.
Мудрость и печаль
"Во многой мудрости много печали". Наимудрейший наш Создатель делится с
нами, его творениями, своей безмерной печалью гораздо охотнее, чем своей
безграничной мудростью, и к сожалению, мудрость приходит к нам гораздо
позже, чем печаль. Вернее даже, что Создатель разговаривает с нами на языке
радости и печали, только печали неизмеримо больше чем радости. А мудрость
добываем мы сами, пройдя через все печали. И моя душа в том не исключение, и
твоя тоже, а если ты считаешь, что твоей души это не коснулось и не коснется
никогда, то ты, должно быть, еще толком ею не пользовался. А может быть, ты
не миновал еще той счастливой поры, когда все дается даром, когда сердце
радуется солнцу, ветру и юным забавам и мучается от неясных и
неудовлетворенных желаний, душа созерцает вечность, а ум всерьез считает,
что стареют и умирают только согбенные, морщинистые и скучные люди, имя
которым -- старики. Но вот юность уступает дорогу молодости, вечность и
безмятежность навсегда покидают душу, а прежние радости не становятся так
желанны как раньше. Ты продолжаешь суетиться, спешишь жить, но все больше по
инерции, и чем дальше, тем больше искушает тебя желание остановиться и
подумать о смысле всего с тобой происходящего, о том, что это за странный
мир, в котором ты живешь, о том, что это за странный мир, который внутри
тебя, желаниям и капризам которого ты служишь.
Ну что же, значит пришло и твое время переступить черту, и ты однажды
остановишься на минуту, закроешь глаза и подумаешь о судьбе и о душе своей.
Наступит миг странного просветления, и ты поймешь, что молодость твоя
прошла, а если не прошла, то пройдет совсем уже скоро, и ты успокоишься. Но
в успокоении не найдешь ты радости, а в радости -- успокоения. Дела твои,
казавшиеся столь интересными и значиnтельными, покажутся тебе пустыми
хлопотами муравья, пытающегося вырваться из-под стеклянной банки. Ты вновь и
вновь оглядываешься, мечешься, ищешь пути и тропинки, идешь по ним, расходуя
время и силы, но в конце пути натыкаешься все на то же стекло. Ты
возвращаешься в исходную точку помудревшим, но время твое тает. Ты накопил
опыт, и опыт твой дает тебе возможность быстрее и легче идти. Да только куда
и зачем тебе идти, если ты знаешь уже наверное, что в конце всюду одно и то
же? Счастлив муравей, суетящийся под стеклянной банкой, который не понимает
и не знает, на ЧТО он наткнулся своими усиками и лапками. Но ты не муравей,
и, к сожалению, поймешь это довольно быстро. И тогда застынешь ты в
оцепенении и обнаружишь поразительное сходство мира наружного, того, что
призрачно существует под невидимым стеклянным колпаком, и мира внутреннего,
реального мира твоей утомленной души. Действительно, ведь так же
путешествуешь ты и по своей душе как и по миру -- то на машине с открытым
верхом, то в закрытом наглухо лимузине, то на трескучем мотоцикле, то на
самолете, а то и пешком наудачу. Ты ищешь интересные места, исследуешь их,
наносишь на карту, и наконец, поразвлекшись на славу, возвращаешься домой.
Так же как все, рано или поздно ты обнаружишь, что не все в порядке у тебя
дома, что в нем стало скучно и неуютно. Так же как и все, ты тогда вновь
покинешь неуютный дом и побежишь искать забвения в места былых утех. Но что
это? Оказывается, что и там все странным образом изменилось. Города
обезлюдели, и ты стучишься в запертые двери мрачных домов, но никто тебе не
открывает. Только магазины все как один открыты, но продавцы прячут от тебя
глаза, и лица их мрачны и неприветливы. Раньше тебе приходилось здесь все
покупать, и ты радовался каждой покупке. А теперь тебе предлагают товар
бесплатно, но он кажется тебе таким серым и убогим, что ты не хочешь ничего
взять. Ты обращаешь взор вверх и видишь, что пропало солнце и облака, и небо
стало ртутно-свинцового цвета. Исчезли цветы и зелень, заржавели рекламные
щиты. Некогда бившие фонтаны сухи и забиты пылью. И легкомысленные
легковушки с мотороллерами пропали с дорог и улиц. Остались лишь угрюмые
грузовики, которые несутся, лязгая и громыхая. Они взметают за собой пыльные
смерчи, и смерчи эти кружат обрывки писем от тех, кто тебя любил. "Прощай,
прощай навсегда" -- написано на этих обрывках. Ты слышишь с небес рокот и
жужжание. Это завис на тобой громадный черный вертолет, и динамики его
разносят голос: "Покинуть, немедленно покинуть зону бедствия!". Вертолет
спускается все ниже, голос из динамика все громче и настойчивее, и лопасти
со свистом и грохотом рассекают воздух. И тогда ты в страхе поворачиваешься,
как в страшном сне и бежишь -- бежишь со всех ног из столь странно
изменившихся, некогда веселых и гостеприимных мест своей души обратно домой,
надеясь найти там защиту и надежное прибежище. Но не тут то было. Пока ты
отсутствовал, в твой дом тоже пришла беда. Орудия скорби во всю хозяйничают
в том месте, где ты вырос и провел свою юность. Приземистый темно-зеленый
экскаватор роет в твоем дворе бесчисленные траншеи, а высоченный серый
бульдозер безжалостно сносит надворные постройки, каждый гвоздик которых был
тебе как родной. Все это на твоих глазах превращается в дрянной сор, и
бульдозер сбрасывает его во рвы и траншеи, закапывает и уминает гусеницами.
Ты мечешься взад и вперед, пытаясь остановить ужасные машины, но наконец
усталость и безразличие одолевают страдание, и ты заходишь в опустевший дом,
садишься у окна и уже отчужденно смотришь, как экскаватор выворачивает из
твоей души обрывки ржавых труб и обветшавших проводов, а бульдозер сваливает
в образовавшиеся рвы хлам и всякую дрянь. Но вот ты не выдерживаешь, ты
высовываешься из окна по пояс и исступленно кричишь из последних сил:
"Прекратите это! Я не хочу! Я не могу этого видеть! Прекратите
немедленно!!!". И безжалостные механизмы вдруг разворачиваются со своими
ковшами и ножами и обращают к тебе тупые удивленные морды, пахнущие железом
и гарью. "Как?" -- удивляются они -- "Разве не ты сам нас вызвал?". "Нет!",
-- отчаянно орешь ты в их металлические хари -- "Я не делал никаких заказов!
И я ничего не платил за вашу работу!". "Да, ты не не заказывал нашу работу",
-- уныло и печально соглашаются они, сопя выхлопными трубами. "Но ты сделал
все, чтобы мы пришли. И вот мы пришли. Мы не могли не прийти. И ты уже
платишь за нашу работу". И жуткие механизмы разворачиваются, чтобы пойти в
последнюю атаку и смести без следа опустевший дом твоей юности, в котором
еще не выцвели фотографии и не истаяли до конца запахи твоих возлюбленных.
Вот он и настал, момент истины. Только теперь ты поймешь правду жизни
сполна. И ты вдруг, неожиданно для себя перестанешь кричать и суетиться. Ты
выпрямишься, развернешь плечи и сделаешь спокойный глубокий вдох. "Дайте мне
пять минут", -- попросишь ты железных монстров торжественно и печально, и
они покорно отойдут, чтобы дать тебе попрощаться. И тогда ты сложишь
последние пожитки и любимые фотографии в тощий рюкзак, посмотришь в
последний раз на то, что ты так крепко любил и так мало ценил, и отправишься
странствовать по дорогам трезвого опыта, скучного расчета и горькой зрелости
души. Найдешь ли ты где нибудь приют? Расскажешь ли кому-нибудь свою
грустную повесть? Вернешься ли еще когда-нибудь на родное пепелище? Может
быть, долгий путь закалит тебя, и ты вновь обретешь утраченную вечность? Что
ж, возможно. Только не спрашивай меня, когда и как она к тебе явится. Я ведь
и сам еще не прошел по этой дороге до конца, и ничего об этом не знаю.
Тело и душа
Тело встает в 7 утра, спотыкается о простыню, елозит зубной щеткой по
кислому рту, глотает скудный завтрак и бредет на работу, не разбирая дороги.
Душа просыпается на середине пути и испуганно таращится спросонья. Ей
страшно и противно. Опять ее тащат неизвестно куда и неизвестно зачем. И так
каждый день, кроме выходных. Тело приходит на работу и начинает говорить
слова. Душа пытается понять, есть ли души у тех, кто слушает. Убеждается,
что они вроде бы есть, но находятся примерно в такой же кондиции. Слова
вскоре иссякают. Тело погружается в чтение бумаг, потом втискивает лицо в
монитор и начинает барабанить пальцами по клавиатуре. Душа скучает, и
зябнет. Завернуться бы в плед, но укрыть некому. Душа вспоминает, что кошка,
наверное, спит сейчас на своей любимой подушке, уютно свернувшись калачиком
и обернув нос хвостом. Душе завидно и тоскливо. Двери открываются и
закрываются. Кабинет наполняется людьми и опять пустеет. Потом опять
наполняется и опять пустеет. Наполняются папки для бумаг. Наполняется
мусорная корзина. Звонит телефон. Тело говорит в пластмассовую трубку
бесцветные слова. Какие -- душа не вникает. Надоело. Душа мучается и
тоскует. Потолок белый и ровный. Ах, если бы в нем была хоть одна щелочка! В
нее заглядывало бы солнышко, а иногда капал дождик. Телу это вряд ли бы
понравилось. Ну и что? Да плевать на него, как ему на меня, в конце то
концов. Когда-то жили весело и дружно -- душа в душу, или вернее, душа в
тело, а теперь, как разведенные супруги, которым некуда податься и
приходится поневоле делить жалкие метры. День тянется бесконечно, но
проходит с неимоверной быстротой. Постепенно замолкает телефон, бумаги
убираются в столы. Тело чему-то радуется. "Странно, как это оно одно, без
меня научилось", -- думает душа. Ах, да, понятно. К шефу не вызвали. Значит,
нагоняй не дадут. В крайнем случае, завтра... А может, и вообще забудет.
Раньше так уже бывало... Ну ладно, радуйся, тело. Душа начинает размышлять,
отчего это ей так мерзко и жалко, когда тело трясется на пороге, прежде чем
зайти к шефу в кабинет, и пытается понять, чего ей больше -- мерзко или
жалко. Пожалуй, поровну, или, точнее, когда как. Тело начинает поглядывать
на часы, затем прибирает стол, одевается и выходит за порог. Тело несется
домой с удивительной энергией, сбивая с ног прохожих и небольшие киоски.
Тело не замечает времени года и чахлой городской природы. Оно замечает
только температуру, скорость ветра и наличие осадков. Когда надо, открывает
зонт или поднимает воротник. По дороге тело заходит в магазины и наполняет
сумку банками, свертками и пакетами. В них лежит еда. Из-за нее тело и
встает с утра и идет на работу, не разбирая дороги. Ну что ж, и ему нелегко,
и его понять можно. Душа, впрочем, так давно некормлена, что голод ее уже не
мучит, а только тоска. Последний раз тело сводило ее в консерваторию пять
лет назад, а в театр -- наверное, уже лет десять с гаком. Тело приходит
домой, сжирает обед без вкуса и толка, и рухает на диван стремительным
домкратом. Тело расслабляется, а душа по-прежнему как в тисках. Душа с
ненавистью смотрит на пульт дистанционного управления и с тайным вожделением
и печалью -- на книжный шкаф. Но нет -- раздается щелчок, и тело начинает
пялиться на разноцветный экран. Ну вот, опять реклама. Душу сводит жестокая
судорога. Телу тоже ненамного лучше. Оно кривится, ерзает, наконец
задремывает. Душа, напротив, понемногу просыпается и оживает. Вспоминает,
что когда-то вокруг был широкий мир, пели птицы, дул упругий ветер, и облака
неслись по небу сами по себе. Появляется вдруг надежда, просыпаются неясные
желания. Все кажется вполне поправимым -- стоит только захотеть! Но тут тело
на минуту просыпается, чтобы постелить несвежую постель и уснуть
окончательно. Мечты обрываются, тело швыряет на пыльное кресло майку и
трусы, гасит свет и со стоном засовывает голову под подушку. Душа осторожно
вылезает из-под одеяла и садится у изголовья. Долго и укоризненно смотрит на
тело. Наконец, услышав переливчатый храп из-под подушки, ненадолго отлетает
в мир грез -- единственное, что у нее еще осталось.
Диверсия на военном складе
Выдержка из Устава караульной службы:
"Стоя на часах, часовой должен смотреть впереди себя, в направлении
нападения вероятного противника, и не моргать или моргать как можно реже.
Стоя на часах, запрещено курить, распивать спиртные напитки, играть на
музыкальных инструментах и одалживать табельное оружие посторонним лицам.
Часовому не рекомендуется справлять большую и малую нужду без необходимости.
В случае возникновения настоятельной необходимости, необходимо перед
временным оставлением поста подать условный сигнал ракетой, используя
цветовой код, соответствующий ситуации. В случае малой нужды используется
ракета желтого цвета, а в случае большой нужды -- темно-коричневого".
Рядовой Тюрбанов стоял на часах. Часы пробили двенадцать раз. После
двенадцатого удара рядовой Тюрбанов вынул из кармана маленький косячок и
закурил. Сзади подполз диверсант и ударил рядового Тюрбанова по голове
телефонной трубкой, заранее срезанной с телефона-автомата. Рядовой Тюрбанов
взял трубку и сказал "алло" на ломаном русском языке. Диверсант споткнулся о
бродившую рядом свинью и уронил в грязную лужу зажигалку, которой он
собирался поджечь важный военный склад. Рядовой Тюрбанов сказал в трубку
"есть, товарищ полковник!" на ломаном русском языке и повесил трубку между
бровей диверсанта. Диверсант сказал на чистом русском языке "ты что ж
делаешь, сука!" и упал рядом с зажигалкой.
Выдержка из Учебного курса диверсанта-вредителя:
"Диверсант должен чинить противнику всяческий вред при каждом
удобном случае. Необходимо не оставлять никаких следов своего присутствия,
так чтобы у противника сложилось полное впечатление, что ущерб понесен в
результате его собственного головотяпства. В последующем руководство
противника накажет и отстранит от руководства наиболее организованных и
боеспособных командиров, что по статистике составляет 94.5% действительного
ущерба, нанесенного диверсантом. В случае опасности обнаружения и
разоблачения, диверсант должен быстро упасть на землю, слиться с окружающей
поверхностью, и незаметно для противника быстро уползти в неизвестном
направлении".
Рядовой Тюрбанов подобрал зажигалку и, докурив косячок, плюнул мимо
окурка и бросил его прямо в важный военный склад. Вскоре из склада пошел
густой дым. Диверсант очнулся, посмотрел на дым и пополз докладывать о
выполнении задания. Рядовой Тюрбанов тоже посмотрел на дым и попятился
назад. Пятясь, он споткнулся о бродившую рядом свинью, и упал, ударившись
головой об телефонную трубку. Свинья тем временем забралась в важный военный
склад и почухалась об огнетушитель, стоявший в заднем проходе. Диверсант
увидел, что дым из склада перестал идти и пополз назад выполнять задание.
Диверсант дополз до лужи, но зажигалки там не нашел и решил, что ее съела
свинья. Вражеский секретный спутник-шпион сделал рентгеновский снимок
свинячьего желудка, но зажигалки также не обнаружил. Рядовой Тюрбанов
очнулся, поднял телефонную трубку и на ломаном русском языке попросил
диверсанта позвонить в пожарную часть.
Выдержка из Методического пособия по пожаротушению и спасению
пострадавших из огня:
"Длительн