Лицо его было не по-здешнему
загорелым и обветренным.-  Не  хотите к нам? Здесь скучно -  по сравнению  с
нашими  просторами.  Тут  все  замызгано,  заезжено  - поэтому,  наверно,  и
беситесь: развернуться негде.  Я ему  то же самое сказал,  а он мне: я здесь
останусь, докажу им свою правоту. А  мне кажется, он работать не хочет - вот
в чем беда... Поедете? У вас с ним вроде любовь была? Короткая?
     - Он и это рассказал? - Она недовольно качнула головой, но пообещала: -
Поеду - для вас хотя бы.
     - Правда? Если  будете  в Аргентине, приезжайте,- приободрился он.- Вот
моя карточка.
     - Если буду, непременно  заеду,- пообещала она и поехала  в  Марсель  к
Огюсту: как-никак, первый любовник - почти что родственник...
     Огюст  встретил   ее   на  дебаркадере,  у  которого  стоял   сухогруз.
Немногочисленная команда разошлась, он  один ждал ее: она сообщила ему время
приезда. Она не обрадовалась  встрече,  да  и  он, хоть и изобразил на  лице
противоположные  чувства,  оставался раздраженным  и  злым,  каким был до ее
появления.
     - Смотри,  в какую дыру засунули! - с места  в карьер начал  жаловаться
он,  показывая  ей  одно  за  другим помещеньица пароходика,  стоявшего  без
груза.- Знаешь,  что они мне  в вину вменили?! Не  догадаешься! Что я ввел в
заблуждение партию, когда написал, что ушел из флота лейтенантом, а  на деле
был мичманом!  Ты можешь  это себе представить?!  Андре  Марти, этот матрос,
который  офицеров  терпеть  не  может,  мне  за   это  выговаривал!  Он  был
председатель комиссии! Вот дрянь, а?! А это каюта?! Можно ночевать в ней?..-
Каюта и  вправду представляла  собой  щелястую дощатую кабину с  деревянными
нарами и откидным  столиком  в качестве  единственной  мебели.-  Вот за этим
столом я пишу письма и прошения. Которые  ты отвезешь в Париж, потому что по
почте они не доходят.
     - Почему?
     - А я почем знаю? Потому что брать  не хотят. Я их даже Роберту не дал.
Он был у тебя?
     - Был и деньги передал.- Она отдала ему походный сверток.
     Он чуть повеселел:
     -  Хоть это.  Платят-то  гроши.  Все  те  же  двести франков. Проклятие
какое-то!.. Нары не хочешь опробовать?
     Она не сразу поняла, что он имеет в виду:
     - Что?.. Ах это?.. Нет. Не в настроении.
     - Я б тоже был не в настроении. Не та обстановка. Тогда не будем тянуть
резину  - вот тебе  мои письма,  отдай их,  пожалуйста,  по известному  тебе
адресу. И если можно, не читай их. Ты к этому должна уже привыкнуть.
     - К кому они?
     - К Марсель Кашен,- неохотно отвечал он.
     - И какого они рода?
     -  Смешанного. Любовные, с одной  стороны.-  Он решил не стесняться.- У
меня с ней был непродолжительный роман. Когда я на гребне волны был.
     - Такой же непродолжительный, как со мной?
     -  Нет,  чуть  подольше.   Но  все-таки...  Может,  по   старой  памяти
похлопочет. Отец вроде снова в почете. Во всяком случае,  на виду  остается.
Какая-то вечная непотопляемая фигура.
     Она помешкала.
     - Возьму, но вряд ли она захочет со мной встретиться,- и рассказала ему
о своем последнем свидании или, скорее, столкновении с подругой.
     Он выругался.
     - Вот шлюхи! Думают только о себе! Сами исподтишка во всем участвуют, а
как  до  дела доходит,  невинны, как кролики! Не может,  видите ли, сидеть с
тобой рядом - это ж надо придумать!
     - Ты думаешь, Кашен может помочь тебе?
     - Если захочет? Уверен!  Он продался  русским  еще тогда, когда  поехал
туда в первый раз. Зачем, ты думаешь, он приглашал тебя в газету?
     - Познакомиться с юным секретарем района.
     - Да жди!  Он  уже  смотрел на  тебя  вполне  определенным глазом: чтоб
составить мнение! И передать кому надо, если спросят.
     - А Марсель? - Рене не хотелось бы, чтобы  и ее подруга,  пусть бывшая,
тоже участвовала в заговоре.
     - А это вечная при отце секретарша.  Ему  приглашать неудобно - она  за
него это делает. Это ж высший  свет -  тут все имеет смысл, ничего просто не
делается. Ты с ней училась?
     - Училась короткое время.
     - Она окружена была всякой модной швалью - так ведь?
     - А ты откуда знаешь?
     -  Это все знают. И это тоже объясняют высшими соображениями.  Все ясно
как день. Вот  я  и  пишу ей: может,  захочет снова увидеть,  попросит  отца
вызволить меня отсюда. Мы с ней недоспали,- совсем уже цинично прибавил он.
     - Ты с ней или  она с тобой? -  Рене вынуждена была спрашивать в том же
духе.
     - Это обычно обоюдно. Значит, наотрез отказываешься?
     Она опять не сразу поняла, что он имеет в виду, поэтому помедлила.
     - Наотрез.
     - А говорила, до первого несчастья,- напомнил он.
     - Значит, только свои несчастья  имела в виду.  Слушай,- и Рене, прежде
чем уйти, спросила  (добрый ли ангел  это  ей  напомнил  или злой -  это как
смотреть  на вещи):  -  Тебя сослали  сюда, ты съехал, но обо мне ты мог  бы
подумать?
     - Я о тебе только и думал,- напыщенно сказал он, полагая, что она имеет
в виду их интимные отношения.
     - Я не о том, что  ты думаешь. Через тебя я должна была  связываться  с
Казимиром. Если ты это еще  помнишь... Ты  уехал, канал c  тобой закрылся. А
вдруг понадобится.
     - Господи,  вот  ты о  чем. Был  где-то. Подожди, кажется,  в  записной
книжке,- и полез в китель, висевший на стуле в его каюте.
     - Ты такие вещи в записной книжке держишь?! - изумилась она.
     - А где же?.. Вот. Перепишешь?
     -  Дай  мне  эту  страничку: я ее  уничтожу...  Все,  Огюст. Телефон  я
запомнила, письма Марсель взяла, деньги тебе отдала, давай прощаться.
     - Давай. Извини, если что не так. Все-таки я был первый мужчина в твоей
жизни. Тебе не очень плохо со мной было?
     - Не очень.
     - Я рад этому,- и, сентиментальный, растрогался...
     Она   не  остановилась  в  гостинице,  хотя  имела  на  это  право.  Ей
исполнилось восемнадцать: это  было далеко до французского,  в двадцать один
год, совершеннолетия, но она  могла  уже путешествовать  без родителей.  Вот
вступить в армию  без их обоюдного  согласия она могла только в двадцать, но
Красная Армия не  учла этого при вербовке. В  гостиницу она не пошла, потому
что  теперь, когда  она могла  свободно  жить  в них, они стали  казаться ей
подозрительны. И метрдотели при  входе и дежурные на этажах - все глядели на
въезжающих пристальными, въедливыми глазами,  распределяя  их по известным и
немногочисленным разрядам путешествующих, и  те, кто не попадал  в эти узкие
категории, становился предметом  любопытства, что до добра, как известно, не
доводит.   И   за  гостиницу  ей  бы  не   заплатили:  ее  поездка  не  была
санкционирована. Поэтому она пошла на вокзал и села в парижский поезд.
     По  дороге,  вопреки  обыкновению,  она прочла  письма  Огюста.  Чужой,
незнакомый ей человек глядел на  нее  из  этих писем, и она не знала, чему в
них  верить,  чему  нет.  Они  относились  к  разному  времени  и менялись в
зависимости от настроения пишущего.
     "Спасибо  приятелям, которые пусть  несправедливо,  но  вывели меня  из
рядов  активистов (!),-  писал  он в  одном  из  них, и это  были его  знаки
препинания.-  Наконец-то  я  не хожу больше  на эти  собрания рядовых членов
партии,  на  эти  коллективные мастурбации бойцов, где поступки  прячутся за
дискуссиями.  Великая  нищета  нашего  великого движения! Теперь  я  снова в
действии. Я на борту, я доволен сделанной мной  работой, меня радует доверие
парней,  мне  легко от  самой грубости  и первозданности  нашего  судна,  от
свинцового сна, который овладевает нами, несмотря на клацание дверей наверху
и танец книг между полкой и умывальником..."
     Потом начинал жаловаться:
     "В  узкой, как  наша,  клетке  способности к  наблюдению,  чувствованию
усиливаются  невероятно и  начинают  беспокоить  мозг,  возрастая вместе  со
скоростью  наших  суден,  с  шумом  машин,  которые  начинают  петь какую-то
монотонную  песнь  с изменчивым ритмом, но кажется, произносят одни  и те же
фразы,-  это  ужасно! Я отчетливо слышу в течение всей ночи слово да-кти-ло!
да-кти-ло! - прекрасно оркестрованное и артикулированное!.."
     Она  нашла и себя  в них. Он сочувствовал ей и  писал  Марсель о том, с
каким восхищением она к нему относится:
     "Я  вспоминаю  со  светлым чувством  о  днях, проведенных  мною  с моею
монголочкой  в Медоне. Это было прекрасно! Так живите же, Марсель!  У вас  у
обеих  примерно один  возраст  - пользуйтесь  счастьем маленьких вещей,  тем
счастьем,  которым она пренебрегла в первый год  нашего знакомства и которое
открыла для себя с первых дней нашей связи..."
     Тут  Рене разозлилась и читать перестала.  Письма можно было выбросить,
но  она обязалась доставить  их по  адресу. В  отношении надежности доставки
корреспонденции ей не было равных и среди почтовых профессионалов.
     Она вышла на Лионском  вокзале.  Было 7-е мая 1932  года. Вокруг царило
странное  возбуждение  -  не  обычная суета  и  сутолока  вокзала,  а  нечто
предгрозовое, нервное и порывистое: почти паника.
     -  Что случилось? -  спросила  она  первого  попавшегося  ей прохожего,
торопившегося к выходу.
     - А вы не знаете?! Война! Россия напала на Францию!

        24
     Шестого мая 1932 года белоэмигрант Горгулов убил выстрелом из пистолета
Президента Франции Думера  - при  посещении  последним выставки.  Причины  и
мотивы этого террористического акта остались не выяснены, но в таких случаях
важны  не сами  действия, а  их истолкование людьми  и  вытекающие  из  него
последствия. Горгулов сразу  же  после задержания  заявил,  что  убил  "Отца
Республики", чтобы подвигнуть  Францию  к действиям  против Страны  Советов.
Председатель   совета   министров   Тардье,  главная   фигура   в  тогдашнем
политическом мире Франции,  обвинил  убийцу  во  лжи  и объявил его  красным
агентом, а доказательством  тому привел абзац из "Юманите", которая в первый
день  после случившегося,  не имея  времени в чем-либо разобраться,  назвала
Горгулова  белогвардейцем:  газета по меньшей  мере  знала о том, что должно
было  случиться,-  таков был  вывод  многоопытного политика. Красная  пресса
доказывала,  что Горгулов - бывший офицер  Шкуро и Деникина,  мелкий помещик
или,  скорее,  хуторянин  с  Кубани:  мать  опознала   его  по  фотографиям,
присланным  из  Франции - но  это  простое объяснение  никого не устраивало.
Горгулов был еще и помощником Савинкова  и генерала Миллера, стало быть, был
причастен к  разведкам,-  он мог  быть  двойным агентом и  тогда  дело пахло
провокацией: с  чьей стороны, это нужно было еще  выяснить,  но  каждый  уже
судил, как  ему  нравилось.  Может быть,  это  была просто  безумная выходка
человека, уставшего жить в чужой  стране и имевшего оружие для осуществления
своих бредней, но в любом случае поступком его  воспользовались те, кому  он
был выгоден. Сразу  же,  тоже без  подготовки (полиция  всегда была готова к
этому), началась охота за  коммунистами. Жандармы совершали плановые облавы,
обыски в домах подозрительных, превентивные  аресты активистов. Рене поехала
после вокзала домой - мать, ждавшая ее на пороге, выбежала ей навстречу и на
улице,   перепуганная  насмерть,  сбившимся  голосом  зашептала,   чтоб  она
немедленно уходила, потому что ночью были полицейские и забрали ее бумаги. В
лице Жоржетты  был страх, который всегда жил в ней  в последнее время: страх
за  семью  и  за  будущее,  но  в  этот  день  безудержный,  панический,  не
допускавший ни малейшего  промедления: Рене  не  могла даже зайти в дом, где
грозившая  ей  опасность  могла перекинуться  на  других  членов  семейства.
Впрочем,  ее не  нужно было молить и упрашивать:  она сама меньше  всего  на
свете хотела попасть в тюрьму, в лапы полиции.
     Она вернулась в Париж  и попыталась связаться  с Шаей. Все его телефоны
молчали, лишь в одном неизвестный  женский  голос начал допытываться, откуда
она звонит и что передать Шае. Она постаралась забыть этот номер и позвонила
Казимиру, чей телефон  она так  удачно, как ей сейчас  казалось, в последний
момент  выведала  у Огюста. Этот оказался  на месте. Сам он  не  смог  с ней
встретиться: на это не  было времени,  но направил  ее  в  семью  парижского
товарища, согласившегося принять на время преследуемую  активистку и  укрыть
ее от полиции.
     Она  прожила  в  этой семье две недели. Хозяин, в  прошлом  профсоюзный
деятель,  жил на покое с женой и  сыном, которого, слава богу, дома не было.
Встретили ее  настороженно, но  поначалу  сносно: даже  угостили праздничным
обедом,  как  это было принято в  семье человека,  приглашавшего  в  прошлом
коллег  из других регионов и отраслей  промышленности.  На ужине тактично не
говорили о  делах и  положении невольной гостьи, но  много -  о стране и  ее
видах  на будущее. Тон разговору задавал хозяин: он  если  и  слушал  мнение
Рене,  то продолжал затем говорить так, как если бы  она его не высказывала.
Он  пострадал в  свое время от сектантских нападок,  не мог забыть их, ругал
почем  зря  Трента, теперешнего Барбе  и  многих  других, и  суть его  речей
состояла в  том, что  партия слишком  увлеклась  подпольной и  международной
деятельностью - в  ущерб  экономической  и  общенародной (тут  он  с  особым
смыслом глядел на Рене, а та старалась не видеть этого).  В  конце обеда  он
все-таки  спросил  ее,  довольно  хмуро   и  неприветливо,  что  такого  она
натворила,  что  ей  приходится скрываться. Рене не долго думая сказала, что
была связным с Коминтерном, перевозила его депеши и протоколы.
     - Знаю  я их, в  Коминтерне  этом!  - сказал  он так, будто  она с  ним
спорила.- Ничего в них толкового не было, и относились они к нам как раввины
к малолетним  в  хедере: он не  любил еще  и евреев. Он сидел  за  столом  в
рубашке  и  подтяжках и  закончил ужин тогда, когда счел это нужным, сказав,
что ему нужно перед сном прочесть "Юманите". Жена его помалкивала, словно не
имела ни о чем своего мнения, но  это  не помешало  обоим долго и недовольно
препираться из-за нее в ее отсутствие.
     Первая встреча не  радовала, но  хуже было то, что  она не знала,  чего
ждет, и не могла связаться с Казимиром, который сказал, что сам  разыщет ее,
когда придет время. Обстановка  во Франции накалялась, и с ней - атмосфера в
благопристойном на  вид  семействе. В таких  случаях все решают мелочи, а их
было предостаточно.  Хозяин получал "Юманите"  на дом,  Рене  безумно хотела
знать,  что делается в стране, он видел это, но нарочно не давал ей газету и
держал  ее  за завтраком  так, чтоб на  Рене  смотрела  последняя,  наименее
интересная  для нее страница, заголовки  же читал вслух  на  выбор,  утаивая
самые важные.  Дочитав газету,  он складывал ее  и шел к  себе,  говоря, что
хочет еще раз просмотреть ее, проштудировать отдельные места, прочесть между
строк то, что написано не для всех, а лишь для посвященных,- надолго  уносил
к себе в спальню, а  соваться туда  ей, конечно, было нельзя, и она не могла
взять  газету даже  тогда, когда он  засыпал, о  чем она узнавала  из храпа,
который быстро начинал оттуда раздаваться. Он невзлюбил ее -  почему, она не
знала: может быть,  относился  так к новому поколению, которое его выжило  и
противостояло  его сверстникам, или  был  убежден  в том,  что она заодно  с
догматиками  и сектантами,  попортившими  ему крови,- только более  умная  и
образованная,  чем они, и, стало быть, более опасная. У  его  жены было  еще
меньше оснований любить ее  и  жаловать, и она  пилила  ее на другом фронте:
учила, что можно брать  на кухне и чего нельзя и, главное, куда класть какие
вещи после пользования  ими; Рене всегда ошибалась  -  даже тогда, когда все
делала  правильно. Она не знала, как  угодить хозяевам: мыла посуду, чистила
овощи, убирала комнату - стала на время их наемной служанкой, ограниченной в
правах и в передвижениях.
     Во  Франции между тем назревали грозные  события. Четвертого  июня было
возбуждено   дело  против  секретаря  Коммунистической  молодежи,   которому
предъявили  известное   обвинение  в   подстрекательстве  военнослужащих   к
неповиновению.  Убийство  Думера  придало  старым  наветам новую  остроту  и
грозило, в случае присоединения статей  о насильственном  свержении  власти,
длительной каторгой или высшей  мерой наказания. 15-го,  вопреки полицейским
угрозам, состоялся Седьмой съезд молодых коммунистов. Раймон Гюйо, живший на
нелегальном  положении,  выступил на  нем,  тут же  скрылся,  но  24-го  был
арестован. Жаку Дюкло грозило,  в общей сложности,  30  лет тюрьмы, он был в
розыске, прочие  руководители тоже ушли  в  подполье.  Арестовали Шаю.  Рене
узнала об этом, когда хозяин, просматривавший газету в утреннем одиночестве,
проговорился:  сказал, что  арестовали  некоего  Фантомаса.  Он  думал,  что
заметка  носит  анекдотический   характер,  но  Рене  резко   вздрогнула   и
переменилась в лице - он увидел это, сообразил  что  к чему, прочел  заметку
под заголовком, понял наконец, с кем имеет дело, какая птичка залетела в его
уютное, благопристойное гнездышко.
     На следующий день он отделался от нее - этого надо было ждать, она лишь
не  знала,  в какую форму  облечет  это многоопытный профсоюзник.  Утром  он
вызвал  ее  до   завтрака  в  гостиную  и  объявил,  что  многое  передумал,
проанализировал факты и пришел к стопроцентному убеждению,  что  она  не кто
иной,  как  полицейский  агент,  засланный  к  нему  для  провокации  и  для
организации процесса над бывшими профсоюзными деятелями. По этой причине: он
не дал ей  и слова сказать в свое оправдание  -  он настаивает на том, чтобы
она немедленно покинула их квартиру, на что ей дается не более часу времени.
     -  Это очень  удобно,-  сказала она:  она была зла на него, но  владела
собой.- Если  товарищи  будут  возмущаться, вы  скажете,  что  в самом  деле
решили, что я из полиции. Может  быть, даже будете на этом настаивать!..- Но
он не соизволил ответить: мели что хочешь - главное, очисти помещение...
     Она оказалась на улице. Куда деваться и, главное, чего ждать? Полиция -
это было в газетах, которые она  могла теперь купить,- возбудила дела против
девяноста лиц, скрывавшихся в подполье. Учитывая ее связи с  Шаей и  Филипом
(о  последнем  она  не  знала, арестован  он  или  нет)  и  при  болтливости
большинства непрофессионалов в  Секретариате партии и возле него, она  могла
быть в  этом  списке - тем более,  что  полиция была  у нее дома  и  забрала
бумаги.  Она  снова позвонила Казимиру. Какая-то  уставшая от  жизни женщина
сказала, что его сейчас  нет, что он уехал (по особому тембру ее голоса Рене
поняла, что, по всей вероятности, в Москву), но вернется через неделю-другую
и тогда с ним можно будет связаться. Она поверила ей: у нее  к этому времени
появилась способность распознавать ложь и правду и даже определять  характер
людей по  голосу в телефоне и  по манере разговаривать.  Она позвонила отцу.
Того не было дома. И на этот раз, когда он  больше всего был нужен, он уехал
с новой подругой на лето - знакомиться с ее  семьей: затевал новую женитьбу,
а квартиру  свою и офис сдал на это время за бесценок приезжим  из ее мест -
даже не  связался  перед этим ни с ней, ни с матерью.  Рене  узнала  это  из
звонка в  Даммари  (там  поставили телефон,  и  ей  повезло:  она  попала на
Сюзанну, и та рассказала ей все это).
     Она стала машинально перебирать  содержание  сумки: чтобы выбросить то,
что  в  случае  ареста  могло  стать  опасным  для нее или скомпрометировать
кого-то  другого,  и  наткнулась  на  визитную  карточку  Роберта,  брата ее
скоротечного возлюбленного.  Адрес на  ней был аргентинский, но от  руки был
приписан  телефон парижской конторы. Она поколебалась и  позвонила: чем черт
не шутит.
     Черт пошутил:  Роберт  чудом  оказался  на  месте и немедленно вызвался
приехать. Они встретились на  улице. Она  не могла  рассказать и части того,
что  произошло,- сказала  лишь,  что попала в трудности. Он понял без лишних
слов:
     - Нет проблем! Мне надо уехать  на три дня в провинцию, контора в вашем
распоряжении. У меня поезд через час.
     Он  привел ее в двухкомнатный  офис, где  останавливались по приезде  в
Париж представители его торгового дома  и  где сейчас никого, кроме него, не
было, показал хозяйство, собрался в дорогу.
     -  Я  скоро  вернусь. Это  рядом.  Договариваться  о баранине.  Набираю
заказы.
     - Далеко здесь газетный киоск?
     -  Вам  поближе? -  Он  глянул  вскользь  и  проницательно.-  Попросите
консьержку, она купит, сына пошлет. Скажете, что приболели... Пойдемте я вас
познакомлю...-  и отведя  ее к  консьержке, объяснил той, что она  жена  его
брата и простудилась в дороге.
     - Может, позвать доктора? - предложила она:  как всякая консьержка, она
боялась заразы в доме.
     - Не нужно. Не нужно ведь? - спросил он Рене.
     - Я лучше себя чувствую,- отвечала та, и это было правдой: в  той мере,
в какой лучше чувствуют себя люди, не имевшие крова над головою и только что
нежданно его приобретшие.
     - Может, надо еще что-нибудь? - спросила консьержка.
     - Я все куплю вперед. Газет только не купишь.
     - Барышня любит читать газеты?
     -  Хочет  выиграть по лотерее,- соврал вместо нее Роберт.- У  нее много
билетов. Что вам привезти, мадам, из Аргентины?
     Та закокетничала.
     -  Так  много  внимания!.. Говорят,  там  пончо  хорошие. Здесь  сидеть
прохладно.
     - Как в прерии: так и дует,- согласился  он.- Заказ принят,- и поднялся
с  Рене  на  этаж.-  Сейчас  принесу  вам  поесть   да  выпить.  Какое  вино
предпочитаете?
     Ей стало совестно.
     -  Роберт,  не утруждайте  себя,  пожалуйста.  Мне  неловко.  Потом  вы
сказали, что у вас через час поезд?
     - Другой будет. Их много. Невестка для меня - после матери сама близкая
родственница,-  после  чего,  усмехаясь,  пошел за  покупками  и вернулся  с
огромным  узлом,  который сложил  по-походному в  угол.-  Вы  извините: мы в
Аргентине  так привыкли  и  не  можем  и  в  Европе отвыкнуть,- потом  ушел,
благопристойный  и  чинный, как  какой-нибудь  клерк  из  провинции,  и  она
заметила, что он не взял с собой саквояжа, приготовленного в дорогу...
     О большем и  мечтать  было нельзя.  Квартира  с едой,  с телефоном  и с
благожелательной  консьержкой,  мечтающей  о  пончо из аргентинской  шерсти.
Оставался Робер,  которого она  (она знала это) выставила из  дома и который
бог знает где сейчас обретался. С Огюстом они были как антиподы, и революция
из двух братьев выбрала не лучшего.
     Роберт  вернулся  через три дня, бодрый, деловой, целеустремленный.  Он
принес   ей  огромный  сверток   газет  -  от  "Юманите"  до  злобно-правого
"Intransigeant", взял  для приличия  что-то  из  ящика  письменного  стола и
сказал, что едет в новую командировку. На нем была в точности та же  одежда,
в какой он уехал три  дня  назад, а так не бывает, когда  человек где-нибудь
останавливается:  что-нибудь  да  переменит  -  галстук  завяжет  иначе  или
поправит узел.
     - Роберт,- сказала она ему,- давайте  не  ломать комедию. Я в последний
год только и делаю, что езжу взад-вперед и кое-что в этом понимаю... Где  вы
ночевали сегодня? К вашему костюму прилипла соломинка.
     - Наверно еще из Аргентины. Вы же знаете, как мы там ночуем.
     Она не дала обмануть себя:
     - Может,  это и любовное приключение, не спорю, но мне кажется, что  вы
отдали мне квартиру,  а сами мыкаетесь где-то,-  и  чтоб он  не врал  далее,
спросила: - Когда вы должны вернуться в Аргентину?
     - Это вопрос,- признал он.- Тот билет, что через час, был в Гавр.
     - Чтобы  оттуда  ехать в Буэнос-Айрес?  - Он  молча  признал  это.- Так
сказали бы мне. Я б нашла другое место.
     Он посмотрел  на нее в  своей излюбленной ястребиной манере: вскользь и
сверху.
     - Квартиры у вас, Рене, не было. Это у вас на лице было написано. И как
мне  было  не  уйти? Остаться с невесткой  под одной  крышей? Что б  сказала
консьержка?
     Она смешалась от этого упрека, сказала невпопад:
     - Так отдали бы ключи в крайнем случае. Оформили бы договор сделки.
     - Оставить вас одну, без  прикрытия,  тоже было нельзя,- сказал он так,
словно уже  думал над этим.- Консьержка бы  донесла.  Я тоже  читаю  газеты.
Кругом  полно  полицейских.  Меня,  с  моим  благонравным  видом,  три  раза
останавливали на улице.
     - Вы спали где придется?
     - Вроде того,- признал он.- Хотя мы в Аргентине привыкли к этому.
     - К тому, чтоб на улице спать?.. Знаете что, Роберт?..
     - Зовите меня, пожалуйста, Роб<b>е</b>ром.
     - Тем более. Либо  вы  ночуете здесь же, либо я иду  искать себе другое
место. Не хватает еще, чтоб вас под общую гребенку загребли. Когда вы вообще
думаете возвращаться в Буэнос-Айрес?
     - Туда я уже отзвонился. Сказал, что у брата  неприятности. Они поняли:
и у  них тоже есть газеты... Давайте так.  Я буду спать на  кухне, вы -  где
спали... Пойду в  ванную  - мечтаю о ней, как конь  о конюшне. Вам  ванна не
нужна?..
     Пока он мылся, она дозвонилась до Казимира. Он приехал раньше времени и
обещал  принять ее  на следующий день, на явочной квартире. Она думала,  что
шум воды заглушит разговор, но Робер все слышал:
     -  Вы  идете  куда-то?  -  Он  спросил это  почти безразлично,  но было
заметно, что он насторожился. Ее вдруг взяли сомнения.
     - Да. Надо решить кое-что,-  сказала она уклончиво, исподтишка следя за
ним.
     - Поедешь куда-нибудь  или здесь  останешься?  - спросил он, и в голосе
его послышалась требовательность и личная заинтересованность.
     - Это важно? - так же напрямик спросила она.
     - Конечно. И брату... И мне тоже.
     - Так кому больше?.. У меня  с твоим братом, Робер,  считай, ничего  не
было.  Приехала  к нему  больная до бесчувствия, показалось,  что умираю,  и
испугалась, что никогда любви не узнаю.
     - Узнала?
     - Отношения эти - да, любви - нет. Что тебе еще сказать?
     - Мне это все без разницы,- сказал он довольно грубо и жестко, чего она
от него не ожидала.- Мне нужно знать, останешься ты или уедешь.
     - Это не только от меня зависит.
     - А от кого еще? Мы свободные люди.
     - Я  связана  с  другими... Пойду  завтра и узнаю,  что к чему...- и он
отошел от нее, пасмурный  и неприветливый, и всю ночь проворочался на кухне:
она слышала это, пока не заснула...
     Казимир сказал ей, что нужно  эмигрировать. Сначала  в Германию, потом,
когда будут готовы документы, в Россию:  ее ждут там в школе особо одаренных
разведчиков.  Документы нужны и  для  Германии, но эти проще  - ими займутся
здешние товарищи.  А  те, что  для России, надо будет  ждать довольно долго,
потому что для каждого такого паспорта готовится целая легенда.
     - А здесь вам  оставаться нельзя,- сказал он.- Они не успокоятся,  пока
всех не пересажают: Хотят уничтожить вас  с корнем -  об  этом у  нас прямые
сведения из французского правительства.
     - Это мне решать или кому-то другому?
     Он устало посмотрел на нее.
     -  Вам  -  кому  еще?  Но  в  случае  отказа  мы  слагаем  с  себя  все
обязательства. И вообще ни  мы вас не знаем, ни  вы нас. Вы понимаете, что я
хочу сказать.
     - Когда мне дать окончательный ответ? Это  все-таки не шутка - оставить
родных, родину, товарищей.
     - Никто не  говорит, что шутка. Нам  не до шуток, Рене.  Я сам не знаю,
когда видел  в последний  раз своих  родителей. Они в Румынии  - и что там с
ними сигуранца делает, не знаю...- и поглядел на нее с тяжелым спокойствием,
почти  нечеловеческим в своем  бесстрастии.-  Тебя  за  полицейского  агента
приняли?
     - Да. Может, я вправду на него похожа?
     - Да похожа! Что ты говоришь? Лишь бы он не был на него  похож.  Извини
меня за него. Черт  бы побрал - никогда  не знаешь, где поскользнешься... Он
не знает, где ты?
     - Нет, разумеется.
     - Я так и думал.  Тебя учить - только портить, как русские говорят. Учи
вот русский - пока ждешь поезда. Сейчас сентябрь у нас?
     - Сентябрь.
     - Уедешь в октябре где-нибудь...
     Она вернулась к Роберу. Когда она приближалась к дому, странное чувство
овладело ею:  она  подходила не столько к дому, сколько к находящемуся в нем
мужчине. Такого с ней никогда не было.
     - Чем кончилось? - спросил он, едва она пришла.
     - Не знаю. Думать буду.
     - Ну думай! - сказал он враждебно и схватился за шляпу.
     - Куда ты?
     - Пойду проветрюсь. Не могу дома сидеть.
     - Сидел же без меня?
     - А теперь раздумал,- и поспешно ушел, сбежал от нее на улицу...
     Она постояла в замешательстве, встряхнулась, начала думать, но мысли не
шли в голову.  Робер  пришел поздно вечером и  сразу  прошел на  кухню.  Она
позвала его.
     - Почему ты от меня бегаешь?
     - Потому что хочу знать, останешься ты или уедешь,- снова грубо  сказал
он, но грубость эта почти что шла ему и ее не задевала.
     Она прибегла к женскому средству - привлекла его к себе. Он подался ей,
но выглядел при этом обиженным и выговорил настоящую дерзость:
     - Хочешь сравнить меня с Огюстом?
     Она  опешила,  посмотрела  на  него,  изучая проносящиеся  по его  лицу
чувства, которые были бесконечно далеки от мужского самодовольства и спеси -
равно как и от желания оскорбить ее и унизить.
     - Что с тобой? - спросила она, хотя можно было и не спрашивать.- Обидел
меня ни за что ни про что...
     - Я хочу жениться на тебе  и уехать в Аргентину - вот и все.  Что может
быть проще?
     Она была беззащитна перед такой просьбой, повторила старую отговорку:
     - Это не только от меня зависит.
     -  Неправда! - горячо  и сухо возразил  он.-  Все в  тебе, все от  тебя
зависит! - И  это  была  правда,  в  которой ей нужно было  раз  и  навсегда
разобраться.
     - Потом об  этом поговорим. Поужинаем сначала.  Вина  выпьем:  ты ж мне
принес в прошлый раз всего на год и потом, в другой обстановке, обсудим...
     Другая обстановка была, конечно, постельная. Робер перебрался к ней. Но
и  близость  с ней  и порывы  южноамериканской страсти не успокоили его,  не
угомонили французскую, картезианскую, жажду знания:
     - Ты едешь или нет?
     - Мне надо подумать. Я не разобралась в себе.
     - Рене, это не ответ на вопрос.
     Она собралась с духом, потому  что отвечать ей пришлось не столько ему,
сколько себе самой.
     - Ты хочешь, чтобы я ехала с тобой  в Аргентину?..- Он молчал -  это не
требовало подтверждения.- Чтобы что там делала?
     -  Вела хозяйство, воспитывала  детей,  занималась  тем, чем занимаются
женщины. Только там просторнее, чем здесь, грудь дышит свободнее и к деньгам
совсем другое отношение.
     - Какое? - поинтересовалась она, потому что никогда в жизни не упускала
случая узнать новое.
     - Все проще. Когда деньги зарабатываешь собственной шкурой, на  коне, с
опасностью для жизни, к ним относишься иначе. Ты по себе должна это знать.
     - Но работаешь ты все-таки из-за денег?
     - А как  же? Надо свое дело открыть, собственную торговлю наладить, там
контору открыть, здесь.  Надо перекачивать из одного континента в другой то,
что там лишнее, а здесь нехватает. Не так разве?
     - Так. Ты марксист, Робер.
     -  Правда? -  почти обрадовался он.- Тогда  за  чем дело  стало?  Ты, я
думаю, тоже не из Святого писания?
     -  А я плохая  марксистка, значит. Мне  своего дела  не  нужно. И денег
тоже.  Деньги нужны,  конечно, но  в небольшом  количестве.  Необходимом для
того, чтоб жить и о них не думать.
     - А что тебе нужно еще, Рене?.. Ты меня любишь хоть немного?
     - Люблю.
     - Я тебе нужен?
     -  Нужен,- отвечала она без  тени сомнения, потому  что  это  ничего не
решало.
     - Так в чем дело? Ничего не понимаю.
     - Если бы люди хоть что-нибудь понимали... Мне идея  нужна,  Робер. Это
самое   ненадежное  из  всего  придуманного   человечеством,  но   и   самое
притягательное.
     - Так гоняйся за ней там по степи -  за идеалами своими. Что  я, против
разве?
     - Мне нужна компания.
     - Из таких же, как ты, головорезов?
     Она замялась: он попал  в точку -  она сама бы не сказала этого с такой
беспощадной определенностью.
     -  Наверно. Хотя я этого не говорила.  Обычно приходится самой до всего
додумываться, а здесь ты помог. Почему, не знаешь?
     - Потому что люблю тебя,  глупая!..-  и  через  некоторое  время, после
любовных  исканий и стараний, словно не переставал ни минуты думать об этом,
сказал грустно: -  У меня впечатление, что  я сейчас двух самых  близких мне
людей  теряю, а за что такое наказание, не знаю,- и пояснил: в случае,  если
она не поняла его:  - Брат совсем плох стал, развалина: тоже вот с идеями. У
него это  во флоте началось, когда он по дурости своей против капитана начал
интриговать, а теперь с маленьким сухогрузом  справиться не  может...  Ты...
Одно расстройство, словом.  Какая бы пара из нас  вышла!... Все. Надо задний
ход давать, пока не поздно. Пока сам не свихнулся, с идеями вашими.
     - Уедешь? - спросила она не без ревности в голосе.
     - В  Аргентину? Уеду конечно. После тебя только. Провожу вот - куда, не
знаю, и вернусь - залечивать раны...
     Они перестали  говорить  о будущем, но месяц  прожили как супруги:  это
были  те отступные, которые  идея  дала  влюбленным: она ведь тоже  не вовсе
лишена милосердия. Надо было, конечно, блюсти конспирацию,  но она совершила
за это время не один вираж, не один заячий прыжок в сторону.
     -  Консьержка  спрашивает, что  это  ты никогда из  дома  не выходишь,-
сказал он,  возвращаясь домой после покупок.- Мол, ходить  в магазины вдвоем
надо. Теряешь половину удовольствия.
     -  Выходить  не  разрешают,-  сказала она.- Хотя бы  все  отдала,  чтоб
пройтись с тобой по городу.
     - Что  ей  сказать? Она ведь и полиции  донести может. Спрашивала меня,
когда в Аргентину поеду.
     - И пончо привезешь?
     -  Ну  да.  Пришлось  еще и  кожаный  пояс  пообещать ее  мальчишке.  В
следующий раз кобуру попросит с браунингом.
     - Скажи, что мне неудобно выходить. Как-никак невестка.
     -  Господи!  Я  и  забыл  о  том, что  мы с  тобой  моральные  уроды  и
преступники.  Скажу  -  она  этого  полиции не  скажет,  но  всему  кварталу
растрезвонит, это как пить дать.
     - Это не страшно. Любовь, Робер, лучшее прикрытие для подпольщика.
     - Поэтому ты и занимаешься ею со мной? А я, дурак, думал...
     - А можно и пойти,- передумала она из-за его упрека.- Тошно взаперти.
     - А что теперь ей сказать?
     - Скажешь, что я решила развестись с ним и за тебя замуж выйти.
     - Если бы. Ну  и  горазды  вы на обман...  После  этого за нами толпами
ходить будут...
     Они  стали  выходить  в  город, посещать  кино, театры,  концерты,  где
полиция искала их всего меньше. Если вообще искала...
     Можно было не прятаться вовсе,  но таков  был приказ начальства. У него
же  был свой расчет - не упустить завербованного агента, к тому же хорошего,
неординарного...
     К  октябрю  документы  были готовы. Рене решила объехать  родных,  чтоб
попрощаться  с  ними  -  может   быть,   навеки.  Робер,  не  имевший  права
сопровождать ее,  поскольку отношения  их  были  неофициальными, вздохнул  и
решил воспользоваться двухнедельным перерывом, чтоб доделать дела во Франции
и в Аргентине и вернуться к ее отбытию.
     Рене объехала многочисленных  теток и  кузин и везде говорила, что едет
учиться   за   границу   -  возможно,  в  Германию  и  дальше.  Это  отчасти
соответствовало истине,  но  мать, сопровождавшая  ее,  всякий раз  начинала
плакать, когда она это говорила, и этим всех  расстраивала. Хотя все думали,
что она  плачет из-за  предстоящей разлуки, от внимания родных не ускользала
безутешность  оплакивания, и они заражались ее настроением. Поскольку родных
было много,  Рене  нигде  подолгу  не задерживалась, и  это  облегчало дело:
длинные проводы, как известно,- долгие слезы.
     Она доехала  и до Манлет.  Бабушке было за семьдесят,  и она  сделалась
неразговорчива.  Она жила теперь в  старом  доме на дальнем  конце  деревни.
Рядом никого уже не было: все жили на ближних  ее  подступах, где был свет и
подводили канализацию. Манлет упрямо не  желала переезжать к  дочерям и одна
вела  хозяйство. Она не сразу  узнала Рене  и не сразу вспомнила, кто  перед
ней:  память  ее  стала  плоха  -  но  осанка  и достоинство облика остались
прежними,  и они без слов сказали Рене то, что она хотела  от нее  услышать.
Впрочем,  кое-что  она  все-таки произнесла  с  прежними своими пророческими
интонациями:
     -  Это  Рене?  Я плохо помню  уже людей... Будь  честной. На  свете нет
ничего  лучше этого...- и  Рене, услыхав ее, пустила первую слезу: до  этого
плакали ее родственники...
     Приближался день  отъезда  - Рене решила  заехать и  в  Даммари-ле-Лис,
оставив эту  поездку напоследок:  она была для нее самой трудной. Ее тетки и
кузины по материнской линии были ей преданы: они гордились ее  успехами, она
стала в семье притчей во языцех, и теперь всем казалось,  что она  совершает
новый  рывок  в будущее,- поэтому к  слезам  прощания примешивались надежды,
связанные  с ее будущей славой.  Труднее было с бабушкой Франсуазой,  и Рене
откладывала этот визит, сколько могла, но все-таки поехала. Бабка все поняла
без  слов, не стала ни ругать ее, ни жалеть, а сказала лишь странную,  в  ее
устах, фразу:
     - Я знаю, куда  ты едешь. Не знаю, что тебе  и сказать... Я  читала про
русских у  этого Достоевского. Странная  и  тяжелая нация, но есть  в  ней и
что-то очень  привлекательное.  Ты только не задерживайся у них. Это не  для
нашего ума и не для нашего желудка.  Напиши,  если сможешь.  А этот прохвост
снова пропал.  Теперь и телефон есть - специально для  него поставили,  а не
звонит! Что за странная манера?  Взяла бы ты его с собой в эту Россию. Может
быть, они б его переделали...
     Отца она не дождалась. На  Северном вокзале ее провожал  другой  Робер.
Она весь день до  этого была  как в  горячке.  Франция,  воспоминания о ней,
Манлет,  деревня   в  Пикардии,   парижские   улицы   и  бульвары,  домик  в
Даммари-ле-Лис, комнату  в котором ей посулили снова, Робер, ходивший за ней
по пятам  неразлучной  унылой  тенью,-  все это  до  краев  переполняло  ее,
связывало ей ноги и нашептывало остаться дома: тем более, что  она одумалась
и страх  ее  за  это  время  поблек и поистерся,-  было  неясно, что  именно
угрожает ей от полиции. Но она все-таки поехала. Она была человеком слова, а
узы  слова  самые  жестокие  и безжалостные  -  они-то  и  обрекают  нас  на
нравственное  рабство.  И  еще один, уже  вселенский, рок, напрямую с ней не
связанный и от нее не зависящий, сама История, гнала ее вперед, в сходящуюся
на горизонте двойную рельсовую нитку бегущей на восток железной дороги...
     Прогудел  звонок, она села в  поезд. Мать, сестра,  родня,  Робер, сама
нежная, благословенная Франция  - все дрогнуло, сорвалось с места и осталось
у нее за спиною...













        1


        1






         * ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ВОКРУГ СВЕТА * 


        1
     Берлин был первой из чужих столиц, повстречавшихся на ее  пути. Маршрут
его составлялся не ею, она делала отныне то, что ей приказывали,  но это  не
ущемляло  ее самолюбия.  У  нее  была  душа солдата  -  недаром  она грезила
когда-то судьбой  Жанны  д'Арк,  а солдатская  жизнь, как  известно, такова:
во-первых, кочевая, во-вторых, подневольная. Но  это не мешало ей глядеть  с
любопытством по сторонам и  составлять обо всем  собственное мнение.  Таковы
военные:  они послушны приказам, но ревностно отстаивают независимость своих
суждений.
     Берлин  ей не  понравился, показался бедным,  почти нищим. Она приехала
сюда дождливым утром  ноября 32-го.  После красочной пестроты Парижа,  с его
толчеей на улицах и нарядными вывесками кафе и магазинов, Берлин поразил  ее
сумрачностью. Прямоугольные дома были черны, серы или  грязно-желтого цвета.
Неуютные  площади,  булыжные  мостовые,  залитые дождем,  неровно  и  дробно
блестели под  ногами и такими ей и  запомнились: у нее  была фотографическая
память,  оставлявшая ей подобие  снимков  со  вспышкой,  и  одной  из  таких
мысленных  фотографий  был  мокрый  горох  берлинского  булыжника.  Прохожие
глядели сурово,  прятали носы и глаза под зонтики и были одеты хуже парижан,
а  возле  вокзала она  увидала мужчину, который  не  разбирая дороги  шлепал
босиком по лужам,- зрелище в Париже совершенно невероятное. Она зашла в кафе
- эти впечатления усилились. Всюду в глаза бросалась бедность. Хозяин не мог
сдать сдачи  со  стомарковой купюры  (ей, как  водится, дали  с  собой  одни
крупные  деньги)  и  долго  искал  ее по  соседним  лавкам,  а к его  столам
подходили озабоченного  вида клиенты, брали  с подносов  булочки  и поспешно
отходили, пряча  хлеб в  карманы: он в  этом  заведении  был  бесплатным.  В
воздухе,  как ей показалось  на  первый  взгляд  (а он  самый  верный), были
разлиты тревога и напряжение, порожденные народным унижением и нищетою: горе
побежденным, но это то горе, которое может обернуться бедой для победителей.
     Следуя инструкциям,  она  нашла гостиницу, где была назначена  встреча,
но, как это часто бывало и впоследствии, ее никто не встретил: что-то где-то
не сработало. У  нее был паспорт на имя  люксембургской подданной  и деньги,
которых, хотя  и  в больших купюрах,  было не так уж много. Она прождала два
дня - никто не являлся. У нее,  к  счастью, был  в зап