ми  в  плен  и ставший  любимцем  советских
военнопленных, отсылается  подпольным комитетом  коммунистов-военнопленных в
лагерь  уничтожения,  поскольку он, майор  Ершов,  "из кулацкой  семьи".  Не
побрезговали  советские  комиссары  и  генералы  использовать в своих  целях
Освенцим.
     Роман Василия Гроссмана многогранен, как  сама жизнь. За его  героями -
вся страна.  Кромешный ад  Сталинграда  ("Сталинградская опупея", -  говорит
солдат),  эвакуация,  пьянство генералитета  и черствый солдатский сухарь, -
тему  социального размежевания  народа, начатую еще в  первой,  изданной при
Сталине,  части,  он  продолжает  неумолимо:   "...Буксир  потихоньку  тянул
баржу... Ехавшим на празднование секретарям и членам  бюро  наскучило стоять
на ветру, и они вновь сели  в  машины. Красноармейцы смотрели на  них сквозь
стекла,  как  на  тепловодных рыб в аквариуме".  Для этих "тепловодных  рыб"
человеческие жизни - ничто. "Где пьют, там и  льют",  - как говорит комиссар
Гетманов, заранее оправдывая ненужные потери.
     Гроссман описывает и нищету военных  лет, и сытую  жизнь академического
института, в  котором начинаются генения на теорию Эйнштейна, и ужин Эйхмана
- в газовой камере, подготовленной к действию, и лубянские камеры, где сидят
и  невинные  жертвы,  и  вчерашние  доносчики,   и  снова  и  снова  -  ужас
истребительной  войны, которую столь впечатляюще  мог передать лишь человек,
мерзший  в  окопах,  глотавший  пыль  сталинградских  руин,  из-под  которых
откапывали горожан (жителей Сталинграда н е о  п о в е  с  т и л и о прорыве
немцев  и  неминуемой  бомбежке), сам слышавший  хриплую брань вечно пьяного
генерала  Чуйкова,  скорого  на  расправу...  И  все,   о  чем  говорится  в
многоплановой сталинградской дилогии Василия Гроссмана, пронизывает грозовая
тема свободы, самая запретная в Советской России тема:  не только  писать  о
ней, но и шепнуть ближнему было порой равносильно самоубийству.
     Тем  не менее Гроссман завершает  и  предлагает в  печать  свою  книгу,
"двуцветность"  которой  становится  условной  уже настолько,  что,  скажем,
высказывания  советского   генерала  Неудобнова,  работавшего  с  Берия,   и
гитлеровского  жандарма Хальба из штаба генерала Паулюса  воспринимаются как
дружеская  перекличка  единомышленников.  "Теперь  особенно  видна  мудрость
партии". - Чьи это слова? Товарища Неудобнова? Партайгеноссе Хальба? "Мы без
колебаний удаляли из народного тела не только зараженные  куски, но и с виду
здоровые части, которые в трудных обстоятельствах могли загнить".  Сравнения
можно продолжать  без конца. Одна  и  та же лексика и  в  гитлеровском,  и в
советском стане: "Мудрость партии...", "Партийный товарищ..."
     А душа?! Бог мой, как манипулировали словами  "душа" и "сердце" по  обе
стороны фронта!
     "...Немецкая душа и  есть главная правда, смысл мира". К этому приходит
Питер Бах, ставший горячим поклонником  Гитлера. Комиссар Гетманов  в те  же
дни  и  часы  подымает   тост   "за  русское  сердце"  своего  командира   и
"сигнализирует"  насчет  калмыка  Басангова: "Национальный  признак, знаешь,
большое дело. Определяющее значение будет иметь...".
     Вторит ему начальник штаба генерал Неудобнов, старый чекист:
     - В наше время большевик, прежде всего - русский патриот.
     Полковника  Новикова,  командира танкового  корпуса, слова Неудобнова и
Гетманова раздражали:  он  "выстрадал  свое  русское  чувство в тяжелые  дни
войны,  а  Неудобнов, казалось,  заимствовал  его из какой-то  канцелярии, в
которую Новиков не был вхож".
     Но, как  правило, он  не перечил, полковник  Новиков,  когда речь шла о
политической благонадежности,  "русском  сердце",  душе. Здесь он скисал,  и
"деловые  качества  людей  вдруг   переставали  казаться  важными".  Василий
Гроссман говорит о причине этого с прямотой исчерпывающей: "Народная  война,
достигнув  своего высшего пафоса во время  сталинградской  обороны, именно в
этот  сталинградский  период дала  возможность Сталину открыто декларировать
идеологию государственного национализма".
     Всесторонне и обстоятельно развивается эта тема, в частности, устами...
гитлеровского  следователя Лисса. Этот прием  позволяет Гроссману оставаться
внутренне свободным, свободным предельно...
     - Когда  мы  смотрим  в  лицо  друг  другу,  -  говорит  эсэсовец  Лисс
военнопленному  Мостовскому,  старому  большевику, соратнику  Ленина,  -  мы
смотрим не только на ненавистное лицо, мы смотрим в зеркало... Наша победа -
это ваша  победа. Понимаете? А если победите  вы, то мы и  погибнем, и будем
жить в вашей победе.
     Вначале  слова   Лисса  казались  Мостовскому  бредом.   "Ошеломляющие,
неожиданные, страшные и нелепые слова".
     "Но было,  - продолжает автор,  -  нечто еще более гадкое, опасное, чем
слова... Было то, что иногда то робко, то зло шевелилось, скреблось в душе и
мозгу Мостовского. Это  были  гадкие и грязные сомнения, которые  Мостовский
находил не в чужих словах, а в своей душе".
     А Лисс продолжает все более убедительно: "...Пропасти нет. Ее выдумали.
Мы - форма  единой сущности - партийного государства...  Национализм  - душа
эпохи! Социализм в одной стране  - высшее выражение национализма". "На земле
есть  два  великих  революционера.  Сталин  и  наш  вождь.  Их  воля  родила
национальный социализм государства".
     Эсэсовец Лисс называет Мостовского учителем: "Вы лично знали Ленина. Он
создал  партию нового  типа. Он понял, что  только партия  и  вождь выражают
импульс нации,  и  покончил учредительное  собрание...  Но Гитлер не  только
ученик, он гений! Ваше очищение партии в тридцать седьмом году Сталин увидел
в нашем очищении от Рема..."
     И Лисс завершает: "Учитель... вы всегда будете учить нас и всегда у нас
учиться. Будем думать вместе".
     При этих словах в душе  ленинца Мостовского творится ад. Он ощущает все
явственнее, что его давние сомнения в неизменной правоте партии "может быть,
не  были  знаком  слабости,  бессилия,   грязной  раздвоенности,  усталости,
неверия.  Может быть, в них-то  и  есть зерно  революционной  правды? В  них
динамит свободы!".
     Мостовский понимает:  чтобы "оттолкнуть  Лисса,  его скользкие, липучие
пальцы",  нужно  отказаться  от того,  чем жил  всю  жизнь, осудить  то, что
защищал  и оправдывал.  "Но  нет,  нет, еще  больше, -  мысленно  восклицает
Мостовский с пугающей его самого страстью. - Не осудить, а всей силой  души,
всей  революционной  страстью ненавидеть  лагеря, Лубянку,  кровавого Ежова,
Ягоду, Берия!  Но мало,  - Сталина, его диктатуру! Но нет, нет,  еще больше!
Надо осудить Ленина! Край пропасти!".
     Можно спорить -  выражает ли Лисс взгляды самого  Гроссмана? Справедлив
ли   автор,  придумавший  страшноватый  для  советского  писателя   прием  -
коричневым судить красное? Может быть,  Гроссман остался вместе с Мостовским
- на краю пропасти? С Лениным.
     Можно спорить, но -  не нужно. Это ясно и по книге "Жизнь  и судьба", в
которой  Василий Гроссман не жалует  сектантскую - от  Аввакума  до Ленина -
человечность, приносящую человека в жертву. Это стало ясно еще в 1946  году,
когда появилась его пьеса "Если верить пифагорейцам", в которой  говорилось,
что народ, любой народ - это квашня. В  нем может подняться вверх то доброе,
то злобное, отвратительное. На страх врагам. И - на руку пастырям...
     А  теперь существует  также  и  последняя книга Василия  Гроссмана "Все
течет..." ("Посев", 1970), не оставляющая никаких  сомнений насчет того, как
писатель относится к идеологическим пастырям, иначе  говоря, остался он  "на
краю пропасти" или нет.
     "...Ленин не разрушил, а закрепил связь русского развития с несвободой,
с  крепостью".  "Сталин казнил ближайших друзей и соратников Ленина  потому,
что  они, каждый  по-своему, мешали осуществиться тому главному, в  чем была
сокровенная суть Ленина".
     "Синтез  несвободы  с  социализмом"  -  вот  уроки Ленина и  ленинизма,
усвоенные и Муссолини, и Гитлером.
     Василия Гроссмана, как  видим, не страшили никакие пропасти, он пытался
говорить о жажде  свободы еще в сталинские годы, в первой части своей эпопеи
("За правое дело"); он знал, что будет наказан за свой "глоток свободы", как
был наказан  в  "Жизни и  судьбе"  любимый  его герой  -  полковник Новиков,
освободитель Сталинграда.
     Пожалуй,  именно  его  судьба бросает  самый яркий и страшный отсвет на
судьбу самого Гроссмана. Но,  прежде всего,  с каким  ощущением  живет  этот
герой, командир танкового корпуса?
     "Война выдвинула  его на  высокую  командную  должность. Но, оказалось,
хозяином он не  сделался.  По-прежнему он подчинялся силе, которую постоянно
чувствовал, но не мог понять.
     Два  человека,   оказавшиеся  в  его   подчинении,  не   имевшие  права
командовать, были выразителями  этой силы...". Новиков  неизменно чувствовал
свою  "слабость  и  робость"  в  разговоре  с   Гетмановым   и  Неудобновым,
сталинскими соглядатаями, ждущими своего часа. И они дождались...
     Командир корпуса ослушался  Сталина.  И  только поэтому выполнил боевую
задачу  малой  кровью,  сберег  людей и  технику.  Эта  поразительная  сцена
занимает   лишь   несколько  страниц,   становясь   ключевой   во   взрывной
гроссмановской теме свободы.
     "Сталин волновался. В этот час будущая сила государства сливалась с его
волей...
     Его соединили с Еременко.
     - Ну, что там у тебя, - не здороваясь, спросил Сталин. - Пошли танки?
     Еременко, услыша раздраженный голос Сталина, быстро потушил папиросу.
     - Нет, товарищ Сталин... Танки в прорыв еще не вошли".
     Начинается нервический перезвон командующих:
     "- ...Немедленно  пустить  танки!  -  резко  сказал  Еременко  генералу
Толбухину".
     Толбухин звонит Новикову в изумлении и страхе:
     "- Вы, что,  товарищ полковник, шутите?  Почему я слышу  артиллерийскую
стрельбу? Выполняйте приказ!.."
     Однако   еще  не  все  огневые  точки  противника  подавлены,  танкисты
неминуемо  нарвутся  на  огонь  и  смерть,  и  Новиков  не  дает  приказа  о
наступлении. Просит поработать артиллеристов. Пушки взревели  с новой силой.
Танки - стоят.
     Восемь минут своей жизни  Новиков  вел себя, как  подсказывали  ему его
опыт и совесть.
     Когда  корпус прорвался в  тылы противника почти без  потерь, "Гетманов
обнял  Новикова,   оглянулся  на  стоявших  рядом  командиров,  на  шоферов,
вестовых,  радистов, шифровальщиков, всхлипнул,  громко, чтобы все  слышали,
сказал:
     - Спасибо тебе, Петр Павлович, русское советское спасибо... низкий тебе
поклон...".
     А ночью  зашел  к  начальнику  штаба  Неудобнову, товарищу по партии, и
подал  рапорт-донос -  о  том,  что "командир  корпуса самолично задержал на
восемь минут начало решающей операции величайщего значения...".
     Победа -  победой,  но самого победителя  срочно  отзывают в Москву,  и
неизвестно, вернется ли он, ослушавшийся Сталина, на свой командирский пост.
     Он  заплатит за эти минуты свободы,  за  каждую  ее секунду. Как и  сам
Василий  Гроссман,  автор  романа  "Жизнь  и судьба",  имя  которого  отныне
неразрывно связано с историей России.
     =========================================


     Copyright (c) Gregory SVIRSKY</B></B>