ашего  военного  городка  -  сухопутного
пристанища земноводных  душ -  и сейчас же с  этой  крыши, полководца  среди
крыш, все осмотрите крутом.
     Ах, какую радость для любителей плоскостопного пейзажа принесет повесть
о  том. что  для того чтобы поместить среди величавых и плешивых  от времени
сопок   сотню-другую  этих  многоглазых  многомерзких  бетонных  нашлепок  -
страшилищ домов, - понадобилось засыпать пыльным щебнем торфяные озера, вода
в  которых столь же  тиха  и  глубока, сколь  и нетороплива, будто  бы самим
существованием  окружающих  говорливых  ручейков  и  скромнейших  болот  она
убеждена в том, что вечна, как вечен сам воздух, изнемогающий от собственной
свежести  и от гула  целой  кучи  комаров - этого  вольного цеха бурильщиков
человеческой кожи.
     Сверху сразу  видно все.  Вот  и серая  дорога  - по ней  как-нибудь  с
завыванием привезут всякую дребедень: то  ли  песок,  то  ли  дополнительный
щебень - и, просыпав везде,  свалят  где-нибудь.  Но  сейчас дорога  еще  не
разбужена, лежит,  словно в обмороке, и  кажется: только  тронь ее -  и  она
тотчас же убежит еще дальше за сопки и, возможно, там уже заденет за небеса,
такие низкие порой, порой такие голубые.
     На этом  лирическая часть нашего повествования  заканчивается;  хватит,
пожалуй, а то еще подумают обо мне не Бог весть что, - и начинается

     <i>прозаическая ее часть.</i>
      А я знаю, где вы  находитесь. Вы на  крыше  48-го дома:  он  стоит  на
пригорке нашего поселка, и с него начинается здесь цивилизация, если идти со
службы,  и  им же она заканчивается; если  двигаться  назад: стекла  выбиты,
двери вынуты, кое-где на этажах кое-кто еще живет,  а в подвале течет, а при
входе в парадное  -  электрический щит,  весь  растерзанный  и в  середине -
ослепительная дуга и днем, и  ночью, потому  что как же, холодно, батареи-то
не  работают,  вот  и  обогреваются  электронагревателями,  вот  щиты  и  не
выдерживают, и  вот  кто-то нашел  рельс и  его там  пришмандорил, и  теперь
автомат не вышибает  от перегрузок - его просто нет,  этого автомата, а есть
дуга в 48-м доме, где обитают, как уже говорилось, подводники, или их семьи,
или то, что осталось от их семей, или бомжи, или калики перехожие.
     Вызовут,  бывало,  из  комендатуры  патруль  в тот дом  усмирять  мужа,
пытавшегося  кортиком  к  новогоднему  столу  заколоть жену,  -  и входишь в
подъезд  с опаской: все-то мнится тебе, что сейчас  по  башке трубой треснут
или  крыса,   находящаяся  в  интересном  положении,  на   ногах,  завизжав,
разродится.

     <i>Сколько мыслей</i>
      при этом появляется.
     И все о ней, о жизни.
     "Сюда я больше не ездец!" -  как, я думаю, воскликнули бы классики, или
"не ездун", как сказали бы мои друзья.
     А жаль, черт  побери! Походил  бы по разным дорожкам - они так и кружат
по волнам моей памяти - вокруг Госпиталя, магазина, домов, а вот и площадь с
лозунгами, плакатами  и  всякой  ерундой,  и  Доф  с  библиотекой,  буфетом,
вечерним   университетом   марксизма-ленинизма,   зимним   садом  и   прочей
невероятной глупостью.
     А  в центре -  озеро с искусственными  деревянными лебедями и такими же
сказочными богатырями, выходящими из воды, по  которым пьяные жители столько
раз  из ружей  палили по ночам, а вокруг  него дорожка, чтобы в трезвом виде
люди там гуляли или бегали бегом.

        Про начпо

     Наш начпо  каждое  утро  выбегал  и  галопировал  вокруг этого  озера с
высоким  подниманием  бедра  под музыку Брамса,  конечно,  звучавшую в  моем
сердце тогда, когда я всю эту  патефонию из окошка наблюдал, или нет - лучше
под музыку  Грига  - та-та-татарам!  - названия, конечно,  не  помню, дивная
музыка,  или  все-таки под  музыку Дунаевского, ну  конечно, Дунаевского, из
фильма "Дети капитана  Гранта"  - там-там-тарарам-тарарарам-тарарарарарарам!
(хорошо!);  в  общем,  он  бегал,  а  потом  приезжал  на  камбуз  в  полном
одиночестве,  потому  что  к тому  времени  все уже  на  лодке  вовсю заняты
проворотом оружия и технических  средств, сжирал на  столах все буквально, и
еще ему  заворачивали с собой  в  газету кусок  колбасы,  очень напоминающий
сушеный фаллос  осла:  так  называемый  "второй завтрак"; он  говорил всегда
дежурному: "Заверните мне второй завтрак", - и ему заворачивали и  вручали -
фаллос осла,  и он его поедал. И  это ежедневное поглощение сухого - все эти
упражнения  с ним -  сообщало  его взору задумчивость и,  я  бы даже сказал,
судьбоносность, потому что во взоре у него ощущался кол хрустальный, который
его,  видимо,  беспокоил, отчего, должен  вам  доложить, воздух в  помещении
выглядел ужасающе спертым.
     После этого можно было читать только постановления  ЦК, и ничего  кроме
этих  постановлений, разве  что еще "решения" или всякие  там "обращения", в
которых никто не петрил, но взор имели.
     Или  можно было забавляться сверкающей, как  полуденная змея на солнце,
военной мыслью. "Читайте "Военную мысль", - говорил  он.  -  Это  лучше, чем
Проспер  Мериме".  (И я  думал:  "Бедный  Проспер, не  дотянул  до  "Военной
мысли"".) После  чего он, несчастный, вдохновлялся, вставал,  если перед тем
он проводил свою жизнь сидя,  и смотрел так, будто перед  ним  были не мы, а
толпы  жаждущих политического слова, и  у  него ноздри развевались,  то есть
раздувались,  я хотел сказать,  и внутри них  - ноздрей, разумеется, -  если
заглянуть  туда поглубже, конечно если будет  позволено,  разрешено,  что-то
клокотало-колотилось  и  болталось-бормоталось,  и  волосы  на  его  голове,
которые не до  конца еще развеял вихрь удовольствий, тоже шевелились  в такт
ноздрям.

     <i>Любил он прекрасный пол.</i>
      А что делать?
     Любил всех этих жен лейтенантов, которые приехали и им негде было жить.
     А он их голубил.
     Да и как их было не голубить, едрена Матрена, если они сами голубились,
     причмандорившись игриво,
     попку с ходу приготовив
     и чулочки приспустив!
     Как их  было не лопапить и не конопитить (триста пьяных головастиков!),
если все к тому буквально располагало. И я считаю прежде всего, что  все это
расположение возникало из-за той колбасы, которую он поедал, то есть я хотел
сказать, из-за  того  фаллоса,  который  ему  заворачивали,  и еще все  это,
возможно,  возникало из-за вертикально расположенных  баллистических  ракет,
напоминающих снявший шляпу вставший член,
     Даже  подводники, по утрам стынущие  в  строю (много-много человек), из
окна кабинета  тоже  напоминают вы догадываетесь что, если смотреть  на  них
сверху, потягиваясь и  зевая от восторга. Может быть,  когда  это  лезет  на
глаза каждый  день,  а другого  ничего  не  лезет,  и  возрастает  известная
активность? Как вы считаете? А?
     Ведь у нас и памятники все до одного похожи или на космонавтов в шлеме,
или на наш  замечательный половой орган со счастливой головкой и надпись под
ним; "Посвящается тебе..."  - и дальше  буквы отвалились, а в соседней  губе
было ровно  50  статуй  напряженного бетона, которые,  словно  рог носорога,
являлись символом оцепеневшего нетерпения, за что животное и страдает до сих
пор, и пионеры  в дни торжеств обкладывали их цветами. И когда  все это  все
время на тебя отовсюду прет, то что же в конце концов с тобой получается? Ты
возбуждаешься. И не только ты.

     <i>Это удивительно,</i>
       до  чего у нас в поселке любили половые отношения. Во всяком  случае,
жены  начальников искали лейтенантов, и лейтенанты кормили их морковью, лили
им воду  на мельницу, крутили им жернова и  мылили их  всячески, столпившись
вокруг одной норки, опускали туда свои мармышки и, сощерившись, выдергивали,
опускали и  выдергивали, а начальники потакали женам лейтенантов и открывали
перед ними  грандиозные сексуальные  дали,  отчего  впоследствии  совершенно
забывали  о собственных  женах, которых  запирали,  уходя, на ключ на втором
этаже  на  два  дня  и  которые  вылезали  из окна по  веревкам, и  их внизу
подхватывали на мохнатые руки и несли до ближайшего подвала, где они мясисто
отплясывали на столах (ией-ух!), заливаясь серебристым многодневным  смехом,
и отдавались всем подряд, а потом они делали друг другу аборт и, чтоб скрыть
выбритые места,  приклеивали там  куски шиньона, которые отваливались, когда
муж входил в комнату.

        Скороговорка

     <i>Остальные занимались скотоложством.
     Я считаю, от полноты жизни.
     Отчего же еще занимаются скотоложством?
     Только от полноты.
     Для чего лучше всего подходили собаки.
     Кошки тоже подходили, но они царапались.
     Да и с кошками занимались молодые матросы.
     Да и то, когда их старослужащие заставляли.
     Кур не было, а то бы занимались и с курами.
     Так что лучше всего подходили собаки.

     Словом, так.</i>
      Одна, можно  сказать, супруга ежедневно растравляла себя совершенно со
своим кобелем - аппетитной величины была овчарка, даже вспомнить жутко.
     Однажды не получилось у  них гармонии,  не  сложилось, видите  ли, я бы
сказал  не  вышло,  и  кобель,   заменяющий  раскоряченного  папу,  принялся
кусаться, а она давай лягаться и орать, и прибежал сосед с топором и простым
лицом и порешил обоих, то есть только кобеля, я хотел сказать, а потом их на
носилках - в  госпиталь  и только там  расчипиздрили,  то есть разлучили,  я
хотел сказать.

     <i>Нет! Все было не так.</i>
       Все  было  по-другому.  Сосед  привел  к  соседке сучку  на случку. С
собаками такое  бывает.  И  пока собаки  не  теряли  времени  в  одном  углу
квартиры, хозяева не теряли  - в  другом,  А потом кто-то кого-то  укусил  -
теперь  уже не упомнишь, -  и  все разом завопили, и прибежал другой  сосед,
который с топором в руках заранее караулил все виды скотоложства, и  всех  с
хряком уложил, вернее, он нарубил собак на волосяные котлеты, а тот тип, что
пришел с  сучкой, посчитав, что  это муж  из похода явился, поскольку он его
никогда до этого в  светлое  время года не видел,  успел  все  же влететь  в
шифоньер и там уже подавился  насмерть, потому что ему  в дыхательное  горло
напополам с шелковым рукавом  попал целый рой вспорхнувшей моли,  после того
как в щель он узрел топор окровавленный.
     Там его и нашли,
     а моль взметнулась стаей вверх, как бешеная, потому что  испугалась его
вздыбленного члена.
     Таким его и обнаружили.
     Таким он и остался, и окаменел.
     Этот член.
     Просто какая-нибудь кантата в этом месте должна грянуть при  прочтении,
я считаю.
     Потом   зоологи  проводили  экспертизу   и   выяснили,   что   причиной
коллективного  сумасшествия  моли  мог  быть  только  член.  В смысле  такой
величины.
     (Еще одна кантата.)

     <i>Ну не чушь ли это, задумчивый мой читатель?</i>
       Вы  только  послушайте  баб  в  нашем  поселке,  они вам  и не  такое
расскажут:  и про начальников, и  про жен, и про лейтенантов, и про топор, и
про  кобеля. Конечно, чушь, мура, брехня! Я так и скажу официальным органам,
если они у меня поинтересуются. Я так  и скажу: брехня! Никто у нас не ловил
чужих жен, не совращал их стоя, не  зажимал (не говоря уже о  скотоложстве),
не  согревал,  не горячил,  не корячил, не  титькал. Девочки не  ночевали по
подвалам,  не  кончали где попало,  а  заканчивали  школу  девственницами, а
мальчики  - девственниками, никто не играл ни в "ромашку", ни в "замарашку",
не набирал  в  шприц  шампанское, не впрыскивал его в девичью грудь  или еще
куда-нибудь, а потом не высасывал.
     <i>Все сидели и смотрели программу "Время".</i> Сложив руки на коленях.
     И я  сидел. А если  звонили в дверь, то  шел  и  открывал ее рывком и в
трусах. В 21  ноль-ноль  я открывал дверь только рывком и только в трусах, и
чтоб копчик  выглядывал.  И тогда  все внимание  сосредотачивается  на  этом
кончике, потому  что он  вроде  бы подмигивает, одноглазенький мой. А ты еще
шкурку благородной  рукой беспокоишь,  теребишь, до  того как  появится твоя
слива, в  которой и откупоривается глазик-то! И в этот момент можно подумать
о том, что, в сущности,  член  человеческий - это ведь  не орудие нападения,
отнюдь!  Это инструмент очень ранимый,  где-то даже тонкий,  жалкий и должен
напоминать  человеку о его незащищенности, о необходимости утешения и прочее
и прочее... Был момент, когда я так и думал - открывал, обнажал и думал.
     А между тем...
     Звонит замполит. А ты  дверь на себя - хась!  - и говоришь ему, помня о
ранимости,  член  несчастный  теребя:  "Ну?!  Вагина-Паллада!"  А  он  тебе:
"Программу  "Время" смотрите?" А ты ему опять:  "Ну?!" - или  можно заорать:
"Перестаньте мне сниться по ночам!" И тогда у него улучшается  пищеварение и
калоотделение. Немедленно просто. Вовремя подставляешь под него калоприемник
-  и никаких  проблем. И чесаться он начинает немедленно.  Тут  мне, кстати,
вспоминается одна история с замом и с тем, как он после  одной бабы чесался,
но мы ее рассказывать  не будем. Не стоит. Лишнее это. Ну к  чему? И так  им
достается. <i>Трудная потому что у замов жизнь.</i> Вы думаете, так просто, что ли,
замами  становятся?  Нет,  не  просто.  Нужно  все  время  что-то  удобрять.
Какую-нибудь ниву. Или  чушь пороть несусветную, а  от этого страдают мозги,
потому что они всю дорогу  набекрень. Вот  наш первый зам.  Тот попал в замы
лишь только потому, что все время плясал лезгинку. Вызовет его член военного
совета  (сокращенно  ЧВС)  и  скажет:  "Слышь, лейтенант, спляши,  а".  И он
плясал,  а ЧВС  сидел, и ему все это  ужасно нравилось, а  потом он говорил:
"Хорошо-то  как, лейтенант, хорошо!" - и еще  говорил: "Сразу тебя  на лодку
замполитом  назначить не могу. Должность,  понимаешь,  там  капитана второго
ранга, а ты у нас лейтенант, вот как будешь  капитан-лейтенантом, вот  тогда
конечно. И еще: у  нас банкет  намечается, так сказать с женами,  так ты там
тоже  организуй танцы и все такое веселое  что-нибудь, смешное  и  за курами
проследи".
     <i>И он следил</i> - за курами, за петухами, за потрохами  петухов, а потом он
следил за нами,  чтобы  мы, если  уж  и  вставляли кому-нибудь радостно свой
член, то при этом заботились бы о чистоте линий  и чтобы - ни-ни! - все было
шито-крыто.  А  потому, конечно, если меня  спросят официальные органы, то я
так им и отвечу - ни-ни, шито-крыто; а если спросят неофициальные  (запятая)
органы, то я им так прямо все и выложу, что в поселке  у нас все  насиловали
всех,  а  также  причихвостивали,  засандаливали и впердоливали.  Спрашивали
иногда:   "Разрешите  вас   причихвостить,  а   затем  и  впердолить?"  -  и
впердоливали! Чаще безо всякого на то разрешения.  И если посмотреть сверху,
с высоты птичьего полета, на  нашу базу, то у  нас никто не занимался боевой
подготовкой - только пыхтели, кряхтели, мычали, стонали и мямлили, добавляли
с  плачем  смазку в  тормоза,  обнимали за  яйца  и  собирали их в  лукошко,
предварительно клещами зажав.
     <i>А командующий</i> - наш любимый главночлен, по ужасу исходящему от которого
мы  тоскуем  до  сих пор.  -  насиловал командиров  дивизий  и кого  попало.
Вызовет, бывало, кого  попало и скажет:  "Вам наступил  пиззздееец!"  - и ты
чувствуешь, что действительно наступил.  Он. Он самый. И никуда не денешься.
Не взлетишь. Не взмоешь. А если и оторвешься  от земли  на пять сантиметров,
то сейчас же на нее жопой трахнешься.
     <i>А командиры  дивизий,</i>  затрапезничав,  хватали  за  срамное  командиров
кораблей и дежурных.
     А командиры -  офицеров  за цугундер и на  палкинштрассе; и шипели  при
этом ядовито: "И это только начало!  Вы  у  меня  будете лизать  раскаленное
железо!" - отчего у  офицера  внутри сразу же что-то рвалось рывками, что-то
дорогое и ценное, сокровенное рвалось и  ломалось, и не один раз в год, а по
нескольку раз в день, из-за чего  офицер (наш) ежечасно и ужасно был готов к
подвигу или к  чему-нибудь  такому, что  помогло бы ему оставить на  время в
покое  то драгоценное и  святое, что  у него, может быть, все еще находилось
внутри и что  наверняка,  приди  за  ним  когда-нибудь,  ни  за что  там  не
нашарилось бы, ни за какие коврижки, фигушки потому что,  улетучилось потому
что, рассосалось, и если  не получалось защитить то,  что  внутри,  то  есть
заслонить то, что уже давно улетучилось и рассосалось, офицер брал пистолет,
вгонял  в ствол патрон, сэкономленный на  стрельбах,  и  шел на  торец пирса
расстреливать какого-нибудь  негодяя матроса, и там, на торце, он  некоторое
время с удовольствием наблюдал на лице у того матроса все муки  собаки Муму,
а  потом стрелял ему у  уха, отчего  что-то  там  происходило  с  барабанной
перепонкой.
     <i>Оно, конечно,</i>
      член  с ним,  с матросом, но от всех этих  переживаний,  от всех  этих
"туда-сюда-сжимай"  у  офицера  гипертрофировалась   железа,  вырабатывающая
семенную жидкость, она распухала у него этакой цистерной, отчего у него даже
изменялась походка: вы только посмотрите, как ходят у нас офицеры, это сразу
заметно, потому что жидкости  много семенной - и оттого, конечно, если уж он
находил себе бабу, то, естественно  в этом положении, он слезал с нее только
по большой нужде (или по малой) или в случае ядерного нападения.

     <i>Вот как ухнуло тогда в Окольной</i>
      (все равно не знаете, где это, к  чему  уточнять?), как разнесло там в
шелуху склад боепитания, как вырос при этом умопомрачительный белый гриб над
городом,  вот тогда и побежали все, причем  у всех  оказались  надеты только
рубашки,  а  под  ними  -  ничего,  кроме  отдельных  сморщенных деталей,  а
некоторые успели в таком виде до  Мурманска  доскакать, все  свое  потомство
многоплодное прихватив, и все  они  оказались  замполитами. (Эскадрон блядей
летучий!)

     <i>А я знаю героев,</i>
       не замполитов, конечно, которые, не  бросая начатого дела,  только  в
окошко  глянули  тогда  на  расползающееся  по небу  безобразие и  зашептали
страстно своим косоглазым певуньям:  "Пока до нас долетит, десять раз успеем
кончить!"
     И кончали.
     Десять раз.
     О чем  всюду потом  напоминали  многочисленные  свидетельства - бледные
сливки презервативов,  - которые по весне  при вытаивании усеивали откосы  и
собирались с гримасой омерзения палками в ведра и относились, сморщившись, в
мусорные бачки.
     И полны были те бачки.
     И приезжала машина из тыла, и грязнющий молчаливый  матрос, которому до
этого 10  лет в голову вдолдонивали, что он на службе Родину будет защищать,
грузил все это дерьмо, переворачивал сочащееся и чмокал, утрамбовывая.
     А офицеры помогали грузить.
     Мичмана  и  матросики  по  воскресеньям  влажнели  в  тесной  войлочной
промежности где-нибудь  на  галере, а  офицеры  -  в  поселке.  Они поначалу
взбунтовались  было  ("мы же  в  погонах!"), а  их  быстренько  переодели  в
гражданочку и  успокоили  дисциплинарно всячески,  и  напрягаешься,  бывало,
встаешь на  цыпочки, чтоб  эту драгоценную бадью с дерьмом через борт машины
перевалить, а с нее льется, льется и на  плечи тебе, и  в открытый от усилия
рот.
     И  никто  не  заболевал  простудными заболеваниями, никого не  скашивал
австралийский антиген, даже отрыжкой никто не страдал.

     <i>Все! Решительно все.</i>
      Все решительно были красивы, полны и  сильны, как крокодилы. Таким дай
что-нибудь в руки и потом не вырвешь. Таких пошли куда-нибудь и потом концов
не  найдешь.  Таких выпусти  в  поле,  и  они  тебе  все  поле  проскачут  -
накосят-выкосят-выгребут-вывезут - или картошку соберут: у себя и в соседнем
государстве.
     <i>Вот  вызывают  лейтенанта и говорят ему:</i> "Поедете  немедленно  замените
старшего на картошке  в Белоруссии, а то от него, чухонца  недорытого, месяц
ни слуху ни духу".
     И он едет.
     В Белоруссию.
     И  там  находит  какое-то Богом  забытое  место - не  то  склад,  не то
планетарий,  - напичканное  в  три  яруса  койками. А за  столом  там  сидит
недоразвитый  замполит  картофельного батальона и  из лапши  -  знаете, была
такая лапша в  виде  букв -  пытается выложить  слово  "солитер".  Лейтенант
входит, говорит,  кто он и  все такое,  а  замполит  поднимает  на него свои
синие-синие  очи, во взоре которых ничего нет, кроме мутной муки творчества,
и спрашивает:
     - Слушай, как правильно: "солетер" или "селитер"?
     И сейчас  же находится командир батальона, который, оказывается,  нигде
не прятался, просто здесь на койке лежал трупом. И его с койки сдергивают, и
он,  обалдевший  от  столь  обильных  переживаний  -  лейтенанта  на  замену
прислали! - сначала ничегошеньки не может понять, а потом до него доходит, и
он  бросается к лейтенанту, как Бойль  к Мариотту, как Гей к  Люссаку  и как
Левен  к Гуку,  и  трясет  его за  грудки,  и сжимает  страстно,  и  кричит;
"Повтори, что ты  точно меня меняешь",  - а  потом  он  сходит с ума, бегает
кругами по кубрику, орет и пинает кровати, а на вопрос:
     "Где  все люди?!" - отвечает, радостно поперхнувшись:  "Хрен их  знает,
коров где-то (эх!) е-е-ебут!"
     И  лейтенант  немедленно садится в  командирский  "уазик" и долго-долго
едет по безлюдной степи, воспетой когда-то Чеховым, в сопровождении мичмана,
не  воспетого  пока  никем,  который   говорит   только  о  бабах,  советует
лейтенанту,   как    их   выбирать,   и   сочится   слюнями,   приговаривая:
"Порево-жорево-здорево" - и потирает свои маленькие потные ручки.
     И первый  же  матрос, которого удается  обнаружить, смертельно  пьян  и
приклеен между чудовищными титьками у пожилой доярки - она так с ним везде и
ходит, его никак не оторвать; а доярка при отбирании поднимает такой ужасный
вой, так по-бабьи и зашлась, воет, как по покойному, а потом она спускает на
лейтенанта всех своих  коров: "Фас! Возьмите его, ирода окаянного!" И коровы
долго  гоняют  его по навозу;  все  пытаются  забодать  вместе  с  мичманом,
слюнявым головотяпом, и машиной.
     <i>Но  лейтенант не сдается,</i> не из такого сделан, он едет в милицию, и там
ему обещают  помочь, дают молодца гаишника, и в первом же кювете они находят
перевернутый самосвал с  пьяным водителем из батальона, и  лейтенант мнется,
не знает, что ему предпринять,  а матрос кричит  ему: "Лейтенант! Да я  тебя
видел на..." - и  дальше  он просто не успевает сказать, потому что  гаишник
хлопает  его  по лбу  полосатой  палкой и уже  у  рухнувшего тела  проверяет
документы, находит водительское удостоверение и с остервенением его рвет.
     <i>Итак, лейтенант собирает</i>  всех людей  и все машины, за исключением двух
тарантаек, сгоревших вместе с картошкой синим пламенем, и привозит их назад,
за что его обнимает и пожимает ему все его руки начпо тыла Северного  флота,
контр-адмирал, приговаривая при этом: "Удружил, лейтенант, все, значит, живы
у тебя? Спасибо, удружил!" А когда лейтенант заикается насчет того, чтобы те
сгоревшие  самосвалы списать,  адмирал ему  обещает,  что немедленно вызовет
мичмана, в чьем заведовании  они до Белоруссии находились, и тот этим сейчас
же займется.
     <i>И приходит мичман.</i> И только адмирал  открывает свой рот насчет списания
инвентарного имущества, павшего в борьбе за урожай-70, как с мичманом тут же
случается истерика - натуральная беда, -  и  он, словно только что сбрендил,
ругается  при адмирале матом,  кричит, тыча скрюченным пальцем в лейтенанта:
"К-хуй  ему,  к-хуй!" И его уводят под руки,  плачущего, а  он  все пытается
обернуться и еще в него ткнуть.
     - Вот видишь? -  говорит адмирал и  разводит руками. - Ничего  у  нас с
тобой не получается.
     А получается только  через  год, когда лейтенант находит  наконец того,
кому можно вручить 40 литров чистейшего корабельного спирта и списать те два
самосвала.
     А  потом лейтенант  до  того  поднаторел  в  списании  всякого военного
барахла, до  того он во  вкус дела вошел,  что мог запросто  подводную лодку
списать со  всем, что  у нее внутри  напичкано - с  людьми и  механизмами, -
отвезти все  это в сторону и утопить в болоте к едрене Фене, или  мог за два
старых дизеля  поставить на Северный  флот 10 вагонов  леса, или чего-нибудь
там еще добыть, оторвать, выкрасть, выпросить.
     <i>Отчего  и сделался  ценнейшим  кадром.</i>  А когда  его - по дуге  большой
окружности - занесло  в Москву, он вместе с корешом - за одной партой сидели
- попал в Большой театр, и до начала представления, обшарив театр совершенно
в  поисках свежего  пива, они забрели в правительственную ложу, где, закинув
ногу   на  ногу,  стекленеющим  взором  следили  за  началом  оркестровки  и
наполнением партера, а  когда партер заполнился до необходимой величины, его
кореш - вместе за партой - вдруг встал и громко сказал:
     -  Товарищи! Проездом в нашей родной  столице  большой друг  Советского
Союза господин Замирюха! Поприветствуем его,  товарищи, поприветствуем,  - и
зааплодировал.
     И весь зал тоже встал и зааплодировал.
     Через  минуту их  уже вели в  комендатуру,  а потом  первым  же  рейсом
отправили в Мурманск с подробным описанием событий.
     И   командующий  Северным   флотом,   получив   то  послание,   заметил
командующему флотилией:
     - У вас что, этого лейтенанта нечем занять?!
     <i>И  тогда</i>  его   прикомандировали  еще  на  один   экипаж,  на   который
давным-давно  повесили  лишний  винт  -  ну,  то есть  на этом экипаже  и  с
кораблем,   и   без  него   всегда  лишний   винт   числился,  -  так   вот,
прикомандировали этого орла, и он списал им все винта вообще - два настоящих
и один тот, что повесили, - то есть лодка была, а винтов у нее уже не было.
     <i>И  тогда</i> на  том корабле возник  праздник,  и командир корабля  капитан
первого  ранга  Титьков по  кличке Чума, который был  таким интеллигентом  -
просто жуть: матом не ругался и был вообще весь никакой, который даже экипаж
самостоятельно не мог по домам распустить -  все звонил  комдиву и спрашивал
разрешения, а если  кого из офицеров хотел  обозвать,  то говорил в сердцах:
"Негодяй! У меня нет слов, негодяй!", -  так вот, этот командир, на которого
обожали вешать  всех  собак, после списания  всех винтов впал в  натуральное
счастье,  носился  по  пирсу,  как  оглашенный,  ненормальный  философ,  как
какой-нибудь  Гракх  Бабеф,  и,  наверное,   первый  раз   в  жизни  ругался
по-нехорошему и, показывая рукой на свое причинное место, предлагал кому-то,
неизвестно кому, где-то там наверху - его попробовать.
     И все его понимали, потому что сами только этим все и жили.
     В смысле этим самым местом.

        Ой,городок!

     Ой,  городок, городок, и чего ты только не видел,  чего  тут только  не
было,  не  происходило; я имею  в  виду  жизнь как непрекращающиеся  половые
взаимоотношения, и половые  взаимоотношения в лучшем смысле этого слова, под
которыми я всегда понимал настоящую жизнь.
     <i>Представьте себе</i> все дома у  нас в городке в разрезе,  и ведь  на  всех
этажах  одновременно и порознь, чаще  всего  глубокой ночью, реже по  утрам,
прошибает пот,  скачут,  дрожат кровати  -  идет результативная  работа.  За
исключением,  конечно,  адмиральского  домика,  потому  что если  его  утром
разрезать  быстренько, то  все адмиралы  окажутся  на горшках, и думать  они
будут  только  о росте нашей боеготовности.  (Давно  замечено:  чем меньше у
человека,  семенной жидкости, тем больше он  думает о росте боеготовности. И
чем больше у  человека семенной  жидкости, тем  меньше он  думает  о  всякой
ерунде.)  Зато  во  всех  других  домах  все  мысли  были  только  о   самом
необходимом, о самом осязаемом, и трудились люди на ниве половой - я не знаю
- просто не щадили себя, и если  бы атмосфера  позволяла, то трудились бы не
только в домах,  но и вокруг: на чердаках, в подвалах, в кустах. И казалось,
все здесь ощущают, что им мало осталось жить - может быть, два года, или два
месяца, или два дня, а возможно, и два  часа, две минуты, две секунды,  и за
это время нужно кого-нибудь поймать и вмочалить.
     <i>Просыпается наутро</i> лейтенант и говорит "маме Буденного": "Где я?"  - "У
меня", - говорит ему "мама". И  он сейчас же приходит в себя и, весь в ужасе
голубом, замечает, что у нее растут усы  и на стене висит нога. "Что это?" -
говорит  лейтенант блеклым голосом.  "Это моя нога, -  говорит ему она. - Ты
вчера так  безобразничал -  обнимал ее, целовал и все на ней, как на гитаре,
играл". -  "Иии-я?"  -  выдыхает  несчастный, и ему объясняют, что  "мама" -
инвалид и тоже лейтенант,  но Великой Отечественной, и это ее  нога на стене
висит, в смысле протез, и грудь у нее, которую он вчера со стоном посасывал,
полна медалей за оборону Ханко, где она гранатами кидалась,  как снежками, а
теперь она строит подводные корабли, и когда чего не ладится,  ей выписывают
молодого  лейтенанта,  чтобы силы  юные вкачать,  то есть, я  хотел сказать,
вдохнуть,  и у лейтенанта от всех этих объяснений пересыхает слюна, и он еще
два дня себя совсем не помнит.

     <i>Ой вы, лошади, хмельные, да до чего  же жизнь была  вкусной!  До чего ж
она неслась, не оглядываясь, не задумываясь, не разбирая дороги!</i>

     <i>А как жрали, извините меня!</i>
       Как лопали все подряд! Как чавкали, обмусоливая пальцы, как всасывали
мозговые косточки, как хрумкали, хрустели мелкими ребрышками, трясли грудями
и подбородками, как набивали себе брюхо  вареными яйцами по  16 штук  зараз,
как поедали мясо, паштет, курицу вареную,  селедку, шпроты, уверяя всех, что
здесь все так вкусно и так все полезно, что все, абсолютно все, усваивается,
из-за  чего даже по трое суток и  в туалет-то  ходить  не приходится;  и как
потом, выпучившись, на четвертые сутки,  вывалив язык и глаза беспокойные, и
без  того  лупоглазые, неслись  в  одном упомянутом месте одним  огромным  и
сильным яйцом.
     А адмиралы собирались на "адмиральник", куда приглашались и командиры с
командиршами,  и  выбирали из молодой  кипучей  командирской мелюзги тамаду,
например,  недавно назначенного командира  Сатонова, который в Северомысске,
откуда он  и явился к нам,  по воскресеньям гонялся за женой  с кортиком или
влезал без очереди за  пивом, а когда  работяги возмущались, обещал им так в
рожу дать, так дать, что они все одновременно наложат больше лошади, а еще в
ресторане укусил  за ухо  замполита, как выяснилось, лишь только потому, что
промазал, нацелившись кусать его за совершенно другое место.

     <i>И Сатонов встает</i>
      и говорит: "Товарищ командующий и  вы,  товарищи офицеры, как тамада я
отрежу галстук любому, кто здесь заговорит о службе".
     И  все  его шумно  поддержали, но как только шило  корабельное  потекло
рекой, как только  все эти украшения флотской жизни: куры; утки, семга, икра
и  говядина  из закромов Родины - сильно перекочевали в желудки командиров и
начальников, первым о службе заговорил, естественно, командующий.
     - Раз-ре-ши-те,  - протиснулся к  нему тамада Сатонов и,  наклонившись,
поискал, нащупал и отрезал ему под самое горло его любимый шелковый галстук.
     Секунд  десять  происходило  созревание,   а  потом  командующий  начал
кидаться цыплятами и вопить, что это его самый лучший галстук.
     А жена  тамады  Сатонова бросилась к жене  командующего, уговаривая  не
обращать внимания на ее придурка.
     <i>А начальник  тыла</i> - тот тоже срочно подбежал, расшаркался, как клоун, и
предложил  командующему новые шифроновые туфли,  на что  командующий заорал,
что  его лишили галстука, а  не туфель, потом он в сердцах сдернул с шеи тот
сраный охнарик, что ему Сатонов оставил,  и швырнул его в тарелку начальнику
штаба,  а  Сатонов  при этом,  совершенно равнодушный к  поднявшейся  суете,
наливаясь  скорым  соком,  дозревал  в углу  и  с безучастным  видом  щелкал
ножницами, нацелившись еще у кого-нибудь чего-нибудь отыметь.

     <i>То был чудный объект для наблюдения.</i>
       Это  я не  про галстук,  это  я  про Сатонова.  Я сам  с  ним  как-то
столкнулся на трапе. Шла  приемопередача корабля, и всюду было  полным-полно
посторонних.  Я  лез вверх,  а он - вниз. Мы столкнулись, и я надавил ему на
лоснящееся брюхо, потому что, во-первых, я его совсем  не знал и, во-вторых,
у  него не было на кармане бирки,  где было бы написано: "Я - командир", - а
все  мы были в  синем белье  без погон,  и у  меня бирка была, и я абсолютно
справедливо решил, что это лезет охамевший интендант.
     - Ну ты, - сказал я ему, - вор  в  законе! - на  что он горлом зашелся,
захрипел, а потом кто-то рядом заметил: "Это командир принимающего экипажа",
- и я задом слез, его пропустил, извинился и зачем-то руки отряхнул.
     <i>А какое было небо голубое!
     А какая вода и скалы!
     И    солнце   расшибалось    о   воду,    превращаясь    в    солнечных
зайчиков-кошечек-рыбок-птичек, заставляя  жмуриться, гримасничать, а  воздух
сам, казалось, наполнял легкие, холодил внутри,  и  отчего-то  думалось, что
все вокруг твое личное и можно все это неторопливо употребить.</i>
      А сколько было ковров,
     гарнитуров,
     холодильников,
     чешского стекла,
     сапог,
     колготок,
     лифчиков и
     прочего дерьма,
     Но еще больше  того дерьма не доезжало до нас вовсе,  а поворачивало на
юг,  на Кавказ. И все благодаря начальнику военторга  полковнику Маргуле  по
кличке Маргарин. Это он был связан своей пуповиной с Москвой,
     Кавказом,
     опять с Москвой,
     Академией Генштаба и
     Мурманском.
     А ты стоишь перед его дверью, бывало, и она  открывается: "Слушаю вас",
- и ты не знаешь, что сказать: то ли о том, что  в  банке  меда на самом дне
нашел сливовую косточку, то ли хочется у него колготок для жены попросить.

     <i>Ему как-то позвонили из Москвы</i>
       и  сказали:  "Ты  что ж  это, сморчок  недодавленный,  змий гремучий,
совсем, что ли, намека не понимаешь? Если тебе "Жигулей" в прошлом месяце не
прислали, значит, что-то не так.  Позвонить надо,  справиться. Ты что ж это,
титька кастрюлькина, думаешь: если тебя  никто не трогает, значит,  все тебя
любят,  что  ли?  А-а-а?  Просто  место берегут,  дурашка  противная,  место
неиспоганенное, чтоб  туда  можно  было  человека  посадить,  который  давно
созрел. Ты чего это рапорт  на пенсию  не подаешь? А-а-а? Ждешь чего-нибудь?
Или ты там вечно собрался малину жрать? Вот мы пришлем  тебе комиссию!"  - и
повесились.
     А он так и остался с трубкой у уха.
     А он абсолютно все здесь наладил. Сделал все, как для себя.  В Мурманск
спирт - а ему оттуда палтус холодного копчения. И  засосало у него при мысли
о палтусе, и ощутил он его вкус и тут же умер.
     Вся база стояла  с  непокрытыми головами и  педелю собирала по рублю, и
все его  жены,  дети,  любовники  жен, любовницы и  их  законные мужья - все
решительно оплакивали его кончину и невыносимо, непотребно рыдали.

     <i>Оборвалась пуповина, связывающая нас с Москвой,</i>
      Кавказом и еще раз с Москвой.
     С невообразимым треском.
     Правда, ненадолго.
     Скоро ниточки все починились, и все закипело по-прежнему.
     И  если главкому требовалось  какой-нибудь боевой  корабль в  Индийский
океан за  кораллами послать, чтоб  потом  те кораллы аккуратненько  в ящички
уложить и  доставить  в Москву и чтоб  потом,  как пронюхаешь о  переменах в
верхах,  сразу же  у двери,  за которыми  ожидаются перемены, с тем кораллом
стоять,  и только она приоткрылась  - сразу же туда втиснулся: "Вот вам наши
кораллы", - так, знаете ли, лучше нашей базы никого бы не нашлось.
     <i>А все потому,</i> что понимали все, что жизнь и все в этой жизни появляется
из малого  и, может быть, даже  из  такой  мелочи, как  кораллы,  - семенная
жидкость и половые отношения.
     А вы думаете, что муж,  ждущий назначения  и перевода, не знал,  что за
наставления дает его жене начальник отдела кадров? Знал  и уходил в наряд, а
когда  приходил ненароком,  то  всегда  давал возможность  "дяде Толе"  уйти
невредимым.
     <i>А "дядя Толя",</i> очаровательный, изумительный, неисправимый охламон,  все
считал, что  восхищаются его мужским  достоинством,  хотя все  же, по-моему,
некоторые  объективные размышления на  этот  счет его посещали  и, оставшись
один,  он даже доставал свое "достоинство" и несколько  раз его  с сомнением
пристально  разглядывал, но масляные  глаза плутовки, все эти ее отправления
совершали  над  ним  волшебство,  и  стоило  только  чаровнице   дотронуться
пальчиком до его трико с помпоном в  середине, как в них развивался пожар, и
он  немедленно хотел  перевести ее  мужа  в  Москву,  в войска  центрального
подчинения,  потом, правда,  это  желание  несколько  ослабевало,  но стоило
только  паршивице еще  раз качнуть утеночка  в  колыбели, как оно  сейчас же
укреплялось, постыдное. И они так пыхтели, и кровать колотилась в стену, как
паровоз  Черепановых, а за стенкой сидел я и пытался  на бумаге отразить все
их невероятное старание.
     <i>А как  пили?</i>  Пили-то  как, Господи! Сколько было  спирта'  Какая  была
благодать! Пили - и отбивали чечеточку. Пили - и говорили о службе. Пили - и
решали государственные вопросы. А потом привязывали какого-нибудь начальника
штаба 33-й  дивизии и выгружали его из лодки по  вертикальному  трапу ногами
вверх:  "Переверните! Переверните!"  -  и переворачивали, и  говорили, что у
него инфаркт.
     - Сердце  не выдержало! - сокрушались на партийной  научно-практической
конференции и качали головами.
     А у него не выдерживало не только сердце, но и  - что особенно печально
-  мочевой  пузырь,  и  все  это  на  тех,  кто  выпихивал,  особенно  когда
перевернули.
     - Запишите в вахтенный журнал: "Капитан  первого ранга Протасов в 137-й
раз входит в Палу-губу!"
     <i>Ну,  конечно!</i> Потрясающе!  Натурально, красиво! Вошли  да  как трахнули
соседнюю  лодку  по  стабилизаторам,  а  у них  -  отчетно-выборно-партийное
собрание, и в  кают-компании все посыпались, как горох, и лючки на подволоке
отвалились, и сверху на лежащих полетели крысы, которые, как оказалось, тоже
присутствовали на партийно-выборно-отчетном.
     Вот  от  этого  рождались  дети-идиоты,  которых   кормили  с   ложечки
ворованной  красной икрой, а они  ту икру жрали не переставая  и  все  равно
оставались идиотами, и вместо мозга у них вырастал только ствол тикающий, то
есть я  хотел сказать; огромный детородный орган. И  все родственники, кормя
его с ложечки до  пятнадцати лет, с ужасом наблюдали это заметное увеличение
его  в размерах  и  заранее  хлопотали  о  поступлении  ребеночка  в  Высшее
военно-морское училище связи, то есть не связи, конечно (что это со  мной?),
а туда, откуда потом можно попасть в долгожданные командиры подводных лодок.
И его туда запихивали  - с дядями, с тетями, со звонками  в Москву, а он все
равно идиот, хоть ты тресни, не проходит он в  училище по баллам - и вот уже
икра потекла в училище рекой, и  спирт  туда  же -  и вот он  уже становится
командиром, и при перешвартовке его лодка жопой вылезает на остров.
     <i>А какие бакланьи яйца были на том острове - можно  было ведро набрать -
и  собираешь  с  опаской,  косишься на  небо,  потому  что  переполошившиеся
бакланы, которые  в  таком состоянии обладают коллективным разумом, взмывают
вверх и очень ловко на тебя сверху коллективно серят.</i>
      А хорошо в сиротстве разбить целую сковороду бакланьих яиц и зажарить,
они все  равно что куриные:  ничем не пахнут. И я  думаю, с таким же успехом
можно было бы зажарить бараньи яйца или даже человечьи.
     И,  может быть,  за  эту  гастрономическую  страсть  к  различным видам
яйцеклеток или яйцекладок, в  скорлупе или  без, а  может, еще за что-нибудь
этакое,   сюжетное,   военнослужащих  у   нас  называют   "яйцекладущими"  и
"яйценесущими" - а несут они их в штанах, а кладут они  их под себя, на стул
при посадке, и никогда про них не забывают: взмывая, всегда их подхватывают,
и  это - после  Родины,  конечно, - самое необходимое и дорогое; может быть,
поэтому у военнослужащего так часто интересуются: "А по яйцам хочешь?"

     <i>Отчего и происходит изменение в лице.</i>
       Именно поэтому военнослужащего  всегда хочется наблюдать. Хочется его
наблюдать в боевой обстановке, когда он, стиснув зубы, идет  на врага, и еще
при пожаре его хочется наблюдать, когда, выпучив свои очаровательные  зенки,
он  лезет из  огня.  И  в  промежутках  его  хочется наблюдать,  тогда  -  в
промежутках  -  он  варит  себе  макароны  где-нибудь   в  теплушке  или  на
заброшенном КПП, где,  впрочем, есть и тепло, и вода - он тут все починил, -
и  посреди  бетонного  пола  имеется  его  коечка  с  верблюжьим  одеялом  и
канализационный  люк - отодвинул  его  и  в журчащий  поток с  удовольствием
справил нужду.
     <i>Наш военнослужащий!
     В канаве рожден,
     канавой вспоен,
     дерьмом вскормлен!
     И Родину любит!
     Красота-а! Яйца потные!</i>
      А вокруг  -  солнце, как мы  уже говорили,  кислород, вороны  и прочая
летающая дребедень, как,  например, все те же бакланы, которые криками будят
тебя лучше будильника,  особенно  когда крысу поймают. Схватят ее  за холку,
поднимут вверх и бросят, чтоб разбилась о скалы, а внизу ее еще один  баклан
подхватит, так и не допустив до скалы, и  опять поднимет и так швыранет, что
крыса  летит  сверху и  верещит  что-то  по-крысиному, может  быть:  "А-а-а,
бля-ди..."

     <i>А от импотенции лечились в госпитале.</i>
      Там была замечательная операционная сестра Маша - огромная девушка лет
тридцати пяти. А у Маши был гю