Послушайте... может быть, этот... о том, что вчера...Но когда рассказал? Он у нас был? Да, это после вас было... Он видел, он подстерег... Но уверяю вас! -- Не уверяйте меня уже более ни в чем. Никто не был, никто ничего мне о вас не сказал. Если что-то еще у вас есть, чего надо стыдиться, это ваше личное дело. Верхушин сразу и окончательно отрезвел. Его взгляд тоже стал холодным и дерзким, и слона зазвучали насмешкой. -- Итак, мой победитель этот старик? Поздравляю и ухожу. Надежда Сергеевна нажала звонок и посторонилась от входа. Она не сказала ни слова. Дрожащими руками, не сразу попав в рукава, Верхушин надел пальто и шляпу и, не обернувшись, быстрыми шагами вышел на лестницу. Горничная пошла его проводить. Надежда Сергеевна провела пальцами по лбу, точно в мыслях сделала ровную, прямую черту. Подошла к окну, тотнчас повернулась и стала глядеть на себя, приближаясь к высонкому зеркалу. Навстречу ей шла высокая, стройная женщина. Напряжение уходило из глаз, и едва заметная мягкость легла, как кружево пены у моря, вслед отходящим волнам сдержаннной бури. Была довольна собой эта прекрасная женщина. Нандежда Сергеевна могла отчетливо видеть, как отразилась в лице новая мысль ее жизни. Все время, как встала, был перед глазами образ того, но Верхушин мешал, а теперь он снова один в ее гордой душе -- Победитель. Надежда Сергеевна довольна собою вполне: она даже именни -- Глеб -- не сказала вслед уходящему, облезающему челонвечку. Да, он умен, он говорил ей красиво, у него много внешне блестящих слов, но эти слова съели всю его душу, всю силу, если и были такие в нем. Довольно, довольно! Сильная сила -- не слова, а духа повеяла перед нею из далей. Подошел и снял пелену с ее глаз -- Глеб Победитель. Ему улыбалась, перед силой его склоняла колени. XLVII Долга не было мужа. Надежда Сергеевна ждала его с тайным волнением, ее беснпокоила мысль: что, если Глебу так плохо после вчерашнего? День сегодня казался ей долгим и как-то по странному нонвым; все изменилось вокруг, все предметы, все мелочи жизнни, какой-то сокрытый дотоле свет сиял сквозь оболочку принвычных вещей, повседневных явлений. Как девушка, ходила она легкою поступью сквозь длинный ряд комнат н улыбалась внутренне чему-то в себе. Совершался странный и радостный в своей необычности, волнующий мысли процесс. Было слышнно, как хрустел, в такт шагам, внутренний лед души, над шинроким пространством холодных своею свободою вод повеял ветер ранней весны, какой-то иной горизонт рисовался в отнсыревшем, смягченном воздухе моря. Душа нежданную капнлю тепла развеяла по всему необъятному простору вод своих, и мелкие атомы создавали, кружась, новую жизнь. "Я не изменила себе", - сказала Надежда Сергеевна Верхушину и была права сама перед собой. Все тем же богам -красоте и свободе -- молилась она холодной молитвой души. Но вот ходит час, и другой, и третий, - и лед хрустит и ломанется, и незримо глубокое совершается в ней таинство перед зарождением того, что называют любовью. Или у всех одна и та же душа, и нет надмирных одиноко холодных душ, строящих храм на высоте только себе -- своей красоте и свободе? Или обманным теплом повеяло вдруг, и та одна единая капля тепла, что канула - как это сделалось? - на глыбы одинокого льда, канула сама по себе, со своей, такой непохожей на все, что вокруг, такой другой, как бы чужой для красоты этих глыб, сокрытою сущностью, эта капля замерзннет, едва коснувшись блестящих морозных глубин? Или еще одно: капля сама -- тот же кусочек кристального льда из разнреженных небесных высот, а тепло - это радость нечаянной встречи двух одиноких богов? Надежда Сергеевна ничего не знала про то, да ничего и знать сейчас не хотела. Она ходила по комнатам и улыбалась, и слушала, как хрустит где-то лед. И лишь иногда лицо ее отражало заботу, - думала: что с ним? отчего все не едет муж от больного? Верхушин был забыт раз и навсегда; о нем даже мимолетнно не вспомнила. *** Бьет три часа, время обеда: в праздник обедают раньше. Николая Платоновича все еще нет, делать нечего, надо сандиться за стол, -- дети хотели куда-то идти к четырем часам. Еще вчера был у них разговор об этом с отцом. Надежда Сергеевна в стороне от всех этих вещей, она от детей далека, она не любит детей -- не этих детей, а вообще маленьких, ненработоспособных еще человечков. Подумать не может без ужаса о том, что могли бы быть и у ней: это так некрасиво и так ненужно, в сущности! Однако она знает и ценит красоту девочнки -- Лизы, весь ее четкий девический облик, изменчивость глаз -- зеленых и синих, но чаще всего голубых, глубоких, как влажная глубь южного неба. Мальчик Сережа, с рябинками на лице, пишет тихонько стихи, может быть, будет поэтом, очень тих, очень скромен, ему только четырнадцать лет. Вот они оба сидят за столом, и Надежда Сергеевна видит и их, как все сегодня вокруг, тоже иными. Глаза ее девочки -ах, не ее! -- уводят куда-то далеко. Как, этот синий простор -- море души? Где же глыбы звонкого льдистого холода? Ненужели они -- в этих волнах, в смеющейся дали, в изменчивой зыбкости водной стихии? Солнце встает над водами, как в первые дни мироздания -- первый привет, улыбка, приязнь, удивление... Первые дни... Первые дни... Никогда не мечтала Надежда Сергеевна, но вот сидит за столом и мечтает, роняет слова полусознательно, с удивленинем слушая звон трепещущих в радости слов. Самый стол, эта скатерть, просторная гладь -- кажутся ей чудом, возникшим только что в жизни. А кто же там? Неужто Сережа? С желтоватой, выцветншей от летнего зноя, беспорядочной кучкой волос над высонким, непокорливым лбом, сидит он под солнцем на берегу морских вод. Возле -- камешки, те же желтые, вечные канмешки мудрецов и детей. Задумчиво перебирает их мальчик, думает вечные думы у моря. О чем? О жизни, о людях, о Боге? Или задумал поэму, в которой плескалась бы с звонкинми, тонкими рифмами сама вековечная тайна вселенной? Нечаянно звякнула ложечка. Вдруг пробуждается Надежда Сергеевна, заливаясь краснкой стыда... Вспоминает. Перед глазами стоит трепетный Федя. Смотрит с гневом, с укором. За что? Ах, сама она знает, за что!.. Молодое, свободное племя, разве так уж она далека от него? Ее заморозила ложь, которой дышали в лицо ее с самого детнства, ее научили жизнь и живущих презирать глубоким, остнрым презрением. Учили невольно, думали все, что они-то и есть избранные, совершенные люди, но не знала, как перенеснти, как пережить это их совершенство, и вот ушла в холод, в мороз, в разреженность безверия. Жажда жизни, красивые думы умереть не позволили, -- замкнулась в ледяном своем царстве. Замуж вышла, - не все ли равно - замуж, не замуж? Никому не была настоящей женой. И вот эти дети... И вот этот Глеб. Сам не зная, не думая, как новый Христос, подоншел и коснулся ледяной души. - А что Феди нет? Где он? Лиза поднимает свои переменчивые глаза: сквозь синеву пробивается светящаяся яркая зелень. - Федя с утра ушел. -- Даже без завтрака? - Да. И опять замолчали. Даже эти две-три коротеньких фразы были редкими франзами. Надежда Сергеевна почти вовсе не говорила с детьми. Не нарочно, а не замечая того. Теперь же ей хочется сказать детям что-нибудь близкое, что интересовало бы их, но она совсем не знает, чем живут они. Чем же живут они? И смунтившись, сама робкая, говорит: -- А что твои цветы, Лизочка? Как они? - Хорошо. -- Ты их покажешь мне после обеда? Надежда Сергеевна встречает быстрый Сережин взгляд. С желтой головки спускаются низко непокорные волосы, внинмательный взгляд ее отмечает, как загнулся воротничок светнлой рубашки. -- Да, теперь открыто окно, и сегодня им много свежего воздуха. Еще немного спустя Надежда Сергеевна встает что-то взять из буфета -- никогда сама не брала -- и будто нечаяннно, мимоходом поправляет ворот рубашки. Пальцы ее касанются нежной кожи мальчика, и это мимолетное прикосновенние дает ей ощущение чистой, незабываемой радости. В открытые окна сияет тихий, благословляющий день. Нандежда Сергеевна не помнит в жизни своей такого чистого дня. XLVIII Это случилось почти тотчас после ухода детей, странный звук был непонятен ей, он прокатился и замер над городом, но потом повторился вскоре опять, и вот почти полчаса стоит она у окна и слышит пальбу. Нет сомнения, что стреляют. Окна выходят и огромный, заросший деревьями двор, в глубине которого прячется дом. И сюда долетают только эти отрывистые, точно в пустоте гулкие звуки. Где-то за ними, далеко, как фон -- неясный, глухой, возрастающий шум. Что же там? Что? Все одна стоит Надежда Сергеевна возле окна. Нет ни мужа, ни Феди, ни малых детей, что вышли на какую-то ненпонятную муку и этот ясный и светлый вечереющий день. Так проходят еще и еще минуты, долгие, как часы. Еще полчаса. Зачем она здесь? Почему только одна она дома в этих просторных, точно опустошенных уже, страшных в своей одиннокости комнатах? Но куда ей пойти, но зачем, но кто поведет ее, кто возьмет? Видит: быстро бежит человек по двору. Кто это? И тотчас узнает: это Федя. Бросается Надежда Сергеевна, открывает сама скорей двери на лестницу. Он звонит, но она бежит уже навстречу ему и хватанет, умоляя, за руки, и не замечает, что руки его в чьей-то крови. - Где дети? -- говорит Федя, запыхавшись. Лицо его бледно, измучено, и глаза горят фантастическим светом. -- В городе... В город ушли. - Ах, в городе! И повернул, чтобы обратно бежать. -- Федя, куда же ты? - Туда, туда... -- Но на секунду запнулся. -- А брат? -- Мужа с утра уже нет. Федя взглянул на нее: -- Скажите брату, когда возвратится, что я прошу его изнвинить меня. В этой жизни каждый сам за себя отвечает. Я не могу судить его. -- Федя, а ты? -- Я не вернусь. Прощайте. И протянул ей руку. -- Откуда же кровь? Что это там? Федя, скажи мне... Федя вдруг улыбнулся, и так странно болезненно промельнкнула эта улыбка на похудевшего его бледном лице. Вся краснка исчезла куда-то за один этот день и неясным отсветом мельнкнула лишь на губах вот теперь, в этой улыбке. Он опустился у ног ее тут же, на лестнице и, обняв, с нежнданною лаской прижался к ним. -- Я люблю теперь всех. Ах, я чуть не забыл это сказать вам, тебе, с которой ни слова не говорил от души. Перед смернтью всех, всех люблю одной безграничной любовью. Не бойнтесь, нет, нет, ничего! Эта кровь только моя. Там убивают людей, стреляют, но в ужасе крови я понял, что сам нее никогнда не пролью. А сладко свою отдать, сладко пролить, как из чаши, жизнь за других. Ах, разрешение мыслей, мучений -только в жизни, только вот в этом... Теперь только вижу и слышу Христа. Он бормотал в забытьи, слабея и не отпуская ног Надежнды Сергеевны. Но в этих стопах полубреда, в запахе крови, который ясно теперь поднимался от рук, какое-то откровение вот-вот готовилось раскрыться перед ней в своей еще невинденной, незнакомой еще красоте. Она склонилась над Федей и покрывала поцелуями его бледный и странно прохладный, выпуклый лоб. Но это длилось недолго. Федя вдруг встрепенулся и бронсился вниз. -- Я не останусь, не останусь здесь, -- крикнула вслед ему Надежда Сергеевна. - Скажите же брату. Я не вернусь, я чувствую это! И он скрылся за дверью. Надежда Сергеевна бросилась следом за ним, как была, без шляпы, в платье, бегом. Почти у самых ворот догнала она Федю. -- Как, и ты? -- улыбнулся он ей. -- Пойдем же, пойдем! Подал ей руку, и они вместе побежали по улице. *** Гроза разразилась над городом с необыкновенной и бурнной свирепостью. Чаша кипящего гнева стихий опрокинулась над ним со внезапностью в этот мирный, сияющий день. Безумие, долго спавшее где-то в темных пещерах души, вышло наружу и расправило хищные крылья. Люди - разве бросаются один на другого с ножами, с дунбинами, избивают малых детей, с одинаковым зверством рвут одежды и ткани, и нежное тело полуобнаженных, застывших в мольбе женщин с глазами газели? Это ли люди, мирные и тихие, и одинаково ни злые, ни добрые, что бурной волной протекают из улицы в улицу, напоминая лавины народов, что извергала когда-то роковая для человечества Азия? И не еще ли страшней те же существа, с видимым обликом человечеснким, когда без пафоса, без шума и рева живой океанской волнны, спокойно и медленно, точно делая привычное дело, ежеднневный, предписанный самим божеством обыденный труд, с молчаливым упорством взламывают замки и двери, и окна, и деловито, с экономией сил и труда, бросают на улицу утварь и вещи -- посуду, книги, рояль, из сундука старинную бронзу, белье, а затем находят в углу под кроватью человека -- полунслепого, со слезящимися глазами старика, с дрожащею зеленноватой сединою бородой и земляным, почерневшим цветом лица и запирают в этот сундук, замыкают на ключ, и бросают вниз с высоты четырех этажей, и глядят, не отходя от окна, как он летит, а потом, когда с сухим двоящимся стуком он падает вниз на груды обломков и разбивается, но так, что нельзя разглядеть, что же с тем, кто внутри, -- отходят опять и в том же сосредоточенном молчании продолжают работу? А если они все-таки люди, то что мы знаем тогда о человенке и о душе человека? Какой клубок еще невиданных змей копошится в тканях ее, и не сгнила ли она до последних основ своих, истлела в одну страшную видимость, где от нее остался лишь призрак? Или, напротив того, именно это страшный бой призраков, одних лишь сухих, червями проточенных тесных земных оболочек души, и из них еще суждено -- новою банбочкой -- вылететь не душе уже -- духу? И откуда взялась эта непонятная, безумно святая радость у Феди, именно здесь, в этом хаосе крови и тел, в этом вопле мятущихся душ? Но -- Федя один лишь ничтожный островок средь потопа стихий, все залила вокруг буря и стоны, и плач, и гнев, и рындания, и вдохновенный отпор беспощадности ужаса, и холоднное каннибальство, и подделка под гений Творца - дисциплинна, отвечающая слабому треску самозащиты грохотом стальнных рыкающих глоток. XLIX На вспененных гребнях океана несутся обломки людей и обнаженные души. Имя Христа и крестное знамение, как чайнки, мелькают одновременно во многих местах. *** -- Стреляйте, стреляйте, мучители! И разрывает сама тонкую теплую ткань, прикрывавшую грудь. -- Вот сюда, вот сюда, в эту грудь... Он любил ее трогать, он сосал ее утром. Мальчик мой, мальчик мой! И рыдает, рвет волосы и рушится, как подгоревшее зданние, на груду обломков. Но вскочила тотчас. И снова вопль женщины-матери: -- Стреляйте, стреляйте же! И стреляют, и откидывают ненужное тело, чтобы не мешанло дальше идти, деловитей работать. Кто-то крестится и говорит: - Одною жидовкою меньше. *** Сидит сумасшедший еврей и поет на непонятном своем язынке. Священный огонь безумия коснулся его, зажег его мозг. Непонятны слова, раздражающе горек, как вкус миндаля, полунапев этих слов. Толкнул его кто-то ногой, грубым большим сапогом. Он свалился тотчас, как перезревший, отяжелевший от старости гриб. - Ишь ты, черт какой, песни поет, - усмехнулся другой. - Нашел себе время! И также толкнул его прямо в лицо - опять сапогом, корянвым четырехугольным носком. Но от второго удара снова поднялся еврей и встал теперь тонкий, худой, изможденный - во весь свой огромный, конлеблемый рост. - Во имя Христа! - произнес он по-русски. - Во имя Раснпятого Бога, бейте жидов! Сумрачно кто-то пырнул широким ножом в провалившийнся, тощий живот. И дух безумия отлетел от убитого и витал, кружил, выбирая новую жертву. *** - Во имя Христа! Во имя Христа! - ободрял наступавших монах и стукал немолчно о зубы своей деревянною челюстью. Сам он не бил, на службу Божьему делу отдавал лишь язык и благословляющий знак согнутых пальцев: во имя Христа. Но вот подбежал человек. Побелевшими шепчет губами: - Побойтесь вы Бога! Побойтесь кощунствовать! Сжав свои губы, благословлял и благословлял без конца рыжеватый монах. - Послушайте, заклинаю вас именем Бога, чей крест на вашей груди, остановите резню! - Кто ты такой? - грозно спросил монах. Имя Палицына было известно монаху, был он человек просвещенный, но не любил таких мягкотелых, таких расслабнляющих дух христиан. Он сморщил презрительно брови и киннул ему: - Не верю. Ты - жид. Уходи, пока цел. *** Только уехал от Глеба, попал Николай Платонович в санмую жуткую давку. Он робел, метался из стороны в сторону, плакал, замирал от тайного ужаса, увещевал безуспешно и слабо, молился. Всюду слышал рассказ, переходивший из уст в уста, о ближайшем будто бы поводе к бойне: старик еврей убил христианина и девушку. Николай Платонович, слушая, недоуменно томился. Но вот, отойдя от монаха, видит группу людей. Узнает сренди них -- светлый высокий блондин, но брови насуплены, но мрачный, темнеющий взгляд; да, конечно, это Игнатий, -- узннает он Игнатия. Бывший товарищ, бывший соратник в его христианстве, но теперь он ушел в революцию. Федя знает и любит Игнатия, вместе с Федей они презирают либерализм его взглядов. Невольно стал, не дойдя, Николай Платонович: не здесь ли и вправду Христос? Игнатий стоял головою выше толпы; вдохновенный огонь, казалось, лился из его расширенных глаз. Игнатий организунет защиту. Вот подошел молоденький, мальчик почти, рабочий. Игнатия ценят и любят рабочие. Властный и смелый -- он несет им свое такое же Евангелие, своего воскресшего Хриснта, в которого верит вдохновенно и страстно. Не может расслышать Палицын, с чем подошел к нему мальчик -- о каком-то товарище, буйствующем вместе с толнпой. Но ясен и внятен ответ Игнатия: - Надо убить. -- Во имя Христа? - Во имя Христа убейте изменника. Волосы встают на голове Николая Платоновича, мутятся глаза, но он недвижим, но не знает, что ему делать. И вот в этот миг откуда-то Федя; он подбегает к Игнатию. -- Игнатий, Игнатий! Нет, ты не прав! Никогда... Дальше не слышно. Сдавленный и загоревшийся гневом отмахнулся Игнатий: - Мальчик, уйди! - И я раньше думал, как ты, но Игнатий, теперь... Но Христос между нас... Ты не видишь Его! -- Я Его вижу... Уйди! -- Я побегу, я не дам им убить... Близкий, размеренный шаг наклоненных фигур. Федя бенжит перед ними, пересекая им путь. Феде что-то кричат. Он не слышит, не слушает. Не опоздать, не опоздать... -- одна мысль. -- Стой или буду стрелять! Федя бежит и вдруг, руками взмахнув, падает быстро, так, как только что быстро бежал. Будто бы после -- такая нелепость! -- долетел до слуха звук выстрела. -- ФедяФедечка! Брат... Когда Николай Платонович добежал и наклонился вслед за солдатами к Феде, хотели его оттащить, но кто-то скоманндовал: -- Бросьте! И наклоняется брат к умирающему младшему брату и слышит: -- Ах, хорошо... Хорошо умереть! И еще успевает шепнуть: - Дети с матерью. Мы отыскали их вместе. Она повезла их к тебе, к Глебу... туда... - Брат мой, брат, Федя, прости!.. Прости мою грешную душу в час смерти... Святой мой, милый мой брат!.. -- Повезла их туда, здесь опасно... А мне хорошо, не жанлей меня, брат, прости меня, брат... Ах, хорошо! *** На пустеющих улицах окна закрыты, заколочены двери, много белых, намазанных мелом крестов. Люди спокойны за знаком креста. Молодой человек, весь брызжущий гневом, с дрожью и глазах, не в силах вымолвить слова, по грозит кулаком, но на земле чертит быстро крест и плюет на начертанный знак, и растирает плевок своею ногой. Молодой человек тот -- безбожник, и никогда ему здесь, на земле не узнать, что блистающий меч архангела сил был в руке его сжат, что молнии в сердце -- с небес. L И вот все герои романа в царстве Ставровых. Как ручьи после бури, вспененные -- сбегают вниз в долинну, чтобы хоть в минуте покоя обрести самих себя, так в эту ночь много людей жались друг к другу в близкие кучки, ибо никогда отделенность людская, оторванность, так не страшны, как в моменты, когда взметенный вихрем пожара дух человенческий вдруг падает ниц в тишине, на пепелище, в наступивншем безмолвии ночи. Простых, обыденных дел и забот уже нет и следа, ибо сгорели в огне, ибо сотлели они в испепеляюнщем пламени, но самое пламя, поднявшись на миг к небесам, само поглотило свою титаническую жгучую мощь, и бездоннная жуть мировой пустоты раскрывает себя в необъятном, всепоглощающем, черном величии. Что найти тогда человеку еще, кроме человеческой же, теплеющей груди, сжатых до боли, переплетенных между собою пальцев рук, трепета слышнного, такого нужного сердца, что бьется здесь, рядом, так близко, что, кажется, жмутся они -- сердце к сердцу, -- как малые дети в потемках? Птицы лесные, комарики, всякая тварь, насекомые, люди -- так ли уж вы далеки друг от друга? Не братья ли вы перед лицом набегающих бурь? Не одна ли великая мать поит вас воздушным, незримым своим молоком? Вот темная ночь и углубленная тишина после грозы, и в бесконечном, безмолвном потоке льются светила, небесный плывучий песок, и нет человеческих слов, как назвать эту слиянность, эту близкую близость всех и ко всем. И не текут ли, как близкие, как одинаково мощные и беспомощные в лоне ночи, и эти небесные реки, как равные крохотным тварям земнным? Не льнут ли и звезды, как люди, ближе друг к другу, тоскуют великой тоской по слиянности звездных их душ? Вопросы жизни и смерти, -- чем они больше, в такую вот ночь, всяких других, будто бы мелких вопросов? Не больше, не меньше, ибо все -- одна жизнь или все -- одна смерть... *** Как одна большая семья, разбитая горем, но и спаянная им воедино, собрались все в доме Ставровых. Старая выставка приняла всех одинаково в миротворные недра свои. Было в этом полуразрушающемся, прекрасном и светящемся в смернти своей, в этом полупризрачном мире что-то таящее и обенщающее глубокий покой. "Доверьтесь мне, -- говорила она шепотом обнажающихся наивных ветвей, шелестом устилаюнщих землю, пылающих золотом в радости смерти, покорных, поверивших ей облетающих листьев, - покой - возрождение жизни, залог бытия, отстоявшего самую ценную, светлую сущнность свою, семя для нового мира. Ах, сколько я раз отцветанла и зацветала вновь, я - природа - вечна, как вечны и вы в ваших смертях и возрождениях! Шумят и падают листья -- дети мои. Поймите покой их напева, покорность падения, донверчивый шепот отдавшихся тайне жизни и смерти"... Не часто ли в жизни случается так, что естественно только то, что будто бы невероятно, фантастично, несбыточно? Как необычны и непонятны в конечных причинах своих ураганы вселенной, так вдруг приходит нежданный великий покой и покрывает крылом своим мятущийся океан великих страданнии и посылает глубокий, целительный сон. Уже к полночи спали все в доме: дети -- Лиза, Сережа, Наташа, Наташин отец; Николай Платонович, Надежда Сернгеевна, Андрей. Не спят только двое: Анна и Глеб. Сон не коснулся их, ибо в эту самую ночь их судьбы уже были начертаны в звездной книге небес чьей-то могучей, чьей-то бесстрастной рукой. День и вечер, и ночь -- до того, как заснули все в доме, был наполнен хаосом мыслей и чувств, тайных решений, горьнких мук, скрытых проклятий, неразделенных надежд, скорбнных молитв, рыданий, невидных другим... Глеб и Андрей оставались весь день у себя. Первым нерандостным вестником в дом приехала Анна; скоро за ней -- Лиза с Сережей, -- постучались они а Наташину комнату к близкой им новорожденной, но увидели в дверь только тихо молчавншую Глашу; в сутолоке улицы, куда снова вышли, нашла их Надежда Сергеевна и привезла к отцу, зная, что он был у Глеба, но отца не застала, он сам отыскал ее здесь, вернулся опять... Не было Феди - его не позволили взять и отвезти на квартиру, не было Глаши, не было Кривцова. Но не витали ли где-нибудь возле воздушного замка, не ютились ли близко к живым и они в эту холодную звездную ночь? Припадали, быть может, к тонким прозрачным пластинкам стекла, за которыми горел так приветно, так даже уютно, земной желтоватый огонь? Но уже тех, кто собрались, не отпустили Ставровы в эту жуткую ночь. Не было еще одного: старика с азиатским тинпом лица. Он был далеко, за толстой стеной городской центнральной тюрьмы, но дух его близко был здесь, он ждал, стонрожил -- когда настанет минута. И когда заснул в чудесной, физической усталости дом и не спали лишь Анна и Глеб, он был третий незримо меж них. LI Для Глеба был этот день решающим днем его жизни. Проснулся с первою мыслью об Анне, сладкой отравой напоил все его существо несбыточный сон. Он долго лежал в постели, не двигаясь, полузакрывши глаза. Видения ночи еще веяли возле него в тишине и странно сливались с ликом действительной жизни. Во всем теле была разлита легкая слабость, и, казалось, было так хорошо умереть. Он прижимал к губам полуувядшую розу, легкий аромат увядания струился еще от ее лепестков, и был он еще слаже, еще воздушной, еще пленинтельнее, как прощальный взгляд, как последнее слово, в котонром сокрыто трепещет уже радость иных, грядущих свиданий. Затем наступил день -- без Анны, томительный разговор с Николаем Платоновичем, его покаянные речи, повесть о жизнни слабой, безвольной, неяркой - с серым, беспомощным хринстианством ее. Слушал его, а в голове плыли светлые пенные волны; за одинокие долгие дни поил теперь розовый бог своей благодатью хрупнкое тело. Закрывал Глеб глаза, слушая, и отдавался течению внутнренних волн, баюканью мерной и сладкой стихии. И вот в середине дня ворвались раскаленным потоком, один за другим, поющие буйную песнь, воспаленные лихорадкой -стихии еще неоправданной жизни. И открыл им Глеб свою душу до дна, и к концу этого страшнного дня вскипели хрустальные воды души неземным, преднсмертным кипением. Встретивши Анну, Наташу с отцом, он не пошел уже в город, откуда явственно слышались отзвуки битвы. Кто-то о нем позаботился и без того, - целые тучи сверкающих стрел летели в его беззащитную грудь. Не последний ли день, не последний ли час - этот суд огня, испепеляющий равно всех: и виновных, и правых, всех вознонсящий в очистительном вихре? Нет, ни прогресс, ни сытость, ни демократия не спасут обнреченной земли, путь один -- через огонь в потусторонний, влекущий, непостижимый для смертных преображенный мир. И вот не они ли пришли - первые вестники прогремевшенго грома вселенной? Экстаз и пафос безумия, светлого безумия мысли, накопнлялись и плавились, как чистое золото осени, в глубинах его бытия. Но самую жгучую каплю огня влила в его душу Нандежда Сергеевна, Это было предвестие. Остались одни на минуту, и вот опустилась она перед ним на колени и нежданно их обняла своими руками, и прижалась к ним теплою грудью совсем так, как Федя перед нею на лестнице. Глеб вздрогнул от стремительной искры, физическим воснпринятой им. Он замер и не сказал ей ни звука, и отдался на миг ц ее власть. Не в ее, а во власть напряженного женского чувства, что не хотело отпустить из мира нетронутым дух. Не все ли равно, в чьем пришло оно образе, ибо облик, в котором приходит стихия, еле очерчен, едва ощутим в своем утончении плоти. Это только толчок, это тот, кто пришел разнбудить: "Встань, возьми душу твою, возгоревшуюся, как нончью светильник, подними высоко над миром, слей ее пламя с пламенем той, что придет в последний час земной твоей жизнни, с нареченной от века невестой твоей, и озарите весь мир пламенем вспыхнувших, пламенем слившихся душ!" И с этого мига Глеб уже ждал, как обреченный, наступленнии ночи. Он знал, что это наступает его общая с Анной, коннечная ночь. И Анна ждала. Она ступала тихо и свято, как в храме, не поднимая глаз во весь вечер. Не надо было их поднимать: выжженный образ один ей светил, один горел -- перед тем, как обоим вместе сгореть. *** Было около половины первого ночи, когда Анна встала с тем, чтобы исполнить веление голоса-рока, который немолчнно шептал ей встать и пойти в комнаты Глеба. Осторожно и тихо миновала она все проходы и двери и остановилась па мгновение в темном коридоре. За стекляннною дверью плыла и таяла тихая ночь, струящимся волниснтым рукавом своим одевала она замолкнувший дом, что-то шептала, ласкала, умиротворяла, лаская. Вдруг по-девически страшно на минуту стало Анне чего-то, в одно мгновение детство, институтские годы, жизнь с брантом, мечты, все промелькнуло в почти одновременной, но яснной и живой деталями жизни картине -- как перед смертью. И это ощущение близости строгих ее целительных уст заставило сжаться болезненно сердце, но лишь на секунду; потом меднленно, сладко отпускала, благословляя, чья-то рука на послендние золотые часы ее жизни, и все тело отзывалось живым, сладостным трепетом счастья. Вспомнилась роза и сон, и долина цветов. -- Я не отдам тебя смерти! Закрыла глаза: -- А если и смерть, то с тобой. И быстро, быстро, торопясь потерять хоть минуту, побенжала к нему. Глеб ждал прихода ее, и оба, взявшись за руки, безмолвно пошли на верхнюю башенку. Было прохладно на лестнице, а наверху стало сразу еще хонлоднее. Близкое -- глянуло звездное небо, и тишина подняла, как детей, их легкие, неощутимые, уже почти неземные тела. -- Анна, -- сказал он ей, -- сядь возле меня. Девушка села послушно. Глеб помолчал, потом начал: - Анна, сегодня я совершил восхождение в горы, Я был среди людей, но не был с людьми. На горах безмолвие ночи, одно говорящее правду. Что говоришь ты мне, милый? Я не совсем понимаю. - Через страдание и смерть к воскресению. А в жизни - кратчайший путь к смерти. - Глеб, брат мой, а жизнь, а прекрасное? - Бог был прекраснее самой прекрасной мечты, но не отонгнал он земную, будто бы страшную смерть, дивного белого ангела, несущего душу к рождению в дух. Был всемогущ и над смертью, но не отклонил занесенной руки, принял свою добровольную смерть. Кто же для нас закроет те двери, через которые вышел Христос? Анна молчала. Мерная Глебова речь чаровала ее. Она приндвинулась ближе, руку взяла. Глеб сжал ее руку и с силой сказал: -- Кто же мешает сделать нам это? Она прошептала; -- Никто. Но жалась к нему все ближе и ближе, как робкий зверок. Небо опять стало далекое, и холодом междупланетных пронстранств веяло от темного купола. Бесконечен и строг, и молитвенен храм. -- Глеб, я люблю тебя, -- прошептала девушка вечную франзу невинных признаний, незнаемый смысл которой не разгандал еще ни один человек. Глеб промолчал. -- Я люблю тебя, я живу только тобой и в тебе, и я думала -- не отдам тебя смерти, но если ты хочешь, вместе пойдем. -- Хочу. С надземных высот прозвучали эти слова, холодно-торнжественные, как звон погребального колокола. Но такая близнкая и понятная струилась теплота от Глебова тела, но таким хрупким ароматом увядающей розы веяло от души его, от одежд ее -- мыслей, проникнутых пленительно горьким запанхом ранней осени, мудрости юноши, граничащей с конечным безумием. Как лик солнца, отраженный в водах низин и озер, и стренмительных рек, и водах океана, дробится и м но изобразите я в жизни лик близкого, родного, понятного Бога, что когда-то ходил среди нас по грешной, но смиренной в скорбях земле, среди трав полевых и белоснежных, с небесных высот упадающих лилий. И вот, когда солнце заходит, свершив положенный срок, когда оно уже закатилось и погасло для мира низин, и даже золотые кресты тонких шпилей церквей потонули в синеватой дымке над городом, загораются последние, острые лучи на ледяных верншинах, на одиноких, к небу устремленных крайних пиках земли. Христос, отрешенный от мира, Христос, замороженный разнреженным воздухом льдов, Белый, застывший Христос встает над землею, как одинокий тоскующий Дух. Сегодня царицей возле терема-замка раскинула Осень бенлые пряди волос. Невеста всех отходящих богов сегодня строга и прекрасна. Все уже спит внизу, у земли. Но не спят над землею. Блинже к звездам, к холодному, темному небу -- ведут разговор. Еще разговор, но скоро замолкнет и он, скоро в золото чаш упадет последняя капля безумия, последняя капля сгунщенного света, овеществленного пламени. Говорит ему Анна: -- Глеб! Мне холодно, Глеб. Он улыбается: -- Ближе! Кажется, близко уже, но еще придвигаются, и своею хундою и тонкой рукой обвивает он ее плечи, и видит она, подняв глаза, его бледное, его восковое лицо и волнистые пряди вонлос, обрамляющих щеки. - Белый Христос... -- шепчет она, забываясь. - Что ты сказала сейчас? - Нет, ничего. Я только вспомнила сон. - Скажи мне его. - Я видела розы в цветущей долине. - Розы? - Да. И тебя. - Я также видел тебя с красной розой в твоих волосах. - С красною розой? - Я целовал тебя. - Глеб, мои розы были белые розы, но они покраснели в наших руках. - В наших руках, -- отзывается Глеб. Отчего так тепло на холоде ночью вдвоем? Отчего истоннчается тот холодящий хрусталь, что отделяет кубок от кубка? В них пенится сладкий напиток, мировое вино, обтекающее вселенную в ее скрытых, трепещущих нервах. И вот -- канжутся призрачными и этот миг все разделения, кажется, один только Бог, правда одна и один смысл во вселенной... Мудрый юноша, белая девушка -- дети под звездным свернкающим небом. На вершине горы, над дремавшим внизу плоскогорьем, над спящей долинной землей, в этот миг лишь они высоко, но и они -- только малые дети. И в какой-то инстинктивной и вечной игре она закрывает глаза и шепчет: -- Ты целовал меня. И отвечает он теми же звуками, ожерельем маленьких канмушков-звуков с чарующей музыкой: -- Я целовал тебя. Склоняется Глеб, видит лицо, прекрасное в муке экстаза, отдающий всю душу, глубокий, как вечность, первый взгляд и последний в этой земной, покидаемой жизни. А губы, как алая роза, цветут, и аромат их поит всю вселенную. Источник влаги живой, божественный ключ, разрешение скрытых от века предвечных тайн жизни и смерти... И пылающими губами наклоняется Глеб к источнику утонлить свою жажду... Последняя капля живого безумия скатилась по золоту чаш на самое дно. LII Каждую ночь перед утром сны утоньшаются, и просветнленный человеческий дух через разреженную ткань сновиденния видит зыбкий, неуловимый почти, едва лишь сотканный и тотчас же рвущийся облик скрытых вещей, грядущих собынтий загадочной будущей жизни. Именно в эти часы прилетают к Андрею видения, и реют в легком, сереющем воздухе уродцы и девушки в белых одежндах, фигуры и линии нерожденных еще, чуть светлеющих обнразов, и вот уже третью ночь сряду -- серая мышь. Она беспокойно кружит возле его головы, чертит зигзаганми воздух, мешает работать. А работать легко, сразу дается гармония линий, в простых очертаниях, в белом узоре пронбуждается галилейское раннее утро, и девушка в белом полинвает цветы, и они распускаются, дышат, живут, благовествуют светлую весть. Само небо склонилось к душе ее, само небо целует расцветшую душу. Но вот угловатым, стремительно жутким полетом прямо от Глеба летучая мышь подлетает к его изваянию и садится на открытую нежную шею белой утнренней девушки, и чудесным образом загорается алым отсвентом белый цветок. "Не кровь ли?" -- думает Андрей и в беспокойстве рукой хочет отогнать злое это видение. Но напрасен порыв. Руки скованы сном, с места не сдвиннуться спящему. И все не отрывается мышь и сосет, сосет нежную Аннину душу. * * * Громко кричит, но не в силах проснуться Надежда Сернгеевна. Босая, во сне вышла из дома она по холодной земле, по траве, по ничего не замечает, тихо скользит вдоль стены. Оснтановилась и слушает. Голос: - Ах, теперь так легко умереть! Другой: - За мгновение Божьей безумной любви так легко уменреть! Ты открыла мне новое небо. Анна: -- Не новое небо, любимый. Это небо, по которому целую жизнь тосковала, небо, где ты, небо, где Белый Христос. Глеб: - Белый Христос? Но Анна молчит, и молчит, притаясь, Надежда Сергеевна, и протекают в безмолвии несколько важных, глубоких минут. - Поцелуй еще меня, Анна, и в путь. - Поцелуй еще меня, Глеб, я готова. И вот взметнулись две белые птицы меж звезд. Смотрит Надежда Сергеевна, вскрикнула громко, но не проснулась. Смотрит: летят легко и свободно, и развеваются крылья одежд. Все выше и выше. Не две ли звезды загорелись на темном сверкающем куполе -- две новых прекрасных звезды? Воздушная звездная смерть. Шагнули вдвоем за перила, и понеслись в прозрачной и звучной осенней стихии две светнлых души. А к самым ногам Надежды Сергеевны, как два золотых, два созревших листа с дерева жизни, тихо кружась, упадали легкие, почти невесомые оболочки их душ. Наклоняется к ним и видит: на обнаженности нежной их кожи теплеют еще ароматом незавершенной любви -- золотые кресты. * * * Тихим сном, без видений уснул Николай Платонович. Был дан ему час проникновенной молитвы, в покаянных слезах омыл перед сном слабую душу свою; крохотную, едва светянщую, но все же от чистого сердца свечу, сняв удушающий темный нагар, несет он к престолу милосердного Бога. Ах, отчего твое пламя светит так слабо? Не надо ли сбронсить в покаянном порыве все путы уродливой жизни, где люди живут не по-людски и не пo-Божьи, где души лишь тлеют о серых потемках?.. А дети? Дети - четыре невинных души: трое детей и старик - еще далеки от своих сокровенных видений. Их видения и грезы еще впереди. Даже в том царстве, колеблемом тихо в волнах эфира над темной землей, в том светлом саду, где распускаются наши лучшие чувства-цветы, где благоухает аромат наших душ, и в зыбких очертаниях лишь слагаются контуры Новой Земли - рек и морей, и островов на тех плывучих цветущих морях, даже там эти грезы едва лишь намечены, едва зарождается трепет предчувствия. Иные пути еще есть. Зовут дороги еще непройденные, где за золотыми крестами одиноко темнеет высокая безбожная башня. Всеми путями, всеми извивами жизни и мысли, всем нанпряжением -- к одному, к одному! * * * Чей это смех, предостерегающий, скрытно насмешливый, скептический смех? Я узнаю тебя, черный старик, бывший третьим меж Аннной и Глебом. Но погоди смеяться: ошибешься, быть может, и ты! 1907 г. ВО ИМЯ ГОСПОДНЕ I Шел Алеша тихо и не спеша, до конца пути было близко, и в душе его стояла тихая и прозрачная радость. Шаги были свободны, и не чувствовал он ни тяжести котомки за спиною, ни всего своего тела, легкого и неслышного. Дорога впереди, и позади дорога -- мягкая, упругая лента -- от края неба и до края. И само оно близкое и такое же мягкое и ласковое, как и земля, что только что сбросила зимннюю пушистую шубку и дышит открытой обнаженною грундью прямо в лицо ему -- мирным и ровным дыханием. Бархантистая грудь у нее, и пушится вся молодой топкой зеленью. А он все идет легко и тихонько -- все дальше по тонкому пояску старой и влажной дороги, перепоясавшей мягкую зенлень степи от края неба и до края. Близится вечер, и ласковой кротостью дышит, угасая, зандумчивый матовый день. Все идет Алеша. Надо дойти до села. С пригорка уже виндится церковь - голубая и тонкая на голубом и прозрачном вечереющем небе. Крыши домов -- одна над другой, -- по овнрагу над речкой село. Далеко с пригорка раскрылась земля -- с нежным зеленым пушком озимей и лугов, с засевшего чащею леса. Еще задерннуты дымкой, еще голы и черны, но уже пробудились леса. Тайное