уда? - В Нюренберг. - Это в Нюренберге будет заседание? - Да, и там будет... только он спешит в другое место... в другое заседание... к старикам. - Где же это? Но Серафина уже исчезла. Калиостро едва успел подхватить падавшую Лоренцу и снес ее в спальню. Она спала теперь естественным, спокойным сном. На следующее утро, прочитывая свою корреспонденцию, Калиостро увидел письмо, печать которого ему была знакома. Он быстро разорвал конверт и прочел латинские строки, где значилось: "Годичное собрание в N. О месте будет сообщено своевременно. Приезжай, если помнишь клятву, данную учителю. Albus". Калиостро уже ничего не страшился. Он был спокоен. Через день в Страсбуре узнали, что благодетель человечества куда-то уехал, но вернется в самом непродолжительном времени. XIV  Один из диких уголков южной Германии. Кругом лес и горы. Мимо скал, пропадая в расщелинах, исчезая в глубине леса, поднимаясь по кручам и лепясь у оврагов, тянется мало кому ведомая дорога. До ближайшего города далеко - скорой езды не менее двенадцати часов. Два-три бедных селения с какой-нибудь сотней жителей-горцев, ничего и никого не знающих, кроме своих односельчан, кроме своего леса и горы, только и нарушают полное безлюдье этой местности. Редкий путешественник, какой-нибудь студент, слишком засидевшийся и заучившийся и во время летних вакаций задумавший сделать путешествие пешком в глубь дикой горной страны, зайдя сюда, останавливается и спрашивает себя: "Куда же дальше?" Вековые ели и поросшие мхом скалы остаются безмолвными на этот вопрос, да и бедный горец, встретясь студенту, немногое ему скажет. Он скажет ему: "Да куда ж тут! Тут идти некуда - тут горы..." - А дорога эта куда ведет? - Дорога-то? Идет она к Небельштейну. - Что это такое - Небельштейн? - А вот та гора, это и есть Небельштейн. Там был замок баронов фон Небельштейнов, а теперь от него почти ничего и не осталось. - И никто не живет там? - А кто его знает! Старик там какой-то, пожалуй, даже и два старика, только их почти никто никогда не видит, да и неведомо, кто такие те старики... Думать о них совсем не след - еще неравно беду на себя какую накличешь... Колдуны там живут - вот что! Чертовщина всякая творится в старом замке... И горец так сумеет напугать вовсе неробкого студента, что тот уложит в сумку свою храбрость, свою жажду приключений и любовь к неизвестному - и повернет с едва обозначенной, заросшей травою дороги в места менее дикие, более интересные, более заманчивые для молодого воображения. Проходят годы. Все так же тихо, пустынно и уединенно вокруг Небельштейна. Умерли старики колдуны или нет? Как живут они там, отрешенные от всего мира? Или, может, их нет совсем и существуют они только в воображении горцев? Нет, по-прежнему развалины старого замка обитаемы. Если бы студент, смущенный горцем, все же решился бы взобраться на вершину Небельштейна, то он увидел бы, что и сама дорога, чем ближе к вершине, становится все лучше и лучше, он увидел бы на одном из лесных поворотов, перед собою, чрезвычайно оригинальную и красивую картину старого замка, со всех сторон обросшего елями и густым кустарником, высеченного в скале и то там, то здесь выглядывающего то древней бойницей, то округлостью колонны, то готическими, узорными, будто кружевными, окнами. В часы тихой глухой ночи он заметил бы то там, то здесь струйку неверного, мерцающего света, исходящую из почти совсем закрытых зеленью окон... Впрочем, только это и мог бы он увидеть, так как если бы захотел проникнуть в самый замок, то это никак не могло ему удаться. Сколько бы ни стучался он в глухо запертые старые железные двери - никто не откликнулся бы на стук его. Для того чтобы узнать, что такое происходит в замке и кто его обитатели, надо было выломать эти двери, а такая работа была бы не под силу и нескольким крепким людям, да никто ни о чем подобном и не думал... Но, видно, и у старых колдунов старого замка бывают иной раз гости. Вот тихим, но холодным вечером какой-то всадник приближается по заросшей дороге к замку Небельштейну. Бодрый конь, видимо, притомился - немало часов везет он всадника, все вперед и вперед, по лесам и горам, поднимаясь выше и выше. И всадник, должно быть, хорошо знаком с местностью: не смущают его никакие препятствия, не останавливается он, а только объезжает извилистыми тропинками встречные селения, чтобы с кем-нибудь не встретиться. Последнее человеческое жилье осталось позади. Скоро полная темнота окутает горы, а всадник и не думает об этом. Темнота застигла его в лесу, но он уверенной рукой направляет своего коня и наконец поднимается к самому замку. Он подносит ко рту свисток, и пронзительный, какой-то странный, необычный свист оглашает пустынную окрестность. Раз, два и три - три раза звонкие, вызывающие звуки прорезали застывший ночной воздух, проникли всюду, и вот среди нависших еловых ветвей, дикого кустарника и густых, засохших уже, по времени года, вьющихся растений мелькнул свет. Послышался лязг и скрип отворявшейся тяжелой, железной двери. На пороге этой двери появился с фонарем в руке сгорбившийся старик с длинной седой бородою. Он приподнял руку к глазам, заглядывая во мрак. - Добро пожаловать, господин! - воскликнул он старческим, но еще бодрым голосом. - Добро пожаловать! Час уже поздний, немного осталось часовой стрелке пройти до полуночи, до полуночи великого нынешнего дня! - Здравствуйте, друг мой Бергман! - ответил всадник, спрыгивая с коня. - Напрасно боялись вы, что я не приеду. - Не боялся я... - как-то нерешительно проговорил старик, - а только... только час уже поздний! Дайте-ка лошадь, я проведу ее на конюшню, а сами берите фонарь и идите прямо, знаете куда, они уже в сборе. С утра уже в сборе... и все ждут вас. Всадник передал старику коня, принял из рук его фонарь и вошел в дверь. Когда свет от фонаря озарил лицо его, в этом таинственном посетителе старого замка легко было узнать Захарьева-Овннова. Он поднялся по знакомой ему узкой каменной лестнице и невольно остановился. Целый рой воспоминаний нахлынул на него в этих старых вековых стенах, где провел самое знаменательное время своей жизни. Сердце его как-то защемило, едва слышный вздох вылетел из груди его. Но вдруг он выпрямился, поднял голову и твердой поступью пошел вперед по длинному сырому коридору, где гулко раздавались его шаги. Вот небольшая дверь, в глубине коридора. Он повернул ручку, отворил дверь и вошел. И снова рой старых воспоминаний как будто бы налетел на него, охватил его со всех сторон и стал добираться до его сердца. По это было одно мгновение. Он сбросил свой плащ, свою шляпу и спешным шагом направился в глубину обширной, слабо озаренной комнаты. Четверо людей поднялись ему навстречу, но он уже был у старого высокого кресла, в котором сидел количественного вида старец. Он склонился с сыновним благоговением к руке этого старца, крепко ее целуя. - Привет тебе, сын мой! - раздался над ним знакомый голос, и этот голос теплою волною пробежал по всему его существу. Он поднял голову, их взоры встретились, и несколько мгновений они остались оба неподвижными в крепком объятии друг у друга. Наконец Захарьев-Овинов тайнее крепко обнялся и с четырьмя присутствовавшими лицами. - Отец! - затем сказал он. - Братья мои! Извините меня, если я заставил себя ждать. Я сделал, что мог... да и, наконец, сегодняшний день еще в нашем распоряжении. - Нет, - произнес старец, - тебе не в чем извиняться. Мы тебя ждали, твердо зная, что если ты жив, то явишься ныне раньше полуночи... и ничто нам не указывало на то, что тебя нет в живых. Садись на свое место. И он указал ему своей тонкой, иссохшей рукой на кожаное кресло рядом с собою. Захарьев-Овннов сел и еще раз его быстрый, блестевший взгляд остановился на этих дружественных лицах, озаряемых светом большой лампы, поставленной на стол. Да, все в сборе. Вот маленький француз Роже Левок, все с теми же ясными голубыми глазами, все с той же глубокой морщиной, пересекающей лоб. Он, как и всегда. в своей темной и скромной одежде, в которой, наверно, недавно еще можно было его видеть в Париже, на левом берегу Сены, в его запыленной лавочке букиниста. Рядом с ним важный, величественный барон Отто фон Мелленбург. По другую сторону стола профессор Иоганн Абельзон, крошечный, юркий, проворный и привычно то и дело вертящийся на своем кресле и сверкающий могучими, так и проникающими в глубь души глазами. Вот и старый граф Хоростовский, почти неестественно тощий, с топкими ввалившимися губами, с беспокойным и умным выражением старческих слезящихся глаз. Все в сборе, все сразу кажутся такими же, какими были они в последнее годичное заседание, в этой же самой комнате, а между тем Захарьев-Овинов видел в них большую перемену. Перемена была и в прекрасном старце. Он как будто осунулся и, не изменявшийся долгие годы, будто сразу постарел. На всех лицах была заметна как бы тень печали. XV  Захарьев-Овинов откинул голову на спинку кресла. Вся его поза указывала на некоторое утомление. Он испытующим, невеселым взглядом обводил присутствовавших. Старый Ганс фон Небельштейн вынул из кармана маленький золотой ящичек, открыл его и протянул Захарьеву-Овинову. Тот молча взял из ящичка кусок какого-то темного вещества и положил его себе в рот. Между тем старец говорил: - Прими, мой сын, это угощение. По счастию, для подкрепления человеческих сил после долгого пути, для уничтожения чувства усталости, голода и жажды нам не надо накрывать на стол, подавать всякие кушанья, приготовленные из мяса убитых животных, и вина, действие которых так или иначе, в большей пли меньшей степени, а все же всегда нездорово и нежелательно отзывается на человеческом организме. Мы можем ограничиться маленьким кусочком этого чудесного темного вещества, заключающего в себе чистейшую эссенцию лучших целебных и могучих произведений природы. Если тебе недостаточно одного кусочка - возьми еще. В моей лаборатории только что изготовлен свежий запас этой чудной пищи, поддерживающей мои старые силы. Но Захарьев-Овинов отрицательно покачал головою. Он уже чувствовал во всем теле свежесть и бодрость, как будто не ехал весь день и весь вечер верхом, почти не останавливаясь, как будто не провел более суток безо всякого питья и пищи. О, если б вместе с этою бодростью и свежестью тела маленький, ароматный кусочек, таявший теперь на языке его, мог наполнить и сердце его такою же бодростью, вернуть ясность и спокойствие душе его!.. Но душа его оставалась неспокойной, и тоска сжимала сердце. - Отец, - медленно сказал он, - этой пищи даже слишком достаточно для моего тела, но дух мой смущен, и такое же точно смущение замечаю я и в тебе, и в братьях. Недавно, в дороге, занялся я комбинациями чисел и знаков, вспомнил твои первые уроки, данные мне здесь, в этой комнате, за этим столом. В результате моей работы оказалось нечто не совсем для меня понятное, ибо, как всем нам известно, каждая работа с числами и знаками приводит к ясному выводу только тогда, когда мы можем подписать его с помощью нашего разума. Мой же разум в последнее время иногда останавливается и говорить не хочет. Но я знаю, и вы, конечно, это знаете, что нынешний день не походит на прежние подобные дни, что он имеет особенное, исключительное значение в нашей общей жизни, в деле, которому мы служим, быть может, и в целой судьбе человеческого знания. Вот это все мне сказал мой разум, это все я еще яснее понимаю теперь, глядя на вас... Ганс фон Небельштейн опустил свою прекрасную старческую голову и в то же время глаза его грустно и пытливо глядели на Захарьева-Овинова. - Великий брат! - воскликнул Абельзон. - Ты продолжаешь наш разговор, прерванный твоим появлением. Мы именно остановились на том, что ты сейчас высказал. Мы все знаем и чувствуем то, что ты знаешь и чувствуешь, и мы спрашивали нашего отца, что это значит? Ты вошел - он не успел нам ответить. Теперь, отец, когда к вопросу нашему присоединился и носитель знака Креста и Розы, прерви свое молчание, открой нам то, предчувствие чего нас всех так тревожит! - Сегодняшний день или, вернее, эта ночь все вам откроет, - ответил старец, - я же, пока еще не совершилось то, что должно совершиться, не могу сказать вам ничего больше. Вам известно, что я не всеведущ, что если я и могу читать ясно в грядущей судьбе, то столь же ясно и твердо знаю, как тому учил и всех вас и в чем сами вы убедились, что судьба не уничтожает свободы воли в человеке. Все вы знаете, что в великой книге природы все написано широкими общими чертами. В этой книге указаны пути, по которым струится мировая жизнь, но воля человека, не изменяя основных, предвечных законов, может направлять и сглаживать различные течения жизни, может производить более или менее значительные видоизменения в судьбе. И уже в особенности способна на это воля людей, которые, подобно нам, сумели разгадать загадки великого Сфинкса, которые не раз видели, какого беспредельной творческой силой обладает воля, если она действует в гармонии с божественными законами... Таким образом, я знаю судьбу сегодняшнего дня только условно. Не станем же упреждать событий, которых мы сами должны быть главнейшими двигателями. Не будем терять времени на отвлеченную беседу... Но раз мы все проникнуты сознанием, что нынешнее собрание наше особенно знаменательно, что нам предстоят самые великие решения, - сосредоточим же все внимание наше на прошлом братства, вглядимся в его настоящее и только тогда мы познаем и решим будущее, ибо, как известно вам, будущее есть непреложный, безошибочный результат прошедшего и настоящего... XVI  - Мы здесь вдали от всего, что так или иначе может мешать нам, - продолжал он после некоторого молчания, - слова наши никогда не коснутся слуха непосвященных. Мы здесь в полном единении истинного братства, родства не по плоти, а но духу. Вы называете меня своим отцом, а я вас называю своими сынами. Заглянем же вместе в далекую глубь времен... Вы знаете, какие разноречивые рассказы и слухи ходят о нашем братстве и как мало правды во всех этих слухах и рассказах. Нам же ведома истина. Ни я, когда еще вращался в миру, ни вы не способствовали распространению того мнения, будто общество розенкрейцеров существовало в доисторические времена Гермеса Тота, что оно процветало при царе Хираме и при Соломоне. Никто из нас не говорил посвящаемым братьям, что оно основано Розенкрейцером, родившимся в 1378 году и умершим ста шести лет в 1484 году... Мы знаем, что название нашего братства происходит не от имени Розенкрейцера, а от креста, центр которого состоит из кругов, расположенных подобно лепесткам розы, и что наша крестовая роза есть величайший символ, взглянув на который мы наглядно видим все тайны природы, заключенные в этом символе... Мы знаем, что своей настоящей, до сего дня существующей организацией братство наше обязано мудрому Валентину Андрээ из Вюртемберга, который в первый раз председательствовал в заседании учителей-розенкрейцеров в 1600 году. Заседание это происходило здесь, в этом старом замке Небельштейне, в этой комнате, где мы теперь находимся. С тех пор, вот уже сто восемьдесят лет, в этой комнате ежегодно происходят подобные заседания. Вот уже восемьдесят лет, как я принял высшее посвящение и духовную власть главы розенкрейцеров из рук моего дяди Георга фон Небельштейна и собственноручно опустил в никому не ведомую могилу прах этого великого учителя... Тогда мне было тридцать лет, теперь мне - сто десять... Он остановился, и видно было по лицу его, что перед ним воскресли, ожили давние воспоминания. - Мы знаем все это, - сказал Захарьев-Овинов, - но ведь во всех, даже и превратных, толках о нашем братстве заключается много истины. Во всяком случае, хотя братство и создалось сравнительно в недавнее время, мы прямые наследники древнейших мудрецов и чувствуем свою связь с ними, мы учились в одной общей школе и с Соломоном, и с Пифагором, и со всеми смелыми мужами, разгадывавшими загадки Сфинкса, срывавшими покровы с Изиды и понимавшими таинственный смысл символа Креста и Розы... - Конечно, - сказал старец, - истина едина, и всякий, кто сумел открыть хоть частицу ее, был, есть и будет наш брат. В этом смысле розенкрейцеры всегда существовали, существуют и будут существовать, пока не исчезнет человечество. И всегда, в силу высшего закона, подобные розенкрейцеры легко будут приходить, когда того пожелают, в общение друг с другом и помимо всякого организованного братства... Но я теперь говорю именно об организованном обществе, во главе которого нахожусь и которое имеет определенные задачи и цели. Это величайшее из человеческих учреждений, находясь во времени и пространстве, может быть подвержено случайностям. Наша обязанность охранять его от всякие случайностей, беречь его тайну, строго и неусыпно следить за тем, чтобы каждый из посвященных, от самого слабого ученика и до учителя, исполнял свои обязательства. Наша обязанность - отыскивать людей, способных стать истинными розенкрейцерами, помогать им, развивать их, следить за ними. Наконец, наша обязанность - карать изменников, ибо человек, владеющий великими тайнами природы, открытыми ему нами, и злоупотребляющий своими познаниями, должен погибнуть, для того чтобы из-за одного преступника не погибли тысячи невинных. Вы знаете, что деятельность главы нашего братства, не требуя от него передвижений, требует, однако, много времени, много сил, большую затрату сил!.. Пока я был в состоянии - я исполнял все мои обязанности, до сего дня я знаю все, что относится к братству, за всем слежу; я не упустил ничего и деятельность каждого брата, какова бы ни была степень его посвящения и где бы он ни жил, мне известна. Я направляю и укрепляю достойных или посредством инструкций, даваемых мною одному из вас, учителей, пли иными, известными мне способами. Но мне сто десять лет и, хотя я еще могу жить и работать, у меня уже не прежние силы, я уже становлюсь слишком слаб для исполнения обязанностей главы братства. В этом для вас нет ничего нового. Вы знаете, что мне пора передать мою власть в более крепкие руки. Сегодня мы собрались здесь прежде всего для этой передачи. Я открыл заседание, но закрыть его должен новый глава розенкрейцеров... Старец замолчал и пытливым, строгим взглядом впился в глаза Захарьева-Овинова, на которого пристально глядели и учителя. Но никто из них ничего не прочел на внезапно будто застывшем, будто окаменевшем лице великого розенкрейцера. Старец заговорил снова: - Мой преемник известен, и преемство в среде нашей происходит не в силу желания или нежелания нашего, а по праву истинного знания, сил и внутренних качеств... - Вот человек! - дрогнувшим голосом воскликнул он, указывая на Захарьева-Овинова. - Вот человек, давно, с детства своего предназначенный для великой власти! Мы следили за ним, привлекли его к себе, и с нашею помощью он быстро поднялся по лестнице посвящений. Все испытания пройдены им, и еще недавно он одержал огромную, последнюю победу над материальной природой... Снова остановился старец, и взгляд иго так и впивался в Захарьева-Овинова, силясь проникнуть в глубину души его и прочесть в ней все, до самого дна. Но великий розенкрейцер запер свою душу, и старец тщетно стучался в эти до сих пор всегда открытые для него двери. - Да! - почти с негодованием произнес он. - Час настал! Мои силы ослабели... его силы возросли... Я готов передать ему власть мою и провести остаток дней моих в ничем уже не возмущаемой тишине... Сын мой, где знак твоего великого посвящения? Захарьев-Овинов поднялся со своего кресла, быстро расстегнул на груди свой камзол, и чудный знак Креста и Розы сверкнул своим таинственным, непонятным светом. - Светоносец! - едва слышно прошептал старец, в то время как четверо учителей встали со своих мост и почтительно, но также и с каким-то как бы ужасом поклонились великому розенкрейцеру. - Светоносец! Готов ли ты принять ныне власть из рук моих? Ты знаешь, как страшна эта власть для тех, против кого она должна направляться, какими могучими средствами она владеет, и ты знаешь также, что еще более страшна она для того, кто облечен ею, ибо эта высшая, могущественная власть налагает и высшие, самые тяжкие обязанности... Еще недавно мне нечего было говорить тебе об этом и спрашивать тебя, согласен ли ты занять мое место... Теперь же, - прибавил он грустным и в то же время негодующим тоном, - приходится спрашивать... - Отчего? - произнес Захарьев-Овинов тем холодным, металлическим голосом, от которого странно и холодно становилось на душе у слушателей. - Отчего?.. Праздный вопрос!.. Хорош бы я был отец, хороши были бы они учителя, если б нам не было ведомо, что ты способен отказаться... Что ж! У всякого человека свободная воля... а у тебя ее много, больше, чем у других... Мы ждем твоего ответа. На несколько мгновений под древними низкими сводами воцарилась глубокая тишина. Побледневшее лицо старца выражало скорбь. Четверо учителей, тоже бледные, затаив дыхание, ждали. Захарьев-Овинов сделал шаг и склонился перед старцем. - Отец!.. Передай мне бремя твоей великой власти! - твердом голосом сказал он. XVII  Гансу фон Небельштейну и учителям показалось, что они не так слышат. Он... он не отказывается?.. Он так прямо и твердо принимает власть?.. Как будто он все тот же, каким был год тому назад... Что же это значит? Ведь все они были почти уверены в его отказе, готовились к нему. Им предстояло потребовать от него полного отчета, полной исповеди и затем, общими усилиями, постараться успокоить его сомнения, его непонятное душевное возмущение и снова вернуть его на тот путь, по которому он так победоносно шел всю жизнь и где ему предстояло, подобно солнцу, светить всему миру, жаждущему истинного познания. Но они знали всю силу его духа, всю его твердость, и борьба с ним страшила их, и они тревожно помышляли о том, что будет, если они потерпят поражение... Их знания оказались неполными... они неясно прочли в душе его... Он согласен!.. С невольным криком радости все они кинулись к великому розенкрейцеру. Трепещущий старец поднялся со своего кресла и обнял Захарьева-Овинова. - Ведь я говорил, - торжественно произнес он, - что воля человека видоизменяет судьбу! Не думаю я, что мы совершенно избавились от грозной опасности, но все же самое страшное нас миновало: мы не услышали его отказа... его воля явилась победительницей над всеми враждебно и мрачно складывавшимися электромагнитными влияниями. Итак, сын мой, я иду на покой и уступаю тебе свое место... Но... ведь то, что произойдет сейчас... око бесповоротно. Акт: передачи власти в нашем братстве - величайший акт, как велика и сама власть. Я отказываюсь от власти своей не по своему желанию, а потому, что не могу, не в силах сохранить эту власть. Кроме тебя, никому я не вправе передать ее, ибо никто ее не вынесет, и если б я вздумал назвать своим преемником не тебя, а кого-либо другого, то это были бы пустые слова, и только. - Мы все очень хорошо и давно это знаем, - сказал Захарьев-Овинов. - Разве я мог выразить свое согласие так легкомысленно? Я принимаю власть главы розенкрейцеров в силу своего права, в силу того, что пришел час свершиться этому. И старик, и учителя вздохнули полной грудью: до этих слов они все еще почти не смели верить. Ганс фон Небельштейн сделал шаг по направлению к одной из стен комнаты - и вдруг часть этой степы мгновенно как бы осела, и среди огромных старых камней образовалось довольно значительное отверстие. В нем помещалось несколько десятков старинных фолиантов и ряд свертков пергамента. - Вот, - сказал старец, подходя к отверстию и вынимая оттуда одни сверток пергамента, - здесь хранятся у меня самые редчайшие книги. Некоторые из них чудесным образом, ибо слепого случая не бывает в природе, уцелели от пожара Александрийской библиотеки, другие достигли моего старого замка, после многих столетий скитаний по всему миру, из глубины древней Азии. Третьи, наконец, суть творения ведомых и неведомых мыслителей средних веков. Затем в этих свертках собраны все документы, относящиеся до нашего братства с первого дня его основания. Здесь хранятся списки всех братьев, их curriculum vitae, здесь, наконец, три акта передачи верховной власти, скрепленные подписями свидетелей. Уже почти год тому назад я приготовил четвертый акт, по которому передаю свою власть носителю знака Креста и Розы... Он развернул сверток, бывший у него в руках, к громко, торжественно прочел его. В этом акте, написанном по-латыни, значилось, что "глава всемирного братства розенкрейцеров, барон Ганс фон Небельштейн, ученик и преемник своего дяди, барона Георга фон Небельштейна, достигнув стадесятилетнего возраста, после восьмидесятилетнего управления братством чувствует приближение старческой слабости. Не в силах будучи с прежней энергией и добросовестностью управлять всемирным братством, он отказывается навсегда и бесповоротно от своей верховной власти и всецело при свидетелях, великих учителях розенкрейцерах: Роже Левеке, бароне фон Мелленбурге, графе Хоростовском и Иоганне Абельзоне, передает ее князю Юрию Захарьеву-Овинову. Носитель звана Креста и Розы принимает верховную власть в братстве по праву своего знания, своей силы, пройдя все посвящения от низшего до высшего, оставив за собою все испытания и достигнув той свободы духа, которая требуется для законного верховенства над братьями. И Ганс фон Небельштейн, отходящий на покой глава розенкрейцеров, и великие учителя-свидетели клянутся своим именем розенкрейцеров, клянутся страшной клятвой отныне повиноваться во всем, касающемся братства, новому главе его". Когда это чтение было окончено, старец поднял глаза на слушателей и дрогнувшим голосом спросил их согласия. Четыре учителя наклонили головы и сказали: "Согласны". - В таком случае произнесите за мною установленную клятву, - возвышая голос, воскликнул старец. И пять голосов, сливаясь под низкими древними сводами, произнесли: "Клянемся предвечной истиной, которой служим, клянемся гармонией божественных законов, клянемся великим символом Креста и Розы беспрекословно повиноваться в каждом деле, имеющем какое-нибудь отношение до нашего священного братства, повиноваться с полным детским подчинением великому носителю знака Креста и Розы, законному, вновь утвержденному и прославленному главе и отцу нашему, князю Юрию Захарьеву-Овииову!" Старец и четыре учителя стали на колени, затем поднялись и снова, почти до земли, поклонились Захарьеву-Овинову. А он во все это время стоял неподвижно, как каменное изваяние, и на бледном, будто мраморном лице его ничего не выражалось, только глаза горели неестественным блеском. Когда розенкрейцеры встали, поклонись ему, и он обнял каждого из них, начиная со старца, все подошли к столу и подписали акт. Тогда Захарьев-Овинов взял этот акт, еще раз пробежал его глазами, свернул пергамент, перевязал его лентой и положил в отверстие в стене, на то место, откуда вынул его старец. Миг - и тяжелые камни, повинуясь невидимому механизму, снова поднялись, стена сравнялась, и никто не сказал бы, что в пей заключается потайной шкаф, хранящий, быть может, самые драгоценные манускрипты во всем мире. Все разместились по своим местам. - Тяжелое бремя спало с плеч моих, - сказал Ганс фон Небельштейн, - давно ждал я этого часа, давно к нему готовился. Теперь, - обратился он к Захарьеву-Овинову, - потребуй от меня отчета во всех моих действиях за последний год, с того дня, как мы были здесь собраны в заседании. - Мне не надо никакого отчета, - отвечал Захарьев-Овинов, - я знаю все дела братства, все действия его членов и особого труда знать это не составляет, так как последний год был очень тихим годом. У нас прибавилось несколько братьев, получивших первые посвящения. Все розенкрейцеры низших степеней теперь собраны в Нюренберге. - Да, и завтра же мы туда отправляемся, - сказали учителя, - каждый к своей секции. - О розенкрейцерах никто не говорит, - между тем продолжал Захарьев-Овинов, - о них забыли, а кто их вспоминает, тот или вовсе не вериг, что они когда-либо были на свете, или думает, что братство, осмеянное уже более полутораста лет тому назад, в первое же время своего возникновения, давно не существует. Какие надежды подают новые, в последнее время посвященные члены? Об этом пусть скажут их руководители... Один из розенкрейцеров, находившийся под твоим руководством, брат Albus (Захарьев-Овинов обратился к Абельзону), попался на пути моем: это Джузеппе Бальзамо, называвший себя в России графом Фениксом, известный в Европе под именем графа Калиостро. Он только один за последнее время нарушает тишину, господствующую в братстве. Это человек больших способностей и не малых знаний, человек, могущий причинить большое зло, хотя в нем не один мрак, и даже не знаю я, чего в нем больше - мрака или света. Это несчастное, погибшее существо. Он много зла собирался сделать на моей родине, но я не допустил этого... - Это изменник! - перебил Абельзон. - Он в Нюренберге, я с ним увижусь. Он должен подлежать каре. Тебе придется начать свое владычество смертным приговором. Тяжкая обязанность! Но ведь я, руководитель этого изменника, буду ее исполнителем - и рука моя не дрогнет! - Я не начну своего владычества смертным приговором, - спокойно сказал Захарьев-Овинов. - Как? Но ведь он изменник! - воскликнули разом все, даже старец. - Нет, - все так же спокойно ответил новый глава розенкрейцеров, - имя нашего братства ни разу и нигде не было произнесено им, да и не будет произнесено. Он несчастный человек, не нам быть его палачами, он сам себе палач. Он сам, достойный лучшей участи, ежедневно подписывает свой смертный приговор - и в конце концов погибнет. Спасти его нельзя, я это знаю. Но мы еще поговорим о нем с тобою, Aibus, и ты... или мы его еще увидим в Нюренберге. Теперь же не в нем дело... Глаза его блеснули и загорелись новым огнем; неподвижное лицо внезапно будто ожило, и глубокое страдание, которое сразу с изумлением и невольным страхом заметили розенкрейцеры, изобразилось на нем. - Отец, - сказал он, обращаясь к старцу, - помнишь ли ты мои былые мечтания, помнишь ли священный трепет, наполнявший меня, когда ты говорил о неизбежности, о близости той минуты, которую я теперь переживаю? Ты помнишь, что я жаждал этой минуты не ради власти, а ради того высшего совершенства, достижение которого сделает меня ее достойным. Я говорил тебе, что тогда я упьюсь наконец и насыщусь, я, всю жизнь терзаемый голодом и жаждой! И ты отвечал мне: "Да, ты упьешься, ты насытишься!.." Отец, я занял твое место... Отец, ты никогда не лгал, ты не можешь лгать... Я по-прежнему голоден, по-прежнему жажду - напои и накорми меня!.. У всех так и упало сердце. Все сразу почувствовали, что грозившая беда, та беда, которую и отец и учителя почли уже минувшей, снова надвигается, что она даже страшнее, чем им казалось. Полное молчание было ответом новому главе розенкрейцеров. - Или я говорю неясно! - воскликнул он, и еще более невыносимое страдание изобразилось на лице его. - Слышишь, отец, я голоден, я жажду, я задыхаюсь! Это ли венец работы всей жизни, великих познаний, доведших меня до власти, почитаемой нами величайшей властью в мире? Глава розенкрейцеров, мудрец из мудрецов земных!.. В чем же мудрость моя, в чем же и твоя мудрость, если ты не мог и не можешь напоить меня и насытить и если я сам не могу этого?.. - О какой пище, о каком питье говоришь ты, сын мой? - едва ворочая языком и с ужасом глядя на Захарьева-Овинова, прошептал старец. - Я говорю о счастье, - внезапно овладевая собой и холодея, произнес Захарьев-Овинов. - Я полагал, что, достигнув этой вершины, на которой нахожусь теперь, я достигну предела знаний. Между тем теперь я знаю, что передо мною все та же беспредельность. Я полагал, что венец наших усилий, нашей работы - безмятежность души и счастье, а между тем если до сих пор я не считал себя последним из несчастливцев, то единственно потому, что не понимал этого. Отец, я несчастлив и вместе со мною несчастливы и вы все!.. Нельзя себе представить того впечатления, какое эти слова произвели на розенкрейцеров. Будто гром ударил над ними, будто вековые стены старого замка обрушились и придавили их. Все эти мудрецы и сам стодесятилетний старец, вмещавший в себе всю мудрость тысячелетий жизни человечества, в первый раз остановились на мысли о счастье и несчастье. Все они почувствовали в словах Захарьева-Овинова громадное, роковое значение и поняли, поняли всем существом своим, что прожили всю жизнь, не зная, что такое счастье, никогда не испытав его, никогда даже о нем не подумав. Весь ужас, наполнявший душу Захарьева-Овинова и вырывавшийся из этой измученной, так недавно еще холодной, но теперь горевшей неугасимым огнем души, передался им, И все они сидели неподвижно, как зачарованные, глядя в метавшие искры глаза великого розенкрейцера и ожидая нового, страшного удара. XVIII  - Сын мой, - выговорил наконец Ганс фон Небельштейн, - в словах твоих заключается такая бесконечность отчаяния и такое тяжкое обвинение всем нам, и прежде всех мне, что я даже не могу себе представить, как подобные слова прозвучали под этими сводами... От кого мы их услышали?! Ведь мы не авгуры, морочившие народ... Наши знания - не обман, не шарлатанство... А если мы обладаем действительными познаниями, скрытыми от других людей, если мы наследники и носители всей мудрости человечества, то ведь в этой мудрости, в этом знании и заключается все высшее счастье, какое способен вмещать в себя и испытывать человек, находящийся в теле... - Отец, мы не раз говорили обо всем этом, и теперь нечего повторять старое и известное, - перебил Захарьев-Овинов. - Отвечайте мне все прямо, ибо вопрос мой - не пустой вопрос и на него не может быть условного ответа: счастливы ли вы? - Да, мы счастливы! - ответили розенкрейцеры, стараясь вложить в этот ответ как можно больше убедительности и спокойствия. Их "старание", конечно, не ускользнуло от пристального взгляда Захарьева-Овинова, и едва заметная, печальная усмешка скользнула по губам его. - Разберем ваше счастье, - сказал он. Все сидели теперь как-то уныло, будто осужденные, и тревога выражалась во всех взглядах, обращенных на великого розенкрейцера. - Брат мой, Роже Левек! - воскликнул он, приближаясь к скромному французу и кладя ему руку на плечо. - Итак, ты счастлив?! Упорным многолетним трудом, проводя бессонные ночи за древними книгами и манускриптами и впиваясь пытливым умом в тайный смысл символов, ты достиг больших знаний. Ты понял единство природы, и, сделав из этого единства вывод о возможности производить чистое золото из низших металлов, ты с помощью нашего великого учителя (он указал на старца) приступил к "деланию". Ты начал с алхимической работы над самим собою, а потому безошибочно добыл то чудное, первобытное вещество, того символического "красного льва", крупинка которого легко может превратить в чистое золото огромный кусок железа. Перед тобой открыты тайны видения в астральном свете, чтения и направления чужих мыслей. В твоих руках истинная власть, и ты... ты по-прежнему сидишь в своей пыльной лавочке букиниста и ешь свой салат в таверне и подвергаешься презрительному обращению каждого нахала... Роже Левек вскочил со своего кресла... - Кто говорит это?! Ты... Ты! - вне себя вскричал он. - Да ведь это нечто непостижимое! Так говорить может непосвященный слепец! И мне странно отвечать тебе, что если я сижу в своей лавочке, если я не делаю золота, умея его делать, то это именно ведь потому только, что мои знания истинны... Я умею делать золото - и потому оно для меня не дороже всякого булыжника, валяющегося на улице... Я легко могу окружить себя всеми благами мира - и потому они мне не нужны. Я добровольно остаюсь в своей лавочке - и это дает мне право на звание великого учителя, которое для меня дороже всего... - И ты счастлив сознанием своего великого учительства? - тихо, покачав головою, произнес Захарьев-Овинов. - Не говори этого, не говори о своем счастье, когда я знаю, что теперь, сейчас вот, ты отдал бы все свои знания, все свои силы, всю свою власть, чтобы, как двадцать пять лет тому назад, прижать к своей груди твою Матильду и твоего маленького Жана, которых смерть отняла у тебя во время морового поветрия, в тот страшный день, когда ты и сам был на краю могилы... Роже Левек пошатнулся, схватился за голову руками и бессильно упал в кресло. Вся тоска и все сердечные муки этих двадцати пяти лет, тоска и муки, в которых он никогда не признавался не только перед кем-либо, но и перед собою, вдруг нахлынули на него, вызванные этими нежданными словами. И под напором непобедимой, прорвавшей свои оковы силы глухое рыдание вырвалось из груди его. - Вот как ты счастлив, великий учитель! - грустно сказал Захарьев-Овинов и, отойдя от него, приблизился к Абельзону. - Брат Albus, - начал он, спокойно и прямо глядя в могучие, страшные глаза маленького человека, - и ты тоже счастлив? Ты взял себе имя Albus для того, чтобы под этим белым покровом скрыть мрак, который часто, часто бывает в душе твоей... Но ведь не только природу, а и меня не обманешь!.. Ты не производил внутренней алхимической работы, и я прямо скажу тебе, что она была бы неудачна, - да и ты сам это знаешь. Но у тебя достаточный запас "красного льва", и, если бы ты захотел, этот запас произвел бы столько золота, что ты мог бы построить из него целый замок. Только тебе этого не надо... О, ты безупречный розенкрейцер! Ты развил свою волю до высочайших пределов, и она может производить то, что темные люди называют чудесами. Ты по праву занял в братстве место великого учителя. Ты никогда не пользовался своими знаниями и своею властью для того, чтобы делать то, что мы называем злом, - и в этом-то и сказалась твоя железная воля. Ты крепкими узами опутал себя, но не победил в себе, а только насильственно сковал страшного, лютого зверя... Этот зверь жив и рвется из неволи, томит и грызет тебя. По жизни своей, по своим действиям ты стоишь на высоте, которой не достигают страсти. А между тем эти страсти бушуют в душе твоей. Я изумляюсь тебе и уважаю тебя, ибо такая сила воли достойна уважения! Но я тебя знаю. Не равнодушие в тебе ко всем благам мира, не возвышение над человеческими слабостями, не спокойный взгляд на человечество сверху вниз... О, если бы ты развязал свою душу, снял с нее насильственно надетые на нее цепи, - ты бы ринулся в самую глубину страстей, упился бы кровью, насладился бы чужими страданиями! Ты ненавидишь человечество, в тебе кипит кровь твоих предков-евреев. Ты вмещаешь в себе всю ненависть своего племени к другим народдам. О, ты жесток, брат Albus, и бываешь рад, когда братство поручает тебе карать изменника. Ты вот и теперь стремился к роли палача и требовал, чтобы я подписал смертный приговор, и говорил мне, что рука твоя не дрогнет... Да, ты можешь испытать злобные, страшные наслаждения, которых лишаешь себя силой своей воли, силой своего разума, - а счастья все же ты не знаешь и не знал никогда, ибо счастье не есть наслаждение злобы и мести. Опровергни меня, если можешь!.. Но Абельзон молчал, лицо его страшно побледнело и удивительные глаза, сила которых заставляла кажд