Василий Шукшин. Сборник рассказов --------------------------------------------------------------- © Copyright Василий Шукшин Подготовка электронного текста: библиотека Александра Снежинского --------------------------------------------------------------- Артист Федор Грай Сельский кузнец Федор Грай играл в драмкружке "пронстых" людей. Когда он выходил на клубную сцену, он заметно бледнел и говорил так тихо, что даже первые ряды плохо слышали. От напряжения у него под рубашкой вспухали тугие бугры мышц. Прежде чем сказать реплику, он долго смотрел на партнера, и была в этом взгляде такая неподдельная вера в происходянщее, что зрители смеялись, а иногда даже хлопали ему Руководитель драмкружка, суетливый малый с конопантым неинтересным лицом, на репетициях кричал на Федора, произносил всякие ехидные слова -- заставлял говорить громче. Федор тяжело переносил этот крик, много думал над ролью... А когда выходил на сцену, все повторялось: Федор говорил негромко и смотрел на партнеров исподлобья. Ренжиссер за кулисами кусал губы и громко шептал: -- Верстак... Наковальня... Когда Федор, отыграв свое, уходил со сцены, режиссер набрасывался на него и шипел, как разгневанный гусак: -- Где у тебя язык? Ну-ка покажи язык!.. Ведь он же у тебя... Федор слушал и смотрел в сторону. Он не любил этого вьюна, но считал, что понимает в искусстве меньше его... И терпел. Только один раз он вышел из себя. -- Где у тебя язык?.. -- накинулся, по обыкновению, ренжиссер. Федор взял его за грудь и так встряхнул, что у того глаза на лоб полезли. -- Больше не ори на меня, -- негромко сказал Федор и отпустил режиссера. Бледный руководитель не сразу обрел дар речи. -- Во-первых, я не ору, -- сказал он, заикаясь. -- Во-втонрых, если не нравится здесь, можешь уходить. Тоже мне... герой-любовник. -- Еще вякни раз. -- Федор смотрел на руководителя, как на партнера по сцене. Тот не выдержал этого взгляда, пожал плечами и ушел. Больше он не кричал на Федора. -- А погромче, чуть погромче нельзя? -- просил он на ренпетициях и смотрел на кузнеца с почтительным удивлением и интересом. Федор старался говорить громче. Отец Федора, Емельян Спиридоныч, один раз пришел в клуб посмотреть сына. Посмотрел и ушел, никому не сказав ни слова. А дома во время ужина ласково взглянул на сына и сказал: -- Хорошо играешь. Федор слегка покраснел. -- Пьес хороших нету... Можно бы сыграть, -- сказал он негромко. Тяжело было произносить на сцене слова вроде: "сельхознаука", "незамедлительно", "в сущности говоря"... и т. п. Но еще труднее, просто невыносимо трудно и тошно было говорить всякие "чаво", "куды", "евон", "ейный"... А режиснсер требовал, чтобы говорил так, когда речь шла о "простых" людях. -- Ты же простой парень! -- взволнованно объяснял он. -- А как говорят простые люди? Еще задолго до того, когда нужно было произносить какое-нибудь "теперича", Федор, на беду свою, чувствовал его впереди, всячески готовился не промямлить, не "съесть" его, но когда подходило время произносить это "теперича", он просто шептал его себе под нос и краснел. Было ужасно стыдно. -- Стоп! -- взвизгивал режиссер. -- Я не слышал, что было сказано. Нести же надо слово! Еще раз. Активнее! -- Я не могу, -- говорил Федор. -- Что не могу? -- Какое-то дурацкое слово... Кто так говорит? -- Да во-от же! Боже ты мой!.. -- Режиссер вскакивал и совал ему под нос пьесу. -- Видишь? Как тут говорят? Навернно, умнее тебя писал человек. "Так не говорят"... Это же художественный образ! Актер!.. Федор переживал неудачи как личное горе: мрачнел, занмыкался, днем с ожесточением работал в кузнице, а вечером шел в клуб на репетицию. ... Готовились к межрайонному смотру художественной самодеятельности. Режиссер крутился волчком, метался по сцене, показынвал, как надо играть тот или иной "художественный образ". -- Да не также!.. Боже ты мой! -- кричал он, подлетая к Федору. -- Не верю! Вот смотри. -- Он надвигал на глаза кепку, засовывал руки в карманы и входил развязной походкой в "кабинет председателя колхоза". Лицо у него делалось на редкость тупое. -- "Нам, то есть молодежи нашего села, Иван Петрович, необходимо нужен клуб... Чаво?" Все вокруг смеялись и смотрели на режиссера с восхищеннием. Выдает! А Федора охватывала глухая злоба и отчаяние. То, что делал режиссер, было, конечно, смешно, но совсем неверно. Федор не умел только этого сказать. А режиссер, очень довольный произведенным эффектом, но всячески скрывая это, говорил деловым тоном: -- Вот так примерно, старик. Можешь делать по-своему. Копировать меня не надо. Но мне важен общий рисунок. Понимаешь? Режиссер хотел на этом смотре широко доказать, на что он способен. В своем районе его считали очень талантливым. Федору же за все его режиссерские дешевые выходки хонтелось дать ему в лоб, вообще выкинуть его отсюда. Он играл все равно по-своему. Раза два он перехватил взгляд режиссенра, когда тот смотрел на других участников, обращая их внинмание на игру Федора: он с наигранным страданием закатынвал глаза и разводил руками, как бы желал сказать: "Ну, тут даже я бессилен". Федор скрипел зубами, и терпел, и говорил "чаво?", но никто не смеялся. В этой пьесе по ходу действия Федор должен был прихондить к председателю колхоза, махровому бюрократу и волонкитчику, и требовать, чтобы тот начал строительство клуба в деревне. Пьесу написал местный автор и, используя свое "знание жизни", сверх всякой меры нашпиговал ее "народнной речью": "чаво", "туды", "сюды" так и сыпались из уст действующих лиц. Роль Федора сводилась, в сущности, к понложению жалкого просителя, который говорил бесцветным, вялым языком и уходил ни с чем. Федор презирал человека, которого играл. Наступил страшный день смотра. В клубе было битком набито. В переднем ряду сидела мандатная комиссия. Режиссер в репетиционной комнате умолял актеров: -- Голубчики, только не волнуйтесь! Все будет хорошо... Вот увидите: все будет отлично. Федор сидел в сторонке, в углу, курил. Перед самым началом режиссер подлетел к нему. -- Забудем все наши споры... Умоляю: погромче. Больше ничего не требуется... -- Пошел ты!.. -- холодно вскипел Федор. Он уже не мог больше выносить этой бессовестной пустоты и фальши в ченловеке. Она бесила его. Режиссер испуганно посмотрел на него и отбежал к друнгим. -- ... Я уже не могу... -- услышал Федор его слова. Всякий раз, выходя на сцену, Федор чувствовал себя очень плохо: как будто проваливался в большую гулкую яму. Он слушал стук собственного сердца. В груди становилось горячо и больно. И на этот раз, ожидая за дверью сигнала "пошел", Федор почувствовал, как в груди начинает горячо подмывать. В самый последний момент он увидел взволнованное лицо режиссера. Тот беззвучно показывал губами: "громче". Это решило все. Федор как-то странно вдруг успокоился, смело и просто ступил на залитую светом сцену. Перед ним сидел лысый бюрократ-председатель. Первые слова Федора по пьесе были: "Здравствуйте, Иван Петрович. А я все насчет клуба, ххе... Поймите, Иван Петрович, молондежь нашего села..." На что Иван Петрович, бросая телефоннную трубку, кричал: "Да не до клуба мне сейчас! Посевная срывается!" Федор прошел к столу председателя, сел на стул. -- Когда клуб будет? -- глухо спросил он. Суфлер в своей будке громко зашептал: -- "Здравствуйте, Иван Петрович! Здравствуйте, Иван Петрович! А я все насчет..." Федор ухом не повел. -- Когда клуб будет, я спрашиваю? -- повторил он свой вопрос, прямо глядя в глаза партнеру; тот растерялся. -- Когда будет, тогда и будет, -- буркнул он. -- Не до клунба сейчас. -- Как это не до клуба? -- Как, как!.. Так. Чего ты?.. Явился тут -- царь Горох! -- Партнера тоже уже понесло напропалую. -- Невелика птинца -- без клуба поживешь. Федор положил тяжелую руку на председательские бунмажки. -- Будет клуб или нет?! -- Не ори! Я тоже орать умею. -- Наше комсомольское собрание постановило... Наше комсомольское собрание постановило... -- с отчаянием понвторял суфлер. -- Вот что... -- Федор встал. -- Если вы думаете, что мы по старинке жить будем, то вы сильно ошибаетесь! Не выйндет! -- Голос Федора зазвучал крепко и чисто. -- Зарубите это себе на носу, председатель. Сами можете киснуть на печке с бабой, а нам нужен клуб. Мы его заработали. Нам библиотенка тоже нужна! Моду взяли бумажками отбояриваться... Я их видеть не хочу, эти бумажки! И дураком жить тоже не хочу! Суфлер молчал и с интересом наблюдал за разворачиваюнщейся сценой. Режиссер корчился за кулисами. -- Чего ты кричишь тут? -- пытался остановить председантель Федора, но остановить его было невозможно; он незанметно для себя перешел на "ты" с председателем. -- Сидишь тут, как... ворона, глазами хлопаешь. Давно бы уже все было, если бы не такие вот... Сундук старорежимнный! Пуп земли... Ты ноль без палочки -- один-то, вот кто. А ломаешься, как дешевый пряник. Душу из тебя вытрясу, если клуб не построишь! -- Федор ходил по кабинету -- сильнный, собранный, резкий. Глаза его сверкали гневом. Он был прекрасен. В зале стояла тишина. -- Запомни мое слово: не начнешь строить клуб, поеду в район, в край... к черту на рога, но я тебя допеку. Ты у меня худой будешь... -- Выйди отсюда моментально! -- взорвался председантель. -- Будет клуб или нет? Председатель мучительно соображал, как быть. Он понинмал, что Федор не выйдет отсюда, пока не добьется своего. -- Я подумаю. -- Завтра подумаешь. Будет клуб? -- Ладно. -- Что ладно? -- Будет вам клуб. Что ты делаешь вообще-то?.. -- Преднседатель с тоской огляделся -- искал режиссера, хотел что-нибудь понять во всей этой тяжелой истории. В зале засмеялись. -- Вот это другой разговор. Так всегда и отвечай. -- Федор встал и пошел со сцены. -- До свиданья. Спасибо за клуб! В зале дружно захлопали. Федор, ни на кого не глядя, прошел в актерскую комнату и стал переодеваться. -- Что ты натворил? -- печально спросил его режиссер. -- Что? Не по-твоему? Ничего... Переживешь. Выйди отнсюда -- я штаны переодевать буду. Я стесняюсь тебя. Федор переоделся и вышел из клуба, крепко хлопнув на прощанье дверью. Он решил порвать с искусством. Через три дня сообщили результаты смотра: первое место среди участников художественной самодеятельности двадцанти районов края завоевал кузнец Федор Грай. -- Кхм... Может, еще какой Федор Грай есть? -- усомннился отец Федора. -- Нет. Я один Федор Грай, -- тихо сказал Федор и побагнровел. -- А может, еще есть... Не знаю. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Беспалый Все кругом говорили, что у Сереги Безменова злая жена. Злая, капризная и дура. Все это видели и понимали. Не виндел и не понимал этого только Серега. Он злился на всех и втайне удивлялся: как они не видят и не понимают, какая она самостоятельная, начитанная, какая она... Черт их знанет, людей: как возьмутся языками чесать, так не останонвишь. Они же не знали, какая она остроумная, озорная. Как она ходит! Это же поступь, черт возьми, это движение впенред, в ней же тогда каждая жилочка живет и играет, когда она идет. Серега особенно любил походку жены: смотрел, и у него зубы немели от любви. Он дома с изумлением огляндывал ее всю, играл желваками и потел от волнения. -- Что? -- спрашивала Клара. -- Мм?.. -- и, играя, поканзывала Сереге язык. И шла в горницу, будто нарочно, чтоб еще раз показать ему, как она ходит. Серега устремлялся за ней. ...И они же еще вякали про то, что она... О деревня! Серега молил бога, чтоб ему как-нибудь не выронить из рук этот драгоценный подарок судьбы. Порой он даже страшилнся: по праву ли свалилось на его голову такое счастье, доснтоин ли он его, и нет ли тут какого недоразумения -- вдруг что-нибудь такое выяснится, и ему скажут: "Э-э, друг ситнный, да ты что?! Ишь захапал!" Серега увидел Клару первый раз в больнице (она только что приехала работать медсестрой), увидел и сразу забеснпокоился. Сперва он увидел только очки и носик-сапожок. И сразу забеспокоился. Это потом уж ему предстояла рандость открывать в ней все новые и новые прелести. Сперва же только блестели очки и торчал вперед носик, все остальнное была -- рыжая прическа. Белый халатик на ней разлеталнся в стороны; она стремительно прошла по коридору, бронсив на ходу понурой очереди: "Кто на перевязку -- заходите". И скрылась в кабинетике. Серега так забеспокоился, что у него заболело сердце. Потом она касалась его ласковыми теплыми пальцами, спрашивала: "Не больно?" У Сереги крунжилась голова от ее духов, он на вопросы только мотал гонловой -- что не больно. И страх сковал его такой, что он боялся пошевелиться. -- Что вы? -- спросила Клара Серега от растерянности опять качнул головой -- что не больно. Клара засмеялась над самым его ухом... У Сереги, где-то внутри, выше пупка, зажгло... Он сморщился и... занплакал. Натурально заплакал! Он не мог понять себя и ниченго не мог с собой сделать. Он сморщился, склонил голову и заскрипел зубами. И слезы закапали ему на больную руку и на ее белые пальчики, Клара испугалась: "Больно?!" -- Да иди ты!.. -- с трудом выговорил Серега. -- Делай свое дело, -- он приник бы мокрым лицом к этим милым пальчикам, и никто бы его не смог оттащить от них. Но страх, страх парализовал его, а теперь еще и стыд -- что занплакал. -- Больно вам, что ли? -- опять спросила Клара. -- Только... это... не надо изображать, что мы все тут -- от фонаря работаем, -- сказал Серега сердито. -- Все мы, в конце концов, живем в одном государстве. -- Что-что? Ну, и так далее. Через восемнадцать дней они поженились. Клара стала называть его -- Серый. Ласково. Она, оказынвается, была уже замужем, но муж попался "вареный канкой-то", они скоро разошлись. Серега от одного того, что первый ее муж был "вареный", ходил, выпятив грудь, чувнствовал в себе силу необыкновенную. Клара хвалила его. И в это-то время, когда он не знал, что бы такое своронтить от счастья, они говорили, что жена его -- капризная и злая. Серега презирал их всех. Они же не знали, как она... О люди! Все иззавидовались, черти. Что такое, не могут люди спокойно выносить, когда кому-нибудь повезет. -- Вы берите пример с животного мира, -- посоветовал Серега одному такому умнику. -- Они же спокойно относятнся, когда, например, одну какую-нибудь собачку берут в цирк выступать. Они же не злятся. Чего вы-то психуете? -- Да жалко тебя... -- Жалко у пчелки... знаешь где? Вот так. Серега злился, понимал, что это ни к чему, глупо, и еще больше злился. -- Не обращай внимания на пустолаек, -- говорила жена Клара. -- Нам же хорошо, и все. Я их всех в упор не вижу. Серега поругался с родней, что они не пришли в восторг от Клары, с дружками... Бросил совсем выпивать, купил стиральную машину и по субботам крутил бельишко в преднбаннике, чтоб никто из зубоскалов не видел. Мать Серега не могла понять: хорошо это или плохо. С одной стороны, вронде как-то не пристало мужику бабскую работу делать, с друнгой стороны... Шут ее знает! -- Но он же не пьет! -- сказала Клара свекрови. -- Чего вам еще? Он занят делом. -- Дак а ты возьми да пожалей его: возьми да сама постинрай, он неделю-то наломался, ему отдохнуть надо. -- А я что, не работаю? -- Да твоя-то работа... твою-то работу рази можно сравннить с мужниной, матушка! Покрути-ка его день-деньской (Серега работал трактористом) -- руки-то какие надо! Он же не двужильный. -- Я сама знаю, как мне жить с мужем, -- сказала на это Клара. -- Вам надо, чтобы он пил? -- Зачем же? -- Ну и все. Им же делаешь хорошо, и они же еще недонвольны. -- Да ведь мне жалко его, он же мне сын... -- Вам не жалко, когда они под заборами пьяные валяютнся? Жалко? Ну и все. И не надо больше говорить на эту тему Ясно? -- Господи, батюшка!.. -- опешила мать. -- И слова не скажи. Замордовала мужика, а ей и слова не скажи. -- Хорошо, я скажу, чтобы он пошел в чайную и напилнся с дружками. Вас это устраивает? -- Да чо ты извязалась с пьянкой-то! -- рассердилась мать. -- Он и до тебя не шибко пил, чо ты с пьянкой-то? Заладила: "пьянка, пьянка". -- Хорошо, я скажу ему, что вы не велите стирать, -- объявила Клара. И даже поднялась, и книжку медицинскую отложила в сторону. Мать испугалась. -- Ладно! Сразу -- "скажу". Только бы бегать жалиться. -- Хорошо, что вы предлагаете? -- Клара через сильные очки прямо смотрела на свекровь. -- Конкретно. -- Ничего. Только вижу я, милая, не век ты собралась с мужем жить, вот что. Если б жить думала, ты бы его берегла. А ты, как... не знаю, как ксплотаторша какая: заездила мужика. Неужели же тебе тяжело хоть воды-то натаскать! Он и так целый день там руки-то выворачивает, а придет донмой -- снова запрягайся. Да когда же ему отдохнуть-то, беднному? -- Повторяю: я о нем думаю. И когда мне его пожалеть, я сама знаю. Это вы тут... распустили мужчин, потом не знаенте, что с ними делать. -- Господи, господи, -- только и сказала мать. -- Вот канкие нынче пошли жены-то! Ай-яй! Знал бы Серега про эти разговоры! У Клары хватало ума не передавать их мужу. А Сереге это одно удовольствие -- воды натаскать, бельнишко простирнуть... Забежит в дом, поцелует жену в носик, подивится про себя мощному и плавному загибу ее бедер. А то попросит ее надеть белый халат. -- Ну заче-ем? -- мило капризничала Клара. -- Что за странности какие-то? -- Я прошу, -- настаивал Серега. -- Я же тогда тебя в халатике увидел, первый раз-то. Надень, погляжу: у меня вот здесь опять ворохнется, -- он показывал под сердце. -- Я прошу, Кларнетик, -- он ее называл -- Кларнетик. Или -- Кларнет, когда надо громко позвать. Клара надевала халат, и они баловались. -- Где болит? -- спрашивала Клара. -- Вот здесь, -- показывал Серега на сердце. -- Давно? -- Уже... семьдесят пять дней. -- Разрешите, -- Клара прижималась ухом к Серегиной груди. Серега вдыхал запах ее крашеных волос... И снова, и снова у него чуть кружилась голова от волнения и радости. Он стискивал "врача" в объятиях, искал губами ее милый носик -- любил почему-то целовать в носик. -- Ну-у, -- противилась Клара, -- врача-то!.. -- ей, навернно, слегка уже надоели одинаковые ласки мужа. "Господи, за что мне такое счастье! -- думал Серега, выходя опять во двор к стиральному аппарату. -- Я же могу не вынести так. Тронусь, чего доброго. Или ослабну вовсе". Он не тронулся. Случилось другое, непредвиденное. Приехал на каникулы двоюродной брат Серегин, Славнка. Славка учился в большом городе в техническом вузе, родня им хвасталась, и, когда он приезжал на каникулы, дядя Николай, отец Славкин, собирал вечер. Так было уже два раза, теперь Славка перешел на третий курс. Ну, собранлись опять. Позвали Серегу с Кларой. Шло сперва все хорошо. Клара была в сиреневом платье с пышными рукавами, на груди медальон -- часы на золонтой цепочке, волосы отливают дорогой медью, очки бленстят... Как любил се Серега за эти очки! Осмотрится по нанроду, глянет на жену, и опять сердце радостью дрогнет: из всех-то она выделялась за столом, гордая сидела, умная, воспитанная -- очень и очень не простая. Сереге понравинлось, что и Славка тоже выделил ее из всех, переговаривалнся с ней через стол. Сперва так -- о чем попало, а тут так вдруг интересно заговорили, что все за столом смолкли и слушали их. -- Хорошо, хорошо, -- говорил Славка, улавливая ухом, что все его слушают, -- мы -- технократия, народ... сухой, как о нас говорят и пишут... Я бы тут только уточнил: коннкретный, а не сухой, ибо все во главе угла для нас -- госпондин Факт. -- Да, но за фактом подчас стоят не менее конкретные живые люди, -- возразила на это Клара, тоже улавливая ухом, что все их слушают. -- Кто же спорит! -- сдержанно, через улыбочку, пульннул технократ Славка. -- Но если все время думать о том, что за фактом стоят живые люди и делать на это бесконечнные сноски, то наука и техника будут топтаться на месте. Мы же не сдвинемся с мертвой точки! Клара, сверкая стеклом, медью и золотом, сказала на это так: -- Значит, медицина должна в основном подбирать за ванми трупы? -- это она сильно выразилась; за столом стало сонвсем тихо. Славка на какой-то миг растерялся, но взял себя в руки и брякнул: -- Если хотите -- да! -- сказал он. -- Только такой ценой человечество овладеет всеми богатствами природы. -- Но это же шарлатанство, -- при общей тишине негромко, с какой-то особой значительностью молвила Клара. Славка было засмеялся, но вышло это фальшиво, он сам почувствовал. Он занервничал. -- Почему же шарлатанство? Насколько я понимаю, шарлатанство свойственно медицине. И только медицине. -- Вы имеете в виду самовольные аборты? -- Не только... -- Знахарство? Так вот, запомните раз и навсегда, -- нанпористо и сердито, и назидательно заговорила Клара, -- что всякий, кто берется лечить даже насморк человека, но не имеет на это соответствующего права, есть потенциальный преступник, -- особенно четко и страшно выговорилось у нее это "п р е с т у п н и к". И это -- при бабках, которые вонвсю орудовали в деревне всякими травками, настоями, отнварами, это при них она так... Все смотрели на Клару. И тут понял Серега, что отныне жену его будут уважать и бояться. Он ликовал. Он молился на свою очкастую богиню, хотелось заорать всем: "Что, съели?! А вякали!.." Но Серега не заорал, а опять заплакал. Черт знает, что за нервы у него! То и дело плакал. Он незаметно вытер слезы и закурил. Славка что-то такое еще говорил, но уже и за столом заговорили тоже: Славка проиграл. К Кларе потянулись -- кто с рюмкой, кто с вопросом... Один очень рослый родстнвенник Серегин, дядя Егор, наклонился к Сереге, к уху, спросил: -- Как ее величать? -- Никаноровна. Клавдия Никаноровна. -- Клавдия Никаноровна! -- забасил дядя Егор, раснталкивая своим голосом другие голоса. -- А, Клавдия Нинканоровна!.. Клара повернулась к этому холму за столом. -- Да, я вас слушаю, -- четко, точно, воспитанно. -- А вот вы замужем за нашим... ну, родственником, а свадьбу мы так и не справили. А почему вообще-то? Не по обычаю... Клара не задумывалась над ответами. Вообще, казалось, вот это и есть ее стихия -- когда она в центре внимания и раздает направо и налево слова, улыбки... Когда все удивлянются на нее, любуются ею, кто и завидует исподтишка, а она все шлет и шлет, и катит от себя волны духов, обаяния и культуры. На вопрос этого дяди Егора Клара чуть прогнунла в улыбке малиновые губы... Скользнула взглядом по технократу Славке и сказала, не дав даже договорить дяде Егору: -- Свадьба -- это еще не знак качества. Это, -- Клара поднняла над столом руку, показала всем золотое кольцо на пальце, -- всего лишь символ, но не гарантия. Прочность сенмейной жизни не исчисляется количеством выпитых бутынлок. Ну, она разворачивалась сегодня! Даже Серега не видел еще такой свою жену. Нет, она была явно в ударе. На дядю Егора, как на посрамленного бестактного человека, посынпалось со всех сторон: -- Получил? Вот так. -- Что, Егорша: спроть шерсти? Хх-э!.. -- С обычаем полез! Тут без обычая отбреют так, што... На, закуси лучше. Серега -- в безудержной радости и гордости за жену -- выпил, наверно, лишнего. У него выросли плечи так, что он мог касаться ими противоположных стен дома; радость его была велика, хотелось обнимать всех подряд и целовать. Он плакал, хотел петь, смеялся... Потом вышел на улицу, поднставил голову под рукомойник, облился и ушел за угол, под навес, -- покурить и обсохнуть. Темнеть уже стало, ветерок дергал. Серега скоро отошел на воздухе и сидел, думал. Не думал, а как-то отдыхал весь -- душой и телом. Редкостный, чудный покой слетел на него: он как будто куда-то плыл, повинуясь спокойному, мощному току времени. И думалось просто и ясно: "Вот -- живу. Хорошо". Вдруг он услышал два торопливых голоса на крыльце донма; у него больно екнуло сердце: он узнал голос жены. Он замер. Да, это был голос Клары. А второй -- Славкин. Над навесом была дощатая перегородка, Славка и Клара подоншли к ней и стали. Получилось так: Серега сидел по одну сторону перегородки, спиной к ней, а они стояли по друнгую сторону... То есть это так близко, что можно было услыншать стук сердца чужого, не то что голоса, или шепот, или возню какую. Вот эта-то близость -- точно он под кроватью лежал -- так поначалу ошарашила, оглушила, что Серега не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой. -- Чиженька мой, -- ласково, тихо -- так знакомо! -- говонрила Клара, -- да что же ты торопишься-то? Дай я тебя... -- чмок-чмок. Так знакомо! Так одинаково! Так близко... -- Славненький мой. Чудненький мой... -- чмок-чмок. -- Сланденький... Они там слегка возились и толкали Серегу. Славка что-то торопливо бормотал, что-то спрашивал -- Серега пропуснкал его слова, -- Клара тихо смеялась и говорила: -- Сладенький мой... Куда, куда? Ах ты, шалунишка! Понцелуй меня в носик. "Так вот это как бывает, -- с ужасом, с омерзением, с болью постигал Серега. -- Вот как!" И все живое, имеющее смысл, имя, -- все ухнуло в пропасть, и стала одна черная яма. И ни имени нет, ни смысла -- одна черная яма. "Ну, тенперь все равно", -- подумал Серега. И шагнул в эту яму. -- Кларнети-ик, это я, Серый, -- вдруг пропел Серега, как будто он рассказывал сказку и подступил к моменту, когда лисичка-сестричка подошла к домику петушка и так вот пропела: -- Ау-у! -- еще спел Серега. -- А я вас счас бунду убива-ать. Дальше все пошло мелькать, как во сне: то то видел Серега, то это... То он куда-то бежал, то кричали люди. Ни тяжести своей, ни плоти Серега не помнил. И как у него в руке очутился топор, тоже не помнил. Но вот что он запомннил хорошо: как Клара прыгала через прясло. Прическа у Клары сбилась, волосы растрепались, когда она махнула ченрез прясло, ее рыжая грива вздыбилась над головой... Этанкий огонь метнулся. И этот-то летящий момент намертво схватила память. И когда потом Серега вспоминал бывшую свою жену, то всякий раз в глазах вставала эта картина -- полет, и было смешно и больно. В тот вечер все вдруг отшумело, отмелькало... Куда-то все подевались. Серега остался один с топором... Он стал все сознавать, стало нестерпимо больно. Было так больно, даже дышать было трудно от боли. "Да что же это такое-то! Что же делается?" -- подумал Серега... Положил на жердину левую руку и тяпнул топором по пальцам. Два пальца -- указательнный и средний -- отпали. Серега бросил топор и пошел в больницу. Теперь хоть куда-то надо идти. Руку замотал рубанхой, подолом. С тех пор его и прозвали на селе -- Беспалый. Клара уехала в ту же ночь; потом ей куда-то высылали донкументы: трудовую книжку, паспорт... Славка тоже уехал и больше на каникулы не приезжал. Серега по-прежнему ранботает на тракторе, орудует этой своей культей не хуже прежнего. О Кларе никогда ни с кем не говорит. Только один раз поругался с мужиками. -- Говорили тебе, Серьга: злая она... -- Какая она злая-то?! -- вдруг вскипел Серега. -- При чем тут злая-то? -- А какая она? Добрая, что ли? -- Да при чем тут -- добрая, злая? В злости, что ли, дело? -- А в чем же? -- Ни в чем! Не знаю, в чем... Но не в злости же дело. Есть же другие какие-то слова... Нет, заталдычили одно: злая, злая. Может, наоборот, добрая: брату хотела помочь. -- Серьга, -- поинтересовались, -- а вот ты же это... люнбил ее... А если б счас приехала, простил бы? Серега промолчал на это. Ничего не сказал. Тогда мужики сами принялись рассуждать. -- Что она, дура, что ли, -- приедет. -- А что? Подумает -- любил... -- Ну, любил, любил. Он любил, а она не любила Она уже испорченный человек -- на одном все равно не остановится. Если смолоду человек испортился, это уже гиблое дело. Хоть мужика возьми, хоть бабу -- все равно. Она иной раз и сама не хочет, а делает. -- Да, это уж только с середки загнить, а там любой ветерок пошатнет. -- Воли им дали много! -- с сердцем сказал Костя Бибинков, невзрачный мужичок, но очень дерзкий на слово. -- Дед Иван говорит: счас хорошо живется бабе да корове, а коню и мужику плохо. И верно. Воли много, они и распуснтились. У Игнахи вон Журавлева -- тоже: напилась дура, опозорила мужика -- вел ее через всю деревню. А потом на его же: "А зачем пить много разрешал!" Вот как!.. -- А молодые-то!.. Юбки эти возьми -- посмотришь, иде-ет...Тьфу! Серега сидел в сторонке, больше не принимал участия в разговоре. Покусывал травинку, смотрел вдаль куда-то. Он думал: что ж, видно, и это надо было испытать в жизни. Но если бы еще раз налетела такая буря, он бы опять растопынрил ей руки -- пошел бы навстречу. Все же, как ни больно было, это был праздник. Конечно, где праздник, там и понхмелье, это так... Но праздник-то был? Был. Ну и все. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Бессовестные Старик Глухов в шестьдесят восемь лет овдовел. Схороннил старуху, справил поминки... Плакал. Говорил: -- Как же я теперь буду-то? Один-то? Говорил -- как всегда говорят овдовевшие старики. Ему правда было горько, очень горько, но все-таки он не думал о том, "как он теперь будет". Горько было, больно, и все. Вперед не глядел. Но прошло время, год прошел, и старику и впрямь станло невмоготу. Не то что он -- затосковал... А, пожалуй, затосковал. Дико стало одному в большом доме. У него был сын, младший (старших побило на войне), но он жил в городе, сын, наезжал изредка -- картошки взять, капусты соленой, огурцов, медку для ребятишек (старик держал шесть ульев), сальца домашнего. Но наезды эти не радовали старика, разндражали. Не жалко было ни сальца, ни меда, ни огурцов... Нет. Жалко и грустно, и обидно, что родной сын -- вроде уж и не сын, а так -- пришей-пристебай. Он давал сыну сальнца, капусты... Выбирал получше. Молчал, скрепив сердце, не жаловался. Ну, пожалуйся он, скажи: плохо, мол, мне, Ванька, душа чего-то... А чего он, Ванька? Чем поможет? Ну, повздыхают вместе, разопьют бутылочку, и он уедет с чемоданом в свой город-городок, к семье. Такое дело. И надумал старик жениться. Да. И невесту присмотрел. Было это 9 мая, в День Победы. Как всегда, в этот день собралось все село на кладбище -- помянуть погибших на войне. Сельсоветский стоял на табуретке со списком, зачинтывал: -- Гребцов Николай Митрофанович. Гуляев Илья Васильевич. Глухов Василий Емельянович. Глухов Степан Емельянович. Глухов Павел Емельянович... Эти три -- сыны старика Глухова. Всегда у старика, когда зачитывали его сынов, горе жесткими сильными пальцами сдавливало горло, дышать было трудно. Он смотрел в земнлю, не плакал, но ничего не видел. И долго стоял так. А сельсоветский все читал и читал: -- Опарин Семен Сергеич. Попов Иван Сергеич. Попов Михаил Сергеич. Попов Василий Иванович... Тихо плакали на кладбище. Именно -- тихо, в уголки понлушалков, в ладони, вздыхали осторожно, точно боялись люди, что нарушат и оскорбят тишину, какая нужна в эту минуту. У старика немного отпускало, и он смотрел вокруг. И каждый раз одинаково думал: "Сколько людей загубленно!" И тут-то он приметил в толпе старуху Отавину. Она была нездешняя, хоть жила здесь давно, Глухов ее знал. У старухи Отавиной никого не было в этом скорбном списке, но она со всеми вместе тихо плакала и крестилась. Глухов уважал набожных людей. За то уважал, что их -- преследуют, поднсмеиваются над ними... За их терпение и неколебимость. За честность. Он присмотрелся к Отавиной... Горбоносая, дюнжая еще старушка, может легко с огородом управиться, банню истопить, квашню замесить и хлеб выпечь. Старик не мог есть "казенный хлеб" -- из магазина. И вдруг подумал станрик: "Тоже ведь одна мается... А?" Пришел домой, выпил за сынов убиенных... И стал вплотную думать: "Продала бы она свою избенку, перешла бы ко мне жить. А деньги за избу пусть на книжку себе полонжит. И пусть живет, все не так пусто будет в доме. Хоть в банню по-человечески сходить, полежать после баньки беззанботно... На стол -- есть кому поставить, есть кому позвать: "Садись, Емельян". Жилым духом запахнет в доме! Совсем же другое дело, когда в кути, у печки, кто-нибудь громыханет ухватами и пахнет опарой. Или ночью, когда не спится, можно потихоньку поговорить... Можно матернуть бригадинра колхозного, например. Она, правда, набожная, Отавиха-то, но можно же другие слова найти, не обязательно мантериться. У самого дело к концу идет, к могиле, -- хватит, наматерился за жизнь. Да нет, если бы она пришла, было бы хорошо. Как ты ни поворачивайся, а хозяйка есть хозяйка". Так думал старик. Даже взволновался. И вот выбрал он воскресный день, пошел к Ольге Сергеневне Малышевой, тоже уже старушке, но помоложе Отавихи, побашковитей. Эту Ольгу Сергеевну старик Глухов когда-то тайно очень любил. Тогда он был не старик, а монлодой парень, и любил красивую, горластую Ольгу. Понмышлял слать к Малышевым сватов, но началась революнция. Объявился на селе некий молодец-комиссар, быстро окрутил сознательную Ольгу, куда-то увез. Увезти увез, а сам где-то сгинул. Где-нибудь с головой увяз в кровавой тонгдашней мешанине. А Ольга Сергеевна вернулась домой и с тех нор жила одна. Как-то, тоже по молодости, но уже будунчи женатым, Емельян Глухов заперся к Ольге Сергеевне в сельсовет (она работала секретарем в сельсовете) и открыл ей свое сердце. Ольга Сергеевна рассердилась, заплакала и сказала, что после своего орла-комиссара она никогда в жизни никого к себе близко не подпустит. Глухов попытался объяснить, что он -- без всяких худых мыслей, а просто сканзать, что вот -- любил ее (он был выпивши). Любил. Что тут такого? Ольга Сергеевна пуще того обиделась и опять стала говорить, что все мужики не стоят мизинца ее незабвеннонго комиссара. И так она всех напугала этим своим комиссанром, что к ней и другие боялись подступиться. Но прошло много-много лет, все забылось, все ушло, давно шумела другая жизнь, кричала на земле другая -- не ихняя -- люнбовь... И старик Глухов и пенсионерка Ольга Сергеевна странным образом подружились. Старик помогал одинокой по хозяйству: снег зимой придет разгребет, дровишек наконлет, метлу на черенок насадит, крышу на избе залатает... Понсидят, побеседуют. Малышева поставит четвертинку на стол... Глухов все побаивался ее и неумеренно хвалил Советнскую власть. -- Ведь вот какая... аккуратная власть! Раньше как: дожил старик до глубокой старости -- никому не нужен. А теперь -- пенсия. За што мне, спрашивается, каждый месяц по двандцать рублей отваливают? Мне родной сын -- пятерку приендет сунет, и то ладно, а то и забудет. А власть -- легулярно -- получи. Вот они, комиссары-то, тогда... они понимали. Они жизни свои клали -- за светлое будущее. Я советую, Ольга Сергеевна, стать и почтить ихную память. Ольга Сергеевна недовольно говорила на это: -- Сиди. Чего теперь?.. Нечего теперь, -- она теперь реднко вспоминала комиссара, а больше рассказывала, как на нее "накатывает" ночами. -- Вот накатит-накатит -- все, думаю, смертынька моя пришла... -- А куда накатыват-то? На грудь? -- А -- на всю. Всю вот так вот ка-ак обдаст, ну думаю, все. А после рассла-абит всю -- ни рукой, ни ногой не шенвельнуть. И вроде я плыву-у куда-то, плыву-у, плыву-у. -- Да, -- сочувствовал Глухов. -- Дело такое -- так и уплывешь когда-нибудь. И не приплывешь. После того как старик Глухов схоронил жену, он еще чанще наведывался к Малышевой. Чего-нибудь делал по хонзяйству, а больше они любили сидеть на веранде -- пили чай с медом. Старик приносил в туеске мед. Беседовали. -- Тоскуешь? -- интересовалась Малышева. Глухов не знал, как отвечать -- боялся сказать не так, а тогда Малышиха пристыдит его. Она часто -- не то что стындила его, а давала понять, что ему хоть и семьдесят скоро, а стоит больше ее слушать, а самому побольше молчать. -- Тоскуешь? -- Так... -- неопределенно говорил Глухов. -- Жалко, конечно. Все же мы с ей... -- пятьдесят лет прожили. -- Прожить можно и сто лет... А смысл-то был? Слоны по двести лет живут, а какой смысл? Глухов обижался: -- У меня три сына на войне погибли! А ты мне такие слова... -- Я ничего не говорю, -- спускала Малышиха. -- Они погибли за Родину. -- Тоскую, конечно, -- уже смелее говорил Глухов. -- Сколько она пережила со мной!.. Терпела. Я смолоду дуранковатый был, буйный... Все терпела, сердешная. Жалко. -- Сознание, сознание... -- вздыхала Малышева. -- Тенсать вас еще и тесать! Еще двести лет тесать -- тогда только на людей будете похожи. Вот прожил ты с ей пятьдесят лет... Ну и что? И сказать ничего не можешь. У меня в огороде бурьян растет... тоже растет. А рядом -- клубника виктория. Есть разница? -- Ты чего сердишься-то? -- не понимал Глухов. -- Есть разница, я спрашиваю? -- Сравнила... телятину с козлятиной. -- И буду сравнивать! Потому что один человек живет -- горит, а другой -- тлеет. У одного -- каждая порочка содернжанием пропитана, а другие... делают только свое дело, и все. Жеребцы. -- Не всем же комиссарами быть! -- сердито возражал Глухов, обиженный за "жеребца". -- Пятьдесят лет прожил, -- передразнила Малышева. -- А из них -- неделя наберется содержательная? -- Ну, содержания-то, слава богу, хватало, чего доброго. С избытком. -- Оно и видно! -- Малышева собирала губы в куриную гузку. -- Жеребцы. Глухов чувствовал, что чем-то он ее злит, но никак не мог понять чем. И все же он продолжал ходить к Малышевой. Иногда -- так вот -- поругивались, иногда ничего, мирно расходились. И вечер, глядишь, проходил незаметно. В это воскресенье Глухов пришел к Малышевой без ниченго -- без топора, без ножовки. Пришел поговорить. Понсоветоваться. Пришел просить помощи. -- Я, Сергеевна, за советом. Помоги. -- Что такое случилось? -- навострилась Малышева. Она любила давать советы. -- Ты старуху Отавину знаешь? -- Ну. -- Поговорила бы ты с ей -- не согласится ли она ко мне в дом перейти? А свою избу пускай продаст. Или так: пускай пока заколотит ее, поживем -- уживемся -- тогда уж пускай продает. Чтоб не рисковать зря. Как думаешь? Я один не осмелюсь с ей говорить, а ты сумеешь. Я не обижу ее... На четырех-то ногах, хоть они у нас не резвые теперь, но все же покрепче стоять можно. Как думаешь? -- Глухов непринвычно для себя много и скоро тараторил -- ему было неловнко. -- Думал я, думал и вот -- надумал. Чижало одному, ну ее к черту. Да и ей, я думаю, тоже полегче будет. Как дунмаешь? Малышева очень была удивлена. Так была удивлена, что сперва не нашлась, что сказать путное. -- Жениться собрался? -- Ну, жениться... это... какая уж это женитьба? Так -- сойдемся для облегчения. -- Юридически -- это все равно женитьба. Чего ты хвоснтом-то виляешь? Глухов опешил. -- Ну -- жениться. А что, это не поощряется? Малышева внимательно и как-то с отчуждением, с канким-то скрытым враждебным значением посмотрела на станрика. -- А она согласна? Хотя, ты говоришь, не успел с ей... -- Не знает она! Вот и пришел-то просить: поговорила бы ты с ей. Где поговорила, где и -- уговорила. Она старушка венрующая, может, скажет -- грех... А какой грех? Так-то разобраться-то. Я одинокий, она тоже одинокая... -- У нее дочь в городе. -- Да э