Аласдер Грей. Бедные-несчастные --------------------------------------------------------------- OCR: Phiper --------------------------------------------------------------- Моей жене Мораг ПРЕДИСЛОВИЕ Врач, который повествует здесь о событиях своей молодости, умер в 1911 году, и читатель, если он не знаком с историей ошеломляюще смелых опытов шотландских медиков, может принять изложенное за нелепый вымысел. Но кто даст себе труд исследовать доказательства, приводимые в конце этого предисловия, едва ли усомнится в том, что во второй половине февраля 1881 года в доме 18 по Парк-серкес в Глазго под рукой гения хирургии человеческие останки превратились в живую двадцатипятилетнюю женщину. Правда, наш историк Майкл Доннелли со мной не согласен. Именно он обнаружил текст, составляющий большую часть этой книги, и я должен теперь привести историю его находки. Семидесятые годы нынешнего века протекали в Глазго весьма бурно. Старые предприятия, которыми город был жив в прежние времена, перемещались на юг, а избираемые жителями власти по причинам, которые может разъяснить любой политический экономист, поощряли многоэтажное строительство и расширение сети городских магистралей. Элспет Кинг, хранительница исторического музея в парке Глазго-грин, помощником которой работал Майкл Доннелли, всеми силами старалась приобретать и сохранять остатки уходящей в прошлое местной культуры. Со времен первой мировой войны муниципальный совет не выделял историческому музею, известному под названием Народный дворец, средств для покупки новых экспонатов, из-за чего приобретения Элспет и Майкла почти полностью ограничивались тем, что удавалось забрать из зданий, предназначенных к сносу. На ковровой фабрике Темплтона, которую вскоре должны были закрыть, они арендовали склад, где Майкл Доннелли собирал витражные стекла, изразцы, театральные афиши, флаги распущенных профсоюзов и всевозможные исторические документы. Элспет Кинг порой приходилось своими руками оказывать Майклу помощь, поскольку прочий персонал составляли работники, присылаемые директором городской картинной галереи в Келвингроуве, и им не платили за извлечение редкостей из грязных и опасно ветхих строений. Элспет и Майклу, впрочем, тоже за это не платили, так что интересные выставки новых экспонатов, которые они время от времени устраивали, не стоили муниципалитету ничего или почти ничего. Однажды утром в центре города, идя по своим делам, Майкл Доннелли увидел старые папки, сваленные в кучу на краю тротуара и явно предназначенные для вывоза и уничтожения соответствующей городской службой. Заглянув в эти папки, он обнаружил письма и документы начала века, которые остались от прекратившей существование юридической конторы. Новая фирма, унаследовав дела прежней, решила избавиться от ненужных бумаг. В основном они касались имущественных сделок между лицами и семействами, внесшими в свое время немалый вклад в жизнь города; случайно Майклу попалась на глаза фамилия первой женщины-врача, получившей диплом в университете Глазго, -- фамилия, известная ныне только историкам движения суфражисток, хотя эта женщина была еще и автором фабианской брошюры об общественной гигиене. Майкл решил увезти папки на такси и на досуге просмотреть их содержимое; но первым делом он заглянул в помещение фирмы, которая выбросила их на улицу, и спросил разрешения. В нем было отказано. Главный партнер (известный адвокат и политический деятель местного масштаба, чье имя названо здесь не будет) заявил Майклу, что его рытье в бумагах есть наказуемое деяние, поскольку они не являются его собственностью и предназначены для сожжения. Он заявил также, что всякий адвокат призван хранить тайну клиента независимо от того, работает он сам с этим клиентом или нет, жив клиент или умер. Он сказал, что единственный надежный путь сохранить старые сделки в тайне -- уничтожить следы их заключения, и если Майкл Доннелли унесет хоть что-нибудь из кучи документов, ему будет предъявлено обвинение в краже. Так что Майкл оставил кучу как она была, за исключением одной вещицы, которую он машинально сунул в карман еще до того, как узнал, что такие поступки караются законом. Это был пакет с печатями и выцветшей надписью коричневыми чернилами: Собственность Виктории Свичнет, доктора медицины. / Вскрыть старшему из внуков или иных прямых потомков после августа 1974 г. / Ранее не вскрывать. Рука нашего современника, вооруженная шариковой ручкой, перечеркнула крест-накрест эти слова и надпись под ними: Прямых потомков в живых не имеется. С одной стороны печать была сломана и пакет разорван, но тот, кто это сделал, счел лежащие в нем книгу и письмо столь неинтересными, что небрежно сунул их обратно, так что края их торчали из пакета и письмо было не сложено, а скорее скомкано. Отъявленный ворюга Доннелли внимательно обследовал содержимое пакета в хранилище Народного дворца во время обеденного перерыва. Книга формата 7 1/4 на 4 1/2 дюйма была переплетена в черный коленкор с оттиснутым на нем диковинным изображением. На форзаце было написано сентиментальное стихотворное посвящение. Титульный лист выглядел так: ФРАГМЕНТЫ МОЛОДОСТИ ИНСПЕКТОРА ШОТЛАНДСКОЙ САНИТАРНОЙ СЛУЖБЫ / Арчибальд Свичнет, доктор медицины / Гравюры Уильяма Стрэнга / Глазго. Отпечатано на средства автора у Роберта Маклехоза и КА в типографии при Университете, 1909 г. Название не обещало ничего интересного. В те годы печаталось множество книг, полных мелочных сплетен, с названиями вроде "Из блокнота инспектора" или "Суждения и предубеждения Фрэнка Кларка, адвоката". Книги, за которые авторы платят издателям (как в данном случае), как правило, более скучны, чем те, за которые они получают гонорар. Обратившись к первой главе, Майкл увидел типичный для той поры заголовок: ГЛАВА ПЕРВАЯ Моя мать -- мой отец -- университет Глазго и первые трудности -- профессор -- отвергнутая сделка -- мой первый микроскоп -- ровня по уму. Сильнее всего заинтересовали Майкла Доннелли иллюстрации Стрэнга, исключительно портреты. Шотландский художник Уильям Стрэнг (1859--1921) родился в Дамбартоне и учился у Легро в Слейдовской школе изобразительных искусств в Лондоне. Он более известен как гравер, нежели как живописец, и часть его лучших работ составляют книжные иллюстрации. Врач, который мог заказать Стрэнгу гравюры для книги, должен был иметь больший доход, чем обычно имели инспекторы санитарной службы, однако Арчибальд Свичнет, чье лицо было изображено на фронтисписе, не походил ни на богатого человека, ни на врача. Приложенное к книге письмо обескураживало еще больше. В нем Виктория Свичнет, доктор медицины и вдова автора, сообщала несуществующему потомку, что книга лжива от начала до конца. Вот выдержки из письма: "Б 1974 году... живущие на свете члены династии Свичнетов, имея по два деда и по четыре прадеда, с легкостью посмеются над чудачеством одного из них. Я не могу смеяться над этой книгой. Я содрогаюсь над ней и благодарю Силу Жизни за то, что мой покойный муж напечатал и переплел ее только в одном экземпляре. Я сожгла всю его рукопись... и книжку бы тоже сожгла, как он предлагает... но увы! Без нее что на целом свете будет напоминать о существовании бедного глупца? К тому же опубликовать ее стоило маленького состояния... Мне дела нет до того, что потомство о ней подумает, -- важно лишь, что никто из ныне живущих не связывает ее со МНОЙ". Майкл понял, что и книга, и письмо требуют более пристального рассмотрения, и отложил их к тем материалам, которыми он собирался заняться, когда найдется время. Так они у него и лежали. В тот же день он узнал, что здание старинного богословского колледжа при университете Глазго отдается для переоборудования строительной фирме (сейчас это роскошный жилой дом). Майкл обнаружил, что там находится свыше дюжины больших портретов шотландского духовенства XVIII--XIX столетий, все в рамах и выполнены маслом, и они, подобно папкам, отправятся прямехонько в мусоросжигатель, что в Дозхолм-парке, если только он не снимет их со стен (к которым они были привинчены на солидной высоте) и не перевезет в городскую картинную галерею в Келвингроуве, где для них с трудом изыскали место в переполненном запаснике. И только десять лет спустя у Майкла Доннелли нашлось время спокойно сесть и заняться общественной историей. Он ушел из Народного дворца в 1990 году, когда министр культуры в правительстве Маргарет Тэтчер официально объявил Глазго культурной столицей Европы; книгу и письмо Майкл прихватил с собой, поскольку был уверен, что тому, кто займет его место (если его вообще кто-нибудь займет), не будет до них никакого дела. Я познакомился с Майклом Доннелли в 1977 году, работая у Элспет Кинг в Народном дворце искусствоведом-регистратором, но когда он обратился ко мне осенью 1990 года, я уже стал вольным автором и успел поработать с несколькими издательствами. Он дал мне эту книгу, сказав, что, по его мнению, она -- настоящий шедевр и ее надо немедленно опубликовать. Я пришел к такому же выводу и взялся устроить дело, если только он не будет вмешиваться в процесс издания. Он согласился, хотя и с некоторой неохотой, когда я пообещал не вносить в текст Арчибальда Свичнета никаких изменений. И в самом деле, главная часть настоящей книги повторяет оригинал Свичнета настолько точно, насколько это возможно, и содержит все гравюры Стрэнга и прочие иллюстрации, воспроизведенные фотографически. Однако я заменил пространные названия глав более броскими заголовками собственного сочинения. Например, глава третья, первоначально названная "Открытие сэра Колина -- остановка жизни -- "Какая отсюда польза?" -- диковинные кролики -- "Как ты это сделал?" -- бесполезное искусство и что знали древние греки -- "До свидания" -- цепной пес Бакстера -- ужасная рука", теперь называется просто "Ссора". Я также настоял на том, чтобы озаглавить всю книгу "БЕДНЫЕ-НЕСЧАСТНЫЕ". Ведь каждый ее персонаж, за исключением миссис Динвидди и пары генеральских прихвостней, хоть раз да назван бедным или несчастным -- либо его собственными, либо чужими устами. Письмо дамы, которая именует себя Викторией Свичнет, я помещаю в качестве эпилога. Майкл предпочел бы видеть его в начале книги, но в этом случае читатель приступал бы к основному тексту предубежденным. Читая письмо под конец, мы ясно видим в нем попытку встревоженной женщины скрыть правду о своей молодости. Кроме того, никакая книга не нуждается в двух предисловиях, а одно я как раз и пишу. Боюсь, мы с Майклом Доннелли расходимся по поводу этой книги. Он считает ее исполненным черного юмора вымыслом, в который искусно вплетены некоторые реальные события и исторические факты, -- книгой, подобной "Пуританам" Скотта или "Исповеди лрощенного грешника" Хогга. А я вижу в ней подобие босуэлловского "Жизнеописания Сэмюэла Джонсона" -- портрет поразительно доброго, сильного, умного, эксцентричного человека, любовно выполненный рукою друга, памятливого на диалоги. Как Босуэлл, наш скромный Свичнет включил в свое повествование чужие письма, котррые освещают события под разными углами, и в итоге у него вышел едва ли не портрет целого общества. Я также сказал Доннелли, что достаточно выдумывал в своих книгах, чтобы распознать описание реальных событий. Тот ответил, что достаточно написал об исторической реальности, чтобы распознать выдумку. Парировать это я мог только одним способом -- надо было самому стать историком. Я это совершил. Теперь я историк. За шесть месяцев исследований в университетском архиве Глазго, в отделе старого Глазго библиотеки Митчелла, в Шотландской национальной библиотеке, в эдинбургской Регистрационной палате, в лондонском Сомерсет-хаусе и в колиндейлском Национальном газетном архиве Британской библиотеки я накопил достаточно документальных свидетельств, чтобы доказать, что рассказ Свичнета целиком опирается на факты. Некоторые из этих фактов я привожу в конце книги, но большую их часть -- прямо здесь, в предисловии. Читатели, которых интересует только хороший рассказ без всяких затей, могут сразу обратиться к главной части книги. Завзятые же скептики оценят ее лучше, проглядев вначале следующую сводку событий. 29 августа 1879 г. Арчибальд Свичнет зачислен студентом на медицинский факультет университета Глазго, где Боглоу Бакстер (сын знаменитого хирурга и сам практикующий хирург) работает ассистентом по отделению анатомии. 18 февраля 1881 г. В реке Клайд найдено тело беременной женщины. Медик Боглоу Бакстер, проживающий в доме 18 по Парк-серкес, констатирует смерть от утопления и описывает утопленницу как женщину "примерно 25 лет, рост 5 футов и 10 3/4 дюйма, волосы вьющиеся, темно-каштановые, глаза голубые, черты лица правильные, на руках нет следов грубой работы; хорошо одета". Помещено объявление, но тело никто не востребовал. 29 июня 1882 г. На закате солнца почти по всему бассейну Клайда люди слышали необычный шум, и, несмотря на широкое обсуждение в местной печати в последующие две недели, удовлетворительного объяснения этому феномену найдено не было. 13 декабря 1883 г. Данкан Парринг, адвокат, проживавший в доме своей матери по адресу Поллокшилдс, Эйтаун-стрит, 41, доставлен в Королевский приют для душевнобольных города Глазго в состоянии тяжелого помешательства. Вот что писала газета "Глазго геральд" двумя днями позже: "В прошлую субботу во второй половине дня граждане, гулявшие в парке Глазго-грин, обратили внимание полиции на то, что один из ораторов на общественной трибуне употребляет непристойные выражения. Подошедший полицейский удостоверился, что выступающий, чисто одетый мужчина возрастом немногим менее тридцати лет, высказывает порочащие утверждения касательно одного уважаемого и человеколюбивого представителя медицинского сословия Глазго, мешая их с площадной бранью и цитатами из Библии. В ответ на требование прекратить поношения оратор стал изрыгать непристойности с удвоенной силой, и его с большим трудом смогли увезти в полицейский участок на Альбион-стрит, где врач признал его невменяемым и подлежащим содержанию под стражей. Наш корреспондент сообщает, что задержанный -- адвокат по гражданским делам и происходит из хорошей семьи. Никаких обвинений предъявлено не было". 27декабря 1883 г. Генерал сэр Обри ле Диш Коллингтон, ранее известный как Громобой Коллингтон, а в последнее время -- член парламента от либеральной партии по округу Северный Манчестер, кончает с собой в оружейной комнате в Хогснортоне, своем поместье в Лоумшир-даунс. Ни в некрологах, ни в сообщениях о похоронах не упоминается его вдова, хотя тремя годами ранее он женился на двадцатичетырехлетней Виктории Хаттерсли и ни раздельное проживание супругов, ни ее смерть нигде не зафиксированы. 10 января 1884 г. По особому разрешению между Арчибальдом Свичнетом, врачом при Королевской лечебнице города Глазго, и Беллой Бакстер, из округа Барони заключен брак без церковного оглашения. В роли свидетелей выступили Боглоу Бакстер, научный сотрудник Королевского хирургического колледжа, и Ишбел Динвидди, экономка. Невеста, жених и оба свидетеля проживают в доме 18 по Парк-серкес, где и совершилось бракосочетание. 16 апреля 1884 г. Боглоу Бакстер умирает в доме 18 по Парк-серкес. Доктор Арчибальд Свичнет, который подписал свидетельство о смерти, определил ее причину как "мозговой удар и сердечный припадок, спровоцированные наследственным расстройством нервной, дыхательной и пищеварительной систем". Газета "Глазго геральд", сообщая о погребальной церемонии в Некрополе, отметила "необычную форму гроба" и то, что покойный завещал все свое имущество супругам Свичнет. 2 сентября 1886 г. Особа, вышедшая замуж за доктора медицины Арчибальда Свичнета под именем Белла Бакстер, зачислена в женское медицинское училище Софии Джеке -Блейк под именем Виктория Свичнет. Майкл Доннелли выразил мнение, что вышесказанное выглядело бы более убедительно, если бы я имел заверенные копии свидетельств о браке и смерти, а также фотокопии газетных сообщений; но если читатели мне доверяют, суждение эксперта не столь уж существенно. Мистер Доннелли теперь настроен ко мне менее дружелюбно, чем прежде. Он винит меня за утерю первоисточника, что несправедливо. Я бы с удовольствием отправил в издательство фотокопию и вернул Доннелли оригинал, но это бы увеличило издательские расходы по меньшей мере на 300 фунтов. В современных типографиях текст заносится с книжной страницы прямо в компьютер путем сканирования, а фотокопия потребовала бы перепечатки; кроме того, книга была необходима издательскому фотографу, чтобы сделать клише для воспроизведения гравюр Стрэнга и фрагментов письма Беллы. Где-то в четырехугольнике "редактор -- издатель -- наборщик -- фотограф" уникальный том был утерян. В книжном деле подобные казусы случаются нередко, и никто не печалится об этом больше, чем я. В конце настоящего предисловия я помещаю краткое содержание книги, в которой главное место занимает сочинение Свичнета, воспроизведенное с незначительными изменениями. Я проиллюстрировал постраничные примечания гравюрами девятнадцатого века; однако не кто иной, как Свичнет, заполнил промежутки между главами своей книги иллюстрациями из первого издания "Анатомии" Грея. Возможно, именно по ней он и его друг Бакстер учились благородному искусству врачевания. Приводимое здесь причудливое изображение принадлежит Стрэнгу и было оттиснуто серебром на обложке первого издания. ЕДИНСТВЕННОЙ, РАДИ КОГО МНЕ СТОИТ ЖИТЬ. 1 Сотворение меня Как большинство сельских жителей в старые времена, моя мать не доверяла банкам*. Когда смерть подступила вплотную, она сказала мне, что ее сбережения хранятся под кроватью в жестяной коробке, и прохрипела: -- Возьми, пересчитай. Я послушался, и сумма оказалась больше, чем я ожидал. Она добавила: -- Это тебе, чтобы в люди выбился. Я признался, что хочу стать врачом, и рот ее скривился в презрительной гримасе, какой она всегда встречала людскую дурость. Собравшись с силами, она яростно прошептала: -- На похороны отсюда ни пенса. Кинет Поскреб меня в нищенскую могилу, пусть его тогда черти в ад утащат! Дай слово, что все на себя потратишь. Поскребом в нашей округе называли моего отца, а также болезнь, поражавшую недокормленных кур. За похороны Поскреб заплатил, но сказал мне: -- Камень -- твоя забота. Только через двенадцать лет у меня появились деньги на памятник, но к тому времени уже никто не мог сказать, где находится могила. В университете и одежда, и повадки выдавали мое низкое происхождение, и так как я не мог допустить насмешек над собой по этому поводу, вне лекционных аудиторий и экзаменационного зала я, как правило, пребывал в одиночестве. В конце первого семестра профессор пригласил меня к себе в кабинет и сказал: - Мистер Свичнет, живи мы в справедливом мире, я смело предсказал бы вам блестящее будущее, но в таком мире, как наш, -- никогда, если только вы не сделаете необходимых выводов. Вы можете стать более искусным хирургом, чем Хантер, более умелым акушером, чем Симпсон, более сведущим целителем, чем Листер, но если вы не приобретете этакой гладкой вальяжности, этакого шутливого добродушия, пациенты не будут вам доверять, а другие врачи будут вас сторониться. Не презирайте внешний лоск только потому, что им обладают многие глупцы, снобы и негодяи. Если у вас нет денег на хороший костюм у хорошего портного, присмотрите себе что-нибудь подходящее среди невыкупленных вещей в приличном ломбарде. Вечером аккуратно складывайте брюки и кладите их между двумя досками себе под матрас. Если не можете каждый день менять рубашку, пусть хотя бы у вас всегда будет чистый крахмальный воротничок. Посещайте вечера и увеселения, организуемые отделением, по которому вы собираетесь кончать, -- вот увидите, не такие уж плохие мы люди, а в нашем обществе вы невольно, в подражание нам, и сами потихоньку обтешетесь. Я сказал ему, что денег у меня хватает только на обучение, книги, инструменты и житейские нужды. -- Так я и знал, что все дело в этом! -- вскричал он торжествующе. -- Но наш университетский совет наделен правом назначать вспомоществование достойным студентам вроде вас. Большую часть денег, конечно, получают богословы, но не все же затирать науку. Я думаю, уж на костюм-то мы вам наскребем; обратитесь должным образом, и я замолвлю за вас словечко. Как? Попробуем? Если бы он сказал: "Я полагаю, вы можете претендовать на стипендию; прошение пишется так-то и так-то; я буду вашим ходатаем", -- если бы он сказал нечто подобное, я поблагодарил бы его; но он откинулся в своем кресле, выпятив живот, сплетя на нем руки и сияя на меня снизу вверх (ибо сесть он мне не предложил) такой приторной, фальшивой, самодовольной улыбкой, что я засунул кулаки поглубже в карманы, чтобы не начистить ему физиономию. Я ограничился замечанием, что в той части области Галлоуэй, где я родился, народ не любит попрошайничать, но если он действительно высокого мнения о моих способностях, мы можем заключить взаимовыгодную сделку. Я предложил дать мне сто фунтов в долг под семь с половиной процентов годовых до моего пятого года в должности врача общей практики или третьего года в должности врача-консультанта, когда я обязуюсь вернуть первоначальную сумму плюс двадцать фунтов премии. Увидев, что у него отвисла нижняя челюсть, я торопливо добавил: -- Разумеется, я окажусь банкротом, если не смогу получить диплом или, едва я стану врачом, меня вычеркнут из врачебного регистра, но все же, думаю, для вас это будет надежное вложение. Как? Попытаемся? -- Шутите вы, что ли? -- пробормотал он, глядя на меня во все глаза, и его губы начали искривляться в улыбке, какой он ждал и от меня -- в подражание ему. Слишком рассерженный, чтобы смеяться над собственной шуткой, я пожал плечами, попрощался и вышел. Возможно, была какая-то связь между этим разговором и конвертом, надписанным незнакомой рукой, который я получил по почте неделей позже. В нем лежала пятифунтовая банкнота; большую часть этих денег я употребил на покупку подержанного микроскопа, оставшееся -- на рубашки и воротнички. Теперь по одежде я уже смахивал не столько на пахаря, сколько на бедного букиниста. Мои однокашники, должно быть, восприняли это как серьезный прогресс -- они стали меня привечать и сообщать мне свежие сплетни, хоть мне говорить с ними было не о чем. Единственным, с кем я беседовал на равных, был Боглоу Бакстер, поскольку (я и теперь так считаю) мы с ним были два самых умственно развитых и самых необщительных человека на всем медицинском факультете университета Глазго. 2 Сотворение Боглоу Бакстера К тому времени как мы в первый раз перекинулись словом, я уже три семестра знал его в лицо. В чулане, находившемся в дальнем конце анатомического класса, была снята с петель дверь и поставлена скамейка -- вышло укромное рабочее место. Там-то и сидел обыкновенно Бакстер, приготовляя срезы тканей, исследуя их под микроскопом и делая беглые записи; большая голова, плотное тело и толстые конечности придавали ему вид карлика. Но когда он выбегал к емкости с формалином, где лежали человеческие мозги, похожие на цветную капусту, и проносился мимо других людей, оказывалось, что он выше всех едва ли не на целую голову; впрочем, будучи страшно застенчивым, он старался держаться от людей подальше. При великанском телосложении у него были продолговатые мечтательные глаза, вздернутый нос и печальный рот обиженного ребенка; три глубокие морщины, прорезавшие его лоб, никогда не разглаживались. Утром его жесткие темно-русые волосы были умащены и гладко зачесаны на прямой пробор, но к середине дня они уже клочковато топорщились за ушами, а к вечеру его взъерошенная шевелюра становилась похожа на медвежью шкуру. Он носил добротный костюм дорогого серого сукна, искусно сшитый по фигуре и скрадывавший, насколько возможно, ее несообразности; и все же мне казалось, что он выглядел бы естественнее в шароварах и тюрбане балаганного турка. Он был единственным сыном Колина Бакстера, первого медика, получившего от королевы Виктории рыцарский титул*. Портрет сэра Колина висел в нашем экзаменационном зале рядом с портретом Джона Хантера; наружность сына не имела ничего общего с этими тонкими губами, с острыми чертами чисто выбритого лица. "О безразличии сэра Колина к женской красоте ходили легенды, -- сказали мне раз, -- но его потомство доказывает, что он странным образом тяготел к женскому безобразию". Говорили, что отец Боглоу зачал его на склоне лет от горничной, но, в отличие от моего отца, дал сыну свою фамилию и домашнее образование, а также оставил ему кое-какое наследство. О матери Боглоу ничего не было известно доподлинно. Одни говорили, что ее отправили в сумасшедший дом, другие -- что сэр Колин заставлял ее одеваться, как положено горничной, в черное платье, белый чепец и белый фартук, что она молча прислуживала за столом, когда он принимал у себя коллег с женами. Великий хирург умер за год до того, как Боглоу поступил в университет. Он был бы блестящим студентом, если бы не обязательная практика в клинике, где его диковинная наружность и необычный голос пугали пациентов и приводили в замешательство персонал; вследствие этого он так и не получил диплома, но продолжал посещать университет в качестве ассистента-исследователя. В чем состояли его исследования -- никто не знал, да и не хотел знать. Он мог приходить и уходить, когда ему вздумается, поскольку аккуратно платил за обучение, никому не мешал и был сыном знаменитости. Большинство считало его дилетантом от науки, но при всем том я слышал, что он оказывает бесплатную медицинскую помощь в клинике при сталелитейном заводе на восточной окраине, где чрезвычайно искусно лечит ожоги и переломы. На втором курсе я посетил публичный диспут на тему, которая меня интересовала, хотя ее трудно было назвать новой: как развивается жизнь -- путем мелких постепенных изменений или посредством крупных катастрофических сдвигов? Тема эта в те годы считалась равно научной и религиозной, поэтому главные ораторы свободно переходили от фанатической торжественности к игривым шуточкам и меняли основание своей аргументации, как только брезжила надежда получить таким способом преимущество над оппонентом. Взявши слово с места, я обрисовал научный фундамент, на котором мы все могли бы достичь согласия и воздвигнуть здание новой концепции. Я выбирал слова очень тщательно; сначала меня слушали молча, потом по рядам пополз шепоток, вскоре перешедший в громовой хохот. На следующий день один из товарищей признался мне: "Извини, что мы над тобой смеялись, Свичнет, но когда ты с твоим деревенским выговором пошел цитировать Конта, Гексли и Геккеля, это было как если бы королева, открывая сессию парламента, заговорила языком лондонских торговок". Но я, произнося свою речь, не мог взять в толк, что же именно так смешит публику, и принялся себя оглядывать, решив, что у меня не в порядке одежда. Это вызвало новый взрыв смеха. Однако я договорил до конца и затем двинулся к выходу через весь зал; сидящие в нем, не переставая хохотать, принялись хлопать в ладоши и колотить об пол ногами. Когда я уже дошел до двери, вдруг раздался оглушительный звук, заставивший меня остановиться, а всех остальных -- замолчать. Это Боглоу Бакстер подал голос с галереи. Протяжным, пронзительным фальцетом (но каждое слово было отчетливо слышно!) он объяснил, как каждый из главных ораторов использовал аргументы, опровергающие его же собственный тезис. Кончил он словами: -- ...и те, что выступали с трибуны, -- ведь это еще избранное меньшинство! Реакция на разумные доводы последнего оратора позволяет судить об умственном уровне основной массы. -- Благодарю тебя, Бакстер, -- сказал я и вышел. Через две недели, когда я совершал воскресную прогулку вдоль Кэткинских круч, мне показалось, что со стороны Камбесланга ко мне движется двухлетний ребенок с крохотным щенком на поводке. Вскоре я разглядел, что это Бакстер, сопровождаемый огромным ньюфаундлендом. Мы остановились перекинуться парой фраз, выяснили, что оба любим дальние прогулки, и без лишних слов свернули в сторону и спустились к реке, чтобы вернуться в Глазго тихой тропкой вдоль Резергленского берега. Накануне мы были единственными медиками, посетившими лекцию Кларка Максвелла, и мы оба сочли странным, что студенты, которым предстоит диагностировать заболевания глаз, не испытывают интереса к физической природе света. Боглоу сказал: -- Медицина есть искусство в такой же степени, как и наука, но наука наша должна иметь возможно более широкое основание. Кларк Максвелл и сэр Уильям Томсон исследуют глубинную суть того, что озаряет наш мозг и бежит по нервам. А медики переоценивают значение патологической анатомии. -- Но ведь ты сам не вылезаешь из анатомички. -- Я совершенствую некоторые методы сэра Колина. -- Сэра Колина? -- Моего прославленного родителя. -- Ты отцом-то его когда-нибудь звал? -- Я никогда не слышал, чтобы его называли иначе, как сэр Колин. Патологическая анатомия незаменима для обучения и исследований, но она приводит многих врачей к мысли, что жизнь --- всего лишь возмущение в чем-то мертвом по сути своей. Они обращаются с телами пациентов так, словно их души, их жизни ничего не значат. Мы учимся успокаивать пациента словами и жестами, но обычно это не более чем дешевая анестезия, чтобы пациент лежал так же тихо, как трупы, на которых мы практикуемся. А ведь портретист не будет учиться своему ремеслу, соскребая с рембрандтовских полотен лак, затем слоями снимая краску, смывая грунтовку и, наконец, распуская холст на волокна. -- Согласен, -- сказал я, -- что медицина есть искусство в такой же степени, как и наука. Но разве мы не начнем совершенствоваться в этом искусстве на четвертом курсе, когда придем в больницы? -- Чепуха! -- отрезал Бакстер. -- Общественная больница есть место, где врачи учатся тянуть деньги из богатых, практикуясь на бедных. Вот почему бедняки боятся и ненавидят ее, вот почему состоятельные люди предпочитают, чтобы их оперировали в частной клинике или на дому. Сэр Колин ни о каких больницах и слышать не хотел. Зимой он оперировал в нашем городском доме, летом -- в загородном. Я часто ему ассистировал. Он был художник своего дела; он кипятил инструменты и стерилизовал операционную еще в то время, когда больничное начальство напрочь игнорировало асептику или поносило ее как шарлатанство. Ни один хирург не осмеливался публично признаться, что его грязный скальпель и стоящий колом от засохшей крови халат отправили на тот свет множество людей, -- и все оставалось по-прежнему. Они свели с ума несчастного Земмельвейса, который потом покончил с собой в попытке всколыхнуть общественность*. Сэр Колин был осторожнее. Он помалкивал о своих невероятных открытиях. - Но согласись, -- не унимался я, -- что наши больницы с тех пор изменились к лучшему. - Да, изменились -- и все благодаря медицинским сестрам. Ими-то и живо сейчас искусство врачевания. Если все врачи и хирурги Шотландии, Уэльса и Англии в одночасье перемрут, а сестры останутся, восемьдесят процентов больных в наших больницах поправятся. Я вспомнил, что Бакстеру разрешена больничная практика только в благотворительной клинике для беднейших из бедных, и подумал, что желчность его объясняется именно этим. Как бы то ни было, расставаясь, мы условились о новой совместной прогулке в следующее воскресенье. Воскресные прогулки вошли у нас в привычку, хотя мы избегали людных мест и по-прежнему не разговаривали друг с другом в анатомическом классе. Мы оба сторонились людских взоров; тот, кого увидели бы в обществе Бакстера, наверняка стал бы предметом любопытства. Вдвоем мы подолгу молчали, поскольку от звука его голоса я, бывало, невольно вздрагивал. Когда это случалось, он улыбался и умолкал. Могло пройти полчаса, прежде чем я вновь вовлекал его в беседу, но мне всегда хотелось сделать это поскорее. Невыносимым своим голосом он говорил чрезвычайно интересные вещи. Раз перед встречей с ним я заткнул уши ватой, что позволило мне слушать его почти без неприятных ощущений. Осенним днем, когда мы едва не заплутали в лабиринте лесных тропок между Кэмпси и Торранс, он рассказал мне о своем необычном обучении. Я натолкнул его на эту тему, заведя разговор о своем детстве. Вздохнув, он сказал: - Я явился в этот мир благодаря связи сэра Колина с медицинской сестрой задолго до того, как мисс Найтингейл1 сделала эту профессию достойной частью британской медицины. В то время добросовестный хирург должен был сам обучать своих подчиненных. Сэр Колин обучил одну из сестер искусству анестезии и работал с ней столь тесно, что они произвели на свет меня; потом она умерла. Я совершенно ее не помню. В наших домах не осталось никаких ее вещей. Сэр Колин заговорил о ней со мной только раз, когда я был подростком, -- он тогда сказал, что она была самой умной, самой восприимчивой к обучению из всех знакомых ему женщин. Должно быть, это его в ней и прельстило, поскольку его совершенно не волновала женская красота. Его вообще мало интересовали люди -- только истории болезней. Так как я учился дома, не бывал в других семьях и никогда не играл с другими детьми, до двенадцати лет я не слишком верно представлял себе функцию матери. Я знал разницу между врачами и сестрами и думал, что мать -- это медицинская сестра низшего разряда, которой разрешается ходить только за маленькими. Я считал, что сам никогда в таком уходе не нуждался, потому что был большой с самого начала. -- Но ты ведь читал главу из Книги Бытия о родословии? -- Нет. Понимаешь, сэр Колин учил меня сам, и учил только тому, что считал нужным. Он был крайний рационалист. Поэзия, проза, история, философия и Библия были для него чепухой -- "недоказуемые байки", так он все это называл. -- Чему же он тебя учил? - Математике, анатомии и химии. Каждое утро и каждый вечер он измерял мне температуру и пульс, брал у меня на анализ кровь и мочу. К шести годам я научился делать это сам. Вследствие нарушения обмена веществ мой организм постоянно требует определенных доз йода и сахара. Я должен очень внимательно следить за его химическим равновесием. -- Но неужели ты ни разу не спросил сэра Колина, откуда ты взялся? -- Спросил, и в ответ он показал мне диаграммы, рисунки и заспиртованные образцы -- в общем, вышла лекция о моем появлении на свет. Мне подобные лекции нравились. Они научили меня восхищаться строением моего тела. Это помогло мне сохранить уважение к себе, когда я увидел, что людей отталкивает моя наружность. -- Печальное детство, еще печальнее, чем мое. -- Не согласен. Жестоко со мной никто не обращался, и я получал необходимые мне живое тепло и привязанность от псов сэра Колина. У него всегда было их несколько. -- Я открыл для себя механизм размножения, наблюдая за курами и петухами. А у твоего отца что, собаки никогда не щенились? -- Он не держал ни одной суки, только кобелей. Когда мне было тринадцать или четырнадцать лет, сэр Колин объяснил мне, в чем и почему женское тело отличается от мужского. Как обычно, он использовал диаграммы, рисунки и заспиртованные образцы, но сказал, что готов устроить практический опыт с живой, здоровой особью, если любопытство толкает меня в эту сторону. Я ответил, что нет, не толкает. -- Прости мне мой вопрос, но -- насчет отцовских собак. Вивисекцией он занимался? -- Да, -- сказал Бакстер, слегка побледнев. -- А ты? -- не унимался я. Он остановился и обратил ко мне свое скорбное, огромное, детское лицо, перед которым я почувствовал себя уж совсем маленьким ребенком. Его голос стал таким высоким и пронзительным, что, несмотря на вату в ушах, я испугался за свои барабанные перепонки. Он сказал: -- Ни я, ни сэр Колин не убили и не искалечили ни единого живого существа. -- Хотел бы я иметь право сказать то же самое о себе, -- заметил я. Он не проронил ни слова до самого конца прогулки. 3 Ссора Однажды я попросил его рассказать поподробнее о своих исследованиях. -- Я совершенствую методы сэра Колина. -- Ты мне это уже говорил, Бакстер, но ответ меня не удовлетворяет. Зачем совершенствовать устарелые методы? Твой знаменитый отец был великим хирургом, но после его смерти медицина сделала огромный шаг вперед. За последние десять лет мы узнали такое, о чем он и помыслить не мог, -- о микробах и фагоцитах, о том, как диагностировать и удалять опухоль мозга, о том, как лечить прободную язву. -- Сэр Колин знал кое-что поинтереснее. -- Что же? -- Ну, -- начал Бакстер неторопливо, как бы против воли, -- он, например, знал, как остановить жизнь тела, не убивая его, -- нервы не передают никаких сигналов, дыхание, кровообращение и пищеварение полностью прекращаются, но жизнеспособность клеток не нарушается. -- Очень интересно, Бакстер. Но какая отсюда польза с медицинской точки зрения? -- О, польза есть! -- сказал он с улыбкой, которая сильно меня раздосадовала. -- Как я ненавижу тайны, Бакстер! -- воскликнул я. -- Особенно наши, человеческие, ведь это всегда надувательство и пыль в глаза. Знаешь, что весь наш курс о тебе думает? Что ты жалкий, безобидный сумасшедший, напускаешь на себя ученый вид и возишься с мозгами да микроскопами. Мой бедный друг остановился и ошеломленно на меня посмотрел. Я ответил ледяным взором. Упавшим голосом он спросил, думаю ли я то же, что они, Я сказал: -- Если ты увиливаешь от ответов на мои вопросы, что я могу еще думать? -- Ну ладно, -- вздохнул он, -- пошли ко мне домой, покажу тебе кое-что. Я был польщен. До этого он не приглашал меня к себе ни разу. Он жил в высоком, мрачном доме на Парк-серкес, стиснутом другими домами; в прихожей Бакстера и его ньюфаундленда шумно приветствовали два сенбернара, восточноевропейская овчарка и афганская борзая. Не останавливаясь, он провел меня мимо них, мы спустились по лестнице в полуподвал, а оттуда вышли в маленький дворик, окруженный высокими стенами*. В ближайшей к дому и вымощенной его части была устроена голубятня, а дальше виднелись овощные грядки и маленькая лужайка, обнесенная невысокой оградой. Там стояли клетки и паслось несколько кроликов. Бакстер перешагнул ограду и пригласил меня сделать то же. Кролики были совершенно ручные. Бакстер сказал: -- Взгляни-ка на эту парочку и попробуй объяснить, что увидишь. Он взял одного и подал мне; второго, ласково поглаживая, он держал в руках, пока я не осмотрел и его тоже. У первого кролика прежде всего бросалась в глаза необычная окраска шерсти: передняя половина его была совершенно черная, задняя -- совершенно белая. Если бы зверька обвязали ниточкой вокруг тела в самой узкой части, по одну сторону от ниточки оказались бы только черные волоски, по другую -- только белые. В природе такие резкие переходы встречаются лишь в кристаллах и базальтовых породах; морской горизонт в ясный день может выглядеть идеально ровным, но на самом деле он изогнут. И все же, отдельно взятый, этот кролик мог бы показаться мне тем, чем он показался бы любому другому, -- капризом природы. Но если так, второй кролик был уродцем совершенно противоположного сорта -- белым спереди и черным сзади до кончика хвоста, причем граница была чрезвычайно ровная, словно проведенная скальпелем хирурга. Никакой селекцией не выведешь двух стол