есяцев, достигли бы величины среднего пальмового листа (Loloicea sechellarum), хотя ноги, к сожалению, вряд ли стали бы толще крышки столитровой бочки. Что же касается надежд на шишковатое вздутие колен в форме обычных средне-европейских древесных губок, то в этой области я еще не закончил моих теоретических изысканий и поэтому могу дать научную гарантию лишь с известного рода ограничениями..." "Достаточно! Вы тот человек, которого мне надо!" прервал импрессарио, задыхаясь от волнения. "Пожалуйста, не прерывайте меня! - Скажем кратко и точно - готовы ли вы проделать над собою этот опыт, если я гарантирую вам годовой доход в полмиллиона и дам аванс - несколько тысяч марок - положим, ну, положим - пятьсот марок?" Доктор Пауперзум был оглушен. Он закрыл глаза. Пятьсот марок! Да неужели же есть вообще так много денег на свете! В течение нескольких минут он увидел уже себя превращенным в допотопное чудовище с длинным хоботом и мысленно услыхал, как негр, одетый пестрым ярмарочным шарлатаном, оглушительно орет потеющей от выпитого пива толпе: "Входите, входите, милостивые государи - величайшее чудовище нашего века за каких-то несчастных десять пфеннингов!" - Но затем он увидел свою милую, дорогую дочь, цветущую здоровьем, в богатом белом шелковом статье и миртовом венке, невестой, на коленях перед алтарем - ярко освещенную церковь - сияющий образ богоматери и... и - тут у него на одно мгновение болезненно сжалось сердце: он сам должен прятаться за колонной, не смеет поцеловать родную дочь, посмотреть на нее издали и послать свое родительское благословение - он - ужаснейшее чудовище на земном шаре! Ведь иначе бы он спугнул жениха! И самому ему надо жить постоянно в сумраке, тщательно прячась днем, словно животное, боящееся света, - но что из того! Все это пустяки, мелочь - была бы только здорова дочь! И счастлива! И богата! Немое содрогание охватило его. - Пятьсот марок! Пятьсот марок! Импрессарио, объяснивший долгое молчание ученого его нерешительностью, захотел пустить в ход всю силу своего красноречия. "Послушайте, господин доктор! Ведь вы сами растопчите свое собственное счастье, сказав мне "нет". Вся ваша жизнь до сих пор была сплошной неудачей. А почему? Вы забили все ваши мозги ученьем, ученье в конце концов глупость. Посмотрите на меня - разве я чему-нибудь учился? Учиться могут только люди, богатые с самого своего рождения - в сущности и вовсе уже ни на что нужно учение им! - Человек должен быть смиренным и, так сказать, глупым, тогда его будет любить природа. Ведь она сама глупа - природа-то! Видели ли вы хоть когда-нибудь гибель глупого человека? - Вы должны были с самого начала с благодарностью развивать таланты, которыми судьба одарила вас в колыбели. Или, быть может, вы никогда еще не смотрели в зеркало? Кто имеет такую наружность, как вы, даже сейчас, еще до пития амбрасской воды, тот всегда мог существовать в качестве клоуна. Боже мой, ведь так легко можно понять указания нашей доброй матери-природы! Или вы боитесь, в качестве чудовища, не найти ангажемента? Я могу вам только сказать одно, что уже подобрал для себя недурную коллекцию. И все это люди из лучших кругов общества. Вот, например, у меня есть старик, родившийся на свет без рук и ног. В ближайшем будущем я представлю его итальянской королеве в качестве бельгийского грудного младенца, искалеченного немецкими генералами". Доктор Пауперзум понял ясно лишь последние слова. "Что за ерунду вы болтаете?" воскликнул он сердитым тоном. "Сперва вы сказали, что этот калека уже старик, а теперь хотите показывать его в качестве бельгийского грудного младенца!" "Это придаст ему еще больше прелести!" - возразил импрессарио, - "я твердо заявляю, что он состарился так быстро от печали, так как видел, как прусский улан живьем сожрал его родную мать! " Ученый стал колебаться; изворотливость его собеседника была удивительна. "Ну хорошо, положим, что так. Но скажите мне прежде всего - каким образом вы будете меня показывать до тех пор, пока у меня еще не вырос хобот, ноги шириной с крышку бочки и так далее?" "Это страшно просто! - я перевезу вас по фальшивому паспорту через Швейцарию в Париж. Там вы будете сидеть в клетке, реветь каждые пять минут, словно бык, и трижды в день поглощать пару живых кольчатых ужей (мы устроим это дело - ведь только с непривычки это звучит несколько устрашающе). Затем вечером устраивается гала-представление - турок демонстрирует, как он изловил вас с помощью лассо в девственных лесах Берлина. А на вывешенном плакате будет написано: "Мы гарантируем, что это настоящий немецкий профессор (ведь это несомненная правда - я никогда не стану подписываться под враньем!) впервые-доставленный живьем во Францию!" - и так далее. Во всяком случае мой приятель д'Аннунцио охотно напишет подходящий текст, так как обладает необходимым для этого поэтическим пафосом". "Но однако если война за это время кончится? - сказал с раздумьем ученый, - то, знаете ли, ведь мне так не везет, что"... Импрессарио усмехнулся: "Не беспокойтесь, господин доктор; никогда не придет такое время, чтобы француз не поверил каким угодно сказкам про немцев. Даже и по прошествии целых тысячелетий!" .......................................... Было ли то землетрясение? Нет - просто мальчик приступил к исполнению своих ночных обязанностей в кафе и, в виде музыкального вступления, грохнул об пол жестяной поднос со стаканами для воды. Доктор Пауперзум встревоженно озирался вокруг. Богиня с обложки "Uber Lan und Meer" исчезла и вместо нее на диване сидел, сгорбившись, старый, неисправимый, привычный театральный критик, мысленно разносил в пух и прах премьеру, которая должна была состояться на будущей неделе, хватал влажными пальцами кусочки булки и грыз их передними зубами с лицом, похожим на хорька. Постепенно доктор Пауперзум убедился, к величайшему своему удивлению, что сидел обернувшись спиной к комнате и все, виденное им, было лишь отражением в большом стенном зеркале, откуда на него теперь задумчиво глядело его собственное лицо. - Щеголь был еще тут, он действительно пожирал лососину - конечно, с ножа, - но сидел не тут за столом, а напротив в углу. "Каким образом я собственно попал в кафе"Стефания"?- спросил себя ученый. Он не мог толком прийти в себя. Но наконец медленно сообразил - все происходит от вечного голодания, в особенности, когда видишь, как другие едят лососину и пьют вино."Мое "я" временно раздвоилось. Это старая, вполне понятная история: в подобных случаях мы являемся одновремеино зрителями в театре и актерами на сцене. Роли, играемые нами, составляются из некогда прочитанного нами, слышанного и втайне ожидаемого! Да, да, надежда - это жестокий поэт! Мы воображаем разговоры, будто бы слышимые нами, меняем выражение лица до тех пор, пока внешний мир не станет просвечивать и окружающая нас обстановка не выльется в иные, обманчивые формы. Даже фразы, складывающиеся в нашем мозгу, звучат совершенно иначе, чем прежде; все окутано пояснениями и примечаниями, словно в какой-нибудь новелле. Удивительная вещь - это наше "я"! Иногда оно распадается, словно развязанная пачка прутьев...и тут снова доктор Пауперзум поймал себя на том, что губы его бормотали: "каким образом я собственно попал в кафе "Стефания"?' Вдруг ликующий крик заглушил в его душе все думы: "Ведь я выиграл в шахматы целую марку. Целую марку! Теперь все будет отлично; мое дитя снова выздоровеет. Скорее бутылку красного вина, молока и... В диком возбуждении он стал рыться в карманах - вдруг его взгляд упал на траур, нашитый на рукаве и разом перед ним встала голая, ужасная правда: ведь дочь его умерла вчера ночью! Он схватился обеими руками за виски - да, у... мер... ла. Теперь он знал, каким образом попал в кафе - с кладбища, после похорон. Они ее похоронили днем. Поспешно, безучастно, с досадой - потому что шел дождь. А затем он несколько часов бродил по улицам, стиснув зубы, судорожно прислушиваясь к ударам каблуков и считая при этом, считая, все считая от одного до ста и обратно, чтобы не сойти с ума от страха, от боязни, что ноги приведут его, помимо воли, домой, в комнату с голыми стенами и нищенской кроватью, на которой она умерла и которая теперь - опустела. Каким-то образом он забрел сюда. Каким-то образом... Он схватился за край стола, чтобы не упасть со стула. В его мозгу ученого отрывочно и несвязно неслись одна за другой мысли: "Гм, да, я бы должен был - да, должен был перелить ей кровь из моих жил - перелить кровь" повторил он механически несколько раз подряд; тут его внезапно встревожила мысль: "Ведь я же не могу оставить мое дитя в одиночестве - там, далеко, в сырую ночь"- он хотел закричать, но из груди его вырвался лишь тихий взвизг... "Розы - последним ее желанием был букет роз", снова пронеслось у него в голове... "ведь я могу, по крайней мере, купить для нее букет роз - у меня есть марка, выигранная в шахматы"- он стал снова рыться в карманах и выбежал вон, без шляпы, в темноту, гонясь за последним ничтожным, блуждающим огоньком. ................................... На следующее утро его нашли мертвым на могиле дочери. Он зарылся руками в землю. Жилы на руках были перерезаны и кровь просочилась к той, которая лежала там, внизу. А на его бледном лице сиял отблеск того гордого умиротворения, которое не может быть более нарушено никакой надеждой. Густав Майринк Болонские слезки Видите вы этого разносчика со спутанной бородой? Его зовут Тонио. Он сейчас подойдет к нашему столу. Купите у него маленькую чашку или несколько болонских слезок. - Вы ведь знаете: это стеклянные капли, распадающиеся на мельчайшие осколочки - как соль, - если отломать тоненький как нитка кончик. - Игрушка - ни что иное. И посмотрите при этом на его лицо, - на его выражение! ........................................... Неправда ли, во взгляде этого человека есть что-то глубоко трогательное? А что слышится в его беззвучном голосе, когда он называет свои товары. Никогда он не говорит плетеное стекло, всегда только женские волосы... Когда мы пойдем домой, я расскажу вам историю его жизни, только не в этом пустынном ресторане... там у озера... в парке... Я никогда не мог бы забыть этой истории, даже если бы он не был моим другом, тот, кого вы видите теперь в качестве разносчика и кто уже не узнает меня. - Да, да, - поверьте мне, он был моим хорошим другом, - раньше, когда еще он жил, имел душу, - не был еще сумасшедшим... Почему я не помогаю ему?.. Здесь помочь нельзя. Разве вы не чувствуете, что нельзя помогать душе, - ослепшей, ощупью, своими особенными, таинственными путями стремящейся к свету, - может быть к новому, более яркому?.. - И в данном случае, когда он продает свои болонские слезки, это душа его ощупью старается найти воспоминания! - Потом вы услышите, - пойдемте теперь отсюда... - * * * ...Как волшебно сверкает озеро при лунном свете! ...Камыш, вон там у берега! - Такой ночной - темный! - И как дремлют тени вязов на поверхности вод... там в заливе!.. ...Часто в летние ночи я сидел на этой скамье, когда ветер, шепча и отыскивая что-то, проносился сквозь тростник, а плещущие волны сонно разбивались о корни прибрежных деревьев, - и вдумывался в нежные таинственные чудеса озера, видел в глубине светящихся, сверкающих рыбок, тихо шевеливших во сне своими красноватыми плавниками, - старые, поросшие зеленым мхом камни, потонувшие ветви, гнилое дерево и мерцающие раковины на белом песке. Разве не лучше было бы лежать там мертвому - там глубоко на мягком лугу, на колеблющихся водорослях - и забыть все желания и мечты?! Но я хотел вам рассказать о Тонио... Мы все жили тогда там в городе; - мы называли его Тонио, хотя на самом деле его зовут иначе. О прекрасной Мерседес вы тоже вероятно никогда не слышали? О креолке с рыжими волосами и такими светлыми, странными глазами? Как она попала в город, я уже не помню, - теперь она уже давно пропала без вести... Когда Тонио и я познакомились с ней - на празднике в клубе орхидей, - она была возлюбленной какого-то молодого русского. Мы сидели на веранде, и из зала до нас доносились далекие нежные звуки испанской песенки. ...Гирлянды тропических орхидей, необычайно роскошных, свешивались с потолка. - Catteya aurea - царица этих никогда не умирающих цветов, одонтоглоссы и дендробии на гнилушках, белые светящиеся лоэлии, как райские бабочки. - Каскады темно-голубых ликаст, - и из чащи этих как бы в танцах переплетающихся цветов лился одуряющий аромат, пронизывающий меня даже и сейчас, когда я вспоминаю картину той ночи, отражающейся в моей душе резко и ясно, как в волшебном зеркале: Мерседес на скамье из коры, ее стан был на половину скрыт за живой занавесью из фиолетовых вандей. - Узкое, страстное лицо было совсем в тени. Никто из нас не произносят ни слова. Как видение из тысячи одной ночи, мне вспомнилась сказка о султанше, бывшей гулью и прокрадывавшейся ночью во время полнолуния на кладбище, чтобы на могилах полакомиться мясом мертвецов. И взгляд Мерседес как бы испытующе покоился на мне. Глухие воспоминания проснулись во мне, словно когда-то в, далеком прошлом - в давно-давно прошедшей жизни чьи-то холодные, неподвижные, змеиные глаза уже однажды смотрели на меня и я никогда более не мог забыть этого. Она склонила голову, и фантастические, покрытые черными и пурпурными крапинками, цветы бирманского бульбофиллума запутались в ее волосах, как бы для того, чтобы шептать ей о новых неслыханных пороках. Тогда я понял, что за такую женщину можно отдать душу... ...Русский лежал у ее ног. - И он не говорил ни слова... Празднество было каким-то странным - как и орхидеи - много редких сюрпризов. Негр, выйдя из-за портьеры, стал предлагать сверкающие болонские слезки в чаше из яшмы. - Я видел, как Мерседес, улыбаясь, что-то сказала русскому, - видел, как он долго держал между зубами болонскую слезку и передал ее затем своей возлюбленной. В эту минуту, из тьмы переплетающихся листьев, выскочила исполинская орхидея - лицо демона, с сладострастными жадными губами, - без подбородка, только переливчатые глаза и зияющее голубоватое небо. И это ужасное лицо растения дрожало на своем стебле, качалось, как бы зло смеясь, - неподвижно уставясь на руки Мерседес. У меня остановилось сердце, словно душа моя заглянула в пропасть. Как вы полагаете, могут орхидеи думать? Я в эту минуту почувствовал, что они это могут, - почувствовал, как чувствует ясновидящий, что эти фантастические цветы ликовали над своей госпожой. - И она была царицей орхидей, эта креолка с чувственными красными губами, чуть зеленоватым отливом кожи и волосами цвета потускневшей меди... Нет, нет - орхидеи не цветы, - они создания сатаны. - Существа, показывающие нам только щупальцы своего образа, в очаровывающем зрение красочном водовороте показывают нам глаза, языки, губы, дабы мы не подозревали их отвратительного змеиного тела, скрывающегося невидимо в царстве теней - и приносящего смерть. Опьяненные наркотическим ароматом, мы наконец вернулись в залу. Русский крикнул нам что-то на прощанье. Это действительно было прощание, ибо смерть уже стояла за его спиной. - Взрыв котла на следующее утро разорвал его на куски... Прошли месяцы, и брат его, Иван, стал возлюбленным Мерседес; это был неприступный, высокомерный человек, избегавший всяких знакомств. - Оба они жили в вилле у городских ворот, - вдали от всех знакомых, - и жили только дикой безумной любовью. Тот, кто видел их подобно мне, когда они, тесно прижавшись друг к другу, в сумерки, гуляли по парку, говорили почти шепотом, - как потерянные в мире, - не видя никого окружающего, - тот понимал, что какая-то могучая, чужая нашей крови страсть, сковывала воедино этих двух людей... И вдруг неожиданно - пришло известие, что погиб и Иван, - во время путешествия на воздушном шаре, предпринятом им, по-видимому, без всякой цели; он по какой-то загадочной причине вылетел из гондолы. Мы все думали, что Мерседес не переживет этого удара. ...Через несколько недель после этого - весной - она проехала мимо меня в открытой коляске. Ни одна черточка на ее неподвижном лице не говорила о пережитом горе. Мне казалось, что это не живая женщина, а египетская бронзовая статуя, с покоящимися на коленях руками и со взором, направленным на другой мир, проехала мимо меня... Даже во сне преследовало меня это впечатление. Каменное изображение Мемнона с его нечеловеческим спокойствием и пустыми глазами, направляющееся в модном экипаже к утренней заре, - все дальше и дальше сквозь пурпурно-светящийся туман и колыхающийся пар к солнцу. - Тени от колес и лошадей бесконечно длинные - странно изогнутые - серофиолетовые, - подобно тем, - которые скользят как привидения по мокрым от росы дорожкам, при свете раннего утра. ........................................... После этого я долгое время путешествовал и видел свет и много прекрасных картин, но не многие так сильно подействовали на меня. - Существуют цвета и формы, из которых наша душа создает живые сны наяву. - Звон уличной решетки под нашей ногой в ночной час, удар весла, душистая волна, резкий профиль красной крыши, дождевые капли, падающие на наши руки, - часто это те волшебные слова, которые вызывают в нашей памяти такие картины. В подобных воспоминаниях слышатся глубоко меланхоличные переливы, подобные звукам арфы. Густав Майринк Урна в Ст.-Гингольфе В получасе езды от Санкт-Гингольфа, - за холмами, - находится древний парк, дикий и покинутый, - не обозначенный ни на одной карте. Замок, стоявший когда-то посредине его, вероятно еще несколько столетий тому назад, разрушился; остатки белых стен, - не выше, чем до колен человека, - торчат потерянные из дикой глубокой травы, как побелевшие гигантские остовы зубов допотопного чудовища. Равнодушное время все сровняло с землею, ветер развеял - имена и гербы, ворота и двери. А на башни и крыши светило солнце, пока они медленно и незаметно распадались в прах, чтобы потом мертвой пылью с испарениями долины подняться вверх. Так зовет к себе всепоглощающее солнце земные предметы. Глубоко в тени кипарисов сохранилась в парке от забытых времен выветрившаяся каменная урна; темные ветки сокрыли ее от непогоды. Рядом с этой урной я бросился однажды в траву, слушал раздраженное карканье ворон там, на верхушках деревьев, и видел, как цветы становились серьезными, когда тучи простирали свои руки перед солнцем; и вокруг меня грустно закрывались тысячи глаз - так чудилось мне - когда угасал свет на небе. Долго лежал я так, почти неподвижно. Грозные кипарисы мрачно стерегли урну, смотревшую на меня своим обветренным каменным лицом, как существо без дыхания и сердца, - серо и бесчувственно. И мысли мои тихо скользнули в потонувший мир - полный сказочных звуков и таинственного звона металлических струн; мне казалось, что должны прийти нарядные дети, и, стоя на цыпочках, бросать в урну - своими маленькими ручками - камешки и сухую листву. Потом я долго размышлял, почему на этой урне лежит тяжелая крышка, как каменная, упрямая, черепная коробка. И какое-то странное чувство овладело мной, при мысли о том, что воздух и жалкие сгнившие предметы, сокрытые в ней, так бесцельно и таинственно изъяты из жизни. Я хотел двинуться и почувствовал, что члены мои скованы сном, а пестрые картины жизни медленно блекнут. ......................................... И мне приснилось, что кипарисы вновь стали молодыми и незаметно колеблются от тихого дуновения ветерка. В урне отражалось мерцание звезд, а падавшая на белый, при ночном освещении, луг тень от голого, исполинского креста, молчаливо и призрачно торчавшего из земли, была похожа на вход в мрачную шахту. Медленно тянулись часы, иногда, на короткий промежуток времени, блестящие круги ложились на траву и на мерцающие венчики дикого укропа, волшебно сиявшего, подобно цветному металлу, - искры, - бросаемые месяцем между стволами деревьев, когда он проходил над холмами. Парк ждал чего-то или кого-то, кто должен был прийти и, - когда на дорожке, из сокрытого в полной тьме замка, тихо заскрипел под тяжестью чьих-то шагов гравий, и ветерок принес шелест платья, мне показалось, что деревья выпрямились и хотят нагнуться вперед, чтобы прошептать пришедшему предостерегающие слова. Это были шаги молодой матери, пришедшей из замка для того, чтобы броситься к подножию креста, с отчаянием охватив его основание. Но под тенью креста стоял человек, не замеченный ею; присутствия его здесь она не подозревала. Он, выкравший в сумерки ее спящее дитя из колыбельки, и ожидавший здесь ее прихода час за часом, ее муж, привлеченный домой издалека грызущими подозрениями и мучительными снами. Он прижал свое лицо к дереву креста и слушал, затаив дыхание, шепот ее молитв. Он знал душу своей жАны и сокрытые побуждения ее натуры и знал, что она придет. К этому кресту. Он видел это во сне.- Она должна была прийти сюда, чтобы здесь искать свое дитя. Как магнит притягивает железо, как инстинкт собаки помогает ей найти потерянного щенка, так та же темная загадочная сила, - будь это даже во сне, - направит стопы матери... Шумели листья и ветки, чтобы предостеречь молящуюся, ночная роса падала ей на руки. Но она потупила взор, и чувства ее были слепы в неимеющей названия тоске и заботе о пропавшем дитяти. Поэтому она не чувствовала, что крест был обнажен и не нес на себе того, к кому она взывала и кто сказал: иди и не греши больше. А тот, кто вместо него слушал слова ее муки, хотел быть безжалостным духовным отцом. И она молилась и молилась, и все яснее выливалась ее мольба в признании................. "Не обвиняй меня, господи, и, как простил женщине прелюбодеяние"..., - тогда громко застонали старые ветки в муке и страхе и дико схватили подслушивавшего за крестом и вцепились в его плащ... порыв ветра промчался по парку. Последние предательские слова унесло его порывом, но ненавидящего уха не обманет и буря, и молниеносно становится достоверным то, что долгое время было только подозрением............................ И опять мертвая тишина вокруг. Молящаяся у креста упала, - недвижно, словно скованная сном. Тогда тихо, тихо повернулась каменная крышка, и белые руки человека засветились во тьме, когда они медленно и беззвучно, подобно страшным паукам, ползли по краю урны. Ни звука во всем парке. Парализующий ужас крался в темноте. Линия за линией опускались и исчезали каменные винтовые нарезки. И вдруг, сквозь чащу, крошечный луч месяца осветил орнамент на урне и создал на отшлифованной капители горящий ужасный глаз, смотревший в лицо мужчины вытаращенным коварным взглядом.. ......................................... Ноги, подгоняемые ужасом и страхом, мчались через лес и треск хвороста вспугнул молодую мать. Шум стал слабее, потерялся вдали и замер. Но она не обращала на это внимания и прислушивалась в темноте, с остановившимся дыханием, к какому-то незаметному, еле слышному звуку, родившемуся как бы из воздуха и достигшему ее уха. Разве это не был тихий плач? Совсем рядом с ней? Неподвижно стояла она и прислушивалась, прислушивалась с закушенными губами, ее слух стал острым, как у зверя; она задерживала дыхание до того, что начинала задыхаться и все-таки дыхание, вырывавшееся из ее рта, казалось ей шумом бури; сердце гудело, и кровь в жилах бурлила подобно тысяче подземных ключей. Она слышала как скребутся гусеницы в коре деревьев и незаметно колеблются травинки. И загадочные голоса зарождающихся, неродившихся еще мыслей, от которых зависит судьба человека, - невидимо сковывающие его волю - и все-таки тихие, гораздо более тихие, чем беззвучное дыхание растущих растений, звучали чуждо и глухо в ее ушах. А между ними плач, болезненный плач, обволакивающий ее, звучащий над ней и под ней, - в воздухе, - в земле. Ее дитя плакало, - где-то там, - здесь, - ее пальцы сжимались от смертельного ужаса, - бог поможет ей найти его. Совсем, совсем близко от нее должно оно быть, бог хочет только испытать ее, - конечно! Вот плач послышался ближе и громче, безумие машет своими черными крыльями и затемняет ими небо, - весь ее мозг - один единственный, истерзанный слуховой нерв. Минуту, еще минуту сострадания, о боже, пока она найдет свое дитя. Полная отчаяния, она бросается вперед на поиски ребенка, но шум первых же шагов ее поглощает тонкий звук, путает слух и приковывает ногу к прежнему месту. Беспомощная, она останавливается, недвижная как камень, чтобы не потерять следа. Снова она слышит свое дитя, оно зовет ее, но вот лунный свет прорывается через парк и сверкающими потоками низвергается с верхушек деревьев, и украшения на урне светятся, как белый перламутр. Резкие тени кипарисов указывают: здесь, здесь поймано твое дитя, разбей камень. Скорей, скорей, пока еще не задохнулось; но мать не видит и не слышит. Отблеск света обманул ее; в беспамятстве бросается она в чащу, до крови царапает руки о терния, и шарит в кустах, как беснующийся зверь. ......................................... Ее жуткие вопли несутся по парку. И белые фигуры приходят из замка и рыдают, и держат ее руки и, полные сострадания, уносят ее. Безумие покрыло ее своей мантией и она умерла в ту же ночь. Ее дитя задохнулось, и никто не нашел маленького трупа; урна хранила его, пока он не превратился в пыль. Старые деревья стали болеть с той ночи и медленно засохли. Только кипарисы охраняют трупик и до сегодняшнего дня. Никогда больше они не сказали ни слова и от горя оцепенели и стали неподвижными. А деревянный крест они молча прокляли, пока не пришла буря с севера, не вырвала его и не повергла ниц. Урну она в своем бешенстве тоже хотела разбить, но бог не позволил этого; камень не всегда справедлив, а этот был не более жесток, чем человеческое сердце. ......................................... Что-то тяжелое давит мне на грудь и заставляет меня проснуться. Я смотрю вокруг себя, поднебесное пространство наполнено преломленным светом. Воздух жарок и ядовит. Кажется, что горы испуганно сдвинулись и ужасающе отчетливо каждое дерево. Отдельные белые полосы пены мчатся по воде, гонимые таинственной силой; озеро черно; как разинутая пасть бешенной исполинской собаки лежит оно подо мной. Вытянувшееся фиолетовое облако, какого я никогда еще не видал, парит со страшной неподвижностью, высоко парит над бурей и, как призрачная рука, схватывает небо. Сон об урне еще душит меня, и я чувствую, что это рука урагана там наверху - и его далекая, невидимая рука нащупывает и ищет на земле сердце, оказавшееся более твердым, чем камень. Густав Майринк Звон в ушах В предместьи стоит старый дом, где живут только недовольные люди. - Каждого, кто туда входит, охватывает мучительное, неприятное чувство... Мрачная лачуга, по самое брюхо провалившаяся в землю. ...В погребе лежит железная доска: кто ее приподнимет, увидит черную узкую шахту со скользкими стенами, холодно указывающими в недра земли. Многие спускали по веревке вниз факелы. - В самую глубь, во мрак, свет становился все слабее, пламя начинало коптить, затем угасало и люди говорили: там нет воздуха. Так никто и не знает, куда ведет шахта. Но у кого ясные очи, тот видит без света, - даже и во тьме, когда спят остальные. Когда люди подпадают ночи и исчезает сознание, алчный дух покидает маятник сердца - он мерцает зеленоватым светом, очертания его расплывчаты и безобразен он, ибо нет любви в сердце у людей... Люди утомились от дневной работы, называемой ими долгом, и ищут свежих сил во сне, чтобы нарушить счастье своих братьев, - чтобы задумать новые убийства на следующий день при солнечном свете. Спят и храпят. Тогда тени алчности шмыгают через трещины в дверях и стенах на волю, - в прислушивающуюся ночь, - и спящие звери скулят и вздрагивают, почуяв своих палачей... Они шмыгают и скользят в старый мрачный дом, в заплесневевший погреб, к железной доске... Железо ничего не весит, когда касаются его руки душ... Внизу в глубинах шахта ширится, - там собираются призраки. Они не приветствуют друг друга и ни о чем не спрашивают: - ничего не хотят они знать один о другом. Посреди комнаты с безумной быстротой вращается, жужжа, серое стальное колесо. Его закалил нечистый в огне ненависти много тысяч лет тому назад, когда еще не было Праги... На свистящих краях призраки точат алчные когти, затупившиеся от дневного труда человека... Искры летят от ониксовых когтей сладострастия, от стальных крючков алчности. Все, все снова становятся острыми, как ножи; ведь нечистому нужны новые и новые раны... Когда человек во сне хочет вытянуть пальцы, призрак должен вернуться в тело, - когти должны остаться кривыми, чтобы руки не могли сложиться для молитвы. Точильный камень сатаны все жужжит - неустанно. День и ночь... Пока время не станет и не разобьется пространство. Кто заткнет уши, может услышать, как звенит он внутри.