тень нашего самолета поплыла под нами по светло-голубому озеру. Там живут тысячи фламинго, хотя я не представляю себе, как они обитают на этой стоячей воде- там наверняка даже рыба не водится. Когда мы приблизились, снижаясь, птицы бросились врассыпную, разлетаясь громадными кольцами и веерами, как лучи закатного солнца, как тонкий китайский узор на шелку или на фарфоре, который ежеминутно складывался и менялся у нас на глазах. Мы приземлились на белом берегу, раскаленном добела, как топка, и позавтракали в тени под крылом самолета. Стоило только вытянуть руку из тени, как солнце обжигало кожу до боли. Наши бутылки с пивом, спустившиеся прямо с неба вместе с нами, были совсем холодные, пиво было чудесное, но мы не успели его допить, и через четверть часа оно стало горячим как чай. Пока мы завтракали, на горизонте появился отряд воинов-масаи) быстро приближавшихся к нам. Очевидно, они издалека заметили снижавшийся самолет и решили посмотреть на него поближе, а пройти любое расстояние, даже по такой местности, для масаи -- сущие пустяки. Они подошли вереницей, обнаженные, высокие и сухощавые; оружие посверкивало на солнце, а их тела темнели, словно сырая глина на фоне желтосерого песка. У них в ногах лужицами лежали или шли короткие тени -- единственные пятнышки тени, кроме наших, куда ни глянь. Подойдя к нам, они выстроились в ряд -- их было пятеро. Сомкнувшись, они наклонили головы и стали разговаривать друг с другом, очевидно, обсуждая нас и наш самолет. В прошлом поколении такая встреча стоила бы нам жизни. Потом один из них вышел вперед и заговорил. Но так как они говорили только на языке масаи, а мы почти не понимали этого языка, разговор скоро замер, воин отошел к своим, а через несколько минут они все круто повернулись и, держась в затылок друг другу, снова ушли в белую, раскаленную бесконечную соленую пустыню. -- Ты не хотела бы слетать на озеро Найваша? -- спросил меня Деннис. -- Но местность там холмистая, приземлиться будет негде, так что нам придется подняться очень высоко и, не снижаясь, лететь на высоте двенадцати тысяч футов. Перелет от озера Натрон до Найваши был Das ding an sich*. Мы летели напрямик, на высоте двенадцати тысяч футов, так что смотреть вниз не имело смысла. У озера Натрон я сняла свою отороченную мехом шапку, и теперь здесь, в вышине, воздух, плотный, как ледяная вода, охватил и сжал мне лоб; волосы летели назад, словно кто-то тянул за них, стараясь оторвать голову. Это была именно та воздушная дорога, которой в обратном направлении пролетала птица Рух, нанизав на каждый коготь по слону на корм своим птенцам: она торопилась из Уганды домой, в Аравию. Когда сидишь впереди летчика и перед тобой нет ничего, только открытое пространство, кажется, что летчик несет тебя на вытянутых вперед ладонях, как сказочный джинн нес по воздуху принца Али, и крылья, несущие * Вещь в себе (нем.). тебя, принадлежат ему. Мы приземлились на ферме наших друзей у озера Найваша, и дурацкие крошечные домики с миниатюрными деревцами, окружавшими их, так и повалились навзничь, увидев, что мы снижаемся. Когда у нас с Деннисом не было времени для дальних полетов, мы наскоро облетали предгорья Нгонго, обычно на закате. Эти горы, одни из самых красивых на свете, кажутся прекраснее всего, когда смотришь на них с самолета: гребни, стремящиеся к одной из четырех вершин, вздымаются, бегут бок о бок с самолетом, а потом вдруг резко уходят вниз, переходя в небольшую лужайку. Здесь, в горах, обитали буйволы. В ранней моей молодости, когда я просто жить не могла, пока не подстрелю хоть по экземпляру всех видов зверей Африки, я даже убила своего первого буйвола именно в этих местах. Позднее, когда мне больше хотелось наблюдать за зверями, чем охотиться, я снова не раз отправлялась поглядеть на них. Я разбивала лагерь среди холмов, на полдороге к вершине, у ручья; я брала с собой слуг, палатки и запасы провианта, и мы с Фарахом вставали затемно, в ледяном холоде, ползли и пробирались сквозь заросли и высокую траву в надежде хоть глазком глянуть на стадо, но дважды мне пришлось возвращаться несолоно хлебавши. То, что стадо обитало там и буйволы были моими западными соседями, сохраняло свое немалое значение для нашей фермы, влияло на ее жизнь, но это были серьезные, нелюдимые соседи, древняя аристократия нагорий, хотя ряды ее и несколько поредели со временем; буйволы мало кого принимали у себя. Но однажды, часов около пяти, когда гости пили перед домом чай, Деннис пролетел над нами к западу -- он летел из Найроби. Немного спустя он повернул и приземлился на ферме. Мы с леди Делами? поехали за ним на машине, но он не захотел выйти из самолета. -- Буйволы пасутся на холмах, -- сказал он. -- Хотите поглядеть на них? -- Не могу, -- сказала я, -- у меня гости. -- Да мы только слетаем, поглядим и через четверть часа вернемся, -- сказал он. Такое приглашение можно услышать только во сне. Леди Делами? лететь отказалась, и мы взлетели вдвоем. Мы полетели прямо на солнце, но склон холма отбрасывал прозрачную коричневатую тень, и вскоре мы уже летели в тени. Сверху мы легко заметили буйволов. На одном из длинных закругленных зеленых гребней, которые, словно складки, собираются к одной из четырех вершин, паслось двадцать семь буйволов. Сначала мы их увидали далеко внизу; казалось, что это сонные мыши ползают по ковру, но мы снизились и, кружа над ними на расстоянии выстрела, на высоте ста пятидесяти футов вдоль гребня) пересчитали их, пока они спокойно сближались и расходились. В стаде был один очень старый огромный черный бык, один или два быка помоложе и много телят. Поляна, на которой они паслись, была окружена кустарником; стоило какому-нибудь чужаку приблизиться к буйволам, они сразу бы услышали или учуяли его, но с воздуха они нападения не ждали. Нам пришлось кружить над ними непрерывно. Хотя они, слыша шум нашего мотора, перестали пастись, но, как видно, не догадывались, что шум идет сверху. Наконец, они все же почувствовали, что происходит что-то очень необычное; первым вышел и встал впереди стада старый бык; он поднял вверх свои огромные, тяжеленные рога, словно угрожая невидимому врагу, -- и вдруг побежал по гребню рысцой, а затем пустился галопом. Все опрометью бросились за ним вниз по склону, и, когда они скрылись в зарослях, пыль и камни отмечали их след. В зарослях они остановились, сбившись в кучу: как будто небольшая лужайка на склоне вымощена темно-серым булыжником. Должно быть, тут им казалось, что они скрыты от чужих глаз, да их и небыло бы видно с земли, но скрыться от птицы, летящей над ними, они не могли. Мы набрали высоту и улетели. Каза лось, что мы побывали в самом сердце гор Нгонго, открыв тайный, никому не известный путь. Когда я вернулась к моим гостям, чайник на каменном столе был еще такой горячий, что я обожгла пальцы. Наверно, Пророк испытал то же самое, когда он опрокинул кувшин с водой и архангел Гавриил вознес его на седьмое небо, а когда он вернулся, вода из опрокинутого кувшина еще не успела вытечь. В горах Нгонго жила еще пара орлов. Бывало, Деннис после полудня говорил: "Полетим в гости к орлам!" Однажды я видела, как один из них сидел на камне, ближе к вершине горы, и как он взлетал оттуда, но обычно их жизнь проходила в полете. Много раз мы гонялись за одним из этих орлов, кружили, ложась то на одно крыло, то на другое, и мне кажется, что зоркая птица просто играла с нами. Однажды, когда мы летели рядом, Деннис на миг заглушил мотор и мы услышали крик орла. Туземцам нравился наш самолет, и было время, когда среди них пошла мода -- рисовать его, и я часто находила на кухонном столе или в кухне на стенке "портреты" самолета с тщательно выписанными буквами на борту: АБАК. Но всерьез ни наша машина, ни наши полеты их не интересовали. Туземцы не любят скорость, как мы не любим шум, в лучшем случае они с трудом ее терпят. И со временем они в ладу: им не приходит в голову его "коротать" или "убивать". Собственно, чем больше времени у них отнимаешь, тем больше они это ценят; если поручаешь туземцу племени кикуйю подержать твою лошадь, пока ты сидишь в гостях, то по его лицу видно: он надеется, ты просидишь в гостях очень, очень долго. Он никак не проводит время -- он садится на землю и живет. Не любят туземцы и всякие машины, всякую механику. Компания молодых людей увлекалась, как увлекается молодежь, европейской модой на автомобили, но один старик из племени кикуйю сказал мне, что они умрут молодыми, и вполне возможно, он был прав: все ренегаты происходят от дурного корня, от слабых отцов. Есть изобретения европейцев, которые приводят туземцев в восторг и очень ими ценятся -- например, спички, велосипед и винтовка, но они мигом выбросят их из головы, стоит только заговорить о корове. Фрэнк Грисвольд-Уильямс из Кидонгской Долины взял с собой туземца из племени масаи в Англию, конюшим, и рассказывал мне, что через неделю этот юнец проминал его лошадей в Гайд-Парке, как будто родился в Лондоне. Когда этот человек вернулся в Африку, я спросила его, что ему больше всего понравилось в Англии. Он задумался всерьез и после очень долгой паузы ответил, что у белых людей очень красивые мосты. Я ни разу не встречала старого туземца, который бы не относился к предметам, которые движутся сами собой, без видимого участия человека или сил природы, с недоверием и не испытывал бы при этом чего-то похожего на стыд. Дух человеческий всегда восстает против колдовства, для человека это занятие неподобающее. Быть может, он и заинтересуется результатами) но вникать в подробности кухни не станет; никто еще не пробовал выпытать у ведьмы, по какому рецепту она готовит свое зелье. Однажды, когда мы с Деннисом после полета приземлились на лугу у нас на ферме, к нам подошел старик из племени кикуйю и заговорил: -- Нынче вы были очень высоко, -- сказал он. -- Мы вас даже не видели, только слышали: жужжит, как шмель. Я согласилась: мы и вправду летали высоко. -- А Бога вы там видели? -- спросил он. -- Нет, Ндветти, -- сказала я. -- Бога мы не видели. -- Ага, значит, вы летали не так уж высоко, -- сказал он. -- А скажите-ка мне, сможете ли вы взлететь так высоко, чтобы увидеть Его? -- Не знаю, Ндветти, -- сказала я. -- А вы, Бэдар, -- сказал он, обращаясь к Деннису, -- как по-вашему, можете вы подняться на вашем самолете так высоко, чтобы увидеть Бога? -- Честно говоря, не знаю, -- ответил Деннис. -- Тогда, -- сказал Ндветти, -- я никак не пойму, зачем вы двое туда летаете.  * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *  Из записной книжки иммигрантки Дикари спасают дикую природу Мой управляющий во время войны скупал быков для армии. Он мне рассказывал, что купил тогда у масаи молодых бычков, рожденных от домашних коров и буйволов. У нас много спорили о том, можно ли скрещивать домашний скот с дикими животными; не раз пытались вывести низкорослых лошадок, хорошо приспособленных к местным условиям, скрещивая домашних лошадей с зебрами, хотя сама я таких помесей никогда не видела. Но мой управляющий уверял, что купленные им бычки, действительно, наполовину буйволы. Масаи рассказали ему, что они росли медленнее, чем обычные телята; масаи гордились этими бычками, но все же с радостью поспешили сбыть их с рук -- уж очень они были дикие. Трудно было приучить этих бычков к ярму и упряжи. Особенно замучил моего управляющего и его туземцев один молодой очень сильный бычок. Он с ревом, с пеной у рта, бросался на людей, ломал одно ярмо за другим, а когда его привязывали, рыл землю, подымая тучи черной пыли, таращил налитые кровью глаза, и кровь текла у него из ноздрей, как уверяли погонщики. В конце концов, эта борьба вконец измучила и неукротимую тварь, и человека, пот с него тек ручьями, все тело ломило. -- Пришлось, в конце концов, чтобы укротить сердце этого бычка, -- рассказывал мой управляющий, -- бросить его в загон к волам) крепко спутав ему все четыре ноги и надев тугой ремень на морду, но и тут, когда он молча лежал на земле, связанный, у него из обеих ноздрей вырывался горячий пар и он страшно храпел и пыхтел. А я все надеялся, что он будет много лет покорно ходить в упряжке. Я лег спать в палатке, и мне снился этот черный бык. Разбудил меня дикий шум, лай собак и вопли моих туземцев у загона. Два пастушонка, трясущиеся от страха, вбежали ко мне в палатку и крикнули, что, кажется, лев забрался в загон к волам. Мы побежали туда с фонарями, я взял и свою винтовку. Когда мы подбежали к загону, шум уже немного утих. При свете фонарей я увидел, что какой-то пятнистый зверь мелькнул и был таков. Оказывается, леопард добрался до спутанного быка и отгрыз у него правую заднюю ногу. Теперь ему уже никогда не ходить в упряжке. -- Тогда я взял винтовку, -- добавил мой управляющий, -- и пристрелил быка. Жуки-светляки У нас в горах, когда кончается долгий сезон дождей и в первую неделю июня ночами уже холодает, в лесах появляются жуки-светляки. Вечером видишь всего две или три непоседливые одинокие звездочки; они плывут в прозрачном воздухе, поднимаясь и опускаясь, как на волнах, а порой словно приседая в реверансе. И в ритме полета они гасят и снова зажигают свои крошечные фонарики. Можете поймать такое насекомое, и оно будет светиться у вас на ладони, испуская диковинный прерывистый свет, словно передает шифрованное секретное послание, а на ладони у вас мерцает бледно-зеленое маленькое пятно. На следующую ночь уже сотни и сотни огоньков мелькают в лесной чаще. Странно, но они почему-то держатся на определенной высоте -- в четырех или пяти футах над землей. Тут поневоле вообразишь, что целая толпа детишек лет шести-семи бежит по ночному лесу, неся свечи или лучинки, горящие волшебным огнем, и малыши весело скачут и приплясывают на бегу. В лесу кипит привольная, развеселая жизнь -- и царит полнейшее безмолвие. Дорога жизни Когда я был маленький, мне часто рисовали одну картинку -- она рождалась прямо у меня на глазах, как своего рода кинофильм, и рисовальщик сопровождал ее рассказом. Рассказ всегда повторялся слово в слово. В маленьком круглом домишке, с круглым окошечком и треугольным садиком перед крыльцом, жил человек. Неподалеку от дома был пруд, где водилось много рыбы. Однажды человека разбудил ужасный шум и он вышел в темноте разузнать, в чем дело. Он пошел по дороге к пруду. Тут рассказчик начинал рисовать что-то вроде карты военных действий, схему дорог, по которым шел человек. Сначала он побежал на юг. Тут он споткнулся о большой камень, лежавший посреди дороги, а немного дальше упал в канаву, встал, снова упал в канаву, опять встал, упал в третью канаву и выбрался оттуда. Тут он увидел, что заблудился, и побежал на север. Но ему опять показалось, что шум доносится с юга, и он побежал обратно. Тут он сначала споткнулся о большой камень, лежавший посреди дороги, а немного дальше упал в канаву, встал, снова упал в канаву, упал в третью канаву и выбрался оттуда. ^ Теперь он ясно услышал, что шум шел с дальнего берега пруда. Он побежал туда и увидел, что в плотине пробита большая дыра и вода вытекает оттуда, унося всю рыбу. Он взялся за работу и заделал дыру, и, только когда все было в порядке, пошел домой и лег спать. А когда наутро человек выглянул из своего круглого окошечка -- так рассказ подходил к самой драматической развязке -- что же он увидел? -- Аиста! Я рада, что мне поведали эту историю, и я вспоминаю ее в трудный час. Герой этой сказки был жестоко обманут, множество препятствий оказалось на его пути. Видно, он подумал: "Эк меня швыряет -- то вниз, то вверх! Сплошное невезенье!" Должно быть, он никак не мог взять в толк, ради чего он терпит такие муки, он же не знал, что все это -- ради аиста. Но он прошел все испытания, не забывая о цели, никакие несчастья не могли заставить его повернуть вспять и уйти восвояси; он прошел путь до конца, не теряя веры. И в награду за это судьба ему улыбнулась. Утром он увидел аиста. И тут, наверно, он от всей души расхохотался. В безвыходной ловушке, в темной яме, куда я теперь ввергнута, не таится ли очертание когтя неведомой птицы? И когда мой жизненный путь будет вычерчен до конца, увижу ли я -- или другие люди -- аиста? Infandum, Regina, jubes renovare dolorerr*. Троя в огне, семь лет изгнания) гибель тридцати славных кораблей. Что из всего этого получится? "Непревзойденное изящество, возвышенное величие и чудесная нежность". Поневоле призадумаешься, когда читаешь вторую часть *Царица, ты приказываешь рассказать о несказанном горе (лат.). Символа веры Христианской Церкви -- про Него, распятого за нас, страдавшего и погребенного, сошедшего в ад, а затем взошедшего на небеса и вновь грядущего со славою... То вниз, то вверх, точь-в-точь как человек в той сказке. Что же из всего этого получится? Вторая часть "Верую" или Credo -- символа веры, которую исповедует половина человечества. Судьба Исы В то время у меня был повар по имени Иса, очень умный и очень добрый старик. Однажды, когда я покупала чай и всякие специи в бакалейной лавке Маккиннона в Найроби, ко мне подошла маленькая востроносая женщина и сказала, что ей известно: Иса служит у меня; я подтвердила, что это так. "Но раньше он служил у меня, -- сказала дама, -- и я хочу, чтобы он вернулся". Я сказала, что мне очень жаль, но это невозможно. "Ну, это мы еще посмотрим, -- сказала она. -- Мой муж -- правительственный чиновник. Пожалуйста, скажите Исе, как только придете домой, что он мне нужен, и если он не вернется, его отдадут в носильщики. Насколько я понимаю, -- добавила она, -- у вас предостаточно слуг, кроме Исы". Я не стала говорить Исе об этом разговоре, и только на следующий день, к вечеру, вспомнила о нем, сказала Исе, что встретила его прежнюю хозяйку, и передала наш разговор. К моему удивлению, Иса страшно всполошился, перепугался, словом, пришел в отчаяние. -- О, почему же вы сразу мне не сказали, мемсаиб! -- сказал он. -- Это дама так и сделает, как она сказала, сегодня же вечером мне придется уйти от вас. -- Что за глупости, Иса! -- сказала я. -- Не думаю, что они могут так просто забрать тебя. -- Помоги мне Бог! -- причитал Иса. -- Боюсь, что уже слишком поздно. -- Но как же я останусь без повара, Иса? -- спросила я. -- Все равно, -- сказал Иса, -- не быть мне у вас поваром, если меня отдадут в носильщики или я буду лежать мертвый -- там долго не протянуть. В то время все туземцы смертельно боялись службы в корпусе носильщиков, так что Иса и слушать меня не хотел. Он попросил меня одолжить ему керосиновый фонарь и ушел той же ночью в Найроби, увязав в узелок все свое земное достояние. Почти год Иса не появлялся у нас на ферме. Раза два я видела его в Найроби, а как-то проехала мимо него по дороге в город. Он постарел, исхудал за этот год, лицо у него осунулось, а крупная голова поседела на макушке. При встрече в городе он не остановился, не заговорил со мной, но когда мы встретились на пустой дороге и я остановила машину, он поставил на землю клетку с курами, которую нес на голове, и сел, чтобы поговорить со мной. Как и прежде, он был очень приветлив, но я видела, как он переменился. Мне трудно было войти с ним в контакт. Во время нашего разговора он был очень рассеян, словно мысли его блуждали где-то далеко. Судьба жестоко обошлась с ним, он был до смерти напуган, и ему пришлось прибегнуть к каким-то неведомым мне запасам сил, пройти через какие-то испытания, которые очистили его или сделали просветленным. Мне казалось, что я говорю со старым знакомым, который вступил послушником в монастырь. Он расспрашивал меня, как идут дела на ферме, полагая, по привычке всех туземных слуг, что в его отсутствие другие слуги вели себя по отношению к белым господам скверно, хуже некуда. -- Когда же кончится война? -- спросил он меня. Я ответила, что, как я слыхала, конец уже близко. -- Ну, если она затянется еще лет на десять, я совсем позабуду, как готовить блюда, которые вы любите. Оказалось, что этот маленький старичок из племени кикуйю думает так же, как знаменитый Брилла Саварен, который сказал, что если Французская революция продлится еще пять лет, то искусство готовить хорошее рагу из цыплят будет навсегда утрачено. Я поняла, что Иса больше всего жалеет не себя, а меня, и чтобы избавиться от его сочувствия, я спросила, как он сам поживает. Он немного помолчал, обдумывая мой вопрос, словно ему приходилось созывать свои мысли откуда-то из дальней дали, прежде чем ответить. -- Помните ли, мемсаиб, -- сказал он наконец, -- вы говорили, как тяжело волам ходить в упряжке у индийцевлесопромышленников, изо дня в день, без единого дня отдыха, какой вы даете волам на ферме? Так вот, у этой хозяйки мне живется, как тем волам у индийцев. Иса не смотрел мне в глаза, вид у него был немного виноватый -- ведь туземцы особой жалости к животным не испытывают, и то, что я говорила про волов у индийцев-лесопромышленников, могло тогда показаться ему весьма неубедительным. То, что ему пришлось испытать это, так сказать, на собственной шкуре, чтобы понять, казалось ему совершенно непостижимым. Во время войны меня очень раздражало, что все письма, которые я получала или писала, вскрывает маленький сонный цензор-швед в Найроби. Конечно, он абсолютно ничего предосудительного в них найти не мог, но, как мне кажется, в его унылой жизни эти письма были единственным развлечением, и он читал мои письма, как романы, что печатаются в журналах, из номера в номер. В своих письмах я стала нарочно угрожать, что буду жаловаться на этого цензора после окончания войны. Когда война окончилась, он, должно быть, вспомнил эти мои угрозы, а может, наконец, пробудился и раскаялся -- как бы то ни было, он послал гонца ко мне на ферму -- сообщить о заключении перемирия. Когда гонец прибежал, я была дома одна; я ушла в лес. Там стояла глубокая тишина, и странно было думать, что на фронтах во Франции и во Фландрии стоит такое же затишье -- все выстрелы умолкли. И в этой тиши казалось, что Европа и Африка как-то сблизились, и по лесной дороге можно дойти до Вайми Ридж. Подходя к дому, я увидела, что кто-то ждет у дверей. Это был Иса со своим узелком. Он сразу заявил, что вернулся ко мне и принес мне подарок. Оказалось, что он принес мне картину в рамке под стеклом, и на ней пером, тушью, нарисовано дерево, и каждый листик на нем -- а их было, наверно, больше статщательно раскрашен светло-зеленой краской. И на каждом листочке крошечными арабскими буквами красной тушью было написано одно слово. Я решила, что это цитаты из Корана, но Иса не мог мне объяснить, что там написано, и только протирал стекло рукавом, твердя, что подарок очень хороший. Он сказал, что заказал эту картину в год тяжких испытаний, постигших его, и рисовал ее старый мулла-мусульманин из Найроби -- как видно, старик долгие часы сидел над этой кропотливой работой. Иса больше не покидал меня до самой своей смерти. Игуана В резервации мне иногда попадались игуаны -- эти огромные ящерицы грелись на солнышке, лежа на плоских камнях, громоздившихся в русле реки. Они сотворены довольно уродливыми, зато окраска у них невообразимого великолепия. Они сверкают и искрятся, словно кучка драгоценных камней, или как витраж, вынутый из окна старинной церкви. Когда к ним подходишь поближе, и они убегают, над камнями фейерверком вспыхивают и улетают все оттенки лазури, изумруда и пурпура, и чудится, что эти краски остаются висеть в воздухе, как искрометный хвост кометы. Однажды я подстрелила самца игуаны. Я думала, что из его пестрой шкурки можно сделать какие-нибудь красивые вещи. Но случилось нечто странное, и этого мне никогда не забыть. Пока я подходила к камню, на котором лежала убитая мной ящерица, с ней произошла поразительная перемена: не успела я сделать несколько шагов, как ослепительно яркая шкурка стала выцветать, бледнеть у меня на глазах, и когда я коснулась ящерицы, она уже стала серой и тусклой, как кусок асфальта. Значит, только живая, пульсирующая кровь рождала этот блеск во всей его красе. А когда жизнь угасла и душа отлетела, мертвая игуана лежит, как мешок с песком. С тех пор мне не раз случалось, образно выражаясь, подстрелить игуану, и я вспоминала ту, в резервации. Както в Меру я увидела на одной молоденькой туземке браслет -- кожаный ремешок дюйма в два шириной, на котором были нашиты очень мелкие бирюзовые бусинки, игравшие зелеными, голубыми и ультрамариновыми отблесками. Браслет был поразительно живой, казалось, это существо дышит у нее на руке; мне так захотелось получить его, что я послала Фараха купить его у девушки. Но как только я надела его на руку, он испустил дух. Он превратился в дешевую, ничтожную, продажную финтифлюшку. Его делали живым существом игра красок, сочетание бирюзового цвета с "negre"* -- с атласным, очаровательным черно-коричневым цветом торфа или чернолаковой керамики, с гладкой кожей негритянки. В Зоологическом музее Питермаритубурга я видела чучело глубоководной рыбы, где то же самое сочетание красок сохранилось и после смерти; и я подумала: какая жизнь таится там, на дне моря, если оттуда к нам подня * Черным (франц). лось это воздушное живое чудо. Тогда, в Меру, я стояла и глядела на свою бледную руку, на мертвый браслет, и чувствовала, что нанесена обида благородному существу, что попрана сама истина. Это было так печально, что я вспомнила слова героя книги, читанной в раннем детстве: "Я всех их победил, но вот стою один среди могил". В чужой стране, среди невиданных зверей, надо всегда заранее разузнавать, сохранят ли убитые тобой существа и вещи свою красоту после смерти. Тем, кто приезжает жить в Восточную Африку, я могу дать совет: "Ради своих глаз и собственного сердца -- не убивайте игуану". Фарах и венецианский купец Как-то я получила письмо от приятеля из Дании, где он рассказывал о новой постановке "Венецианского купца". Вечером, перечитывая письмо, я так живо представила себе спектакль: пьеса как будто разыгралась у меня в доме, перед моими глазами, и мне так захотелось о ней поговорить, что я позвала Фараха и рассказала ему сюжет пьесы. Фарах, как и все африканцы, очень любил слушать всякие рассказы, но только когда был уверен, что мы с ним в доме одни. Лишь когда все слуги расходились по своим хижинам и случайный прохожий, заглянув в окно, решил бы, что мы обсуждаем какие-то хозяйственные дела) Фарах соглашался выслушать мои рассказы; он слушал очень внимательно, стоя неподвижно возле стола и не сводя с меня серьезных глаз. Особенно внимательно он выслушал рассказ о тяжбе Антонио, Бассанио и Шейлока. Тут была крупная, хитроумная сделка, на самой грани закона и беззакония, а это всегда найдет отклик в сердце сомалийца. Он задал мне один или два вопроса об условиях сделки, касавшейся фунта мяса; это условие казалось ему несколько ориги нальным, но вполне реальным; люди могут пойти и на такое. К тому же, тут явно запахло кровью, а к этому Фарах не мог остаться равнодушным. А когда на сцену вышла Порция, Фарах навострил уши; я подумала, что он ищет в ней сходства с женщинами своего племени, она казалась Фатимой, летящей на всех парусах, собравшей все свои силы и хитрые уловки, чтобы взять верх над мужчиной. Обычно темнокожие слушатели не становятся ни на чью сторону, слушая сказку, им интересно следить за перипетиями сюжета; а сомалийцы, которые всегда хорошо знают цену всем вещам и владеют даром морального осуждения, слушая сказки, отметают все это в сторону. И все же Фарах явно больше всего сочувствовал Шейлоку, который потерял свои деньги; он возмущался его проигрышем. -- Как? -- сказал он. -- Этот еврей отказался от своего иска? Он не должен был так поступать. Ему полагалось получить этот кусок мяса, хотя он и не стоил таких денег. -- Но что же ему оставалось делать, если он не имел права пролить ни капли крови? -- Мемсаиб, -- сказал Фарах. -- Он мог раскалить докрасна свой нож -- тогда крови не будет. -- Но ведь ему было разрешено взять ровно один фунт мяса -- ни больше ни меньше, -- сказала я. -- Да кто же побоялся бы этого, -- сказал Фарах, -- короче еврея? Отрезал бы по кусочку, взвешивал бы на ручных весах, пока не добрал бы до фунта. Неужто у этого еврея не было друзей, чтобы дать ему совет? Все сомалийцы обладают очень живой мимикой, они способны на драматические эффекты. Фарах, едва заметно изменив выражение лица и осанку, вдруг превратился в опасного противника, как будто он действительно стоял перед судом в Венеции, вливая мужество в сердце Шейлока, своего друга -- а может быть, партнера -- на глазах у толпы приверженцев Антонио, перед лицом самого вене цианского дожа. Он мерил сверкающим взглядом венецианского купца, стоявшего перед ним, с грудью, обнаженной и готовой к удару ножа. -- Послушайте, мемсаиб, -- сказал он. -- Ведь он мог бы вырезать по маленькому, по крошечному кусочку. Помучил бы он своего врага, пока не набрал бы свой фунт мяса. -- Но в пьесе Шейлок от такой платы отказался, -- заметила я. -- И очень жаль, мемсаиб! -- сказал Фарах. Борнемутская элита Моим соседом был поселенец, который у себя на родине работал врачом. Однажды, когда жена одного из моих слуг не могла разродиться и лежала при смерти, а мне не удавалось попасть в Найроби, так как затяжные дожди размыли дороги, я написала соседу и попросила его оказать мне большую услугу и приехать помочь роженице. Он был так любезен, что приехал немедленно, в разгар грозы, под чудовищным тропическим ливнем, и в последнюю минуту спас жизнь и матери, и младенцу. Но потом он прислал мне письмо, в котором писал, что, хотя он по моей просьбе один раз помог туземной женщине, мне следует понять, что это никогда не должно повториться. Он выражал уверенность, что я сама полностью с ним соглашусь, узнав, что до сего времени он практиковал только среди борнемутской элиты. О гордости Соседство заповедника и близкое присутствие крупной охотничьей дичи у самых границ фермы придавало ее положению черты избранности, словно мы жили рядом с великим королем. Бок о бок с нами обитали очень гордые существа, и они давали нам это почувствовать. Варвар носится со своей гордостью и ненавидит гордость чужую или отрицает ее. Но я буду вести себя, как человек цивилизованный, я стану любить гордость моих противников, моих слуг, моего возлюбленного; и пусть мой дом в этих первозданных краях будет, во всем своем смирении, оплотом цивилизации. Гордость -- это вера в замысел Бога, создавшего нас по Своему образу и подобию. Человек гордый знает об этом замысле и надеется его осуществить. Он не стремится стяжать счастье или комфорт, потому что это может и не совпасть с Божьим замыслом о нем. Он стремится к иному успеху -- к воплощению замысла Господа Бога, и поэтому он влюблен в свою судьбу. Подобно тому, как хороший гражданин счастлив только тогда, когда исполняет свой долг перед обществом, гордый человек обретает свое счастье, покоряясь своей судьбе. Люди, лишенные гордости, понятия не имеют о замысле Творца; иногда они и в вас вселяют сомнение: да был ли хоть какой-то замысел или, может быть, он окончательно утерян и некому искать его? Этим людям поневоле приходится добиваться тех благ, которые признаны другими, и строить свое счастье -- более того, строить самих себя -- по преходящим, сиюминутным, злободневным лозунгам. И они не без причин трепещут перед собственной судьбой. Возлюбите гордость Господа своего превыше всего и гордость ближнего своего -- как свою собственную. Гордость львов: не заточайте их в зоопарки. Гордость ваших собак: не позволяйте им заплывать жиром. Любите гордость своих соратников и не дозволяйте им жалеть самих себя. Любите гордость порабощенных народов и дайте им право чтить отца своего и матерь свою. Волы Вторая половина субботнего дня была на ферме самым счастливым временем. Во-первых, до вечера понедельника не будет почты -- значит, ни одно наводящее тоску деловое послание до нас не доберется, и уже одно это как бы обеспечивало всему дому неприкосновенность, замыкало нас, как младенцев во чреве матери. Во-вторых, впереди было долгожданное воскресенье, когда всем можно отдыхать и веселиться целый день напролет, а скваттеры смогут поработать на своей земле. А меня больше всего радовала мысль, что и для наших волов настал день субботний. Я любила подходить к их загону около шести вечера, когда они возвращались домой после рабочего дня и нескольких часов на пастбище. Завтра, говорила я себе, они будут пастись на свободе весь день. У нас на ферме было сто тридцать два вола, то есть восемь рабочих упряжек, и несколько запасных волов. И вот они шествовали длинной цепью в золотой, пронизанной лучами вечернего солнца пыли, положительные, важные, как всегда и во всем, а я так же спокойно и важно восседала на ограде, не торопясь выкуривала сигарету и смотрела на них. Вот идут Ньозе, Нгуфу и Фару, а за ними Мсунгу, что значит "Белый человек". Погонщики часто дают своим волам имена белых людей; встречаешь довольно много волов по имени Деламир. А вот идет старый Малинда, огромный желтый вол, мой любимец. У него были странные знаки на шкуре, вроде темных морских звезд -- может быть, за эту узорчатую шкуру он и получил свое имя, потому что "малинда" значит "юбка". Совершенно так же, как в цивилизованных странах многих людей постоянно мучают угрызения совести из-за городских трущоб и они не любят о них вспоминать, так в Африке вас тоже мучает совесть и щемит сердце, когда вы думаете о волах. Но по отношению к волам на моей ферме я испытывала такое же чувство, какое, вероятно, испытывает король, думая о своих столичных трущобах: "Вы -- это я, а я- это вы". Волы в Африке вынесли на себе всю тяжесть завоеваний европейской цивилизации. Когда надо было поднимать целину, они ее поднимали, пыхтя и увязая по колено в рыхлой земле, тянули плуги под свист длинных бичей над головой. Если надо было проложить дорогу, они прокладывали ее, везли железо, инструмент и всякое снаряжение под вопли и понукания погонщиков, по колее в глубокой пыли, или по травяным зарослям, когда никаких дорог и в помине не было. Их запрягали затемно, и они, обливаясь потом, взбирались и спускались по длинным склонам холмов, по глубокой грязи, через высохшие русла рек, под палящим полуденным солнцем. Их бока были исполосованы бичами, и часто встречались волы с выбитым глазом, а то и совсем ослепленные язвящими ударами длинных бичей. Эти волы ходили в упряжке у многих индийских и белых предпринимателей -- день за днем, всю жизнь, не зная отдыха даже в день субботний. Мы нехорошо поступали с волами. Быки полны ярости, они вечно роют землю копытами, выкатив глаза, их выводит из себя все, что ни попадается им на глаза; и все же у быка своя жизнь: из ноздрей бьет пар, словно пламя пышет, его чресла дают жизнь, его дни наполнены желаниями его плоти и удовлетворением этих желаний. Все это мы отнимаем у волов и в награду посягаем на их жизнь, как на свою собственность. Волы стали спутниками нашей повседневной жизни, они только и знают, что тянуть изо всех сил, без передышки -- существа, лишенные жизни, обиходные предметы, нужные в хозяйстве. У них влажные, кроткие, лиловые глаза, мягкие ноздри, шелковистые уши, они всегда терпеливы и туповаты; а иногда кажется, что они думают о чем-то своем. В мое время существовал закон, запрещавший ездить на фургонах и повозках без тормозов, и возчики на длинных спусках с холмов должны были пускать в дело тормоз. Но этот закон они не соблюдали, у половины фургонов и повозок тормозов вовсе не было, а остальные возчики про них забывали. Волам на спусках без тормозов приходилось худо: удерживая своими телами тяжело груженый фургон, они, изнемогая, задирали головы, так что рога касались горбатой холки, а бока у них ходили ходуном, как мехи. Много раз я видела, как телеги, груженые дровами на продажу, тянулись по дороге Нгонго в Найроби, вереницей, словно большая гусеница, набирая скорость на спуске в Лесном заповеднике, и волы бежали дикими зигзагами, спасаясь от страшного груза. Случалось мне видеть, как волы спотыкались и падали, сбитые тяжеленным фургоном, у подножья холма. И волы думали: "Таков мир, таковы условия жизни. Жизнь тяжелая, жестокая. Но надо терпеть -- тут уж ничего не поделаешь. Трудно, ох как трудно спускать груз под гору, наперегонки со смертью. Но так надо, ничего не поделаешь." Если бы толстые индийцы в Найроби, владельцы повозок, не поскупились бы наскрести пару рупий и поставили бы на колеса тормоза, а ленивый молодой туземец, сидевший на груженой повозке, потрудился бы слезть и закрепить тормоза -- конечно, если они были в порядке -- то волы могли бы неспешно, спокойно спускаться под гору с грузом. Но волы этого не знали и день за днем надрывались в безнадежной, героической борьбе с условиями жизни. О двух расах Взаимоотношения между белым и черным населением Африки во многом напоминают взаимоотношения двух половин рода человеческого. Если бы любой половине сказали, что она вовсе не играет в жизни другого пола куда более важную роль, чем тот, противоположный пол, в ее жизни, все были бы шокированы и глубоко оскорблены. Скажите любовнику или мужу, что он играет в жизни своей жены или любовницы точно такую же роль, как и она в его жизни -- это его озадачит и возмутит. В старые времена настоящие мужские разговоры никогда не предназначались для ушей женщин, и это доказывает мою правоту; а разговоры женщин, когда они болтают друг с другом, зная, что ни один мужчина их не слышит, тоже подтверждают мою теорию. Истории, которые белые рассказывают о своих туземных слугах, основаны на том же предрассудке. Но если бы им сказали, что они играют ничуть не более важную роль в жизни своих слуг, чем те играют в их жизни, они бы, конечно, глубоко возмутились, им стало бы очень не по себе. А если бы вы сказали туземцам, что они в жизни своих белых хозяев значат не больше, чем хозяева в их жизни, они бы вам нипочем не поверили, рассмеялись бы вам в лицо. Наверно, между собой туземцы постоянно передают и повторяют всякие истории, доказывающие, что белые обойтись не могут без своих темнокожих слуг кикуйю или кавирондо, и днем и ночью только о них и судачат. Сафари во время войны Когда началась война, мой муж и два шведа, работавших у нас на ферме, пошли добровольцами на границу с германским протекторатом, где лорд Делами? организовал нечто вроде филиала Интеллидженс Сервис. Я осталась на ферме одна. Но пошли разговоры, что белых женщин решили поместить в специальный лагерь; полагали, что им грозит опасность от туземцев. Я страшно перепугалась: если я попаду в такой женский концентрационный лагерь на много месяцев, подумала я, -- а как знать, сколько продлится эта война? -- я не выдержу, умру. Но через несколько дней мне подвернулась счастливая возможность поехать с нашим соседом, молодым фермером-шведом, в Киджабе, это была следующая станция по железной дороге, и там мне поручили хозяйство лагеря, куда прибегали гонцы из пограничной полосы и приносили новости, которые потом передавались по телеграфу в Найроби, где была ставка командования. В Киджабе я поставила палатку около станции, среди штабелей дров, предназначенных на топливо для паровозов. И так как гонцы прибегали в любой час дня и ночи, мне много приходилось работать бок о бок с начальником станции. Это был невысокий, оч