я от бремени тучи. Они сгрудились к краю неба в синюю полоску, а между ней и зубчатой кромкой леса разлилась, полыхала малиновая лента реки. Я смотрел на необычную зарю, на светлое, чистое вверху небо, и радость прихлынула, захватила меня. Как чертовски хорошо! Пусть хочется спать и тело от усталости отяжелело, чистый воздух пьянит, но ведь начинается ясный, совсем весенний день! Позади, тоже усталые, солдаты наводят порядок: снимают концы проводов, убирают приборы, инструмент, свертывают схемы. Нет, ты можешь быть доволен собой, Перваков. Раскусил, устранил такую загадку без посторонней помощи! А ведь был момент, хотел посылать за Незнамовым. И солдаты -- отличные! Скиба просто талант. И Демушкин, видно, станет толковым оператором. Рассказать надо обо всем Наташке. Да, Наташка... В ней идет какая-то внутренняя тяжелая и мучительная борьба. Она стала нервной, раздражительной, какой-то огонек нет-нет да и вспыхнет и тут же погаснет в глубине больших глаз. А если в этой борьбе решается вопрос: быть или не быть? Эта молчаливость, слезы, наконец, истерика... Оплакивает невозвратное, далекое? Но ведь и у тебя бывают моменты -- хочется зареветь белугой. Хотя бы эта ночь... А сейчас все позади, даже вот улыбаюсь. Так и с Наташкой. Чудак, мелкий философ, эгоист... Хочешь, чтоб все до капельки в ней безраздельно принадлежало тебе, чтоб все у нее было связано только с тобой: и мысли, и поступки. Мнительность -- глупая, ненужная. По-видимому, обостряю и усугубляю многое. Пожалуй, сказывается горячая обстановка, напряжение нервов: немало пережил из-за Демушкина, из-за этого "атанде" с академией. Нечего уподобляться навозному жуку, копаться в мелочах! Произошло что-нибудь особенное? Поссорились? Она оттолкнула меня? Нет! Любовь не признает сделок: я тебе, ты мне. А я люблю ее, люблю! Это главное, и не важны, в конце концов, Наташкины перемены: они временные. Вот приду, возьму ее за руки, мягкие, нежные, еще теплые после сна, посмотрю в глаза -- и расскажет все! А кончится заваруха с испытаниями, отпуск попрошу, поедем домой, в столицу. Или лучше махнуть на юг, к морю?.. -- Эй, Перваков, привет! Ночь скоротал? Как дела? Это из-за кабин появился один из офицеров-стартовиков. За бруствером на тропинке, растянувшись цепочкой, шли к позиции офицеры, у осинника показались солдаты, плотная фигура старшины Филипчука замыкала строй. -- Нормально. А чего в такую рань? -- подивился я. -- Тренировка по самолетам. Сегодня суббота, а летчики, говорят, по субботам только в первую треть дня летают. Офицер прошел, обернулся: -- А ваш Буланкин опять... не пьян, но постоишь рядом -- закусить тянет. Майор Молозов с ним работу проводит! Андронов и Молозов пришли оба чисто выбритые, но мрачные. Подполковник, оглядев шкафы, сказал: -- Молодец, Перваков. Спасибо. Всем троим сегодня отдыхать, а мы тут справимся без вас. Молозов молчал, -- видно, был серьезно расстроен. Мне показалось, что его невысокая, но плотная фигура как-то даже осела, придавилась к земле. Впрочем, не удивительно их настроение: этот Буланкин твердо решил не мытьем, так катаньем добиться своего! А когда я уходил из кабины, Молозов спустился по лесенке вслед за мной. Закурил; не глядя на меня, сказал: -- Не одно, так другое у нас... Вот с Буланкиным опять разбираться... Ну, ладно! -- Он вдруг резко оборвал, должно быть, нелегкие мысли: -- Иди отдыхай, отоспись как следует. Никаких других дел. Ясно? А вечером... есть разговор. Я чувствовал -- он провожал меня своим испытующим взглядом. Странно. Что бы это значило? В курилке уже толпилась группа офицеров. У Буланкина шинель -- помятая, на левом погоне недоставало третьей звездочки. На месте ее свежим пятиконечным пятном зеленело невыцветшее сукно. Широко посаженные глаза техника отливали серо-свинцовым налетом. -- Ты опять?.. Буланкин уставился на меня нагловато, губы скривились. -- Что "опять"? -- Возвращаешься на круги своя? Лицо его исказила судорога. Он злобно сощурился, налет на зрачках загустился. -- Меня уже все поучали, каждый тут моралист, давай и ты. Хотя тебе самому в своих делах не мешает разобраться. Ошибся я: думал, уедет твоя Наташка, а она гораздо умней... Ты -- только журавль в небе, а без пяти минут инженер -- это уже синица в руках. Старший инженер-лейтенант Незнамов, а не какой-то техник-лейтенант Перваков... Словно молотом ахнули по моему затылку. Кровь волной прихлынула к голове, меня качнуло. Я шагнул к нему: -- Врешь, подлец! -- Блажен, кто слеп... В глазах моих потемнело. Рванул Буланкина за лацканы шинели: что-то треснуло, из-под руки скользнула на землю, вспыхнув латунью, пуговица... Что бы произошло в следующую секунду, не знаю, если бы к нам не бросился Юрка Пономарев. Отдернув мою руку, он загородил своей высокой фигурой Буланкина. -- Ты что, Костя?.. А ты прикуси язык, Буланкин! Меня колотила нервная лихорадка. Молча повернувшись, бросился от позиции. Туда, к городку, домой! Почти бежал, не видя ничего перед глазами. В голове мешались мысли. Неужели правда? С Незнамовым?! Нет, не может быть! Врет Буланкин! А если не врет?! Пусть сама объяснит все... Ноги несли сами собой, не чувствовал налипшей на сапогах грязи. Уже за осинником, когда показались домики, сзади окликнул срывающийся голос Юрки: -- Костя! Перваков! Остановись же! Нет, мне было не до него, и останавливаться незачем. Но Юрка догнал, пошел рядом, в распахнутой шинели, тяжело дыша. Заговорил, глотая воздух: -- Не дури, Костя! Что ты хочешь делать? Глупостей натворить -- дело не хитрое. Имей в виду... все это не стоит выеденного яйца. Я остановился, обернулся резко: -- Что ты знаешь... об этом, о ней? Его с легким румянцем лицо, тонкие раздувавшиеся ноздри и голубые глаза были совсем рядом. Я увидел: в них трепетнул огонек. -- Говори -- правда?! -- Какая правда? -- Он вдруг надулся, обозлился. -- Ну слышал болтовню какую-то. Но не хочу ее знать: бабская сплетня. Слушать их -- сам бабой станешь. -- Значит, Андронов и Молозов тоже знают? Мне хотелось, чтоб они ничего не знали. Возможно, все это враки. Но еще до ответа Пономарева: "Откуда я знаю!", не глядя на него, а только по паузе и отчетливому звуку -- тот будто сглотнул застрявший комок в горле -- я понял: они знали обо всем. Об этом Молозов, возможно, и собирался говорить вечером! Лицо у меня горело. Мне показалось, что, если постоять еще минуту, не оторву от земли отяжелевших ног: в них будто слилась вся усталость ночи. Да, да, знали все, один я не видел ничего!.. Дыма не бывает без огня. Вот тебе и молчаливость, и слезы, и этот блеск в глазах. Первый раз он появился у нее в тот вечер, когда привел домой Незнамова. Привел на свою голову... Далекие миры, планеты, полет фантазии! Да, стажер из академии, старший лейтенант, будущий инженер -- синица в руках! Дружбу с ним завел, думал "духовным отцом" своего прибора наречь!.. С хрипотцой, неестественный смешок Незнамова отдался сейчас в ушах: "А жена у тебя -- красивая!" А что, если... пока ты, Перваков, сидел в кабине, корпел над схемами, провел бессонную ночь у аппаратуры, она была с ним?.. Нервная дрожь била меня все сильнее, мысли путались, и то, что говорил поспевавший рядом Юрка, не доходило до сознания. Что ему? Утешает. Случись такое с ним, и я то же самое делал бы... Наверное сознавая это и чувствуя, что слова его не затрагивали меня, Юрка, распаляясь и злясь, рубил у самого моего лица длинными руками воздух: -- Ну и что из всего этого? Что знают-то? Я тебя спрашиваю: кто-нибудь свечку держал? Все это, может, обеэс -- "одна баба сказала"! А потом -- мы заняты, больше недели уже домой ходим только ночевать, а ей скучно... Что ж, прикажешь, как собачонке на цепочке сидеть? А тут, сам говорил, он -- рассказчик интересный, знает много... И еще скажу прямо: мы какие-то крепостники. Да, крепостники и дикари! Увидели жену, девушку в обществе с другим, сразу -- разбой, измена! Я не слушал его, лихорадочно раздумывал: что теперь делать, как поступить? Воспаленное воображение рисовало: дома не только Наташка, там Незнамов. Они вместе, они даже могут не обратить на меня внимания... -- Слушай, Костя! У меня к тебе просьба, дружеская... -- Юрка продолжал говорить горячо, с тревогой, -- Не делай глупостей. Лучше остынь, повремени... И имей в виду -- к нему, Незнамову, не ходи. Сторожить буду, не пущу. Так и знай! Сегодня он уедет: вчера с ним говорили Андронов и Молозов. Пусть катится. И домой не ходи, подожди... Молозов просил подождать. -- Нет, она должна все объяснить! На крыльце домика ощутил: легким недоставало воздуха -- глотал его ртом. В коридоре никто не встретился: Ксения Петровна, видно, еще спала. В комнате Наташка, стоя спиной к двери, расчесывала волосы. Кровать была прибрана. В зеркале увидел свое отражение. Оно было безобразным: бескровные тонкие губы стиснуты, глаза запали, угловатый подбородок, заострившись, далеко выдался вперед, его очертила резкая дужка, на щеках -- сизо-багровые, будто ожоги, пятна, они растекались и на нос. Шапка сбита набок, шинель расстегнута... Обернувшись, Наташка отложила расческу. По лицу ее прошла судорога. Она, видимо, не спала в эту ночь: была бледной, усталой. Если бы не это, все выглядело бы обычным, как месяц, как десять дней назад и даже еще как вчера... И не было ничего того, что рисовало мое воображение минуту назад. Может, вообще ничего не было?.. В одно мгновение мне подумалось: а вдруг вот сейчас она подойдет, положит руки на плечи, спросит о самых простых вещах -- о бессонной ночи, делах, поинтересуется, не голоден ли? Я знал, поступи она так -- и у меня исчезнет решимость, не хватит смелости спросить ее. Но она стояла и смотрела на меня твердо, не мигая, чуть прищурившись, готовая ко всему. Передо мной была та же Наташка, гордая, своенравная, но теперь какая-то холодная, равнодушная. Все! Прав Буланкин, никакой ошибки... Я опустился на табуретку: -- Как все... случилось? Голоса своего не узнал: он прозвучал глухо. В глубине Наташкиных зрачков загорелась внезапная ярость. -- О чем ты? -- Она дернула плечами, скосила глаза. -- О том, что стала объектом для низких допросов? Что пришлось выслушивать всякие назидания, в моей душе пытались бесцеремонно рыться грязными руками? Об этом? Так вот, меня такая радость не устраивает! -- Что ты говоришь? -- Будто не знаешь, что вечером меня удостоили аудиенции твои командиры, эти местные боги -- Андронов и Молозов? А какое они имеют право на это? Какое, спрашиваю? Голос ее возвысился, она прислонилась к тумбочке. Ноздри, резко очерченные, побелели: в ней говорила ярость оскорбленной женщины. -- Тебя обидели, оскорбили? Она вспыхнула: -- Еще этого не хватало! Достаточно унизительного прозрачного разговора, душеспасительной беседы. Замолчав, Наташка обиженно поджала губы. Во рту у меня было сухо. Сглотнул горькую густую слюну: -- О нем? О Незнамове?.. Как ты могла с ним... опозорить меня. Она молчит, опустив ресницы. Вижу, как они подергиваются. Робкая надежда вспыхивает у меня, и я хватаюсь за нее -- утопающий за соломинку. -- Не верю, что серьезно! Ошибка ведь, Наташа? Лицо ее, словно от внутреннего жара, налилось малиновой краской. Не меняя позы, она тряхнула головой, вскинула ее, в прищуренных глазах заиграли сухие огоньки. -- Да, правда, -- с металлической жесткостью отчеканила она. Руки ее за спиной вцепились в край тумбочки. Глаза отвела в сторону. -- Только зачем об этом говорить? Тебе легче не станет, если узнаешь истину... -- Говори! Она с удивлением взглянула на меня, потом с неожиданной решимостью, изломив брови, заговорила. Да, началось с того рокового вечера, когда впервые появился Незнамов. А на другой день он пришел днем, попросил нитку и иголку. Задержался, ушел перед самым обеденным перерывом. Потом приходил еще... Я сидел оглушенный, придавленный внезапно осознанной огромностью, тяжестью того, что произошло, и перед глазами медленно, будто еще не набравшая бег карусель, плыла комната: железная кровать, стол, тумбочка с разноцветными коробочками, плыла Наташка... Ее скупые, отрывистые фразы входили мне в самое сердце, обжигали, будто каждое слово было раскаленным камнем. Пальцы моих рук, лежавших на скатерти, непроизвольно бились в мелкой тряске. Правда!.. Неужели все?! Конец?! Да нет же, не должно, не может этого случиться! Ведь был же тот месяц золотой осени в Москве, была тихая, ясная ночь, небо, гулкая набережная, шальной бег крови в жилах... Наташка умолкла, опустилась на кровать и сразу поникла, угасла: глаза стали сухими, грудь под платьем поднималась высоко, порывисто. Что-то жалкое, беспомощное появилось во всем ее виде. С прихлынувшей нежностью поднялся, подошел к ней, положил руку на плечо -- ощутил, как оно подрагивает. Заговорил быстро, суетливо, словно боялся, что она не захочет выслушать меня: -- Почему-то у нас идет все не так... А почему, в чем дело, не пойму! У других -- Молозова, Климцова, Пономарева, Ивашкина -- пусть трудно, но хорошо... Подумай только! Ведь я же люблю тебя, Наташа! С Незнамовым... все это -- недоразумение, оно пройдет. Не верю, что серьезно... Взял ее тонкие пальцы в свои: они у нее были холодные, неживые, а от волнистых волос пахло знакомыми сладковатыми духами. -- Ты не забыла мой отпуск в Москве? Ту ночь? Помнишь, дурачились на улицах? Я догонял тебя. А старичок... строгий такой. От бессонницы, должно быть, вышел перед утром. Помнишь, как он сказал: "А еще военный!" Я ведь в форме был... Она наконец отняла руки, выпрямилась, неуверенно отошла снова к тумбочке. -- Думаю, мне лучше уехать... -- Наташка! -- Уехать совсем... -- Молчи! -- Это неизбежно. Слова ее прозвучали точно выстрел. С минуту я молчал, пока мне стал понятен их истинный смысл. -- Значит, все? -- глухо выдавил я, нарушая молчание. Острое желание обидеть ее, обидеть зло, до боли, чтоб увидеть смятение, может быть, слезы, подкатилось, помутило голову. -- Уехать? Что ж, не держу! Тебе недостаточно одной низости и подлости. Сделай еще! Она закрыла лицо руками, но тут же выпрямилась -- на глазах ее были слезы. С презрительной холодностью сказала: -- Да, сделаю. И виноват не меньше ты. Завезти в берлогу, оставить одну... А с ним хорошо, интересно. -- Что?! -- я невольно шагнул к ней. Она сжала кулаки возле груди, будто готовилась защищаться: -- Уйди! Оставь меня! Действительно, уйти... Надвинув шапку, толкнул дверь. Перед глазами мелькнули полное лицо и испуганные глаза отшатнувшейся к стене Ксении Петровны. Она, наверное, все слышала. Пусть так! Все равно. Юрка Пономарев действительно караулил меня: стоял на крыльце своего дома. -- Не натворил дел? Он старался заглянуть в лицо, в голосе его прозвучало сомнение. -- Нет. Высказались, все точки поставили на места. -- Не завтракал? Я не ответил. Он вдруг провел рукой по озабоченному лицу: -- Эх, дружище! На позиции шла в полном разгаре тренировка: вращалась антенна станции, медленно вырастали из окопов ракеты, далеко в синей выси легли оставленные самолетами белые инверсионные следы, словно в этих местах содрали полосками голубую кожу неба. Я углубился в лес. Тайга была мрачно-темной и глухой, навевала печальную грусть. Она чем-то напоминала старое заброшенное кладбище. Истлевшие стволы, бурелом, непроходимый кустарник, спутавшиеся сухие заросли ежевики, малины. Мокрые, с черной, растрескавшейся корой деревья теснились друг к другу, опутанные голыми стеблями лианы, словно старой ржавой проволокой, увешанные грязными космами мха. Изредка с ветвей взлетали с треском и шумом какие-то огромные птицы, исчезали в сумраке чащи. Остро пахло грибной сыростью, где-то гулко стучал черный дятел-желна... Я бродил в зябкой тишине, проваливаясь в слежавшемся, пропитанном водой снегу. Что теперь будет? Как дальше поступать? Сотни вопросов вставали в моей голове, но ни на один из них не было ответа... Домой вернулся усталый, с тяжестью во всем теле. Ночь, проведенная без сна, пережитое нервное напряжение окончательно валили меня с ног. Наташки в комнате не было,-- вероятно, она что-то делала на кухне. Сняв с кровати матрац, положил его прямо на пол у тумбочки, лег не раздеваясь и укрылся шинелью. 15 Очнувшись, какую-то секунду еще не мог осознать, что произошло. Басовитый звук сирены, быстро замирая, оборвался на низкой ноте. Тревога! Мутно-синяя предрассветная темнота заполняла комнату. Глаза наконец различили на кровати свернувшуюся под одеялом в калачик Наташку, сам я сидел на матраце, расстеленном на полу. "Да, вчерашнее!.." -- наконец с неприятным чувством припомнилось мне. Часы показывали четыре. Не зажигая света, чтоб не разбудить Наташку, оделся в темноте. А когда доставал из-под кровати чемодан, заготовленный на случай тревоги, с бельем и предметами туалета, показалось, что она проснулась. У порога обернулся. Нет, она лежала все в той же позе -- калачиком. Уже за дверью с подступившей болью и тревогой подумал: "К чему мы придем?" За домиками меня догнал майор Климцов, побежал рядом, тяжело, шумно выдыхая воздух из широкой груди. В темноте слышались говор, гулкий топот ног: нас обгоняли солдаты. Адъютант изредка бросал незначащие фразы: кто-кто, а он-то уж, конечно, знал о Наташке, но молчал, -- видно, просто щадил. В душе я ему был за это благодарен. На позиции Андронов прохаживался перед строем, торопил хрипловатым голосом отставших. Юрка Пономарев, заметив, что я встал в строй, шагнул из первого ряда ко мне. В это время все с той же хрипотцой Андронов бросил короткое "смирно". -- Товарищи солдаты, сержанты и офицеры! -- голос его зазвучал напряженно. -- Перед нами поставлена задача: совершить марш, сменить огневую позицию. И пусть пока это еще тренировка перед сложным ответственным учением, которое нам предстоит, но мы должны считать задачу боевой и оправдать доверие. Эти трое суток будут проверкой нашей боевой зрелости, выучки и организованности... Постепенно голос его приходил в норму, хотя говорил с перерывами, подбирая слова. Минуты три он давал указания о порядке перевода кабин станции и всего оборудования в походное положение. Строй стоял в чутком молчании: не было слышно обычных переговоров, шепота, покашливаний. Еще вчера среди нас возникали бурные разговоры, вспыхивали споры, высказывались сомнения в необходимости "трясти и гробить технику". Теперь всем этим разговорам был сразу положен конец: Андронов отдавал приказ, а приказ командира, как известно, не обсуждается. К тому же здесь -- "ревизоры", комиссия. Ее присутствие как бы уравняло каждого из нас с Андроновым, со всем другим начальством, которое тоже выполняло приказ. Мы прониклись сознанием серьезности момента... Работа на позиции закипела. Все вокруг -- между кабинами станции, окопами пусковых установок -- пришло в движение. Забыв о своих горестях, я всецело отдался общему порыву: вместе с сержантом Коняевым укладывал и крепил в кабине приборы по-походному, задраивал вытяжные люки. За кабиной с шутками и прибаутками Скиба катал по земле большие железные катушки, наматывая на них толстые резиновые жилы кабелей, а операторы только успевали отсоединять буксы. Он покрикивал на них. За бруствером, на площадке, шла разборка антенны станции. На крышу кабины поднялись операторы, внизу маячила высокая фигура Юрки Пономарева. -- Давай! -- Его руки делали энергичные знаки. -- Влево, еще... Майна! У пусковых установок тягачи лязгали гусеницами, ревели двигатели: из окопов вывозили установки. Возле кабины появился Молозов, спросил: -- А где лейтенант Перваков? Услышав свою фамилию, я вскользь подумал: потребует ответа за вчерашнее -- не явился к нему. Но когда одновременно с ответом Скибы "Тут, в кабине" я выглянул в дверь, ожидая услышать грозный вопрос, замполит с добродушной серьезностью спросил: -- Куда же это вы смотрите, инженеры? И вы, заместитель комсомольского секретаря... Ведь стартовики позади оставляют! Раньше графика работают. "Значит, в неплохом настроении", -- понял я. -- Курчат, кажуть, после лета считают, товарищ майор! -- заметил раскрасневшийся от работы Скиба. Он катал тяжелые катушки в одной гимнастерке, сбросив шинель. Над широкой спиной солдата курился парок. -- Цыплят-то, цыплят, -- протянул Молозов, взглянув на солдата, -- а вот есть у вас на Украине другая пословица. Ваш батька Трофим Егорыч сказал бы: "Не кажи гоп, пока не перепрыгнешь". Так, товарищ Скиба? -- Так, товарищ майор! У солдата загорелись уши. Молозова позвали откуда-то сверху. Он ушел. На ходу, обернувшись, бросил: -- Смотрите не подкачайте! Глядя ему вслед влюбленно, Скиба крутнул головой, выдохнул: -- Добрый человек! Хитрый та мудрый. Слышал, будто в войну угодил по одной напраслине прямо в штрафники. Потом вроде разобрались: назад надо человека, бумагу прислали, а его в тот день секануло, аж восемь месяцев по лазаретам пластом лежал. Чуть богу душу не отдал. Выходит, верно делают, когда за одного битого трех небитых дают... Скиба оборвал рассказ, подхватил на плечи тяжелую катушку с кабелем, сгибаясь, потащил к прицепу. Солдаты разошлись по своим местам. "Любят его солдаты, -- думал я о Молозове, поднимаясь в кабину и все еще видя перед глазами взгляд Скибы. -- Знает он их. И батек, и маток их -- всю родословную. А о вчерашнем -- ни звука. Не может быть, чтоб забыл, не такой!" В дымчатом мареве над лесом поднялось солнце, когда колонна машин и тягачей с зачехленными установками и кабинами вытянулась на нашей таежной дороге. Голова ее, изгибаясь, скрывалась в глубине леса. "Ревизоры" ходили вдоль колонны, неторопливо осматривая тягачи, прицепы, солдат, сидевших в кузовах машин. Возле кабин, внимательно приглядываясь ко всему, неотступно находился подполковник -- невысокий, с чисто выбритым лицом. Он, видно, был приставлен к нам, локаторщикам. Все начальство ушло куда-то вперед, двигатели тягачей работали на малых оборотах. Солнце пригрело, от размешенной черной грязи струилось испарение. Опустевшая позиция, вся испаханная вдоль и поперек гусеницами, раздавленная широкими колесами машин, выглядела теперь сиротливо и покинуто. Я снова раздумывал над всеми событиями. Раза два в течение утра видел Јуланкина. Встречаться с ним было противно. Просто старался не замечать его. Будто по уговору, офицеры не расспрашивали меня ни о чем, не напоминали о вчерашнем и даже, как показалось, в это утро относились ко мне более внимательно, предупредительно. Что дальше делать? Как с Наташкой?.. -- Разве сигнал "По машинам" вас не касается? -- раздалось над моим ухом. Подполковник из комиссии смотрел строго и удивленно. Только теперь я заметил, что у него белые зубы и, словно точечка, ямка на подбородке. Может быть, он о чем-нибудь и догадался, потому что, когда я, оборвав раздумья, извинился, он посмотрел приветливо, понимающе. Я успел подняться в кабину, и колонна тронулась. Началось то же самое "путешествие", какое мы совершили с Наташкой в день ее приезда ко мне. Только сейчас все происходило в обратном порядке. Колонна по размешенной жиже двигалась медленно, останавливалась. Вспомнил, что с тех пор, как приехала Наташка, впервые выезжал за пределы лесного гарнизона. Но в памяти восстанавливались многие детали и приметы дороги. Вот на крутом повороте осина с обломанными, измочаленными сучьями. Поваленный ветром молодой кедр, упав со всего маху, не выдержал, от удара раскололся на три части; отброшенные друг от друга обломки высохли, густые шапки иголок на сучьях горели буро-красным угасающим пламенем. Чертов лог миновали перед вечером. Насыпь, которую мы строили здесь в прошлом году, теперь почти окончательно разрушилась. Колонна преодолевала лог больше двух часов. Медленно подвигались тягачи, а мы все -- солдаты и офицеры, -- облепив кабины, удерживали их. Пот застилал глаза, густая грязь налипала на ноги тяжелыми гирями... Окраинными, плохо освещенными улицами города проехали без остановки, редкие запоздалые парочки прогуливались на пустынных тротуарах. Только перед рассветом колонна наконец остановилась. Я очнулся от дремоты: офицеров собирал подполковник Андронов. Сейчас он отдаст приказ выставить охрану, развернуть станцию, пусковые установки, разбить палатки. Вокруг была ночь и тайга. Обед подходил к концу. Есть мне не хотелось. Оставив в тарелке недоеденные макароны, я поднялся. Файзуллин, в поварском колпаке и белой куртке, натянутой поверх бушлата, вырос передо мной, метнул быстрый взгляд в тарелку, глаза изумленно расширились: -- Невкусный, товарищ лейтенант? Воздух, лес, -- он развел руками, -- целый баран можно кушать! -- Спасибо, Файзуллин. Офицеры уже пообедали; у походной кухни, на небольшой лесной поляне, оставалась последняя малочисленная группа солдат. Я отправился на позицию, сел на бруствер с солнечной стороны. У опушки леса выстроились в ряд островерхие белесые крыши лагерных палаток. Среди них -- редкие фигуры. Час назад, во время построения, подполковник Андронов объявил: после обеда -- двухчасовой отдых, потом -- свертывание матчасти. Ночью предстояло выступать в обратный марш. От земли тянуло холодком, но воздух вокруг был ласковый, прогретый весенним солнцем. Небо, синее и высокое, -- бездонная ваза над головой. Вокруг -- густая, приглушенная тайгой тишина, а у меня в душе необъяснимое, гнетущее томление... Отчетливо помнил, когда оно пришло: утром, во время чтения Скибой письма от жены. Солдаты сгрудились возле него тесной кучкой, будто не хотели пропустить ни одного слова. Жена подробно сообщала оператору домашние новости: на днях колхоз начнет посевную, семенное зерно в этом году засыпали хорошее -- добрый будет урожай. А батька Трофим все жалуется на поясницу -- "ишас чи що там..." Скиба оставался насупленным -- мужу, наверное, полагается внимать отчету жены с надлежащим видом, -- но за этой строгостью проглядывало иное: он переживал хорошие минуты. На полных щеках проступил румянец, читал Скиба медленно, с легкой торжественностью, отдельные, должно быть особенно нравившиеся ему, строчки перечитывал. -- "И вот жду и не дождусь, милый голубь, когда ты вже повернешься?" -- Прочитав эти слова по инерция, Скиба зарделся, торопливо сворачивая письмо, стыдливо выдавил: -- Женские балачки... Вот языката жинка! -- Чего ж ты, Остап... Любит же! -- Что правда, то правда, -- пробасил Скиба. Солдаты принялись добродушно подшучивать над ним, а меня это чужое счастье почему-то вдруг обозлило. Я ушел в кабину. И в течение дня не мог избавиться от глухого приступа хандры. Работал с какой-то яростью, молчаливо. Солдаты, заметив мое настроение, притихли. Однако дела у нас спорились: мы раньше всех закончили проверку аппаратуры. Потом, когда пошли контрольные цели, я, сидя перед индикаторами, работал точно одержимый. Раздражало и присутствие подполковника из комиссии с ямочкой на подбородке, стоявшего позади, за моей спиной. Во время работы он не произнес ни слова, только изредка шуршали жесткие листы его блокнота. Поэтому я крайне подивился, когда он в конце работы вдруг сказал: -- Молодец, товарищ лейтенант, работаете хорошо! Я ничего не ответил ему. Только позднее понял свое состояние: просто завидовал Скибе... Мысли у меня сейчас были какие-то растрепанные, в голову лезла всякая чепуха. А ведь следовало что-то решить, ясно определить свое поведение, свои действия: завтра перед вечером будем дома, с Наташкой придется жить под одной крышей. Замполита заметил еще издали: он шел без шинели прямо на позицию. Лицо озабоченное, задумчивое. Неужели увидел меня? -- А я ищу вас! -- обрадованно сказал он, не доходя метров десять. Заметив мое движение, поднял предупредительно руку: не вставайте. Опустившись рядом на бруствер, сердечно, будто извиняясь, заговорил: -- Вот и мы тепла дождались. Шинель даже сбросить пришлось. В Москве, читал в газетах, в летней форме щеголяют. Ну что ж, не намного от них отстали! -- Он произнес это торжествующе и вдруг пытливо, с прищуром из-под выгоревших рыжеватых бровей уставился на меня. -- Что-то не нравится, товарищ заместитель комсомольского секретаря, мне ваше настроение... Разговор состоялся с женой? -- Состоялся. -- Плохой? На мою руку, лежавшую на колене, опустилась шершавая ладонь майора. Наши взгляды встретились. В его глазах прочитал боль и участие. Мне стало ясно, что солгать не смогу. -- Плохой... Молозов вздохнул, не убирая руки, сказал переходя на "ты": -- Зря не дождался в тот день. Одна голова -- хорошо, две -- лучше. Посоветовались бы. Ну да теперь в пустой след вспоминать нечего! После драки кулаками не машут. Что ж она говорит? -- Уезжать собирается. -- Н-да, -- горько протянул Молозов. Он убрал руку, сгорбился и подался вперед. -- Уезжать? Так легко? Ишь чего захотела... Расскажи-ка, как все было? Я дергал попавший под руку сухой прошлогодний стебель бурьяна и, сам того не замечая, с неожиданной легкостью, просто передал ему весь смысл нашего разговора с Наташкой, чистосердечно признался: -- Что теперь делать, не знаю... Молозов сидел не меняя позы. На лице была задумчивость, точно майора занимало сейчас что-то прошлое, далекое. -- По молодости все мы способны наделать ошибок, -- медленно сказал он, преодолевая задумчивость. -- Способны наломать дров. Женился я на своей Марине после госпиталя, в котором, как говорят, чуть дуба не дал. Восемь месяцев отлежал, вышел на воздух -- ветер качает, -- и к ней. В Ленинграде было дело. Только блокаду сняли. В тот же вечер свадьбу справили, справили вдвоем... Комната Марины: одна стена от снаряда треснула, щель -- человек пройдет -- тряпьем кое-как заткнута. На столе чекушка -- где-то Марина достала -- и селедка: сухой паек начпрод мне выдал... Через два дня я снова на фронт: сначала -- на запад, потом -- против японцев. После войны так и приковали на востоке. Приехала она ко мне. В общем, спустя два с половиной года после свадьбы начали свой медовый месяц... Жили в землянке, которую в шутку окрестили гостиницей, -- длинная была, как коровник. Семейные в ней на верхних нарах, а внизу -- ночь-полночь -- двери скрипят и хлопают, у стола при лампах в козла режутся. Печка -- из бензиновой бочки, дым от нее и от махорки. Потом меня еще дальше упекли -- на Курильские острова! Ну и вдруг захандрила Марина. Сначала я ей только одно отвечал: служба требует. Хорошего было мало: сам -- как в котле, день и ночь злой; выговоры, взыскания, точно орехи, сыпались. Работенка была!.. А тут дома еще... Ну и, видно, перекрутились нервы: пошло у нас зло за зло... Когда приходит зло, благоразумие, известно, прячется. Скандалы начались. Уперлись лбами в стенку. До развода дошло. Добро, что с Курил-то не больно сел да поехал! Это, может, и спасло... А потом стукнуло мне в голову: что же делаю? Ведь люблю ее! Понял: женщинам надо помогать, поддерживать их духовно, им тяжелее, чем нам, мужчинам. Мужскую линию надо держать. А ведь думал раньше: мол, с милым и в шалаше рай... Черта с два. Условия нужны! -- Он пристукнул ладонью по колену, тряхнул головой. -- И мы виноваты, многое еще должны сделать для человека... А ты зря ее обидел: может, не было у нее с Незнамовым ничего, и об отъезде тоже в порыве сказала! Строптивая, гонористая. Но и тебе не легко, верно. Однако вывод такой: это еще не безвыходное положение. Вот когда руки-ноги свяжут, в бараний рог согнут и в прорубь бросят, тогда... Думаю, уладится все: бывают и не такие недоразумения! Сорвался, наговорил -- плохо. Надо извиниться. Тут уж ничего не поделаешь. Относись к ней как ни в чем не бывало. Потом посмотрим. -- Молозов поднялся, взял меня за локоть, тихонько подтолкнул вперед. -- А сейчас пошли, отдохнем. Двое суток без сна не годится, впереди еще сутки... У крайней командирской палатки мы расстались. Спать я не хотел и побрел вдоль опушки. Прелые прошлогодние листья лежали под ногами, словно пушистое одеяло; сапоги утопали мягко, пружинисто. Возможно, неторопливая, спокойная ходьба, резковато-свежий воздух, настоянный на смоляной коре и горечи прелых листьев, вековая первозданная тишина тайги действовали на меня успокаивающе. Мужская линия... Вот они оба, Андронов и Молозов, толкуют о ней. А как ее найти, определить? Я шел медленно, в задумчивости, поддевая носками сапог влажные, невысохшие листья, -- они веером рассыпались вокруг ног. "И желтый тот листок, что наконец свалился", -- пришла на память строчка стихов, которые декламировал Незнамов в ту памятную ночь. Черт с ним, с "ученой душой"! Мало ли сволочей еще на белом свете! Где-то ведь читал, что если бы солнце вдруг осветило землю ночью, то оказалось бы, что не только гиены дурны... Родню мне с ним не водить... А с Наташкой... Конечно, прав Молозов: вспышка, порыв у нее. И сам сорвался. Никуда она не уедет. Все уладится, устроится. Извинюсь перед ней. В конце концов, если хочет, буду просить перевод. Можем уехать: есть ведь места поближе к городу! Пойдет работать, а там и учиться... Взгляд мой, безучастно следивший за разлетавшимися из-под ног листьями, наткнулся на синевато-зеленый хрупкий бутон. Цветы! Подснежники! Нагнулся и тут же увидел стрелочки первых весенних цветов, проклюнувшиеся из-под листьев. Их было много. Нарвать для Наташки!.. Осторожно, словно боясь, что подснежники исчезнут как видение, спешно, с волнением принялся разгребать листья вокруг светло-зеленых сочных стебельков... Вернулся спустя полчаса с букетом подснежников. Спрятал их в кабине тягача -- есть Наташке подарок. 16 Мне казалось, что колонна теперь двигалась слишком медленно, беспричинно останавливалась, а сидевший слева от меня ефрейтор Мешков, разморенный теплом кабины тягача, сбросив куртку, лениво, будто назло мне, перебирал рычагами управления. Я нервничал, чертыхался в душе, не раз посылал солдата про себя туда, куда Макар телят не гонял. "А может, к лучшему, что еду с Мешковым: он тогда вез Наташку с вокзала!" Солнце опустилось низко. Лес затягивало легкой пеленой сумерек, в тайниках чащи, в сырых балках и падях уже собиралась тьма. За поворотом черной размешенной дороги в просвете леса наконец открылась серая стена казармы, потом -- шиферные крыши офицерских домиков. От дум, усиливающейся тревоги у меня заныло под ложечкой. Правой рукой нащупал в кармане подснежники: утром смотрел на них, многие стрелки бутонов раскрылись, показав ослепительно белые лепестки. Наташка обрадуется... И снова, как позавчера, когда колонна вытягивалась на дорогу, из домиков высыпали наши женщины, ребятишки. В городке за эти три дня ничего не изменилось. Белые занавески затягивали окна климцовской комнаты и кухни в нашем домике. Смотрел туда, высунувшись из кабины тягача: может, Наташка выйдет? Но не увидел не только ее, на крыльце не было и полной фигуры Ксении Петровны. Колонну долго перестраивали, а я не мог дождаться той минуты, когда нас наконец отпустят. Подполковник Андронов озабоченно ходил вдоль кабин и пусковых установок, закрытых грязными брезентовыми чехлами, отдавал распоряжения, наводил порядок. Заметив меня, остановился, посмотрел, будто впервые видел и, к моему удивлению, бросил: -- Вам, Перваков, можно идти домой. Я и обрадовался и оторопел. Догадка, что командир дивизиона все знает о нашем вчерашнем с Молозовым разговоре, возникшая у меня, погасла в следующую секунду. Быстро зашагал по знакомой тропе, видя только крайний от леса домик, белые занавески в окнах. Сжимая в кармане запотевшей рукой букет, еще не представлял, что скажу через минуту Наташке: пусть все произойдет само собой. Но знал, что найду теплые, проникновенные слова. Мне от нее ничего, ничего не надо!.. Еще отчетливее за эти дни понял, что люблю ее, мне всегда будет недоставать ее рук, губ, горделивой независимости, от которой порой берет оторопь... На скрипучее крыльцо взбежал одним махом. Входная дверь открылась от толчка, вторую, в комнату, рванул на себя: -- Наташа! Смотри -- подснежники! Наташа... В комнате было непривычно пусто. Холод обдал меня разом. С тумбочки исчезли коробочки, флаконы, баночки; только салфетка по-прежнему свешивалась с нее углом; кровать наскоро, видно в спешке, была прикрыта одеялом; на календаре для женщин, который купил еще до ее приезда, чуть трепетал вчерашний несорванный листок. Передний угол комнаты пустовал: чемодана в белом чехле с красной оторочкой не было. "Уехала... уехала вчера!" -- резанула мысль. Шагнул через порог, чувствуя, как расслабленные ноги готовы подкоситься. Глухая тоска, отчаяние, обида охватили меня. Уехала, не выдержала! Бросила просто. Уехала, когда наверняка дали бы перевод, пошли навстречу. Когда хотел строить многое по-другому... Что делать? Как поступить? Может, еще вернется, опомнится? Или ни к чему? Так и должно быть? А если не уехала и где-нибудь сейчас в городе?.. Обернулся и увидел Ксению Петровну: она стояла на пороге в платье с короткими рукавами, в цветном переднике, опираясь на палку. -- Уехала она... Ксения Петровна? Глаза ее вдруг покраснели, на них навернулись слезы. Она поднесла платок к лицу. С дрожью, стараясь сдержать подступившие слезы, прерывисто сказала: -- Уехала, Костик... Упрашивала, умоляла, до вокзала ехала с ней... Не захотела слушать. "Уехала. Не захотела слушать..." Все ясно... -- Спасибо вам... Не стоило, Ксения Петровна, -- поднимаясь, пролепетал закостеневшим языком. Она посторонилась, пропуская меня. На ее лице застыло страдание, горькие складки собрались в уголках губ. Добрая, хорошая Ксения Петровна... Сразу за домом свернул в густую чащу леса. Шел, сам не зная куда, -- в глубь тайги, дальше от дома, успевая раздвигать перед лицом голые, упругие ветки. Они стегали по шинели, царапали руки. Сапоги утопали, скользили на тощих нерастаявших полосках снега, но я не замечал ничего. Хотелось просто идти вот так, куда глаза глядят. И ни о чем не думать. Но мысли приходили сами собой, они бились в голове, отдавались точно удары, в висках. Наташка, Наташка... Как могло все случиться? Уехать... Неужели без боли могла это сделать? С ясным рассудком? Неужели не подумала, что жизнь для меня побледнеет, потускнеет, станет холодной и одинокой, как... у луны? Когда-то читал о горестной любви богини Луны -- Селены. Далекие, древние и всегда юные легенды о любви!.. В сердце точно кто-то залез и безжалостно вырвал там самое живое, опустошил его. И бьется оно только по привычке... И болит. Да было ли все это: та бурная, как вихрь, и бесконечная звездная ночь, набережная Москвы, Наташкины губы, ее трепетное тело? Не сон ли то, долгий, сладкий? Если бы можно было все вернуть, даже уплатив по самой дорогой цене! Нет, некому принять твоей ненужной запоздалой платы. Кому она отдаст свою руку, с кем пойдет? С Незнамовым? Вряд ли. Он увидел игрушку -- красивую, привлекательную, любопытство на мгновение взяло верх -- и только. Не в нем дело. Он -- простая случайность, ускоритель, катализатор неизбежных, видно, событий. Для нее в нем нашлось как раз то чисто внешнее, что нравится ей, составляет, кажется, ее кредо: броская внешность, умение держаться, артистически говорить... Недаром и в Ремарке увидела только Швейцарию, Ниццу, горный ресторан. Червяк оказался в ней. Когда он за