Пауль Аугустович Куусберг. Капли дождя Перевод Арнольда Тамма М., "Советский писатель", 1978, 736 стр. Тираж 200 000 экз. Цена 2 р. 70 коп. OCR: Ихтик (Ihtik@ufacom.ru) (г.Уфа) Ё http://ihtik.da.ru Русский читатель хорошо знает творчество одного из ведущих эстонских прозаиков Пауля Куусберга. В издательстве "Советский писатель" выходили его романы "Два "я" Энна Кальма" и "Случай с Андресом Лапетеусом". Романы "В разгаре лета", "Одна ночь" и "Капли дождя" составляют своеобразную трилогию о Великой Отечественной войне. В книге "В разгаре лета" повествуется о первых днях и месяцах войны. В романе "Одна ночь" писатель продолжает разрабатывать тему войны, тему мужества и героизма советских людей. Действие романа "Капли дождя", завершающего эту книгу, происходит на протяжении двух-трех месяцев 1968 года, но и в ней П. Куусберг обращается к событиям Великой Отечественной войны. В центре произведения -- образ коммуниста Андреаса Яллака, че ловека, который"через все жизненные испытания пронес страстную) убежденность борца за коммунистические идеалы. КАПЛИ ДОЖДЯ Андреас Яллак не мог точно сказать, сколько он пролежал. Три, четыре или пять дней. Может, и целую неделю. Он не считал дни, время для него словно остановилось. Хотя слыл он человеком беспокойным, не в привычке было у него просиживать часы, день он старался по возможности растянуть. Андреас знал уже, что лежать ему придется долго, месяц по меньшей мере, а то и больше. Вспомнился давний рассказ главного инженера автобазы, который провалялся четыре месяца. На сколько приковало его -- над этим Андреас Яллак голову себе не ломал. Не спрашивал у врачей и не донимал сестер -- пребывал в полнейшем безразличии. Проблемы, которые всего лишь несколько дней назад не давали ему покоя, отодвинулись куда-то в неясную даль, до них ему вроде бы уже и дела не было. Не вспоминал даже сына. Когда же мысли о нем приходили или обращались еще к чему-нибудь, то текли они вяло, будто дело касалось чего-то совершенно постороннего. Настолько ему было все равно. Неужели человек действительно поглощен так сильно собой, что, случись беда, все другое габывается? Но Андреас Яллак не беспокоился за себя, он относился с безразличием и к собственной судьбе. Подумывал, уж не идет ли это его безразличие от уколов, без которых не проходило и дня, и таблеток, которыми пичкали. Кололи и утром и вечером, явно, чтобы не было новых приступов, чтобы не жгло в груди так, будто сердце сжали раскаленные клещи. Колют и пичкают, чтобы не появилось смертельного страха. Дома его охватил такой страх, которого до сих пор он еще не знал. Страх он испытывал и раньше, и в войну, и после, но тот страх, который сейчас подмял его, был совершенно другого рода. На поле боя он больше походил на холодок, на боязнь, что может сразить пулеметная очередь или угодит осколок мины, -- в таких случаях глаза его отыскивали какое-нибудь углубление или воронку от снаряда, где можно было бы укрыться. В атаку он поднимался вместе со всеми, и страх словно бы отступал куда-то в подсознание, взамен приходило возбуждение, появлялся задор, даже азарт, охватывали упрямство и злость. Когда его ранило, он нисколько не испугался. Мелькнуло даже нечто вроде радости, что хоть душа осталась в теле, после выяснилось, что мог бы истечь кровью, потому что осколок мины перебил бедренную артерию. Жизнь спас ему маленький, коренастый с глазами навыкате ротный санитар Абрам Блуменфельд, которого все, однако, звали Жестянщик Карл: у его отца в Пельгулинна была мастерская, с единственным подмастерьем, младшим сыном Абрамом. Вначале солдаты огорчились, что санитаром в роту назначили не эстонца, но уже в первых боях выяснилось, что им как раз повезло. Жестянщик Карл оказался едва ли не самым храбрым человеком в роте, его никогда не нужно было искать где-либо позади сражения, каким-то удивительным образом пучеглазый санитар всегда оказывался там, где больше всего требовалась помощь. Абрам разрезал его пропитанные кровью ватные штаны и наложил жгут на бедренную артерию, откуда вовсю хлестала кровь. Перевязку, сделанную Абрамом, похвалили в полевом госпитале, перевязка эта спасла Андреа-су жизнь. Самому же Абраму не повезло, он стал калекой в Курляндии за четыре дня до конца войны. Идиотский шальной снаряд угодил на просеку, по которой Абрам шел в санитарную роту за хлоркой. Рассказывая о минувшей войне, Андреас Яллак неизменно говорил об Абраме Блуменфельде как о человеке беспредельного мужества, всегда готовом к самопожертвованию. И Абраму был ведом страх, в этом он сам признавался Андреасу, но Абрам всегда подавлял его и делал намного больше, чем требовалось от ротного санитара. По-настоящему ужаснулся пулям Андреас уже после войны, на втором мирном году, когда однажды под утро зазвенели стекла и пули ударились в стенку. К счастью, за два дня до этого он оттащил старую, скрипучую деревянную кровать подальше от печки, не любил спать в тепле. Стена, возле которой стояла раньше кровать, пестрела следами от пуль, бандиты явно пронюхали, у какой стены в доме спит парторг волости. В тот раз страх будто рукой сдавил горло, оцепенел весь. Позднее Андреас и не помнил, как он вышел из этого состояния, но когда бандиты попытались взломать дверь, он лежал уже на полу, прижимая к плечу приклад автомата. Дал короткую очередь на уровне дверной ручки. Одного ранил, на крыльце и на узенькой, шедшей к лесу вдоль картофельного поля дорожке остались капельки крови, но бандит сумел все же уковылять в кусты. Судя последам, их было немного, всего лишь двое. Да и то не самые искушенные, не из тех головорезов, у кого за плечами была школа карательных операций, полицейские батальоны и годичная практика охоты за сельскими активистами. Опытные лесные братья не стали бы очертя голову выбивать прикладами дверь, они пальнули бы в другое окно, прежде постарались бы выяснить, что там с ним сталось. А может, это и не настоящие бандиты были? Оружия с войны валялось в деревнях много. И он, Андреас, нашел на чердаке конюшни в заброшенном хуторе пистолет-пулемет вместе с диском и полную каску патронов. А может быть, матерые волки послали зеленых еще юнцов набивать себе руку и обретать закалку, а больше всего затем, чтобы крепче привязать к себе сдуру сбежавших в лес мужичков, в зародыше убить у них даже самую мысль о возвращении домой. Не исключено было и то, что с ним попытались свести счеты ревнивые деревенские парни, желторотые сосунки. У почтарши Эды много было обожателей. Однажды на зорьке, когда он спешил через выгон, вслед ему раздались угрозы. Мысль о том, что его считают любовником Эды, рассмешила Андреаса. Он-то шел от председателя волисполкома, с которым они всю ночь напролет проспорили о колхозах. Кто бы ни стрелял, опасности он в ту ночь подвергся, и отвратительный страх парализовал его на несколько мгновений. Теперешнее чувство страха было куда глубже, забиралось в самые закоулки души, оно, правда, не сжимало ему горло, не схватывало судорогой мышцы, но полностью завладело им. Страх вскипал в нем как бы изнутри, там, где раскаленные клещи сжимали сердце. Он заполнял все его существо, временами как бы отпуская, но тут же вновь усиливаясь, в той мере, в какой раскаленные клещи жгли в груди. Это был смертный страх, именно смертный. Мало ли что боль в груди отходи та, даже отпускала немного -- все равно она оставалась в нем. Действие уколов и таблеток, думал Андреас Яллак. И то, что приступы прекратились, относил за счет лечения, так же как и охватившее его безразличие. Ведь как только его привезли в больницу, ему немедленно стали делать уколы, и врачи "скорой помощи" тоже что-то вводили ему в руку. Его заставляли глотать таблетки и пить микстуру, совали в рот трубку от шланга кислородной подушки. Именно заставляли и совали, потому что в первые дни у Андреаса словно бы и не было никаких своих желаний, он делал то, что ему велели, сознание как бы отключилось. В основном он спал. Испуг давно прошел, он уже не волновался. Теперь он был, может, даже слишком безразличным. Иногда словно бы отсутствовал -- пребывал где-то, в смысле времени и места, очень далеко отсюда... Редко выпадали минуты, когда он чувствовал себя нормально, в такие моменты ему думалось, что наркотики, марихуана или ЛСД вызывают, наверно, такое же чувство отрешенности, какое появилось у него в больнице. Уколы и таблетки, казалось, переносили его в иной мир, унимали боль, рождали безразличие, отгоняли тревогу. Нет, он ошибается, наркотики, говорят, приводят к блаженному покою и. радости, так, по крайней мере, об этом пишут, но в его уколах и пилюлях отсутствует момент удовольствия. Дойдя в мыслях до наркотиков, он вспомнил о споре на давнишнем семинаре, где он вывел из себя одного солидного лектора заявлением о том, что мы часто и довольно громко говорим о наркотиках на Западе, но стыдливо прикрываем рот, когда речь заходит об алкоголе. Спор спором, он бы забыл о нем, если бы тот солидный лектор в разговоре с секретарем горкома не взял под сомнение его, Андреаса, политическую зрелость и пригодность выступать перед большой аудиторией. В тот раз Андреас Яллак рассердился и как следует отбрил лектора. К счастью, ему пришла на память подходящая ленинская цитата, только цитатами из классиков и можно остудить пыл у таких сверхбдительных товарищей. Первый раз Андреас Яллак ощутил, как ему сдавило грудь, когда он ехал в автобусе, и решил, что это следствие тряски. В набитой до отказа машине он уперся в оконницу, иначе бы его повалили на полную жизнерадостную женщину, которая обмахивалась свежим номером журнала "Природа Эстонии". Внезапная боль метнулась из груди в левую руку, которой он упирался в стенку, поэтому и подумал, что рука неловко дернулась. Автобус перед этим резко тряхнуло, пассажиры повалились друг на друга, -- видимо, передние колеса угодили в ямку на дороге. В автобусе было душно. Солнце накалило кузов, в салон просачивался едкий запах гари. -- Да откройте же окна! -- раздался впереди отчаянный женский крик. Окна были все до одного открыты, с обеих сторон, и все равно не освежало. Может, и тянуло ветерком, но от этого не становилось прохладнее. Худощавый тринадцати-четырнадцатилетний паренек то и дело наступал ему на ногу и всякий раз извинялся, при этом шея у него становилась пунцовой. Он не сердился на парнишку, которого притиснули, чей-то фибровый, с острыми металлическими уголками чемодан упирался тому под коленки. Сам Андреас вначале сидел, но только как ты усидишь, как будешь таращиться в окно, если на тебя уставились измученные взгляды обессилевших от усталости и духоты женщин? И хотя он знал, что стоящие в проходе женщины давно уже не смотрят с укором на сидящих мужчин -- привыкли, что не уступают места, -- он все же встал и уступил место жизнерадостной особе, которая отдувалась и обмахивалась журналом. Андреас проклинал мысленно руководство автобусного парка, которое в интересах так называемых экономических показателей позволяет перегружать линейные автобусы и не выпускает на маршрут дополнительные машины. Ругнул и себя, что затеял эту поездку. Он ничего определенного не обещал Маргит и подумал, что' ему вообще следует порвать с ней. Высокий, плечистый молодой человек, который тоже упирался в окно, упрямо читал какой-то немецкий журнал, держа его свободной рукой. Стиснутые в кучку возле двери три девчушки все время хихикали. Подробности эти запали ему в сознание, будто автобусная поездка была невесть каким событием. Когда машина тормозила чуть резче, стоявшие пассажиры наваливались друг на друга. У Андреаса возникло ощущение, будто он очутился в гигантской маслобойке, которую кто-то рывками вращает. От жары все исходили потом. На лицах людей застыли страдальческие выражения. Наверное, и он напоминал собой человека невинно оказавшегося в роли агнца перед закланием. И только дородная особа все улыбалась. Несмотря на то, что и она хватала ртом воздух, словно очутившаяся на суху рыбина. Андреас не раз вспоминал перипетии той автобусной поездки; снова и снова вставала она перед глазами: жизнерадостная дородная особа, хихикающие девушки, упрямо читающий журнал молодой человек, пунцовая шея парнишки, мученические лица пассажиров. Это было тем более удивительно, что он не очень-то разглядывал пассажиров, был поглощен своими мыслями. Был недоволен собой и тем, как закончилась только что беседа в летнем молодежном лагере. Что из того, что не хватало времени, а начальник лагеря то и дело подавал ему знаки закругляться. Беседа затянулась, ему задавали много вопросов, он радовался, что сумел вызвать интерес юных слушателей. Рассказывал о своей молодости, о войне, которая вынудила многих, таких же, как и он, выпускников средней школы поставить крест на дальнейшей учебе и вместо книжек взяться за винтовку. Говорил о первых боях, о героизме бойцов, не забыл и Абрама Блуменфельда, сказал о том, что думали во время войны такие, как он, молодые люди, что давало им силы справиться со всем, какие идеалы были у его сражавшихся сверстников. Он уже собирался кончать беседу, когда ему задали еще один вопрос: "Представляли ли вы тогда социализм именно таки-м, какой он у нас сейчас?" Спросил шестнадцати-семнадцатилетний юноша, в голосе и во всем облике которого сквозила прямо-таки детская искренность. И он должен был ответить так же искренне. Из долгой своей лекторской практики Андреас знал, что слушатели принимают слова оратора, только если он вызвал у них доверие. Можно вести какой угодно умный разговор, он окажется все равно пустым, если слушатели усомнятся в чистосердечии лектора, если сочтут его человеком, который высказывает не собственные мысли, а долдонит истины, которые сказаны другими. Вопрос взволновал его, он даже не нашел сразу точных слов для ответа. Мог бы уклониться, -- разве не поступал он так иногда, обходя острые углы? Но этот паренек был юн и доверителен, и нельзя было отделаться общими фразами. От него требовали "да" или "нет", и он не вправе был уйти от остроты вопроса. К тому же юноша с длинными вьющимися волосами, в ковбойке, глядел ему прямо в глаза. У молодых выработался довольно острый нюх, они интуитивно угадывают, с кем имеют дело. Да и остальные вдруг напряглись, редко аудитория пребывала в таком единодушном ожидании. Обычно он все же удерживал внимание слушателей, в запасе у него имелось достаточно разных занятных историй, если уж ничто другое не вывозило, но редко с такой напряженной сосредоточенностью ожидала аудитория его ответа на вопрос К тому же время давно уже вышло, начальник лагеря нетерпеливо показывал на часы. И Андреас сказал, что социализм его молодости был миром только хороших, только чистых, бескорыстных, трудолюбивых и умных людей. Того, что при социализме могут еще существовать алчность, воровство, корыстолюбие, эгоизм, карьеризм, обман, -- этого он тогда, в свои двадцать солдатских лет, не представлял себе. Тут терпение начальника лагеря иссякло, используя возникшую паузу, он быстренько поблагодарил Андреаса. Ему долго аплодировали, но он чувствовал, что не так должен был кончиться этот разговор, он обязан был сказать хотя бы о том, что всем, особенно молодым, нужно жить так, чтобы социализм стал действительно миром добрых, чистых, бескорыстных людей. У него осталось ощущение, что все же он словно бы ушел от прямого ответа. Это не давало ему покоя, и, вспоминая обо всем этом, Андреас почувствовал, как по телу скатываются капельки пота. Именно тогда, когда он мысленно ругал себя, вдруг защемило в груди, не стало хватать воздуха. Он, видимо, побледнел, потому что дородная особа уставилась на него и неожиданно предложила сесть. Но тут же все прошло. Оттого ли ему вспомнилась теперь автобусная поездка и то, о чем он думал тогда, что первая атака случилась в автобусе? Там он еще не понял, не подумал, что это приступ. То, что у него может быть спазм коронарных сосудов, ему и в голову не пришло Раньше сердце не беспокоило. Головные боли, правда, бывали сильные, но начинались они иначе, совсем по-другому. Хотя когда-то, более двадцати лет назад, он уже ощутил, как сильно сдавило сердце Это -- когда, примчавшись домой, он нашел отца лежащим в луже крови среди груды кирпича. Услышав выстрелы, Андреас сразу же подумал о самом плохом, но, пока бежал к своей хибаре, еще надеялся, что ошибается, надеялся что отца не было дома, хотя и знал, что тот обещал начать работу пораньше, иначе к вечеру в доме не будет тепла. Но эти вызванные смятением спазмы, болезненное щемление в груди не были сердечным приступом. Вспомнилась Маргит и то, что было там, однако поездка в автобусе и лекция в молодежном лагере снова не шли из головы. Может быть, потому, что был одурманен уколами и таблетками, что нормальная деятельность мозга была нарушена, что мысли его кружились как-то сами по себе, что отключилась воля, которая обычно и направляет мысль. И возле Маргит Андреас почувствовал, как зашлось сердце. После купания, когда загорали. Они заплыли, далеко в море, почти на середину залива. Плыли все время рядом. Маргит быстро скользила в воде, явно когда-то училась плавать у тренера. Андреас тоже считался неплохим пловцом. В свое время, в коммерческом училище, он был загребным, преподаватель физкультуры советовал ему серьезно заняться тренировками. Анд-реаса же занимало совсем другое. Ту стесненность в груди Андреас счел за обычное -- у бегунов часто захватывает дух. Он, правда, не бежал, однако плавать -- это тоже напрягаться. О том, что закололо в груди, Маргит он не сказал, не хотел выглядеть слабаком. Она по крайней мере лет на двенадцать моложе его. Ночью, дома, когда в груди уже изрядно жгло, когда боль перекинулась в левую руку, в плечо и шею, когда он был уже во власти страха, у него мелькнула вдруг мысль: а что, если бы приступ начался посреди залива? Эта мысль даже как-то оттеснила страх. В конце концов, ему повезло. В воде было бы куда хуже, в сто раз хуже. Повезло ему и с врачом "скорой помощи". Сперва его, отуманенного болью, раздражала молодость врача. Подумал даже, что девчонки, прямо с университетской скамьи, не должны бы работать на "скорой". На вопросы ее отвечал с едва скрываемой неприязнью. Врачиха старательно выслушала сердце, затем сунула ему под язык маленькую таблетку, сделала укол, быстро позвонила куда-то, вызвала специальную бригаду, осталась возле Андреаса, пока не приехали еще врач и сестра. Пожилая женщина-врач подтвердила диагноз: инфаркт миокарда. Об этом ему сказали уже в больнице. Дома об инфаркте не заговаривали. Говорили только о том, что надо срочно госпитализировать, что он нуждается в интенсивном лечении, которое в домашних условиях невозможно, что нельзя терять времени, и он со всеми их советами соглашался. Боль и страх сделали его по-детски послушным; Андреасу не позволяли самому и шагу ступить, его снесли вниз на носилках, лестница была узкой, крутой, как обычно в старых деревянных домах. Призванный на помощь шофер клял эту лестницу, его слова доходили до Андреаса будто сквозь ватную переборку. Второй врач сделал ему еще укол, и боль притихла. В больнице приступ повторился, боль и нехватка воздуха вернули также страх. Улеглась боль только через шесть часов. На второй день, когда он окончательно уже успокоился, ему вспомнилось, что у молодой докторши со "скорой" были красивые ноги, глаза его запечатлели это в памяти машинально. Вспомнив о ее ногах, он подумал еще, что человеческий мозг подобен электронно-вычислительной машине, которая все регистрирует, фиксирует и раскладывает по ячейкам памяти. Андреас тут же забыл про ножки докторши, а также про то, что память человеческая кибернетическое устройство, и не что иное. Санитарка Элла пришла кормить его. Приладила у груди опирающуюся на край постели эмалированную подставку, поднесла ко рту странный кувшинчик с носиком, какого он раньше никогда не видел, дала какой-то напиток или бульон. При первом кормлении Андреас хотел было присесть на кровати, но санитарка не позволила. -- Лежи спокойно и не пялься на меня, что говорю тебе "ты". Больной мужик все равно что ребенок, а с детьми разговаривают на "ты", -- тараторила она. -- Человек ты одинокий, была бы жена, тогда сидела бы она тут вместо меня и кормила бы тебя из поильничка. В первые дни жены обычно здесь, даже те из них, кто в другое время живут с мужьями как кошка с собакой. Инфаркт смиряет даже самых сварливых. За дверями предупреждаю баб, что больного нельзя волновать, если больной волнуется, то горло у него перехватывает, человек с лица синеет, и уже не знаешь, помогут ли ему еще уколы или кислород даже. И мужиков учу уму-разуму, чтобы ругань да грызню на потом оставили. Когда сила вернется, будет еще время друг дружку мытарить. Элла была шестидесятилетней полной женщиной, которая, будто яичко, перекатывалась по палате. Она оказалась той самой дородной особой, которой Андреас уступил в автобусе место. В палате было всего две кровати, другая пустовала пока. "Смертная палата" -- мелькнула мысль. Но это нисколько не тронуло Андреаса. Он лишь констатировал факт. -- Не думай, что палата смертная, -- словно прочла его мысли Элла. -- Нет у нас такой палаты. Умирают всюду. Или в живых остаются, уж кому как суждено. Эта, если хочешь знать, как раз живительная палата. И поменьше других, и под рукой все, что инфарктнику надо, у врачей на глазах все время. Через неделю или две переведут отсюда, больше держать не будут -- место понадобится. Странно, что вторая кровать другой день пустует. Атмосферное давление, видать, повышенное. Андреас Яллак нехотя сделал несколько глотков. -- Если не будешь есть, глюкозу начнут вливать, а это куда хуже, Так что глотай, даже против воли, а глотай. И Андреас глотал. -- Я уже в автобусе поняла, что с сердцем у тебя непорядок: побелел вдруг с лица, ну, думаю, дела у мужика плохи. Тебе надо было сесть, а мне предупредить тебя. Может, ничего бы и не случилось. Старомодный ты человек, предлагаешь старухам место, но про себя я уж так благодарила тебя. Не терплю жары и духоты. Дома окно у меня всегда настежь. И мой насос хвалить нечего, но жить можно. Из-за сердца нельзя слишком волноваться, кто волнуется, тот не скоро поправляется. -- Дедушка, это что? -- Кислородный баллон. -- Что такое баллон? -- Сосуд. Металлический сосуд. Большая чугунная бутылка, без горлышка. В этом баллоне, или чугунной бутылке, кислород, -- Кислород. А что такое кислород? -- Газ. Воздух, Хороший воздух, -- А тут разве плохой воздух? -- Нет. Но я болен и должен дышать самым чистый воздухом, чтоб поправиться. Дедушка полулежал под одеялом. Изголовье кровати было специально приподнято особым устройством. Еще в прошлый раз он объяснил внуку, зачем это сделано. Чтобы легче было дышать, чтобы сердце свободней билось. Дедушка закатал рукава рубашки, он и дома любил их закатывать. Руки у дедушки были крупные, мускулистые, он был очень сильный, сильнее отца. Внук не забыл, как однажды дедушка так тряхнул отца, будто тот был не взрослый человек, а еще мальчишка. Зато отец выше ростом. То, как дедушка тряхнул отца, внук увидел случайно. Он забрался на росший во дворе клен и хотел было позвать отца поглядеть: пусть знает, что сын у него не такой уж и "книжный червь", а ловкий и смелый, как все другие мальчишки. Тогда-то он и увидел, что дедушка схватил отца за грудки и трясет, как мешок с мякиной. Что такое мешок с мякиной, этого он не знал, просто вычитал из рассказа о прошлой жизни. О том же, что увидел, ни отцу, ни дедушке ничего не сказал. И маме с бабушкой тоже. Это была его тайна, которую унесет он с собой в могилу. Слова эти -- "унести с собой в могилу" -- он тоже вычитал. Вначале он испугался, да так, что когда слез с дерева, то руки и ноги не слушались. Не мог освободиться от увиденного. Держался подальше от дома, ни за что не хотел попадаться на глаза ни отцу, ни дедушке. Бабушка первая заметила, что с внуком творится неладное, все допытывалась, но тот молчал, наконец сказал, что голова болит, что, наверное, мигрень. О головной боли и мигрени он слышал от бабушки. Бабушку часто мучили приступы мигрени, и тогда разумнее было держаться от бабушки подальше. До этого он еще никогда не врал. Какое-то время даже стал избегать дедушку, но так как отец обычно, приходя домой, запирался у себя в комнате, а дедушка возился или в саду, или в гараже и брал внука с собой, ездил с ним на машине к морю, то мальчик снова привязался к нему: -- Слушай, дедушка, а ты знал, что заболеешь? Тут вмешалась бабушка: -- Никто не знает, когда заболеет. Болезнь приходит без всяких предупреждений. -- Нет, дедушка знал. Дедушка с бабушкой удивленно переглянулись. -- Знал, знал, -- заверил внук, глядя на бабушку большими голубыми, девчоночьими глазами, -- Почему ты так говоришь? В голосе ее прозвучала укоризна. -- Знал, -- упрямо стоял на своем внук. -- Он привез к нам домой такой же баллон. Бабушка с облегчением рассмеялась. -- Да, привез, -- отрубил внук, решивший, что она смеется над ним. -- Привез, конечно, привез, -- согласился дедушка. -- чтобы заняться сваркой. И для сварки кислород нужен. В гараже у нас стоит такой же баллон. Кулдар прав. -- Что такое сварка? -- Это когда сваривают железо, сплавливают его. Вот выздоровею, вернусь домой, тогда увидишь. Будем вместе сваривать. -- Дедушка, приходи скорей. -- Как только смогу, сразу же приду. Лишнего дня не останусь здесь. -- А если ты не выздоровеешь? Бабушка снова сочла нужным вмешаться: -- Так нельзя говорить, Кулдар. Дедушка обязательно выздоровеет. -- Ты же сама сказала, что кто знает, будет ли еще он прежним ломовиком. Лицо бабушки залилось краской. -- Ой, Кулдар, ну что ты мелешь. Ты все путаешь! Не придумывай, дорогой мой. Когда дедушка заболел, я сразу ведь сказала, что он непременно поправится, что нашего сибирского медведя ни одна хворь не сломит. Говорила я так, Кулдар? -- Говорила. -- Ну вот. Не принимай, милый, всерьез слова ребенка. Кулдар такой фантазер. При этом полная каша в голове. Что услышит, из книг вычитает, все перепутает... Уже давно читает. Третий год, как читает. Наш сын, отец его, с четырех начал, а Кулдар читает бегло с трех. А теперь вдруг пристрастился к "Библиотеке "Лооминга". Совсем не легкое чтение. Бывает, что и сама не пойму, о чем там пишут. Он же все прочтет от корки до корки, ни одной книжечки раньше не отложит. Последние слова предназначались постороннему уху, для других больных и их гостей, -- С трех лет? -- удивилась женщина, сидевшая возле старого, лежавшего на соседней койке худого, сморщенного человека. Ей было далеко за шестьдесят, но все еще гладкощекая; явно жена больного, она принесла ему домашнюю ветчину, копченого леща, варенье, яйца, масло и творожный сыр. -- Наш Ильмар и букв-то по-настоящему не знает, хотя и повыше мальца вашего на полголовы. Это самый младший у моей дочери, а вообще-то у нее четверо. Дочка и три сына. Он у вас, хозяюшка, бледноватый. Вам бы почаще его от книг да на улицу. -- Кулдара никто не заставляет сидеть в комнате за книгами, -- усмехнулась бабушка, которую смущали чем-то живые, по-мальчишечьи любопытные глаза больного сморщенного старичка. -- Он сам делает то, что хочет. Наш Кулдар проявляет к книгам огромный интерес, который так свойствен детям с быстрым духовным развитием. Не можем же мы прятать от него книги. У нас вся квартира в книгах. Кулдар во двор бежит с книжкой под мышкой, будто профессор какой-нибудь. Бабушка привлекла к себе Кулдара, обняла и, вытянув губы, ласково сказала: -- Професюленька ты мой! Отпустив внука, она повернулась к соседней койке: -- Солнце его не берет, у него моя белая кожа. Могу сколько угодно на солнце быть, и все равно не загорю. У нее действительно было тщательно ухоженное, белое лицо. Всяк мог это видеть. Для бабушки она выглядела на удивление молодо, трудно было дать больше сорока, хотя, судя по Кулдару, должна быть гораздо старше. Фрида оставалась видной, чуточку пополневшей женщиной, все у нее было к месту и все ухожено. И вкус хороший. Легкий летний костюм и блузочка были в тон, так же как и перчатки. Держалась она прямо и передвигалась легким шагом совсем еще молодой женщины... Но в эту минуту Эдуарду Тынупярту его жена была неприятна. Чего она вертит, чего играет и хвастается? "Читает бегло с трех лет". Ну читает, но к чему трубить об этом на целый свет? Похваляться перед людьми, о которых через каких-нибудь несколько недель даже и не вспомнит... Подумав об этом, Тыну-пярт тут же понял, что дело не в похвальбе сыном и внуком. Фрида ими всегда гордилась, до сих пор это лишь слегка раздражало его, Ее слова о том, что быть ли ему еще прежним ломовиком, больно задели его. Неужели Фрида и впрямь говорила так? И еще при Кулдаре? Видно, и она не владеет собой. Так спроста его жена не потеряет самообладания, как бы там в душе ни кипело. Особенно при чужих. И при Кулдаре тоже. Его она бережет очень. Многослойна душа человеческая, уж не открылся ли в этих ее словах новый пласт, о чем он до сих пор подозревал, больше боялся, чем подозревал, потому что хотелось видеть жену все же человеком широким и великодушным. -- Да, у некоторых такая кожа бывает, -- отступилась гладкощекая крестьянка и повернулась к мужу, страдавшему тяжелой формой воспаления суставов. -- А на пианино ваш внук тоже играет? --тихо спросил старик с морщинистым лицом и любопытными, мальчишескими глазами. "Насмехается", -- подумал Эдуард Тынупярт, который не переваривал старика. -- О нет, -- махнула рукой Фрида. -- К музыке его не тянет, к чему у него нет интереса, того и делать не заставляем. Хватит и книг. А ваш Ильмар играет? -- Нет, Ильмар овец пасет и лещей ловит. "Насмехается", -- снова подумал Тынупярт. Кулдар увидел на тумбочке у старика свежий номер "Пиккера"* и вежливо попросил разрешения полистать журнал -- Фрида неустанно учила внука хорошим манерам, себя она считала воспитанной, воспитанной она и была и мечтала, чтобы из Кулдара тоже вышел воспитанный человек. Тынупярты повели меж собой разговор. Больше говорила Фрида, а Эдуард слушал или думал о чем-то своем. -- Приходили рабочие колодец рыть, -- сообщила она, -- уверили, что не подведут. Старые знакомые твои. Оказывается, в Сибири ты мужик был что надо и пройда порядочный. Высокий говорил еще о какой-то признательности тебе. Само собой, предложила им кофе. От коньяка они отказались. У них была'с собой бутылка "Южного". Полагают, что должны через двадцать пять -- тридцать метров добраться до воды. * Эстонский сатирический журнал. Эдуард думал, что жена, конечно, не предложила им коньяк. Фрида жадна до глупости, хотя нет им нужды скупиться. Убалехт обязательно сдержит слово. Человек он честный и точный уже по натуре, что обещает, то и сделает. В Магадане блатные пришибли бы его, он, Тынупярт, и другие взяли его под защиту, блатные от них держались подальше. Своих было мало, но никто из них не вешал носа, не дрожал за свою шкуру. После одной страшной ночной потасовки в бараке их оставили в покое. Просто счастье, что он встретился с Убалехтом. Жене же своей Тынупярт сказал: -- Пусть бурят хоть на пятьдесят, но чтобы дошли до чистой воды. И чтобы хватало ее. Центральное отопление и баня берут уйму воды. -- И я так считаю. Лембит возьмет воду в лабораторию на пробу, Эдуард Тынупярт пропустил эти слова мимо ушей. -- Трубы привезли? Торуп обещал позаботиться. Я говорю о трубах, по которым вода пойдет в дом. Сказав это, Эдуард Тынупярт вдруг обнаружил, что на самом-то деле ему совершенно все равно, есть трубы или нет. Попадет трубчатый колодец на хорошую жилу или придется копать шахтный, с железобетонными кольцами. Дача, проект которой сделал лучший архитектор наших дней, привозивший с каждого конкурса призы, -- молодой Сихт только по настоянию своего отца пошел навстречу ему, -- со старым Сихтом они вместе отбывали срок; дача, для которой он тщательно продумал каждую мелочь, добыл самые современные материалы, привлек к работе потомственных, знающих свое дело мастеров, сейчас была ему как- бы чужой. Шло ли это от болезни, от злосчастного инфаркта, которого он не сумел избежать, хотя и лечил его сам знаменитый Гирген-сон. Сердце стало напоминать о себе в конце пятидесятых годов, вскоре после возвращения. Гиргенсон посоветовал удалить миндалины, и дело вроде бы на лад пошло. Он почти забыл о прошлых щемящих болях, и вдруг его словно молния ударила. Так ударила, что он вроде бы ничего и не почувствовал. Во всяком случае, ни боли, ни сдавливания в груди. Только воздуха стало не хватать, и голова закружилась. Фрида вызвала Гир-генсона и врача из поликлиники -- Гиргенсон не мог выписать больничный лист, -- и оба словно сговорились: инфаркт. Сначала врач из поликлиники, потом Гиргенсон. А может, он не верит уже в то, что поправится, если больше не проявляет к даче, то есть к земным делам, интереса? Но ведь и Гиргенсон, так же как и здешние врачи, не сомневается в его выздоровлении. Хотя вдруг Фриде он сказал другое? В ушах у него снова прозвучали повторенные Кулдаром слова: "Кто знает, быть ли ему еще ломовиком". -- Привезли. Оцинкованные трубы. За колодец и воду не тревожься. Трубы, насос, бак, раковины, душ -- все уже на месте. Как только поступит на склад электропровод, будет и у нас моток. Торуп, твой старый приятель, обещал позаботиться, чтобы все было тип-топ. Фрида чуть было не добавила, что не только ради тебя, и ради меня тоже, но вовремя придержала язык. Болезнь странным образом подействовала на Эдуарда. Он так изменился, взрывается по пустякам. Еще за год до инфаркта стал невыносимым. Она, Фрида, опасалась: может, не ладится у него с работой. Но Торуп уверяет, что там все в полном ажуре. Тынупярту доверяют самые ответственные перевозки, он бережет машину и товары так, будто они его собственные. После возвращения из Сибири Эдуард понимал шутки, а теперь может ни за что ни про что вспылить, как в молодости. Потому-то Фрида и удержалась, хотя и не было бы это пустыми словами. Торуп глаз с нее не сводит, хоть и на десяток лет моложе и у самого дома двое ребятишек, всегда сопливых, как он жалуется, мальчишек. Удержалась и добавила: -- Если Убалехт и его товарищи сдержат слово, то к твоему возвращению все будет на даче уже в порядке. Иногда конец сентября и октябрь бывают такими чудесными, в этом году тоже обещают теплую и сухую осень, еще захватишь чудесный конец лета. Эдуард Тынупярт с большим бы удовольствием желал, чтоб жена поскорее ушла. Он готов был уже напрямик сказать ей об этом, но стерпел. Нужно подчинить себе нервы, не поддаваться им. Сдадут нервы -- и все пропало. Неужто настолько воля у него ослабела, что он уже не может себя сдержать? Больше всего Эдуард Тынупярт ценил в человеке силу воли. И считал себя последователем Иммануила Канта. Он не изучал сколько-нибудь серьезно его философию, хотя и пытался еще в гимназии одолеть в оригинале труд кенигсбергского мыслителя "Kritik der reinen Wernunft"1, Он приписывал Канту истины, которые считал превыше всего и которым он пытался следовать и тогда, когда стал уже взрослым. Вершиной человеческого сознания он считал практический критический разум, высшей этической нормой существования -- выполнение вопреки всему и любой ценой своих обязанностей, а основой человеческой деятельности -- силу воли. Сам он и сейчас был убежден, что смог выстоять во всевозможных передрягах именно благодаря своей силе воли. И в физической силе тоже не было у него недостатка, в противоположность великому философу, который в молодости был хилым и слабонервным. Но в последнее время он нет-нет да и поддается судьбе -- сила воли, эта мать энергии всего сущего, покинула его. Тынупярт мрачно уставился в потолок. * "Критика чистого разума" (нем). Внук между койками подбежал к нему: -- Дедушка, что такое эквили... эквилибристика? Эквилибристика. Правильно я сказал? Гладко произнесенное, с едва заметной запинкой, сложное слово подтверждало, что искусством чтения Кулдар и впрямь овладел. Он ловил своими большими голубыми глазами взгляд деда. -- Правильно, -- ответил тот, заставив себя взглянуть внуку в глаза. -- Эквилибристика означает умение держать равновесие. Хотя нет, искусство равновесия, так будет вернее. Канатоходцы и есть эквилибристы. Мастера равновесия. -- А ты, дедушка, умеешь ходить по канату? Фрида упрекнула: -- Дедушка болен, к дедушке нельзя все время приставать. -- Не умею, -- призвался Эдуард. Вздохнул и добавил: -- Но должен был, наверное, уметь. -- Я научусь, -- пообещал Кулдар. -- Арво не умеет, и Хандо не умеет, а я сумею. Тут он увидел на подоконнике брошюру и побежал к окну. -- Он у вас и вправду умный, -- удивилась гладко-щекая сельчанка, которая до этого осудила цвет лица у Кулдара. -- Эквилибристика. Смотри какое трудное слово вычитал! -- Эквилибристика, -- поправила Фрида. -- Кулдар произнес правильно. Тынупярт уловил в голосе жены злорадство. Отплатила за бледность и необходимость посылать Кулдара на прогулку. Неожиданная мелочность Фриды покоробила так же, как и хвастовство внуком. -- Экбилибристика, конечно, -- согласилась старушка. Тынупярт чувствовал, что, если жена поправит еще раз, он скажет ей какую-нибудь грубость. Фрида усмехнулась, но поправлять больше не стала. -- Тему диссертации Лембита утвердили, -- продолжала она. -- Но защита должна состояться все же в Тарту. В Таллине нет докторов нужной специальности. Опять хвастается, отметил Тынупярт. Сегодня его раздражала каждая ее фраза, все поведение. -- А время защиты тоже определили? Спросил машинально, и диссертация сына его тоже нисколько не интересовала. Раньше он пристрастно следил за его успехами. Весной они затеяли ожесточенный спор, который увел их далеко от темы предполагаемой диссертации. Он обвинил Лембита в карьеризме, а тот в свою очередь назвал его человеком, живущим с шорами на глазах, которому ход истории подкосил ноги. Спор закончился некрасиво. Эдуард, потеряв самообладание, набросился на сына с кулаками; не заметь он округлившихся, испуганных глаз забравшегося на дерево внука, может, и прибил бы до бесчувствия. К счастью, Лембит держал язык за зубами, и Кулдар тоже молчал. Какое-то время внук избегал деда, и понадобились усилия, пока он стал снова относиться к нему по-прежнему. -- Наверное, через полтора года. Точно не знаю. Рано еще. Отвечая, Фрида украдкой взглянула на ручные часы. У нее были модные, большие, четырехугольные золотые часы. На себя Фрида не жалела денег. Иногда у Эдуарда возникало подозрение, что у жены есть любовники -- мужчины помоложе, которым лень работать и которые за хорошую выпивку и любезно подносимые рублики готовы улечься в постель хоть с бабкой самого дьявола, -- Тебе, кажется, некогда, не смею больше задерживать, -- с нескрываемой скукой и издевкой сказал Тынупярт. -- Спасибо, что нашла время, навестила. Чувствую себя куда лучше, вполне достаточно, если разок в неделю заглянешь. Кулдара можешь с собой не брать. Фрида чувствовала его недовольство, но не понимала причины. Гиргенсон предупреждал, правда, что болезнь сердца, особенно инфаркт, влияет на психику, но Фрида сочла это докторским умничаньем. Ей казалось, что она знает своего мужа, но теперь Эдуард становился в