ажало детскую радость.
     И вдруг он, к общему изумлению, стал  как будто поправляться!  Сознание
вернулось. Чем было  занято? Можно  лишь догадываться. Едва ли много думал о
далеком прошлом. Его детство было очень счастливым. Не мог пожаловаться и на
отрочество, оно было самое обыкновенное, "буржуазное"; в гимназии был первым
учеником, любил деревню, ее развлеченья,  ее радости. Но зачем думать о том,
что  было когда-то? Не  вспоминал и о товарищах юности, тоже было да сплыло.
Едва  ли много  думал об  отдаленном будущем: знал, что далеко заглядывать в
будущее никто не может, -- мог разве один Маркс?
     Вероятно, больше всего он думал о себе, о человеке Ленине, дни которого
сочтены. Думал, что оставляет жену  одну. Вспоминал Инессу Арманд, -- не всЃ
было глупо в том,  что  она  порою робко  говорила о "моральном начале".  Он
видел, что принес  в мир больше страданий, чем кто бы  то ни  было  другой в
истории.  Это особенно  мучить  его  и  теперь  не  могло:  были  готовые  и
совершенно бесспорные ответы.  Да и прежде он не пользовался  изреченьями  о
"любви к ближнему" и "любви к дальнему": не любил ни ближних, ни дальних.
     Не могли особенно удручать его и принятые, беспрестанно повторявшиеся в
публицистике, слова о  готтентотской морали. Для Ленина  уже больше двадцати
лет хорошо  и  "нравственно"  было то, что шло на  пользу его делу,  партии,
пролетариату,  а   плохо  и   безнравственно  то,  что  было  им  во   вред.
Следовательно, переоценки, кроме чисто словесной, не  было. То,  что  прежде
всеми  и  им   самим  называлось  деспотизмом,  злом,  безобразием,   теперь
оказывалось прямо  противоположным. Это было  в порядке вещей и вытекало  из
истинного  смысла  его  учения:  <i>говорить</i> прежде  надо было иначе, только  и
всего. <sup><font color=blue>506</font></sup> И на него нисколько не действовали обвинения в том, что он прежде
<i>говорил</i> другое: да,  разумеется, прежде восхвалял  свободу, проклинал  гнет,
клялся вести борьбу против смертной казни, распинался за идею Учредительного
Собрания; но только дураки могли не понимать, что теперь всЃ было совершенно
иным: к власти пришли он и его партия.
     В  самый  день третьего  удара он заканчивал  диктовку статьи,  которую
неуклюже назвал: "Лучше меньше да лучше". Не от нее ли и случился  удар? Это
последняя написанная им статья. В ней сказано:
     "Надо во время взяться за ум. Надо проникнуться спасительным недоверием
к скоропалительно быстрому движению  вперед, ко всякому хвастовству и т. д.,
надо  задуматься  над  проверкой  тех  шагов  вперед,  которые  мы  ежечасно
провозглашаем,  ежеминутно   делаем   и   потом  ежесекундно  доказываем  их
непрочность,  несолидность  и  непонятность.  Вреднее  всего здесь  было  бы
спешить. Вреднее всего было полагаться на то,  что мы хоть что-нибудь знаем,
или на  то, что у нас  есть сколько-нибудь значительное количество элементов
для  построения  действительно  заслуживающего  названия  социалистического,
советского и т. п."!!
     Ему и раньше случалось  призывать  партию к  "самокритике", к  борьбе с
собственным  хвастовством,  к  проверке  собственных действий,  к сомнению в
"элементах", -- под ними, верно,  разумел людей. В той  "речи",  которую  он
произнес на Четвертом Конгрессе Коммунистического Интернационала,  тоже были
слова: "Надо учиться и учиться". ВсЃ же <i>так</i> он отроду не говорил и не писал.
ВсЃ   это  --  каждое  слово  --   могли  сказать   и  говорили  меньшевики,
социалисты-революционеры,  либералы: именно "лучше меньше  да лучше". И  как
он, самоувереннейший из  людей, мог высказать сомнение в том, "что  мы  хоть
что-нибудь знаем"?  Значит и <i>он</i> не знал?  И Карл Маркс не знал? Было  ли <i>это</i>
его настоящим  завещанием, а не бумажка с оценкой качеств его помощников? Не
было ли и других сомнений?
     10 октября  он вдруг,  ни с кем и ни  с чем  не считаясь, велел  подать
автомобиль, сел, тяжело опираясь левой  рукой на  палку, и, к  общему ужасу,
велел везти себя в <sup><font color=blue>507</font></sup> Москву, в Кремль.  Там его встретили как встретили бы
привиденье. Он вошел в свой кабинет, опустился в кресло, посидел -- и вышел.
     "Накануне рокового дня Владимир Ильич чувствовав себя  вялым", -- писал
Семашко. --  "Он проснулся в  нерасположении,  жаловался на  головную  боль,
плохо ел. Проснулся на  следующее утро он также вялым, отказывался от пищи и
лишь  по настойчивой просьбе окружающих он  съел немного  утром, за чаем,  и
немного за обедом. После обеда  он лег  отдохнуть. Вдруг  домашние заметили,
что он как-то тяжело и неправильно дышит".
     В  шесть   часов   вечера  он  потерял  сознание.  Температура   быстро
повысилась.  Через  пятьдесят  минут  он  умер  "от  кровоизлияния  в  мозг,
вызвавшего паралич дыхания".
     Верно,  половина  человечества  "оплакала"  его  смерть.  Надо  было бы
оплакать рожденье.

        Конец <sup><font color=blue>508</font></sup>