рослые заборы. И дальше:
Взяли мы в шапкe
Нахально сeли,
Ногу на ногу задрав!
Исуса -- на крест, а Варраву
Под руки -- и по Тверскому!
___
Я был в Петербургe в послeднiй раз, -- в послeднiй раз в жизни!-- в
началe апрeля 17-го года, в дни прieзда Ленина. Я был тогда, между прочим,
на открытiи выставки финских картин. Там собрался "весь Петербург" во главe
с нашими тогдашними министрами Временнаго Правительства, знаменитыми
думскими депутатами и говорились финнам истерически подобострастныя рeчи. А
затeм я присутствовал на банкетe в честь финнов. И, Бог мой, до чего ладно и
многозначительно связалось все то, что я видeл тогда в Петербургe, с тeм
гомерическим безобразiем, в которое вылился банкет! Собрались на него всe тe
же, весь "цвeт русской 53 интеллигенцiи", то есть знаменитые художники,
артисты, писатели, общественные дeятели, министры, депутаты и один высокiй
иностранный представитель, именно посол Францiи. Но надо всeми возобладал
Маяковскiй. Я сидeл за ужином с Горьким и финским художником Галленом. И
начал Маяковскiй с того, что вдруг подошел к нам, вдвинул стул между нами и
стал eсть с наших тарелок и пить из наших бокалов; Галлен глядeл на него во
всe глаза -- так, как глядeл бы он, вeроятно, на лошадь, если бы ее,
напримeр, ввели в эту банкетную залу. Горькiй хохотал. Я отодвинулся.
-- Вы меня очень ненавидите? -- весело спросил меня Маяковскiй.
Я отвeтил, что нeт: "Слишком много чести было бы вам!" Он раскрыл свой
корытообразный рот, чтобы сказать что-то еще, но тут поднялся для
оффицiальнаго тоста Милюков, наш тогдашнiй министр иностранных дал, и
Маяковскiй кинулся к нему, к серединe стола. А там вскочил на стул и так
похабно заорал что-то, что Милюков опeшил. Через секунду, оправившись, он
снова провозгласил: "Господа!" Но Маяковскiй заорал пуще прежняго. И Милюков
развел руками и сeл. Но тут поднялся французскiй посол. Очевидно, он был
вполнe увeрен, что уж перед ним-то русскiй хулиган спасует. Как бы не так!
Маяковскiй мгновенно заглушил его еще болeе зычным ревом. Но мало того,
тотчас началось дикое и безсмысленное неистовство и в залe: сподвижники
Маяковскаго тоже заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу,
стали хохотать, выть, визжать, хрюкать. И вдруг все покрыл истинно
трагическiй вопль какого-то финского художника, 54 похожаго на бритаго
моржа. Уже хмельной и смертельно блeдный, он, очевидно, потрясенный до
глубины души этим излишеством свинства, стал что есть силы и буквально со
слезами кричать одно из русских слов, ему извeстных:
-- Много! Многоо! Многоо!
Одноглазый пещерный Полифем, к которому попал Одиссей в своих
странствiях, намeревался сожрать Одиссея. Маяковскаго еще в гимназiи
пророчески прозвали Идiотом Полифемовичем. Маяковскiй и прочiе тоже были
довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазiем. Маяковскiе казались
нeкоторое время только площадными шутами. Но не даром Маяковскiй назвал себя
футуристом, то есть человeком будущаго: он уже чуял, что полифемское будущее
принадлежит несомнeнно им, Маяковским, и что они, Маяковскiе, вскорe уж
навсегда заткнут рот всeм прочим трибунам еще великолeпнeе, чeм сдeлал он
один на пиру в честь Финляндiи...
"Много"! Да, уж слишком много дала нам судьба "великих, исторических"
событiй. Слишком поздно родился я. Родись я раньше, не таковы были бы мои
писательскiя воспоминанiя. Не пришлось бы мнe пережить и то, что так
нераздeльно с ними: 1905 год, потом первую мiровую войну, вслeд за ею 17-ый
год и его продолженiе, Ленина, Сталина, Гитлера... Как не позавидовать
нашему праотцу Ною! Всего один потоп выпал на долю ему. И какой прочный,
уютный, теплый ковчег был у него и какое богатое продовольствiе: цeлых семь
пар чистых и двe пары нечистых, а всетаки очень съeдобных тварей. И вeстник
мiра, благоденствiя, 55 голубь с оливковой вeтвью в клювe, не обманул его,
-- не то что нынeшнiе голуби ("товарища" Пикассо). И отлично сошла его
высадка на Араратe, и прекрасно закусил он и выпил и заснул сном праведника,
пригрeтый ясным солнцем, на первозданно чистом воздухe новой вселенской
весны, в мiрe, лишенном всей допотопной скверны, -- не то что наш мiр,
возвратившiйся к допотопному! Вышла, правда, у Ноя нехорошая исторiя с сыном
Хамом. Да вeдь на то и был он Хам. А главное: вeдь на весь мiр был тогда
лишь один, лишь единственный Хам. А теперь?
___
Весной того же семнадцатаго года я видeл князя Кропоткина, столь ужасно
погибшаго в полифемском царствe Ленина.
Кропоткин принадлежал к знатной русской аристократiй, в молодости был
одним из наиболeе приближенных к императору Александру Второму, затeм бeжал
в Англiю, гдe и прожил до русской февральской революцiй, до весны 1917 года.
Вот тогда я и познакомился с ним в Москвe и весьма был тронут и удивлен при
этом знакомствe: человeк, столь знаменитый на всю Европу,-- знаменитый
теоретик анархизма и автор "Записок революцiонера", знаменитый еще и как
географ, путешественник и изслeдователь восточной Сибири и полярных
областей, -- оказался маленьким старичком с розовым румянцем на щеках, с
легкими, как пух, остатками бeлых волос, живым и каким-то совершенно
очаровательным, младенчески наивным, милым в разговорe в обращенiи. Живые,
ясные 56 глаза, добрый, довeрчивый взгляд, быстрая и мягкая великосвeтская
рeчь -- и это трогательное младенчество...
Он окружен был тогда всеобщим почетом и всяческими заботами о нем, он,
революцiонер, -- хотя и весьма мирный, -- возвратившiйся на родину послe
стольких лeт разлуки с ней, был тогда гордостью февральской революцiи,
наконец-то "освободившей Россiю от царизма", его поселили в чьем-то, уже не
помню в чьем именно, барском особнякe на одной из лучших улиц в дворянской
части Москвы. В концe этого года шли собранiя на этой квартирe Кропоткина
"для обсужденiя вопроса о созданiи Лиги Федералистов". Конец того года --
что уже было тогда в Россiи? А вот русскiе интеллигенты собирались и
создавали какую-то "Лигу" в том кровавом, сумасшедшем домe, в который уже
превратилась тогда вся Россiя.
Но что "Лига"! Дальше было вот что:
В мартe 1918 большевики выгнали его из особняка, реквизировали особняк
для своих нужд. Кропоткин покорно перебрался на какую-то другую квартиру --
и стал добиваться свиданiя о Лениным: в преинаивнeйшей надеждe заставить его
раскаяться в том чудовищном террорe, который уже шел тогда в Россiи, и
наконец добился свиданiя. Он почему-то оказался "в добрых отношенiях" с
одним из приближенных Ленина, с Бонч-Бруевичем, и вот у него и состоялось в
Кремлe это свиданiе. Совершенно непонятно: как мог Кропоткин быть "в добрых
отношенiях" с этим рeдким даже среди большевиков негодяем? Оказывается,
всетаки был. И мало того: пытался повернуть дeянiя Ленина "на путь
гуманности". А потерпeв неудачу, 57 "разочаровался" в Ленинe и говорил о
своем свиданiи с ним, разводя руками:
-- Я понял, что убeждать этого человeка в чем бы то ни было совершенно
напрасно! Я упрекал его, что он, за покушенiе на него, допустил убить двe с
половиной тысячи невинных людей. Но оказалось, что это не произвело на его
никакого впечатлeнiя...
А затeм, когда большевики согнали князя анархиста и с другой квартиры,
"оказалось", что надо переселяться из Москвы в уeздный город Дмитров, а там
существовать в столь пещерных условiях, какiя и не снились никакому
анархисту. Там Кропоткин и кончил своя дни, пережив истинно миллiон
терзанiй; муки от голода, муки от цинги, муки от холода, муки за старую
княгиню, изнемогавшую в непрерывных заботах и хлопотах о кускe гнилого
хлeба... Старый, маленькiй, несчастный князь мечтал раздобыть себe валенки.
Но так и не раздобыл, -- только напрасно истратил нeсколько мeсяцев, --
мeсяцев! -- на полученiе ордера на эти валенки. А вечера он проводил при
свeтe лучины, дописывая свое посмертное произведенiе "Об этикe".
Можно ли придумать что-нибудь страшнeе? Чуть ни вся жизнь, жизнь
человeка, бывшаго когда-то в особой близости к Александру Второму, была
ухлопана на революцiонныя мечты, на грезы об анархическом раe, -- это среди
нас-то, существ, еще не совсeм твердо научившихся ходить на задних лапах! --
и кончилась смертью в холодe, в голодe, при дымной лучинe, среди наконец-то
осуществившейся революцiи, над рукописью о человeческой этикe. 58
--------
Рахманинов
При моей первой встрeчe с ним в Ялтe произошло между нами нeчто
подобное тому, что бывало только в романтическiе годы молодости Герцена,
Тургенева, когда люди могли проводить цeлыя ночи в разговорах о прекрасном,
вeчном, о высоким искусствe, впослeдствiи, до его послeдняго отъeзда в
Америку, встрeчались мы с ним от времени до времени очень дружески, но все
же не так, как в ту встрeчу, когда, проговорив чуть не всю ночь на берегу
моря, он обнял меня и сказал; "Будем друзьями навсегда!" Уж очень различны
были наши жизненные пути, судьба все разъединяла нас, встрeчи наши были
всегда случайны, чаще всего недолги и была, мнe кажется, вообще большая
сдержанность в характерe моего высокаго друга. А в ту ночь мы были еще
молоды, были далеки от сдержанности, как-то внезапно сблизились чуть не с
первых слов, которыми обмeнялись в большом обществe, собравшемся, уже не
помню почему, на веселый ужин в лучшей ялтинской гостиницe "Россiя". Мы за
ужином сидeли рядом, пили шампанское Абрау-Дюрсо, потом вышли на террасу,
продолжая разговор о том паденiи прозы и поэзiи, что совершалось 59 в то
время в русской литературe, незамeтно спустились во двор гостиницы, потом на
набережную, ушли на мол, -- было уже поздно, нигдe не было ни души, -- сeли
на какiе-то канаты, дыша их дегтярным запахом и этой какой-то совсeм особой
свeжестью, что присуща только черноморской водe, и говорили, говорили все
горячeй и радостнeе уже о том чудесном, что вспоминалось нам из Пушкина,
Лермонтова, Тютчева, Фета, Майкова... Тут он взволнованно, медленно стал
читать то стихотворенiе Майкова, на которое он, может быть, уже написал
тогда или только мечтал написать музыку:
Я в гротe ждал тебя в урочный час.
Но день померк; главой качая сонной,
Заснули тополи, умолкли гальцiоны:
Напрасно! Мeсяц встал, сребрился и угас;
Рeдeла ночь; любовница Кефала,
Облокотясь на рдяныя врата
Младого дня, из кос своих роняла
Златые зерна перлов и опала
На синiя долины и лeса... 60
--------
Рeпин
Из художников я встрeчался с братьями Васнецовыми, с Нестеровым, с
Рeпиным... Нестеров хотeл написать меня за мою худобу святым, в том родe,
как он их писал; я был польщен, но уклонился, -- увидать себя в образe
святого не всякiй согласится. Рeпин тоже удостоил меня -- он однажды, когда
я был в Петербургe с моим другом художником Нилусом, пригласил меня eздить к
нему на дачу в Финляндiи, позировать ему для портрета. "Слышу от товарищей
по кисти, -- писал он мнe, -- слышу милую вeсть, что прieхал Нилус, наш
художник прекрасный, -- ах, если бы мнe его краски! -- а с ним и вы,
прекрасный писатель, портрет котораго мечтаю написать: прieзжайте, милый,
сговоримся и засядем за работу". Я с радостью поспeшил к нему: вeдь какая
это была честь -- быть написанным Рeпиным! И вот прieзжаю, дивное утро,
солнце и жестокiй мороз, двор дачи Рeпина, помeшавшагося в ту пору на
вегетарiанствe и на чистом воздухe, в глубоких снeгах, а в домe -- всe окна
настежь; Рeпин встрeчает меня в валенках, в шубe, в мeховой шапкe, цeлует,
обнимает, ведет в свою мастерскую, гдe тоже мороз, как на дворe, и говорит:
"Вот тут я и буду вас 61 писать по утрам, а потом будем завтракать как
Господь Бог велeл: травкой, дорогой мой, травкой! Вы увидите, как это
очищает и тeло, и душу, и даже проклятый табак скоро бросите". Я стал низко
кланяться, горячо благодарить, забормотал, что завтра же прieду, но что
сейчас должен немедля спeшить назад, на вокзал, -- страшно срочныя дeла в
Петербургe. И сейчас же вновь расцeловался с хозяином и пустился со всeх ног
на вокзал, а там кинулся к буфету, к водкe, жадно закурил, вскочил в вагон,
а из Петербурга на другой день послал телеграмму: дорогой Илья Ефимович, я
мол, в полном отчаянiи, срочно вызван в Москву, уeзжаю нынче же с первым
поeздом... 62
--------
Джером Джером
Кто из русских не знает его имени, не читал его? Но не думаю, чтобы
многiе русскiе могли похвалиться знакомством с ним. Два, три человeка развe
-- и в том числe я.
Я в Англiи до 1926 года не бывал. Но в этом году лондонскiй P. E. N.
Club вздумал пригласить меня на нeсколько дней в Лондон, устроить по этому
поводу литературный банкет, показать меня англiйским писателям и нeкоторым
представителям англiйскаго общества. Хлопоты на счет визы и расходы по
поeздкe клуб взял на себя -- и вот я в Лондонe.
Возили меня в очень разнообразные дома, но в каждом из них я непремeнно
претерпeвал что-нибудь достойное Джерома. Чего стоят одни обeды, во время
которых тебя жжет с одной стороны пылающiй, как геенна огненная, камин, а с
другой -- полярный холод!
Перед самым отъeздом из Лондона я был в одном домe, куда собралось
особенно много народа. Было очень оживленно и очень прiятно, только так
тeсно, что стало даже жарко, и милые хозяева вдруг распахнули всe окна
настежь, не взирая на то, что за ними валил снeг. Я шутя закричал от страха
и кинулся по лeстницe спасаться в верхнiй этаж, 63 гдe тоже было много
гостей, и на бeгу услыхал за собой какiя то радостныя восклицанiя:
неожиданно явился Джером Джером.
Он медленно поднялся по лeстницe, медленно вошел в комнату среди
почтительно разступившейся публики и, здороваясь со знакомыми, вопросительно
обвел комнату глазами. Так как оказалось, что он пришел только затeм, чтобы
познакомиться со мной, то его подвели ко мнe. Он старомодно и как-то
простонародно подал мнe большую, толстую руку и маленькими голубыми глазами,
в которых играл живой, веселый огонек, пристально поглядeл мнe в лицо.
-- Очень рад, очень рад, -- сказал он. -- Я теперь, как младенец, по
вечерам никуда не выхожу, в десять часов уже в постельку! Но вот разрeшил
себe маленькое отступленiе от правил, пришел на минутку -- посмотрeть какой
вы, пожать вашу руку...
Это был плотный, очень крeпкiй и приземистый старик с красным и широким
бритым лицом, в просторном и длиннополом черном сюртукe, в крахмальной
рубашкe с отложным воротничком, под которым скромно лежала завязанная
бантиком узкая черная ленточка галстуха, -- настоящiй старозавeтный
коммерсант или пастор.
Через нeсколько минут он дeйствительно ушел и навсегда оставил во мнe
впечатлeнiе чего-то очень добротнаго и очень прiятнаго, но уж никак не
юмориста, не писателя со всемiрной славой. 64
--------
Толстой
Я чуть не с дeтства жил в восхищенiи им.
Мальчиком я уже имeл нeкоторое "представленiе" о нем, но не из чтенiя
его книг, а по разговорам у нас в домe. Между прочим, помню, что отец
нерeдко смeялся, разсказывая, как читают "Войну и Мир" наши нeкоторые сосeди
помeщики: один читает только "Войну", а другой только "Мир", то есть один,
читая, пропускает все, что касается войны, а другой -- наоборот. В
отрочествe чувства к Толстому были у меня уже не простыя. Отец говорил:
-- Я его немного знал. Во время севастопольской кампанiи встрeчал,
играл с ним в карты в осажденном Севастополe...
И, помню, я на него смотрeл с восторженным удивленiем: живого Толстого
видeл!
С той поры писатели были для меня уже существами какого-то совсeм
особаго рода, к которым я испытывал какое-то непередаваемое чувство,
котораго я и до сих пор не умeю опредeлить, как не умeю сказать, как, когда
и почему я сам стал писателем. Отвeтить на это для меня так же невозможно,
как на то, с каких пор и как вообще я стал тeм, что я есть. Когда же (как-то
само собою) рeшилось, что мнe надлежит был только писателем, моей второй 65
жизнью стала жизнь в том мiрe, гдe поэты, писатели. Не помню, когда именно
начал я читать Толстого и как случилось, что я выдeлил его из прочих.
Бывает, что человeк открывает что-нибудь прекрасное и дорогое для него
внезапно, с изумленiем. Этого со мной по отношенiю к Толстому не было, такой
минуты я не помню. Вообще то прекрасное, что я встрeчал в дeтствe,
отрочествe, молодости, кажется, никогда не удивляло меня, -- напротив, у
меня было такое чувство, точно я знал его уже давно, так что мнe оставалось
только радоваться встрeчe с ним.
А затeм долгiе годы я был по настоящему влюблен в него, в тот мной
самим созданный образ, который томил меня мечтой увидeть его наяву. Мечта
эта была неотступная, но как я мог тогда осуществить ее? Поeхать в Ясную
Поляну? Но с какой стати, с какими глазами? Раз я не выдержал, в один
прекрасный лeтнiй день внезапно осeдлал своего верхового киргиза и закатился
на Ефремов, в сторону Ясной Поляны, до которой от нас было не больше ста
верст. Но, доскакав до Ефремова, струсил, рeшил обдумать дeло серьезнeе,
переночевать в Ефремове -- и всю ночь не мог заснуть от волненiя, от
поминутной смeны рeшенiй, eхать или не eхать, скитался всю ночь по городу и
так устал, что, зайдя на разсвeтe в городской сад, мертвым сном заснул на
первой попавшейся скамейкe, а проснувшись, и совсeм протрезвился, подумал
еще немного -- и поскакал назад, домой, гдe работники сказали мнe:
-- Эх, барчук, барчук, и как только ухитрились вы так обработать
киргиза за одни сутки! За кeм это вы гонялись? 66
Послe того я напрасно "гонялся" за Толстым еще нeсколько лeт.
В молодости, плeненный мечтами о чистой, здоровой и доброй жизни среди
природы, собственными трудами, в простой одеждe, в братской дружбe не только
со всeми бeдными и угнетенными людьми, но и со всeм растительным и животным
мiром, главное же опять таки от влюбленности в Толстого, как художника, я
стал толстовцем, -- конечно, не без тайной надежды, что это даст мнe наконец
уже как бы нeсколько законное право увидeть его и даже, может быть, войти в
число людей, приближенных к нему. И вот, началось мое толстовское
"послушанiе".
Я жил тогда в Полтавe, гдe почему-то оказалось не мало толстовцев, с
которыми я вскорe и сблизился. В общем это был совершенно несносный народ;
но я терпeл. Первый кого я узнал, был нeкто Клопскiй, человeк довольно
извeстный в то время в нeкоторых кругах и даже попавшiй в герои нашумeвшей
тогда повeсти Коронина "Учитель жизни". Это был высокiй, худой человeк в
высоких сапогах и в блузe, с узким сeрым ликом и бирюзовыми глазами, хитрый
нахал и плут, неутомимый болтун, вeчно всeх поучавшiй, наставлявшiй,
любившiй ошеломлять неожиданными выходками, дерзостями и вообще всей той
манерой вести себя, при помощи которой он довольно сытно и весело шатался из
города в город. Среди полтавских толстовцев был доктор Александр
Александрович Волкенштейн, по происхожденiю и по натурe большой барин, кое в
чем походившiй на Стиву Облонскаго. И вот, явившись в Полтаву, Клопскiй
первым дeлом 67 отправляется к Волкенштейну и очень скоро попадает через
него в полтавскiе салоны, куда Волкенштейн проводит его и с "идейной" цeлью,
как проповeдника, и просто для забавы, как курьезную фигуру, и гдe Клопскiй
говорит, напримeр, такiя вещи:
-- Да, да, вижу, как вы тут живете: лжете, да конфетами закусываете, да
идолам своим по церквам, которыя уже давно пора на воздух взорвать, молебны
служите! И когда только вообще кончатся всe тe нелeпости и мерзости, в
которых тонет мiр? Вот, скажем, eхал я сюда из Харькова; приходит человeк,
называемый почему-то кондуктором, и говорит: "ваш билет". Я его спрашиваю: а
что это значит, какой собственно билет? Отвeчает: но билет, по которому вы
eдете? А я ему опять свое: позвольте, я не по билету, а по рельсам eду. --
Значит, говорит, у вас билета нeту? -- Конечно, говорю, нeту. -- В таком
случаe мы вас на слeдующей станцiи высадим. -- Прекрасно, говорю, это ваше
дeло, а мое дeло eхать. На слeдующей станцiи дeйствительно являются:
пожалуйте выходить. Но зачeм же, говорю, выходить, мнe и тут хорошо. --
Значит, вы выходить не желаете? -- Разумeется, нeт. -- Тогда мы вас выведем.
-- Выведете? Но я не пойду. -- Тогда вытащим, вынесем. -- Что же; выносите,
это ваше дeло. -- И вот, меня, дeйствительно, тащут: несут на руках, на диво
всей почтенной публикe, два рослых бездeльника, два мужика, которые с
гораздо большей пользой могли бы землю пахать...
Таков был этот в нeкотором родe знаменитый Клопскiй. Прочiе были не
знамениты, но тоже хороши. Это были братья Д., сeвшiе на землю под Полтавой,
люди необыкновенно 68 скучные, тупые и самомнительные, хотя с виду весьма
смиренные, затeм нeкто Леонтьев, щуплый и маленькiй молодой человeк
болeзненной, но рeдкой красоты, бывшiй паж, тоже мучившiй себя мужицким
трудом и тоже лгавшiй и себe, и другим, что он очень счастлив этим, затeм
громадный еврей, похожiй на матераго русскаго мужика, ставшiй впослeдствiи
извeстный под именем Теноромо, человeк, державшiйся всегда с необыкновенной
важностью и снисходительностью к простым смертным, нестерпимый ритор,
софист, занимавшiйся бондарным ремеслом. К нему-то под начало и попал я.
Он-то и был мой главный наставник, как в "ученiи", так и в жизни трудами рук
своих: я был у него подмастерьем, учился набивать обручи. Для чего мнe нужны
были эти обручи? Для того опять таки, что они как-то соединяли меня с
Толстым, давали мнe тайную надежду когда-нибудь увидать его, войти в
близость с ним. И, к великому моему счастью, надежда эта вскорe совершенно
неожиданно оправдалась. Вскорe вся братiя смотрeла на меня уже как на
своего, и Волкенштейн -- это было в самом концe девяносто третьяго года --
вдруг пригласил меня eхать с ним сперва к "братьям" в Харьковскую губернiю,
к мужикам села Хилково, -- принадлежавшаго извeстному толстовцу князю
Хилкову, -- а затeм в Москву, к самому Толстому.
Трудное это было путешествiе. Eхали мы в третьем классe, с пересадками,
все норовя попадать в вагоны наиболeе простонародные, eли "безубойное", то
есть чорт знает что, хотя Волкенштейн иногда и не выдерживал, вдруг бeжал к
буфету и с страшной жадностью глотал 69 одну за другой двe-три рюмки водки,
закусывая и обжигаясь пирожками с мясом, а потом пресерьезно говорил мнe:
-- Я опять дал волю своей похоти и очень страдаю от этого, но все же
борюсь с собой и все же знаю, что не пирожки владeют мной, а я ими: я не раб
их, хочу -- eм, хочу -- не eм...
Трудно было eхать потому больше всего, что я сгорал от нетерпeнiя
поскорeй попасть в Москву, нам же, видите ли, непремeнно надо было eхать с
плохими поeздами, а кромe того пожить с хилковскими "братьями", войти в
личное общенiе с ними и "укрeпить" и себя и их этим общенiем на путях
"доброй" жизни. Мы так и сдeлали -- пожили у хилковских мужиков, кажется,
дня три или четыре, и я возненавидeл за эти дни этих богатых, благочестивых,
благих на вид мужиков, ночевки в их избах, их пироги с начинкой из
картофеля, их псалмопенiя, их разсказы про их непрестанную и лютую борьбу "с
попами и начальниками" и буквоeдскiе споры о Писанiи истинно всeми силами
души. Наконец, перваго января, мы тронулись дальше. Помню, я проснулся в тот
день с такой радостью, что совсeм забылся и брякнул: "С новым годом,
Александр Александрович!" -- за что и получил от Александра Александровича
жесточайшiй нагоняй: что это значит -- новый год, понимаю ли я, какую старую
безсмыслицу повторяю я? Однако не до того мнe было тогда. Я слушал и думал:
прекрасно, прекрасно, все это сущiй вздор, -- завтра вечером мы будем в
Москвe, а послeзавтра я увижу Толстого... И так оно и случилось.
Волкенштейн кровно обидeл меня: поeхал к 70 Толстому вечером, сiю же
минуту послe того, как мы добрались до московской гостиницы, а меня с собой
не взял: -- "Нельзя, нельзя, надо предупредить Льва Николаевича, я
предупрежу, предупрежу" -- и убeжал. А вернулся домой очень поздно и даже
ничего не разсказал о своем визитe, только поспeшно кинул мнe: "Я точно
живой воды напился!" -- при чем я совершенно безошибочно опредeлил по запаху
от него, что он, послe живой воды, пил еще и шамбертен, затeм, очевидно,
чтобы доказать, что не он раб шамбертена, а шамбертен его раб. Хорошо было
только то, что Толстого он все таки предупредил, хотя я даже и на это мало
надeялся: очень милый, но уж очень легкомысленный человeк был этот, слегка
женоподобный, полнeющiй, красивый брюнет. На другой день вечером я, внe
себя, побeжал наконец в Хамовники.
Как разсказать все послeдующее?
Лунный морозный вечер. Добeжал, стою и едва перевожу дыханiе. Кругом
глушь и тишина, пустой лунный переулок. Передо мной ворота, раскрытая
калитка, снeжный двор. В глубинe, налeво, деревянный дом, нeкоторыя окна
котораго красновато освeщены. Еще лeвeе, за домом, сад и над ним тихо
играющiя разноцвeтными лучами сказочно-прелестныя зимнiя звeзды. Да и все
вокруг сказочное. Какой особый сад, какой необыкновенный дом, как
таинственны и полны значенiя эти освeщенныя окна; вeдь за ними -- Он, Он! И
такая тишина, что слышно, как колотится сердце -- и от радости, и от
страшной мысли: а не лучше ли поглядeть на этот дом и убeжать назад?
Отчаянно кидаюсь наконец во двор, на крыльцо дома и звоню. 71 Тотчас же
отворяют -- и я вижу лакея в плохеньком фракe и свeтлую прихожую, теплую,
уютную, со множеством шуб на вeшалках, среди которых рeзко выдeляется старый
полушубок. Прямо передо мной крутая лeстница, крытая красным сукном. Правeе,
под нею, запертая дверь, за которой слышны гитары и веселые молодые голоса,
удивительно беззаботные к тому, что они раздаются в таком совершенно
необыкновенном домe.
-- Как прикажете доложить?
-- Бунин.
-- Как-с?
-- Бунин.
-- Слушаю-с.
И лакей убeгает наверх и, к моему удивленно, тотчас же, вприпрыжку,
бочком, перехватывая рукой по перилам, сбeгает назад:
-- Пожалуйте обождать наверх, в залу...
А в залe я удивляюсь еще больше: едва вхожу, как в глубинe его налeво
тотчас-же, не заставляя меня ждать, открывается маленькая дверка и из-за нея
быстро, с неуклюжей ловкостью выдергивает ноги, выныривает, -- ибо за этой
дверкой было двe-три ступеньки в коридор, -- кто-то большой, сeдобородый,
слегка как будто кривоногiй, в широкой, мeшковато сшитой блузe из сeрой
бумазеи, в таких же штанах, больше похожих на шаровары, и в тупоносых
башмаках. Быстрый, легкiй, страшный, остроглазый, с насупленными бровями. И
быстро идет прямо на меня, быстро (и немного присeдая) подходит ко мнe,
протягивает, вeрнeе, ладонью вверх бросает большую руку, забирает в нее всю
мою, мягко жмет и неожиданно улыбается очаровательной улыбкой, ласковой и 72
какой-то вмeстe с тeм горестной. Даже как бы слегка жалостной, и я вижу, что
эти маленькiе глаза вовсе не страшные и не острые, а только по звeриному
зоркiе. Легкiе и жидкiе остатки сeрых (на концах слегка завивающихся) волос
по крестьянски раздeлены на прямой пробор, очень большiя уши сидят
необычайно высоко, бугры бровных дуг надвинуты на глаза, борода, сухая,
легкая, неровная, сквозная, позволяет видeть слегка выступающую нижнюю
челюсть...
-- Бунин? Это с вашим батюшкой я встрeчался в Крыму? Вы что-же, надолго
в Москву? Зачeм? Ко мнe? Молодой писатель? Пишите, пишите, если очень
хочется, только помните, что это никак не может быть цeлью жизни... Садитесь
пожалуйста и разскажите мнe о себe...
Он и заговорил так же поспeшно, как вошел, мгновенно сдeлав вид, будто
не замeтил моей полной потерянности, и торопясь вывести меня из нея, отвлечь
от нея меня. Что он еще говорил? Все разспрашивал:
-- Холосты? Женаты? С женщиной можно жить только как с женой и не
оставлять ее никогда... Хотите жить простой, трудовой жизнью? Это хорошо,
только не насилуйте себя, не дeлайте себe мундира из нея, во всякой жизни
можно быть хорошим человeком...
Мы сидeли возлe маленькаго столика. Довольно высокая старинная
фаянсовая лампа мягко горeла под розовым абажуром. Лицо его было за лампой,
в легкой тeни, я видeл только очень мягкую сeрую матерiю его блузы да его
крупную руку, к которой мнe хотeлось припасть с восторженной, истинно
сыновней нeжностью, да слышал его старческiй слегка альтовый голос с
характерным звуком нeсколько 73 выдающейся челюсти... Вдруг зашуршал шелк, я
взглянул, вздрогнул, поднялся: -- из гостиной плавно шла крупная и нарядная,
сiяющая черным шелковым платьем, чудесно убранными волосами и живыми, сплошь
темными глазами дама:
-- Léon, -- сказала она,<--> ты забыл, что тебя ждут...
И он тоже поднялся и с извиняющейся, даже как бы чуть виноватой
улыбкой, с поднятыми бровями, глядя мнe прямо в лицо своими маленькими
глазами, в которых воe была какая-то темная грусть, опять забрал мою руку в
свою:
-- Ну, до свиданiя, до свиданiя, дай вам Бог, приходите ко мнe, когда
опять будете в Москвe... Не ждите многаго от жизни, лучшаго времени, чeм
теперь, у вас не будет... Счастья в жизни нeт, есть только зарницы его, --
цeните их, живите ими...
И я ушел, убeжал, совершенно внe себя, и провел вполнe сумасшедшую
ночь, непрерывно видeл его во снe с такой разительной яркостью и в такой
дикой путаницe, что и теперь вспомнить жутко, захватывал себя, просыпаясь,
на том, что я что-то бормочу, брежу...
Возвратясь в Полтаву, я писал ему и получил от него нeсколько ласковых
отвeтных писем. В одном из них он опять дал мнe понять, что не стоит мнe так
уж стараться быть толстовцем, но я все не унимался: обручи набивать бросил,
но стал торговать книжками "Посредника", незаконно, без должнаго разрeшенiя
продавать их на базарах, на ярмарках, за что и был судим и приговорен сидeть
в тюрьмe, -- от которой меня спас, к моему тогдашнему большому горю, царскiй
манифест -- затeм завел 74 книжную лавку, полтавское отдeленiе "Посредника",
и так запутал счета, что порою примeривался повeситься. В концe концов я эту
лавку просто бросил, уeхал в Москву, но и там все еще пытался увeрить себя,
что я брат и единомышленник руководителей этого "Посредника" и тeх, что
постоянно торчали в его помeщенiи, наставляя друг друга на счет "доброй"
жизни. Там-то я и видeл его еще нeсколько раз. Он туда иногда заходил,
вeрнeе, забeгал (ибо он ходил страшно легко и быстро) по вечерам и, не
снимая полушубка, сидeл час или два, со всeх сторон окруженный братiей,
серьезно дeлавшей ему порою такiе вопросы: "Лев Николаевич, но что-же я
должен был бы сдeлать, если бы на меня напал, напримeр, тигр?" Он в таких
случаях только смущенно улыбался и говорил:
-- Да какой же тигр, откуда тигр? Я вот за всю жизнь не встрeтил ни
одного тигра...
Вспоминаю еще, как однажды сказал ему, желая сказать прiятное и даже
слегка подольститься:
-- Вот всюду возникают теперь эти общества трезвости.
Он слегка нахмурился:
-- Какiя общества?
-- Общества трезвости...
-- То есть, это когда собираются, чтобы водки не пить? Вздор. Чтобы не
пить, не зачeм собираться. А уж если собираться, то надо пить. Все вздор,
ложь, подмeна дeйствiя видимостью его...
А на дому я был у него еще только один раз. Меня провели через залу,
гдe я когда-то впервые сидeл с ним возлe милой розовой лампы, 75 потом в эту
маленькую дверку, по ступенькам за ней и по узкому коридору, и я робко
стукнул в дверь направо.
-- Войдите, -- отвeтил старческiй альтовый голос.
И я вошел и увидeл низкую, небольшую комнату, тонувшую в сумракe от
желeзнаго щитка над старинным подсвeчником в двe свeчи, кожаный диван возлe
стола, на котором стоял этот подсвeчник, а потом и его самого, с книжкой в
руках. При моем входe он быстро поднялся и неловко, даже, как показалось
мнe, смущенно бросил ее в угол дивана. Но глаза у меня были мeткiе, и я
увидeл, что читал он, то есть перечитывал (и, вeрно, уже не в первый раз,
как дeлаем это и мы, грeшные) свое собственное произведенiе, только что
напечатанное тогда, -- "Хозяин и работник". Я, от восхищенiя перед этой
вещью, имeл безтактность издать восторженное восклицанiе. А он покраснeл,
замахал руками:
-- Ах, не говорите! Это ужас, это так ничтожно, что мнe по улицам
ходить стыдно!
Лицо у него было в этот вечер худое, темное, строгое, точно из бронзы
литое. Он очень страдал в тe дни -- не задолго перед тeм умер его семилeтнiй
Ваня. И послe "Хозяина и работника" он тотчас же заговорил о нем:
-- Да, да, милый, прелестный мальчик был. Но что это значит -- умер?
Смерти нeт, он не умер, раз мы любим его, живем им!
Вскорe мы вышли и пошли в "Посредник". Была черная мартовская ночь, дул
весеннiй вeтер, раздувая огни фонарей. Мы бeжали наискось по снeжному,
бeлому Дeвичью Полю, он прыгал через канавы, так что я едва поспeвал 76 за
ним, и опять говорил -- отрывисто, строго, рeзко:
-- Смерти нeту, смерти нeту!
В послeднiй раз я видeл его лeт через десять послe того. В страшно
морозный вeтер, среди огней за сверкающими, обледенeлыми окнами магазинов,
шел по Арбату -- и неожиданно столкнулся с ним, бeгущим своей пружинной,
подпрыгивающей походкой прямо навстрeчу мнe. Я остановился и сдернул шапку.
Он тоже прiостановился и сразу узнал меня:
-- Ах, это вы! Здравствуйте, надeвайте, пожалуйста, надeвайте шапку...
Ну, как, что, гдe вы и что с вами?
Старческое лицо его так застыло, посинeло, что имeло совсeм несчастный
вид. Что-то вязаное из голубой песцовой шерсти, что было на его головe, было
похоже на старушечiй шлык. Большая рука, которую он вынул из песцовой
перчатки, была совершенно ледяная. Поговорив, он крeпко и нeжно нeсколько
раз пожал ею мою, опять глядя мнe в глаза горестно, с поднятыми бровями.
-- Ну, Христос с вами, Христос с вами, до свиданiя...
1927 г.