up>77
--------
Чехов
I
Я познакомился с ним в Москвe, в концe девяносто пятаго года. Мнe
запомнилось нeсколько характерных фраз его.
-- Вы много пишете? -- спросил он меня как-то.
Я отвeтил, что мало.
-- Напрасно, -- почти угрюмо сказал он своим низким грудным голосом. --
Нужно, знаете, работать... Не покладая рук... всю жизнь.
И, помолчав, без видимой связи прибавил:
-- По-моему, написав разсказ, слeдует вычеркивать его начало и конец.
Тут мы, беллетристы, больше всего врем... И короче, как можно короче надо
писать.
Послe Москвы мы не видeлись до весны девяносто девятаго года. Прieхав
этой весной на нeсколько дней в Ялту, я однажды вечером встрeтил его на
набережной.
-- Почему вы не заходите ко мнe? -- сказал он. -- Непремeнно приходите
завтра.
-- Когда? -- спросил я.
-- Утром, часу в восьмом.
И, вeроятно, замeтив на моем лицe удивленiе, он пояснил: 78
-- Мы встаем рано. А вы?
-- Я тоже, -- сказал я.
-- Ну, так вот и приходите, как встанете. Будем пить кофе. Вы пьете
кофе? Утром надо пить не чай, а кофе. Чудесная вещь. Я, когда работаю,
ограничиваюсь до вечера только кофе и бульоном. Утром -- кофе, в полдень --
бульон.
Потом мы молча прошли набережную и сeли и скверe на скамью.
-- Любите вы море? -- сказал я.
-- Да, -- отвeтил он, - Только уж очень оно пустынно.
-- Это-то и хорошо, -- сказал я.
-- Не знаю, -- отвeтил он, глядя куда-то вдаль и, очевидно, думая о
чем-то своем. -- По-моему, хорошо быть офицером, молодым студентом... Сидeть
гдe-нибудь в людном мeстe, слушать веселую музыку...
И, по своей манерe, помолчал и без видимой связи прибавил:
-- Очень трудно описывать море. Знаете, какое описанiе моря читал я
недавно в одной ученической тетрадкe? "Море было большое". И только.
По-моему, чудесно.
В Москвe я видeл человeка средних лeт, высокаго, стройнаго, легкаго в
движенiях; встрeтил он меня привeтливо, но так просто, что я принял эту
простоту за холодность. В Ялтe я нашел его сильно измeнившимся: он похудeл,
потемнeл в лицe, двигался медленнeе, голос его звучал глуше. Но, в общем, он
был почти тот же, что в Москвe: привeтлив, но сдержан, говорил довольно
оживленно, но еще болeе просто и кратко, и во время разговора все думал о
чем-то своем, предоставляя собесeднику самому 79 улавливать переходы в
скрытом теченiи своих мыслей, и все глядeл на море сквозь стекла пенсне,
слегка приподняв лицо. На другое утро послe встрeчи на набережной я поeхал к
нему на дачу. Хорошо помню это солнечное утро, которое мы провели в его
садики. С тeх пор я начал бывать у него все чаще, а потом стал и совсeм
своим человeком в его домe. Сообразно с этим измeнилось и отношенiе его ко
мнe, стало сердечнeе, проще...
Бeлая каменная дача в Ауткe, ея маленькiй садик, который с такой
заботливостью разводил он, всегда любившiй цвeты, деревья, его кабинет,
украшенiем котораго служили только двe-три картины Левитана да большое
полукруглое окно, открывавшее вид на утонувшую в садах долину Учан-Су и
синiй треугольник моря, тe часы, дни, иногда даже недeли, которыя проводил я
на этой дачe, навсегда останутся памятны мнe...
Наединe со мной он часто смeялся своим заразительным смeхом, любил
шутить, выдумывать разныя разности, нелeпыя прозвища; как только ему хоть
немного становилось лучше, он был неистощим на все на это. Любил разговоры о
литературe. Говоря о ней, часто восхищался Мопассаном, Толстым. Особенно
часто он говорил именно о них да еще о "Тамани" Лермонтова.
-- Не могу понять, -- говорил он, -- как мог он, будучи мальчиком,
сдeлать это! Вот бы написать такую вещь да еще водевиль хорошiй, тогда бы и
умереть можно!
Часто говорил:
-- Никому не слeдует читать своих вещей до напечатанiя. Никогда не
слeдует слушать 80 ничьих совeтов. Ошибся, соврал -- пусть и ошибка будет
принадлежать только тебe. В работe надо быть смeлым. Есть большiя собаки и
есть маленькiя собаки, но маленькiя не должны смущаться существованiем
больших: всe обязаны лаять -- и лаять тeм голосом, какой Господь Бог дал.
Почти про всeх умерших писателей говорят, что они радовались чужому
успeху, что они были чужды самолюбiя. Но он дeйствительно радовался всякому
таланту, и не мог не радоваться: слово "бездарность" было, кажется, высшей
бранью в его устах. К своим собственным литературным успeхам он относился с
затаенной горечью.
-- Да, Антон Павлович, вот скоро и юбилей ваш будем праздновать!
-- Знаю-с я эти юбилеи! Бранят человeка двадцать пять лeт на всe корки,
а потом дарят ему гусиное перо из алюминiя и цeлый день несут над ним, со
слезами и поцeлуями, восторженную ахинею!
-- Читали, Антон Павлович? -- скажешь ему, увидав гдe-нибудь статью о
нем.
Он только лукаво покосится поверх пенсне:
-- Покорно вас благодарю! Напишут о ком-нибудь тысячу строк, а внизу
прибавят: "а вот еще есть писатель Чехов: нытик..." А какой я нытик? Какой я
"хмурый человeк", какая я "холодная кровь", как называют меня критики? Какой
я "пессимист?" Вeдь из моих вещей самый любимый мой разсказ -- "Студент". И
слово-то противное: "пессимист..."
И порою прибавит:
-- Когда вас, милостивый государь, гдe-нибудь бранят, вы почаще
вспоминайте нас, грeшных: 81 нас, как в бурсe, критики драли за малeйшую
провинность. Мнe один критик пророчил, что я умру под забором: я
представлялся ему молодым человeком, выгнанным из гимназiи за пьянство.
___
-- Садиться писать нужно, только тогда, когда чувствуешь себя холодным,
как лед, -- сказал он однажды.
___
"Публикует "Скорпiон" о своей книгe неряшливо, -- писал он мнe послe
выхода первой книги "Сeверных Цвeтов". -- Выставляет меня первым, и я,
прочитав это объявленiе в "Русских Вeдомостях", поклялся больше уже никогда
не водиться ни со скорпiонами, ни с крокодилами, ни с ужами".
Он дал тогда, по моему настоянiю, в альманах "Скорпiона" один из своих
юношеских разсказов ("В морe"). Впослeдствiи в этом раскаивался:
-- Нeт, все это новое московское искусство -- вздор, -- говорил он. --
Помню, в Таганрогe я видeл вывeску: "Заведенiй искустевных минеральных вод".
Вот и это то же самое. Ново только то, что талантливо. Что талантливо, то
ново.
___
Одно из моих послeдних воспоминанiй о нем относится к ранней веснe 1903
года. Ялта, 82 гостиница "Россiя". Уж позднiй вечер. Вдруг зовут к телефону.
Подхожу и слышу:
-- Милсдарь, возьмите хорошаго извозчика и заeзжайте за мной. Поeдемте
кататься.
-- Кататься? Ночью? Что с вами, Антон Павлович?
-- Влюблен.
-- Это хорошо, но уже десятый час. И потом -- вы можете простудиться...
-- Молодой человeк, не разсуждайте-с!
Через десять минут я был в Ауткe. В домe, гдe он зимою жил только с
матерью, была, как всегда, тишина, темнота, тускло горeли двe свeчки в
кабинетe. И, как всегда, у меня сжалось сердце при видe этого кабинета, гдe
для него протекло столько одиноких зимних вечеров.
-- Чудесная ночь! -- сказал он с необычайной для него мягкостью и
какой-то грустной радостью, встрeчая меня. -- А дома -- такая скука! Только
и радости, что затрещит телефон, да кто-нибудь спросит, что я дeлаю, а я
отвeчу: мышей ловлю. Поeдемте в Орiанду.
Ночь была теплая, тихая, с ясным мeсяцем, с легкими бeлыми облаками.
Экипаж катился по бeлому шоссе, мы молчали, глядя на блестящую равнину моря.
Потом пошел лeс с легкими узорами тeней, за ним зачернeли толпы кипарисов,
возносившихся к звeздам. Когда мы оставили экипаж и тихо пошли под ними,
мимо голубовато-блeдных в лунном свeтe развалин дворца, он внезапно сказал,
прiостанавливаясь:
-- Знаете, сколько лeт еще будут читать меня? Семь.
-- Почему семь? -- спросил я.
-- Ну, семь с половиной. 83
-- Вы грустны сегодня, Антон Павлович, -- сказал я, глядя на его лицо,
блeдное от луннаго свeта.
Опустив глаза, он задумчиво копал концом палки мелкiе камешки, но,
когда я сказал, что он грустен, он шутливо покосился на меня.
-- Это вы грустны, -- отвeтил он. -- И грустны оттого, что потратились
на извозчика.
А потом серьезно прибавил:
-- Читать же меня будут все-таки только семь лeт, а жить мнe осталось и
того меньше: шесть. Не говорите только об этом одесским репортерам...
Прожил он не шесть лeт, а всего год с небольшим.
___
Одно из его послeдних писем я получил в январe слeдующаго года в Ниццe:
"Здравствуйте, милый И. А.! С Новым годом, с новым счастьем! Письмо
Ваше получил, спасибо. У нас в Москвe все благополучно, новаго (кромe Новаго
года) ничего нeт и не предвидится, пьеса моя еще не шла, и когда пойдет --
неизвeстно... Очень возможно, что в февралe я прieду в Ниццу... Поклонитесь
от меня милому теплому солнцу, тихому морю. Живите в свое полное
удовольствiе, утeшайтесь, пишите почаще Вашим друзьям... Будьте здоровы,
веселы, счастливы и не забывайте бурых сeверных компатрiотов, страдающих
несваренiем и дурным расположенiем духа. Цeлую Вас и обнимаю".
1904 г. 84
II
Однажды он сказал (по своему обыкновенно, внезапно):
-- Знаете, какая раз была исторiя со мной?
И, посмотрeв нeкоторое время в лицо мнe через пенсне, принялся
хохотать:
-- Понимаете, поднимаюсь я как-то по главной лeстницe московскаго
Благороднаго Собранiя, а у зеркала, спиной ко мнe, стоит Южин-Сумбатов,
держит за пуговицу Потапенко и настойчиво, даже сквозь зубы, говорит ему:
"Да, пойми-же ты, что ты теперь первый, первый писатель в Россiи!" -- И
вдруг видит в зеркалe меня, краснeет и скороговоркой прибавляет, указывая на
меня через плечо: "И он..."
___
Многим это покажется очень странным, но это так: он не любил актрис и
актеров, говорил о них:
-- На семьдесят пять лeт отстали в развитiи от русскаго общества.
Пошлые, насквозь прожженные самолюбiем люди. Вот, напримeр, вспоминаю
Соловцова...
-- Позвольте, -- говорю я, -- а помните телеграмму, которую вы
отправили Соловцовскому театру послe его смерти?
-- Мало ли что приходится писать в письмах, телеграммах. Мало ли что и
про что говоришь иногда, чтобы не обижать...
И, помолчав, с новым смeхом:
-- И про Художественный театр...
--- 85
В его записной книжкe есть кое-что, что я слышал от него самого. Он,
напримeр, не раз спрашивал меня (каждый раз забывая, что уже говорил это, и
каждый раз смeясь от всей души):
-- Послушайте, а вы знаете тип такой дамы, глядя на которую, всегда
думаешь, что у нея под корсажем жабры?
Не раз говорил:
-- В природe из мерзкой гусеницы выходит прелестная бабочка, а вот у
людей наоборот: из прелестной бабочки выходит мерзкая гусеница...
-- Ужасно обeдать каждый день с человeком, который заикается и говорит
глупости...
-- Когда бездарная актриса eсть куропатку, мнe жаль куропатку, которая
была во сто раз умнeй и талантливeй этой актрисы...
-- Савина, как бы там ни восхищались ею, была на сценe то же, что
Виктор Крылов среди драматургов...
Иногда говорил:
-- Писатель должен быть нищим, должен быть в таком положенiи, чтобы он
знал, что помрет с голоду, если не будет писать, будет потакать своей лeни.
Писателей надо отдавать в арестантскiя роты и там принуждать их писать
карцерами, поркой, побоями... Ах, как я благодарен судьбe, что был в
молодости так бeден! Как восхищался Давыдовой! Придет, бывало, к ней
Мамин-Сибиряк: "Александра Аркадьевна, у меня ни копейки, дайте хоть
пятьдесят рублей авансу". -- "Хоть умрите, милый, не дам. Дам только в том
случаe, если согласитесь, что я запру вас сейчас у себя в кабинетe на замок,
пришлю вам чернил, перо, бумаги и три бутылки 86 пива и выпущу только тогда,
когда вы постучите и скажете мнe, что у вас готов разсказ".
А иногда говорил совсeм другое:
-- Писатель должен быть баснословно богат, так богат, чтобы он мог в
любую минуту отправиться в путешествiе вокруг свeта на собственной яхтe,
снарядить экспедицiю к истокам Нила, к южному полюсу, в Тибет и Аравiю,
купить себe весь Кавказ или Гималаи... Толстой говорит, что человeку нужно
всего три аршина земли. Вздор -- три аршина земли нужно мертвому, а живому
нужен весь земной шар. И особенно -- писателю...
Говоря о Толстом, он как-то сказал:
-- Чeм я особенно в нем восхищаюсь, так это его презрeнiем ко всeм нам,
прочим писателям, или лучше сказать, не презрeнiем, а тeм, что он всeх нас,
прочих писателей, считает совершенно за ничто. Вот он иногда хвалит
Мопассана, Куприна, Семенова, меня... Отчего хвалит? Оттого, что он смотрит
на нас, как на дeтей. Наши повeсти, разсказы, романы для него дeтскiя игры,
и поэтому он, в сущности, одними глазами глядит и на Мопассана и на
Семенова. Вот Шекспир -- другое дeло. Это уже взрослый и раздражает его, что
пишет не по-толстовски...
___
Однажды, читая газеты, он поднял лицо и, не спeша, без интонацiй,
сказал:
-- Все время так: Короленко и Чехов, Потапенко и Чехов, Горькiй и
Чехов...
Теперь он выявлен. Но, думается, и до сих пор не понят как слeдует:
слишком своеобразный, сложный был он человeк, душа скрытная. 87
Замeчательная есть строка в его записной книжкe:
-- Как я буду лежать в могилe один, так в сущности я и живу один.
___
В ту же записную книжку он занес такiя мысли:
-- Как люди охотно обманываются, как любят они пророков, вeщателей,
какое это стадо!
-- На одного умнаго полагается 1000 глупых, на одно умное слово
приходится 1000 глупых, и эта тысяча заглушает.
Его заглушали долго. До "Мужиков", далеко не лучшей его вещи, большая
публика охотно читала его; но для нея он был только занятный разсказчик,
автор "Винта", "Жалобной книги"... Люди "идейные" интересовались им, в
общем, мало: признавали его талантливость, но серьезно на него не смотрeли,
-- помню, как нeкоторые из них искренно хохотали надо мной, юнцом, когда я
осмeлился сравнивать его с Гаршиным, Короленко, а были и такiе, которые
говорили, что и читать-то никогда не станут человeка, начавшаго писать под
именем Чехонте: "Нельзя представить себe, говорили они, чтобы Толстой или
Тургенев рeшились замeнить свое имя такой пошлой кличкой".
Настоящая слава пришла к нему только с постановкой его пьес в
Художественном театрe. И, должно быть, это было для него не менeе обидно,
чeм то, что только послe "Мужиков" заговорили о нем: вeдь и пьесы его далеко
не лучшее из написаннаго им, а кромe того, это вeдь значило, что вниманiе к
нему привлек 88 театр, то, что тысячу раз повторилось его имя на афишах, что
запомнились: "22 несчастья", "глубокоуважаемый шкап", "человeка забыли"...
Он часто сам говорил:
-- Какiе мы драматурги! Единственный, настоящiй драматург -- Найденов:
прирожденный драматург, с самой, что ни на есть драматической пружиной
внутри. Он должен теперь еще десять пьес написать и девять раз провалиться,
а на десятый опять такой успeх имeть, что только ахнешь!
И, помолчав, вдруг заливался радостным смeхом:
-- Знаете, я недавно у Толстого в Гаспрe был. Он еще в постели лежал,
но много говорил обо всем, и обо мнe, между прочим. Наконец я встаю,
прощаюсь. Он задерживает мою руку, говорит: "Поцeлуйте меня", и, поцeловав,
вдруг быстро суется к моему уху и этакой энергичной старческой
скороговоркой: "А всетаки пьес ваших я терпeть не могу. Шекспир скверно
писал, а вы еще хуже!"
___
Долго иначе не называли его, как "хмурым" писателем, "пeвцом сумеречных
настроенiй", "больным талантом", человeком, смотрящим на все безнадежно и
равнодушно.
Теперь гнут палку в другую сторону. "Чеховская нeжность, грусть,
теплота", "чеховская любовь к человeку..." Воображаю, что чувствовал бы он
сам, читая про свою "нeжность"! Еще болeе были бы противны ему "теплота",
"грусть".
Говоря о нем, даже талантливые люди порой 89 берут невeрный тон.
Напримeр, Елпатьевскiй; "Я встрeчал у Чехова людей добрых и мягких,
нетребовательных и неповелительных, и его влекло к таким людям... Его всегда
влекли к себe тихiя долины с их мглой, туманными мечтами и тихими
слезами..." Короленко характеризует его талант такими жалкими словами, как
"простота и задушевность", приписывает ему "печаль о призраках". Одна из
самых лучших статей о нем принадлежит Шестову, который называет его
безпощаднeйшим талантом.
___
Точен и скуп на слова был он даже в обыденной жизни. Словом он
чрезвычайно дорожил, слово высокопарное, фальшивое, книжное дeйствовало на
него рeзко; сам он говорил прекрасно -- всегда по своему, ясно, правильно.
Писателя в его рeчи не чувствовалось, сравненiя, эпитеты он употреблял
рeдко, а если и употреблял, то чаще всего обыденные и никогда не щеголял
ими, никогда не наслаждался своим удачно сказанным словом.
К "высоким" словам чувствовал ненависть. Замeчательное мeсто есть в
одних воспоминанiях о нем: "Однажды я пожаловался Антону Павловичу: "Антон
Павлович, что мнe дeлать? Меня рефлексiя заeла!" И Антон Павлович отвeтил
мнe: "А вы поменьше водки пейте."
Вeрно, в силу этой ненависти к "высоким" словам, к неосторожному
обращенiю со словом, свойственному многим стихотворцам, а теперешним в
особенности, так рeдко удовлетворялся он стихами:
-- Это стоит всего Уренiуса, -- сказал он однажды, вспомнив "Парус"
Лермонтова. 90
-- Какого Уренiуса? -- спросил я.
-- А развe нeт такого поэта?
-- Нeт.
-- Ну, Упрудiуса, -- сказал он серьезно.
___
-- Вот умрет Толстой, все к чорту пойдет! -- говорил он не раз.
-- Литература?
-- И литература.
___
Про московских "декадентов", как тогда называли их, он однажды сказал:
-- Какiе они декаденты, они здоровеннeйшiе мужики! Их бы в арестантскiя
роты отдать...
Про Андреева тоже не лестно:
-- Прочитаю страницу Андреева -- надо послe того два часа гулять на
свeжем воздухe.
<опечатка в книгe, лишнiя 2 строки -- С. В.> удовольствiем, с которым
он хохотал всегда, когда ему что-нибудь особенно нравилось.
___
Случалось, что собирались у него люди самых различных рангов: со всeми
он был одинаков, никому не оказывал предпочтенiя, никого не заставлял
страдать от самолюбiя, чувствовать себя забытым, лишним. И всeх неизмeнно
держал на извeстном разстоянiи от себя.
Чувство собственнаго достоинства, независимости было у него очень
велико.
-- Боюсь только Толстого. Вeдь подумайте, 91 вeдь это он написал, что
Анна сама чувствовала, видeла, как у нея блестят глаза в темнотe! --
Серьезно, я его боюсь, -- говорит он, смeясь и как бы радуясь этой боязни.
И однажды чуть не час рeшал, в каких штанах поeхать к Толстому. Сбросил
пенсне, помолодeл и, мeшая, по своему обыкновенiю, шутку с серьезным, все
выходил из спальни то в одних, то в других штанах:
-- Нeт, эти неприлично узки! Подумает: щелкопер!
И шел надeвать другiе, и опять выходил, смeясь:
-- А эти шириной с Черное море! Подумает: нахал...
___
Однажды он, в небольшой компанiи близких людей, поeхал в Алупку и
завтракал там в ресторан, был весел, много шутил. Вдруг из сидeвших за
сосeдним столом поднялся какой-то господин с бокалом в рукe.:
-- Господа! Я предлагаю тост за присутствующаго среди нас Антона
Павловича, гордость вашей литературы, пeвца сумеречных настроенiй...
Поблeднeв, он встал и вышел.
___
Я подолгу живал в Ялтe и почти всe дни проводил у него. Часто я уeзжал
поздно вечером, и он говорил:
-- Прieзжайте завтра пораньше.
Он на нeкоторых буквах шепелявил, голос у него был глуховатый, и часто
говорил он без 92 оттeнков, как бы бормоча: трудно было иногда понять,
серьезно ли говорит он. И я порой отказывался. Он сбрасывал пенсне,
прикладывал руки к сердцу с едва уловимой улыбкой на блeдных губах,
раздeльно повторял:
-- Ну, убeдительнeйше вас прошу, господин маркиз Букишон! Если вам
будет скучно со старым забытым писателем, посидите с Машей, с мамашей,
которая влюблена в вас, с моей женой, венгеркой Книпшиц... Будем говорить о
литературe...
Я прieзжал и случалось, что мы, сидя у него в кабинетe, молчали все
утро, просматривая газеты, которых он получал множество. Он говорил:
"Давайте газеты читать и выуживать из провинцiальной хроники темы для драм и
водевилей". Иногда попадалось кое-что обо мнe, чаще всего что-нибудь очень
неумное, и он спeшил смягчить это:
-- Обо мнe же еще глупeе писали, обо мнe говорили еще злeе, а то и
совсeм молчали...
Случалось, что во мнe находили "чеховское настроенiе". Оживляясь, даже
волнуясь, он восклицал с мягкой горячностью:
-- Ах, как это глупо! Ах, как глупо! И меня допекали "тургеневскими
нотами". Мы похожи с вами, как борзая на гончую. Вы, напримeр, гораздо рeзче
меня. Вы вон пишете: "море пахнет арбузом"... Это чудесно, но я бы так не
сказал. Вот про курсистку -- другое дeло...
-- Про какую курсистку?
-- А помните, мы с вами выдумывали разсказ: жара, степь за Харьковом,
идет длиннeйшiй почтовый поeзд... А вы прибавили: курсистка в кожаном поясe
стоит у окна вагона третьяго класса и вытряхивает из чайника мокрый 93 чай.
Чай летит по вeтру в лицо толстаго господина, высунувшагося из другого
окна...
Иногда он вдруг опускал газету, сбрасывал пенсне и принимался тихо и
сладко хохотать.
-- Что такое вы прочли?
-- Самарскiй купец Бабкин, -- хохоча, отвeчал он тонким голосом, --
завeщал все свое состоянiе на памятник Гегелю.
-- Вы шутите?
-- Ей Богу, нeт. Гегелю.
А то, опуская газету, внезапно спрашивал:
-- Что вы обо мнe будете писать в своих воспоминанiях?
-- Это вы будете обо мнe писать. Вы переживете меня.
-- Да вы мнe в дeти годитесь.
-- Все равно. В вас народная кровь.
-- А в вас дворянская. Мужики и купцы страшно быстро вырождаются.
Прочтите-ка мою повeсть "Три года". А потом вы же здоровеннeйшiй мужчина,
только худы очень, как хорошая борзая. Принимайте аппетитныя капли и будете
жить сто лeт. Я пропишу вам нынче же, я вeдь доктор. Ко мнe сам Никодим
Палыч Кондаков обращался, и я его от геморроя вылeчил. А в воспоминанiях обо
мнe не пишите, что я был "симпатичный талант и кристальной чистоты человeк."
-- Это про меня писали, -- говорил я, -- писали, будто я симпатичное
дарованiе.
Он принимался хохотать с тeм мучительным удовольствiем, с которым он
хохотал тогда, когда ему что-нибудь особенно правилось.
-- Постойте, а как это про вас Короленко написал?
-- Это не Короленко, а Златовратскiй. Про 94 один из моих первых
разсказов. Он написал, что этот разсказ "сдeлал бы честь и болeе крупному
таланту".
Он со смeхом падал головой на колeни, потом надeвал пенсне и, глядя на
меня зорко и весело, говорил:
-- Все таки это лучше, чeм про меня писали. Нас, как в бурсe, критики
каждую субботу драли. И подeлом. Я начал писать, как послeднiй сукин сын. Я
вeдь пролетарiй. В дeтствe, в нашей таганрогской лавочкe, я сальными свeчами
торговал. Ах, какой там проклятый холод был! А я все таки с наслажденiем
заворачивал эту ледяную свeчку в обрывок хлопчатой бумаги. А нужник у нас
был на пустырe, за версту от дома. Бывало, прибeжишь туда ночью, а там жулик
ночует. Испугаемся друг друга ужасно! -- Только вот вам мой совeт, -- вдруг
прибавлял он: -- перестаньте быть дилетантом, сдeлайтесь хоть немного
мастеровым. Это очень скверно, как я должен был писать -- из-за куска хлeба,
но в нeкоторой мeрe обязательно надо быть мастеровым, а не ждать все время
вдохновенья.
Потом, помолчав:
-- А Короленкe надо женe измeнить, обязательно, чтобы начать получше
писать. А то он черезчур благороден. Помните, как вы мнe разсказывали, что
он до слез восхищался однажды стихами в "Русском Богатствe" какого-то
Вербова или Веткова, гдe описывались "волки реакцiи", обступившiе пeвца,
народнаго поэта, в полe, в страшную мятель, и то, как он так звучно ударил
по струнам лиры, что волки в страхe разбeжались? Это вы правду разсказывали?
-- Честное слово, правду. 95
-- А кстати: вы знаете, что в Перми всe извозчики похожи на
Добролюбова?
-- Вы не любите Добролюбова?
-- Нeт, люблю. Это же порядочные были люди. Не то, что Скабичевскiй,
который писал, что я умру под забором от пьянства, так как у меня "искры
Божьей нeт".
-- Вы знаете, -- говорил я, -- мнe Скабичевскiй сказал однажды, что он
за всю свою жизнь не видал, как растет рожь, и ни с одним мужиком не
разговаривал.
-- Ну, вот, вот, а всю жизнь про народ и про разсказы из народнаго быта
писал... Да, страшно вспомнить, что обо мнe писали! И кровь-то у меня
холодная, -- помните у меня разсказ "Холодная кровь"? -- и изображать-то мнe
рeшительно все равно что именно -- собаку или утопленника, поeзд или первую
любовь... Меня еще спасали "Хмурые люди", находили, что это разсказы все
таки стоющiе, потому что там будто-бы изображена реакцiя восьмидесятых
годов. Да еще разсказ "Припадок" -- там "честный" студент с ума сходит при
мысли о проституцiи. А я русских студентов терпeть не могу -- они же
лодыри...
___
Раз, когда он опять как то стал шутя приставать ко мнe, что именно
напишу я о нем в своих воспоминанiях, я отвeтил:
-- Я напишу прежде всего, как и почему я познакомился с вами в Москвe.
Это было в девяносто пятом году, в декабрe. Я не знал, что вы прieхали в
Москву. Но вот, сидим мы однажды с одним поэтом в Большом Московском, 96
пьем красное вино, слушаем машину, а поэт все читает свои стихи, все больше
и больше собой восторгаясь. Вышли мы очень поздно, и поэт был уже так
возбужден, что и на лeстницe продолжал читать. Так, читая, он стал и свое
пальто на вeшалкe искать. Швейцар ему нeжно: "Позвольте, господин, я сам
найду..." Поэт на него звeрем: "Молчать, не мeшай!" -- "Но, позвольте,
господин, это не ваше пальто..." "Как, негодяй? Значит я чужое пальто беру?"
-- "Так точно, чужое-с". -- "Молчать, негодяй, это мое пальто!" -- "Да нeт
же, господин, это не ваше пальто!" -- "Тогда говори сiю же минуту, чье?" --
"Антона Павловича Чехова". -- "Врешь, я убью тебя за эту ложь на мeстe!" --
"Есть на то воля ваша, только это пальто Антона Павловича Чехова". -- "Так,
значит, он здeсь?" -- "Всегда у нас останавливаются..." И вот, мы чуть не
кинулись к вам знакомиться в три часа ночи. Но, к счастью, удержались и
пришли на другой день, и на первый раз не застали -- видeли только ваш
номер, который убирала горничная, и вашу рукопись на столe. Это было начало
"Бабьяго царства".
Он помирал со смeху и говорил:
-- Кто этот поэт, догадываюсь. Бальмонт, конечно. А откуда вы узнали,
какая именно рукопись лежала у меня на столe? Значит, подсмотрeли?
-- Простите, дорогой, не удержались.
-- А жалко, что вы не зашли ночью. Это очень хорошо -- закатиться
куда-нибудь ночью, внезапно. Я люблю рестораны.
--- 97
Необыкновенно радовался он однажды, когда я разсказал ему, что наш
сельскiй дьякон до крупинки съeл как-то, на именинах моего отца, фунта два
икры. Этой исторiей он начал свою повeсть "В оврагe".
___
Он любил повторять, что если человeк не работает, не живет постоянно в
художественной атмосферe, то, будь он хоть Соломон премудрый, все будет
чувствовать себя пустым, бездарным.
Иногда вынимал из стола свою записную книжку и, подняв лицо и блестя
стеклами пенсне, мотал ею в воздухe:
-- Ровно сто сюжетов! Да-с, милсдарь! Не вам, молодым, чета! Работник!
Хотите, парочку продам?
___
Иногда он разрушал себe вечернiя прогулки. Раз возвращаемся с такой
прогулки уже поздно. Он очень устал, идет через силу, -- за послeднiе дни
много смочил платков кровью,-- молчит, прикрывает глаза. Проходим мимо
балкона, за парусиной котораго свeт и силуэты женщин. И вдруг он открывает
глаза и очень громко говорит:
-- А слышали? Какой ужас! Бунина убили! В Ауткe, у одной татарки!
Я останавливаюсь от изумленiя, а он быстро шепчет:
-- Молчите! Завтра вся Ялта будет говорить об убiйствe Бунина!
--- 98
Один писатель жаловался: "До слез стыдно, как слабо, плохо начал я
писать!"
-- Ах, что вы, что вы! -- воскликнул он. -- Это же чудесно -- плохо
начать! Поймите же, что, если у начинающаго писателя сразу выходит все честь
честью, ему крышка, пиши пропало!
И горячо стал доказывать, что рано и быстро созрeвают только люди
способные, то-есть не оригинальные, таланта, в сущности, лишенные, потому
что способность равняется умeнью приспособляться и "живет она легко", а
талант мучится, ища проявленiй себя.
___
По берегам Чернаго моря работало много турок, кавказцев. Зная то
недоброжелательство, смeшанное с презрeнiем, какое есть у нас к инородцам,
он не упускал случая с восхищенiем сказать, какой это трудолюбивый, честный
народ.
___
Он мало eл, мало спал, очень любил порядок. В комнатах его была
удивительная чистота, спальня была похожа на дeвичью. Как ни слаб бывал он
порой, ни малeйшей поблажки не давал он себe в одеждe.
Руки у него были большiя, сухiя, прiятныя.
Как почти всe, кто много думает, он нерeдко забывал то, что уже не раз
говорил.
--- 99
Помню его молчанiе, покашливанiе, прикрыванiе глаз, думу на лицe,
спокойную и печальную, почти важную. Только не "грусть", не "теплоту".
Крымскiй зимнiй день, сeрый, прохладный, сонныя густыя облака на Яйлe.
В чеховском домe тихо, мeрный стук будильника из комнаты Евгенiи Яковлевны.
Он, без пенсне, сидит в кабинетe за письменным столом, не спeша, аккуратно
записывает что-то. Потом встает, надeвает пальто, шляпу, кожанныя мелкiя
калоши, уходит куда-то, гдe стоит мышеловка. Возвращается, держа за кончик
хвоста живую мышь, выходит на крыльцо, медленно проходит сад вплоть до
ограды, за которой татарское кладбище на каменистом бугрe. Осторожно бросает
туда мышь и, внимательно оглядывая молодыя деревца, идет к скамеечкe среди
сада. За ним бeжит журавль, двe собачонки. Сeв, он осторожно играет
тросточкой с одной из них, упавшей у его ног на спину, усмeхается: блохи
ползут по розовому брюшку... Потом, прислонясь к скамьe, смотрит вдаль, на
Яйлу, подняв лицо, что-то думая. Сидит так час, полтора...
___
Была ли в его жизни, хоть одна большая любовь? Думаю, что нeт.
"Любовь, -- писал он в своей записной книжкe, -- это или остаток
чего-то вырождающагося, бывшаго когда-то громадным, или же это часть того,
что в будущем разовьется в нeчто громадное, в настоящем же оно не
удовлетворяет, дает гораздо меньше, чeм ждешь."
--- 100
Что думал он о смерти?
Много раз старательно-твердо говорил, что безсмертiе, жизнь послe
смерти в какой бы то ни было формe-- сущiй вздор:
-- Это суевeрiе. А всякое суевeрiе ужасно. Надо мыслить ясно и смeло.
Мы как-нибудь потолкуем с вами об этом основательно. Я, как дважды два
четыре, докажу вам, что безсмертiе -- вздор.
Но потом нeсколько раз еще тверже говорил противоположное:
-- Ни в коем случай не можем мы исчезнуть без слeда. Обязательно будем
жить послe смерти. Безсмертiе -- факт. Вот погодите, я докажу вам это...
___
Послeднее время часто мечтал вслух:
-- Стать бы бродягой, странником, ходить по святым мeстам, поселиться в
монастырe среди лeса, у озера, сидeть лeтним вечером на лавочкe возлe
монастырских ворот...
___
Его "Архiерей" прошел незамeченным -- не то что "Вишневый сад" с
большими бумажными цвeтами, невeроятно густо бeлeвшими за театральными
окнами. И кто знает, что было бы с его славой, не будь "Винта", "Мужиков",
Художественнаго театра!
"Через мeсяц был назначен новый викарный архiерей, а о преосвященном
Петрe уже никто не вспоминал. А потом и совсeм забыли. И только старуха,
мать покойнаго, которая живет 101 теперь в глухом уeздном городишкe, когда
выходила под вечер, чтобы встрeтить свою корову, и сходилась на выгонe с
другими женщинами, то начинала разсказывать о дeтях, о внуках, о том, что у
нея был сын архiерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не повeрят...
И ей в самом дeлe не всe вeрили..."
___
Послeднее письмо я получил от него из-за границы, в серединe iюня 1904
года, живя в деревнe. Он писал, что чувствует он себя недурно, заказал себe
бeлый костюм, огорчается только за Японiю, "чудесную страну", которую,
конечно, разобьет и раздавит Россiя. Четвертаго iюля я поeхал верхом в село
на почту, взял там газеты, письма и завернул в кузницу перековать лошади
ногу. Был жаркiй и сонный степной день, с тусклым блеском неба, с горячим
южным вeтром. Я развернул газету, сидя на порогe кузнецовой избы, -- и вдруг
точно ледяная бритва полоснула мнe по сердцу...
___
Смерть его ускорила простуда. Перед отъeздом из Москвы заграницу он
пошел в баню и, вымывшись, одeлся и вышел слишком рано: встрeтился в
предбанникe с Сергeенко и бeжал от него, от его навязчивости, болтливости...
Это тот самый Сергeенко, который много лeт надоeдал Толстому ("Как
живет и работает Толстой") и котораго Чехов, за его худобу и длинный рост,
неизмeнный черный костюм и черные волосы, называл так:
-- Погребальныя дроги стоймя.
1914 г. 102
Года полтора назад я публично читал в Парижe мои литературныя
воспоминанiя и, оговорившись, что считаю Чехова одним из самых замeчательных
русских писателей, позволил себe сказать, что не люблю его пьес, что они,
по-моему, всe очень плохи и что ему не слeдовало бы писать пьесы из
дворянскаго быта, котораго он не знал. Это вызвало во многих негодованiе
против меня, обиды. Е. Д. Кускова написала по поводу этих воспоминанiй два
больших фельетона в "Новом Русском Словe". "В Женевe, писала она, и старики,
и молодые обидeлись на Бунина за Чехова, за Бальмонта, за Горькаго... Этих
писателей любят и сейчас, Чеховым зачитываются, хотя, казалось бы, эта
старая, унылая Русь с ее нытиками ушла в прошлое..." Вот это было уже
подлинное оскорбленiе Чехова -- низводить его до бытописателя "старой,
унылой Руси". Вот на Е. Д. Кускову слeдовало бы оскорбиться весьма
основательно, а женевским "старикам" не мeшало бы помнить, что Горкiй
называл их, русских интеллигентов, со свойственной ему гадкой грубостью,
"чуланом с тухлой провизiей". Слeдовало бы обидeться еще и на знаменитую
артистку Ермолову. Среди ея опубликованных писем есть между прочим такое
письмо к ея другу, ялтинскому доктору Середину: "Вы спрашиваете, отчего мнe
не нравится повeсть Чехова "В оврагe"? Но потому, что чеховщина есть для
меня символ безпросвeтной тьмы, всевозможных болeзней и печали". Зато
Горькаго считала "милой, св