йствительно удалось пересмотрeть всю Россiю во всeх ея партiях и с верхов
и до низов. Монархисты, церковники, эсеры, большевики, добровольцы,
разбойники... Со всeми мнe удалось провести нeсколько интимных часов в их
собственной обстановкe..."
Это письмо было для меня послeдней вeстью о нем.
Теперь уже давно нeт его в живых. Ни революцiонером, ни большевиком он,
конечно, не был, но, повторяю, вел себя все же очень странно.
Вот девятнадцатый год: этот год был одним из самых ужасных в смыслe
большевицких злодeянiй. Тюрьмы Чека были по всей Россiи переполнены, --
хватали, кого попало, во всeх подозрeвая контрреволюцiонеров,-- каждую ночь
выгоняли из тюрем мужчин, женщин, юношей 198 на темныя улицы, стаскивали с
них обувь<,> платья, кольца, кресты, дeлили меж собою. Гнали разутых,
раздeтых по ледяной землe, под зимним вeтром, за город, на пустыри, освeщали
ручным фонарем... Минуту работал пулемет, потом валили, часто недобитых, в
яму, кое как заваливали землей... Кeм надо было быть, чтобы бряцать об этом
на лирe, превращать это в литературу, литературно-мистически закатывать по
этому поводу под лоб очи? А вeдь Волошин бряцал:
Носят ведрами спeлыя гроздья,
Валят ягоды в глубокiй ров...
Ах, не гроздья носят, юношей гонят
К черному точилу, давят вино!
Чего стоит одно это томное "ах!" Но он заливался еще слаще:
Вeйте, вeйте, снeжныя стихiи,
Заметайте древнiе гроба!
То есть: канун вам да ладан, милые юноши, гонимые "к черному точилу"!
Но человeчеству жаль вас, конечно, но что ж подeлаешь, вeдь убiйцы чекисты
суть "снeжныя, древнiе стихiи":
Вeрю в правоту верховных сил,
Расковавших древнiя стихiи,
И из нeдр обугленной Россiи
Говорю: "Ты прав, что так судил!"
Надо до алмазнаго закала
Прокалить всю толщу бытiя,
Если ж дров в плавильнe мало, --
Господи, вот плоть моя! 199
Страшнeй всего то, что это было не чудовище, а толстый и кудрявый
эстет, любезный и неутомимый говорун и большой любитель покушать. Почти
каждый день, бывая у меня в Одессe весной девятнадцатаго года, когда "черное
точило", -- или, не столь кудряво говоря, Чека на Екатерининской площади, --
весьма усердно "прокаляла толщу бытiя", он часто читал мнe стихи на счет то
"снeжной", то "обугленной" Россiи, а тотчас послe того свои переводы из Анри
де Ренье, потом опять пускался в оживленное антропософическое краснорeчiе. И
тогда я тотчас говорил ему:
-- Максимилiан Александрович, оставьте все это для кого-нибудь другого.
Давайте лучше закусим: у меня есть сало и спирт.
И нужно было видeть, как мгновенно обрывалось его краснорeчiе и с каким
аппетитом уписывал он, несчастный, голодный, сало, совсeм забывши о своей
пылкой готовности отдать свою плоть Господу в случай надобности.
1930 г<.> 200
--------
"Третiй Толстой"
"Третiй Толстой" -- так не рeдко называют в Москвe недавно умершаго там
автора романов "Петр Первый", "Хожденiя по мукам", многих комедiй, повeстей
и разсказов, извeстнаго под именем графа Алексiя Николаевича Толстого:
называют так потому, что были в русской литературe еще два Толстых, -- граф
Алексeй Константинович Толстой, поэт и автор романа из времен царя Ивана
Грознаго "Князь Серебряный", и граф Лев Николаевич Толстой. Я довольно
близко знал этого Третьяго Толстого в Россiи и в эмиграцiи. Это был человeк
во многих отношенiях замeчательный. Он был даже удивителен сочетанiем в нем
рeдкой личной безнравственности (ни чуть не уступавшей, послe его
возвращенiя в Россiю из эмиграцiи, безнравственности его крупнeйших
соратников на поприщe служенiя совeтскому Кремлю) с рeдкой талантливостью
всей его натуры, надeленной к тому же большим художественным даром. Написал
он в этой "совeтской" Россiи, гдe только чекисты друг с другом совeтуются,
особенно много и во всeх родах, начавши с площадных сценарiев о Распутине,
об интимной жизни убiенных царя и царицы, написал вообще не мало такого, что
просто ужасно по 201 низости, пошлости, но даже и в ужасном оставаясь
талантливым. Что до большевиков, то они чрезвычайно гордятся им не только
как самым крупным "совeтским" писателем, но еще и тeм, что был он всетаки
граф да еще Толстой. Недаром "сам" Молотов сказал на каком то "Чрезвычайном
восьмом съeздe Совeтов":
"Товарищи! Передо мной выступал здeсь всeм извeстный писатель Алексeй
Николаевич Толстой. Кто не знает, что это бывшiй граф Толстой! А теперь?
Теперь он товарищ Толстой, один из лучших и самых популярных писателей земли
совeтской!"
Послeднiя слова Молотов сказал тоже недаром: вeдь когда-то Тургенев
назвал Льва Толстого "великим писателем земли русской".
В эмиграцiи, говоря о нем, часто называли его то пренебрежительно,
Алешкой, то снисходительно и ласково, Алешей, и почти всe забавлялись им: он
был веселый, интересный собесeдник, отличный разсказчик, прекрасный чтец
своих произведенiй, восхитительный в своей откровенности циник; был надeлен
немалым и очень зорким умом, хотя любил прикидываться дураковатым и
безпечным шалопаем, был ловкiй рвач, но и щедрый мот, владeл богатым русским
языком, все русское знал и чувствовал как очень немногiе... Вел он себя в
эмиграцiи нерeдко и впрямь "Алешкой", хулиганом, был частым гостем у богатых
людей, которых заглаза называл сволочью, и всe знали это и всетаки все
прощали ему: что ж, мол, взять с Алешки! По наружности он был породист,
рослый, плотный, бритое полное лицо его было женственно, пенсне при слегка
откинутой головe весьма помогало ему имeть в случаях 202 надобности
высокомeрное выраженiе; одeт и обут он был всегда дорого и добротно, ходил
носками внутрь, -- признак натуры упорной, настойчивой, -- постоянно играл
какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, все мeняя выраженiе лица, то
бормотал, то кричал тонким бабьим голосом, иногда, в каком-нибудь "салонe",
сюсюкал как великосвeтскiй фат, хохотал чаще всего как-то неожиданно,
удивленно, выпучивая глаза и даваясь, крякая, eл и пил много и жадно, в
гостях напивался и объeдался, по его собственному выраженiю, до безобразiя,
но, проснувшись, на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и
садился за работу: работник был он первоклассный.
Был ли он дeйствительно графом Толстым? Большевики народ хитрый, они
дают свeдeнiя о его родословной двусмысленно, неопредeленно, -- напримeр,
так:
"А. Н. Толстой родился в 1883 году, в бывшей самарской губернiи, и
дeтство провел в небольшом имeнiи второго мужа его матери, Алексeя Бострома,
который был образованным человeком и матерiалистом..."
Тут без хитрости сказано только одно: "родился в 1883 году, в бывшей
самарской губернiи..." Но гдe именно? В имeнiи графа Николая Толстого или
Бострома? Об этом ни слова, говорится только о том, гдe прошло его дeтство.
Кромe того, полным молчанiем обходится всегда граф Николай Толстой, так,
точно он и не существовал на свeтe: полная неизвeстность, что за человeк он
был, гдe жил, чeм занимался, видeлся ли когда-нибудь хоть раз в жизни с тeм,
кто весь свой вeк носил его имя, а от его титула отрекся только тогда, когда
возвратился 203 из эмиграцiи в Россiю. Сам он за всe годы нашего с ним
прiятельства и при той откровенности, которую он так часто проявлял по
отношенiю ко мнe, тоже никогда, ни единым звуком не обмолвился о графe
Николай Толстом... За всeм тeм касаюсь я его родословной только по той
причинe, что, до своего возвращенiя в Россiю, он постоянно козырял своим
титулом, спекулировал им и в литературe и в жизни. Страсть ко всяческим
житейским благам и к прiобрeтенiю их настолько велика была у него, что,
возвратившись в Россiю, он в угоду Кремлю и совeтской черни тотчас же
принялся не только за писанiе гнусных сценарiев, но и за сочиненiя пасквилей
на тeх самых буржуев, которых он объeдал, опивал, обирал "в долг" в
эмиграцiи, и за нелeпeйшiя измышленiя о каких-то звeрствах, которыми будто
бы занимались в Парижe русскiе "бeлогвардейцы".
Совершенно правильны, вeроятно, свeдeнiя о том, когда он родился и гдe
прошло его дeтство. Но что было дальше? По свидeтельству его совeтских
бiографiй, снабженных его собственными автобiографическими показанiями, было
вот что:
"В 1905 году, во время первой русской революцiи, Толстой писал
революцiонные стихи. В слeдующем году, когда царскiе сатрапы превращали всю
страну в тюремный лагерь, выпустил декадентскую книжку стихов, которую потом
скупал и сжигал. Он чувствовал, что к старому возврата нeт..."
Тут начинается уже махровая и очень неуклюжая ложь. Весьма непонятно:
писал в 1905 году революцiонные стихи -- и вдруг выпустил всего через год
послe того и как раз тогда, 204 "когда царскiе сатрапы превращали всю страну
в тюремный лагерь", нeчто столь неподходящее ко времени, "декадентскую
книжку стихов", которую потом будто бы стал скупать и жечь!
Однако, даже и такiя бiографическiя свeдeнiя ничто перед тeм, что
слeдует дальше:
"Первая мiровая война поставила перед Толстым массу новых вопросов и
мучительных загадок..."
Поистинe только в Москвe можно лгать так глупо! Толстой -- и "масса"
вопросов, да еще "новых"! Значит, и прежде осаждала его, несчастнаго,
"масса" каких-то вопросов! А тут явились еще и новые, а кромe того и
"мучительныя загадки". Лично я не раз бывал свидeтелем того, как мучили его
вопросы и загадки, гдe бы, у кого бы сорвать еще что-нибудь "в долг" на
портного, на обeд в ресторанe, на плату за квартиру; но иных что-то не
помню.
"В великую Октябрьскую революцiю Толстой растерялся... Уeхал в Одессу,
зиму прожил там. Весною 1919 г. уeхал в Париж. О жизни в эмиграцiи он сам
написал в своей автобiографiи так: "Это был самый тяжелый перiод в моей
жизни..." В 1921 году он уeхал из Парижа в Берлин и вошел в группу
смeновeховцев. Вернувшись на родину, написал ряд произведенiй о бeлых
эмигрантах, о совершенном одичанiи бeлогвардейцев, о своей эмигрантской
тоскe в Парижe... Его разочаровало предсмертное веселье парижских кабаков,
кошмары бeлогвардейских разстрeлов и расправ... Он писал на родинe еще и
сатирическiя картины нравов капиталистической Америки, о которых генiально
писал и великiй совeтскiй поэт Маяковскiй..."
Гдe все это напечатано? И на потeху кому? 205 Напечатано в Москвe, в
одном из главнeйших совeтских ежемeсячных журналов, в журналe "Новый Мiр",
гдe сотрудничают знатнeйшiе совeтскiе писатели. И вот сидишь в Парижe и
читаешь: "Совершенное одичанiе бeлогвардейцев... Кошмары бeлогвардейских
расправ и разстрeлов..." Но отчего же это так страшно одичали бeлогвардейцы
больше всего в Парижe? И с кeм именно они расправлялись и кого
разстрeливали? И почему французское правительство смотрeло сквозь пальцы на
эти парижскiе кошмары? Довольно странно и "предсмертное" веселье парижских
кабаков, разочаровавшее Толстого, который, очевидно был всетаки очарован им
нeкоторое время: странно потому, что вeдь вот уж сколько лeт прошло с тeх
пор, как он разочаровался и от бeлогвардейских кошмаров рeшил бeжать в
Россiю, гдe теперь никакiе сатрапы не превращают ее в тюремный лагерь, гдe
никто ни с кeм не расправляется, никого не разстрeливают, а Париж все еще
существует, не вымер, несмотря на свое "предсмертное" веселье во времена
пребыванiя в нем Толстого, и дошел в наши дни даже до гомерическаго разврата
в весельи и роскоши: так, по крайней мeрe, утверждает нeкто Юрiй Жуков,
парижскiй корреспондент Москвы, напечатавшiй в другом московском
ежемeсячникe, в журналe "Октябрь", статью под заглавiем "На Западe послe
войны": этот Жуков сообщает, что по Большим парижским бульварам то и дeло
проходят францисканскiе монахи, от которых на километр разит самыми дорогими
духами, и с утра до вечера "фланируют завитые и напомаженные молодые люди и
дамы в самых умопомрачительных нарядах". Этот Жуков и 206 про меня зачeм-то
солгал: будто я "маленькiй, сухонькiй, со скрипучим голосом и с лицом
рафинированаго эстета". Когда-то в Россiи говорили: "Врет как сивый мерин".
Далекiя наивныя времена! Теперь, послe тридцатилeтняго, неустаннаго,
ежедневнаго упражненiя "Совeтов" во лжи, даже самый жалкiй совeтскiй Жуков
сто очков дает вперед любому сивому мерину! Сам Толстой, конечно, помирал со
смeху, пиша свою автобiографiю, говоря о своей эмигрантской тоскe, о тeх
кошмарах, которые он будто бы переживал в Парижe, а во время "первой русской
революцiи" и первой мiровой войны "массу" всяческих душевных и умственных
терзанiй, и о том, как он "растерялся" и бeжал из Москвы в Одессу, потом в
Париж... Он врал всегда беззаботно, легко, а в Москвe, может быть, иногда и
с надрывом, но, думаю явно актерским, не доводя себя до той истерической
"искренности лжи", с какой весь свой вeк чуть ни рыдал Горькiй.
Я познакомился с Толстым как раз в тe годы, о которых (скорбя по случаю
провала "первой революцiи") так трагически декламировал Блок: "мы, дeти
страшных лeт Россiи, забыть не можем ничего!" -- в годы между этой первой
революцiей и первой мiровой войной. Я редактировал тогда беллетристику в
журналe "Сeверное Сiянiе", который затeяла нeкая общественная дeятельница,
графиня Варвара Бобринская. И вот в редакцiю этого журнала явился однажды
рослый и довольно красивый молодой человeк, церемонно представился мнe
("граф Алексeй Толстой") и предложил для напечатанiя свою рукопись под
заглавiем "Сорочьи сказки", 207 ряд коротеньких и очень ловко сдeланных "в
русском стилe", бывшем тогда в модe, пустяков. Я, конечно, их принял, онe
были написаны не только ловко, но и с какой-то особой свободой,
непринужденностью (которой всегда отличались всe писанiя Толстого). Я с тeх
пор заинтересовался им, прочел его "декадентскую книжку стихов", будто бы
уже давно сожженную, потом стал читать всe прочiя его писанiя. Тут то мнe и
открылось впервые, как разнообразны были онe, -- как с самого начала своего
писательства проявил он великое умeнiе поставлять на литературный рынок
только то, что шло на нем ходко, в зависимости от тeх или иных мeняющихся
вкусов и обстоятельств. Революцiонных стихов его я никогда не читал, ничего
не слыхал о них и от самаго Толстого: может быть, он пробовал писать и в
этом родe, в честь "первой революцiи", да скоро бросил -- то ли потому, что
уже слишком скучен показался ему этот род, то ли по той простой причинe, что
эта революцiя довольно скоро провалилась, хотя и успeли русскiе мужички
"богоносцы" сжечь и разграбить множество дворянских помeстiй. Что до
"декадентской" его книжки, то я ее читал и, насколько помню, ничего
декадентскаго в ней не нашел; сочиняя ее, он тоже слeдовал тому, чeм тоже
увлекались тогда; стилизацiей всего стариннаго и сказочнаго русскаго. За
этой книжкой послeдовали его разсказы из дворянскаго быта, тоже написанные
во вкусe тeх дней: шарж, нарочитая карикатурность, нарочитыя (да и не
нарочитыя) нелeпости. Кажется, в тe годы написал он и нeсколько комедiй,
приспособленных к провинцiальным 208 вкусам и потому очень выигрышных. Он,
повторяю, всегда приспособлялся очень находчиво. Он даже свой роман
"Хожденiя по мукам", начатый печатаньем в Парижe, в эмиграцiи, в
эмигрантском журналe, так основательно приспособил впослeдствiи, то есть
возвратясь в Россiю, к большевицким требованiям, что всe "былые" герои и
героини романа вполнe разочаровались в своих прежних чувствах и поступках и
стали заядлыми "красными". Извeстно кромe того, что такое, напримeр, его
роман "Хлeб", написанный для прославленiя Сталина, затeм фантастическая
чепуха о каком-то матросe, который попал почему-то на Марс и тотчас
установил там коммуну, затeм пасквильная повeсть о парижских "акулах
капитализма" из русских эмигрантов, владeльцев нефти, под заглавiем "Черное
золото"... Что такое его "Сатирическiя картины нравов капиталистической
Америки", я не знаю. Никогда не бывши в Америкe, он, должно быть,
освeдомился об этих нравах у таких знатоков Америки, как Горькiй,
Маяковскiй... Горькiй съeздил в Америку еще в 1906 году и с присущей ему
дубовой высокопарностью и мерзким безвкусiем назвал Нью Йорк "Городом
Желтаго Дьявола", то есть золота, будто бы бывшаго всегда ненавистным ему,
Горькому. Горькiй дал такую картину этого будто бы "дьявольскаго города":
"Это -- город, это -- Нью Iорк. Издали город кажется огромной челюстью
с неровными черными зубами. Он дышит в небо тучами дыма и сопит, как обжора,
страдающiй ожирeнiем. Войдя в него, чувствуешь, что попал в желудок из камня
и желeза. Улицы его -- это скользкое, алчное горло, по которому плывут
темные куски 209 пищи, живые люди; вагоны городской желeзной дороги --
огромные черви; локомотивы -- жирныя утки..."
Послe нашего знакомства в "Сeверном Сiянiи" я не встрeчался с Толстым
года два или три: то путешествовал с моей второй женой по разным странам
вплоть до тропических, то жил в деревнe, а в Москвe и в Петербургe бывал
мало и рeдко. Но вот однажды Толстой неожиданно нанес нам визит в той
московской гостиницe, гдe мы останавливались, вмeстe с молодой черноглазой
женщиной типа восточных красавиц, Соней Дымшиц, как называли ее всe, а сам
Толстой неизмeнно так: "моя жена, графиня Толстая". Дымшиц была одeта изящно
и просто, а Толстой каким-то странным важным барином из провинцiи: в
цилиндрe и в огромной медвeжьей шубe. Я встрeтил их с любезностью,
подобающей случаю, раскланялся с графиней и, не удержавшись от улыбки,
обратился к графу:
-- Очень рад возобновленiю нашего знакомства, входите, пожалуйста,
снимайте свою великолeпную шубу....
И он небрежно пробормотал в отвeт:
-- Да, наслeдственная, остатки прежней роскоши, как говорится...
И вот эта-то шуба, может быть, и была причиной довольно скораго нашего
прiятельства; граф был человeк ума насмeшливаго, юмористическаго, надeленный
чрезвычайно живой наблюдательностью, поймал, вeроятно, мою невольную улыбку
и сразу сообразил, что я не из тeх, кого можно дурачить. К тому же он быстро
дружился с подходящими ему людьми и потому послe двух, трех слeдующих встрeч
со 210 мной уже смeялся, крякал над своей шубой, признавался мнe:
-- Я эту наслeдственность за грош купил по случаю, ея мeх весь в
гнусных лысинах от моли. А вeдь какое барское впечатлeнiе производит на
всeх!
Говоря вообще о важности одежды, он морщился, поглядывая на меня:
-- Никогда ничего путнаго не выйдет из вас в смыслe житейском, не
умeете вы себя подавать людям! Вот как, напримeр, невыгодно одeваетесь вы.
Вы худы, хорошаго роста, есть в вас что-то старинное, портретное. Вот и
слeдовало бы вам отпустить длинную узкую бородку, длинные усы, носить
длинный сюртук в талiю, рубашки голландскаго полотна с этаким артистически
раскинутым воротом, подвязанным большим бантом чернаго шелка, длинные до
плеч волосы на прямой ряд, отрастить чудесные ногти, украсить указательный
палец правой руки каким-нибудь загадочным перстнем, курить маленькiя
гаванскiя сигаретки, а не пошлыя папиросы... Это мошенничество, по-вашему?
Да кто ж теперь не мошенничает, так или иначе, между прочим, и наружностью!
Вeдь вы сами об этом постоянно говорите! И правда -- один, видите ли,
символист, другой -- марксист, третiй -- футурист, четвертый -- будто бы
бывшiй босяк... И всe наряжены: Маяковскiй носит женскую желтую кофту,
Андреев и Шаляпин -- поддевки, русскiя рубахи на выпуск, сапоги с лаковыми
голенищами, Блок бархатную блузу и кудри... Все мошенничают, дорогой мой!
Переселившись в Москву и снявши квартиру на Новинском бульварe, в домe
князя Щербатова, он в этой квартирe повeсил нeсколько 211 старых, черных
портретов каких-то важных стариков и с притворной небрежностью бормотал
гостям: "Да, все фамильный хлам", а мнe опять со смeхом: "Купил на толкучкe
у Сухаревой башни!"
Так до самаго захвата большевиками власти в октябрe семнадцатаго года
были мы с ним в мирных прiятельских отношенiях, но потом два раза
поссорились. Жить стало уж очень трудно, начинался голод, питаться мало
мальски сносно можно было только при больших деньгах, а зарабатывать их --
подлостью. И вот объявилась в каком-то кабакe какая-то "Музыкальная
табакерка" -- сидят спекулянты, шулера, публичныя дeвки и жрут пирожки по
сто цeлковых штука, пьют какое-то мерзкое подобiе коньяка, а поэты и
беллетристы (Толстой, Маяковскiй, Брюсов и прочiе) читают им свои и чужiя
произведенiя, выбирая наиболeе похабныя, произнося всe заборныя слова
полностью. Толстой осмeлился предложить читать и мнe, я обидeлся и мы
поругались. А затeм появилось в печати произведенiе Блока "Двeнадцать".
Блок, как стало извeстно впослeдствiи, когда были опубликованы его дневники,
писал незадолго до "февральской революцiи" так:
"Мятеж лиловых мiров стихает. Скрипки, хвалившiе призрак, обнаруживают
свою истинную природу. И в разрeженном воздухe горькiй запах миндаля. В
лиловом сумракe необъятнаго мiра качается огромный катафалк, а на нем лежит
мертвая кукла с лицом, смутно напоминающем то, которое сквозило среди
небесных роз..."
И еще так, столь же дьявольски поэтично:
"Едва моя невeста стала моей женой, как лиловые мiры первой революцiи
захватили нас 212 и вовлекли в водоворот. Я, первый, так давно хотeвшiй
гибели, вовлекся в сeрый пурпур серебряной Звeзды, в перламутр и аметист
метели. За миновавшей метелью открылась желeзная пустота дня, грозившая
новой вьюгой. Теперь опять налетeвшiй шквал -- цвeта и запаха опредeлить не
могу".
Этот шквал и был февральской революцiей и тут даже и для Блока всетаки
опредeлились вскорe цвeт и запах новаго "шквала", хотя и раньше не
требовалось для этого особо зоркаго зрeнiя и обонянiя. Тут царскiй перiод
русской исторiи кончился (при доброй помощи солдат петербургскаго гарнизона,
не желавших идти на фронт), власть перешла к Временному Правительству, всe
царскiе министры были арестованы, посажены в Петропавловскую крeпость, и
Временное Правительство почему-то пригласило Блока в "Чрезвычайную Комиссiю"
по разслeдованiю дeятельности этих министров, и Блок, получая 600 рублей в
мeсяц жалованья, -- сумму в то время еще значительную, -- стал eздить на
допросы, порой допрашивал и сам и непристойно издeвался в своем дневникe,
как это стало извeстно впослeдствiи, над тeми, кого допрашивали. А затeм
произошла "Великая октябрьская революцiя", большевики посадили в ту же
крeпость уже министров Временнаго Правительства, двух из них (Шингарева и
Кокошкина) даже убили, без всяких допросов, и Блок перешел к большевикам,
стал личным секретарем Луначарскаго, послe чего написал брошюру
"Интеллигенцiя и Революцiя", стал требовать: "Слушайте, слушайте, музыку
революцiи!" и сочинил "Двeнадцать", написав в своем дневникe для потомства
очень жалкую выдумку: 213 будто он сочинял "Двeнадцать" как бы в трансe,
"все время слыша какiе то шумы -- шумы паденiя стараго мiра". Московскiе
писатели устроили собранiе для чтенiя и разбора "Двeнадцати", пошел и я на
это собранiе. Читал кто-то, не помню кто именно, сидeвшiй рядом с Ильей
Эренбургом и Толстым. И так как слава этого произведенiя, которое почему-то
называли поэмой, очень быстро сдeлалась вполнe неоспоримой, то, когда чтец
кончил, воцарилось сперва благоговeйное молчанiе, потом: послышались
негромкiя восклицанiя; "Изумительно! Замeчательно!" Я взял текст
"Двeнадцати" и, перелистывая его, сказал приблизительно так:
-- Господа, вы знаете, что происходит в Россiи на позор всему
человeчеству вот уже цeлый год. Имени нeт тeм безсмысленным звeрствам,
который творит русскiй народ с начала февраля прошлаго года, с февральской
революцiи, которую все еще называют совершенно безстыдно "безкровной". Число
убитых и замученных людей, почти сплошь ни в чем неповинных, достигло,
вeроятно, уже миллiона, цeлое море слез вдов и сирот заливает русскую землю.
Убивают всe, кому не лeнь: солдаты, все еще бeгущiе с фронта ошалeлой ордой,
мужики в деревнях, рабочiе и всякiе прочiе революцiонеры в городах. Солдаты,
еще в прошлом году поднимавшiе на штыки офицеров, все еще продолжают
убiйства, бeгут домой захватывать и дeлить землю не только помeщиков, но и
богатых мужиков, по пути разрушают все, что можно, убивают желeзнодорожных
служащих, начальников станцiй, требуя от них поeздов, локомотивов, которых у
тeх нeт... Из нашей деревни пишут мнe, напримeр, такое: мужики, разгромивши
214 одну помeщичью усадьбу, ощипали, оборвали для потeхи перья с живых
павлинов и пустили их, окровавленных, летать, метаться, тыкаться с
пронзительными криками куда попало. В апрeлe прошлаго года я был в имeнiи
моей двоюродной сестры в Орловской губернiи и там мужики, запаливши однажды
утром сосeднюю усадьбу, хотeли меня, прибeжавшаго на пожар, бросить в огонь,
в горeвшiй вмeстe с живой скотиной скотный двор: огромный пьяный солдат
дезертир, бывшiй в толпe мужиков и баб возлe этого пожара, стал орать, что
это я зажег скотный двор, чтобы сгорeла вся деревня, прилегавшая к усадьбe,
и меня спасло только то, что я стал еще бeшеней орать на этого мерзавца
матерщиной, и он растерялся, а за ним растерялась и вся толпа, уже
насeдавшая на меня, и я, собрав всe силы, чтобы не обернуться, вышел из
толпы и ушел от нея. А вот на днях прибeжал из Симферополя всeм вам
извeстный П., -- я назвал точно его фамилiю, -- и говорит, что в Симферополe
рабочiе и дезертиры ходят буквально по колeна в крови, живьем сожгли в
паровозной топкe какого-то старенькаго отставного военнаго. Не странно ли
вам, что в такiе дни Блок кричит на нас: "Слушайте, слушайте музыку
революцiи!" и сочиняет "Двeнадцать", а в своей брошюрe "Интеллигенцiя и
революцiя" увeряет нас, что русскiй народ был совершенно прав, когда в
прошлом октябрe стрeлял по соборам в Кремлe, доказывая эту правоту такой
ужасающей ложью на русских священнослужителей, которой я просто не знаю
равной: "В этих соборах, говорит он, толстопузый поп цeлыя столeтiя водкой
торговал, икая!" Что до "Двeнадцати", то это произведенiе 215 и впрямь
изумительно, но только в том смыслe<,> до чего оно дурно во всeх отношенiях.
Блок нестерпимо поэтичный поэт, у него, как у Бальмонта, почти никогда нeт
ни одного словечка в простотe, все сверх всякой мeры красиво, краснорeчиво,
он не знает, не чувствует, что высоким стилем все можно опошлить. Но вот
послe великаго множества нарочито загадочных, почти сплошь совершенно никому
непонятных, литературно выдуманных символических, мистических стихов, он
написал, наконец, нeчто уже слишком понятное. Ибо уж до чего это дешевый,
плоскiй трюк: он берет зимнiй вечер в Петербургe, теперь особенно страшном,
гдe люди гибнут от холода, от голода, гдe нельзя выйти даже днем на улицу из
боязни быть ограбленным и раздeтым до гола, и говорит: вот смотрите, что
творится там сейчас пьяной, буйной солдатней, но вeдь в концe концов всe ея
дeянiя святы разгульным разрушенiем прежней Россiи и что впереди нея идет
Сам Христос, что это Его апостолы:
Товарищ, винтовку держи не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь,
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Почему Святая Русь оказалась у Блока только избяной да еще и
толстозадой? Очевидно, потому, что большевики, лютые враги народников, всe
свои революцiонные планы и надежды поставившiе не на деревню, не на
крестьянство, а на подонки пролетарiата, на кабацкую голь, на босяков, на
всeх тeх, кого Ленин плeнил 216 полным разрeшенiем "грабить награбленное". И
вот Блок пошло издeвается над этой избяной Русью, над Учредительным
Собранiем, которое они обeщали народу до октября, но разогнали, захватив
власть, над "буржуем", над обывателем, над священником:
От зданiя к зданiю
На канатe -- плакат:
"Вся власть Учредительному Собранiю!"
А вон и долгополый --
Что нынче невеселый,
Товарищ, поп?
Вон барыня в каракулe --
Поскользнулась
И -- бац -- растянулась!
"Двeнадцать" есть набор стишков, частушек, то будто бы трагических, то
плясовых, а в общем претендующих быть чeм-то в высшей степени русским,
народным. И все это прежде всего чертовски скучно безконечной болтливостью и
однообразiем все одного и того же разнообразiя, надоeдает несмeтными ай, ай,
эх, эх, ах, ах, ой, ой, тратата, трахтахтах... Блок задумал воспроизвести
народный язык, народныя чувства, но вышло нeчто совершенно лубочное,
неумeлое, сверх всякой мeры вульгарное:
Буржуй на перекресткe
В воротник упрятал нос...
Стоит буржуй, как пес голодный,
Стоит безмолвный, как вопрос,
И старый мiр, как пес безродный,
Стоит за ним, поджавши хвост...
Свобода, свобода, 217
Эх, эх, без креста!
Тратата!
А Ванька с Катькой в кабакe,
У ей керенки есть в чулкe!
Ну, Ванька, сукин сын, буржуй,
Мою попробуй поцeлуй!
Катька с Ванькой занята --
Чeм, чeм занята?
Снeг крутит, лихач кричит,
Ванька с Катькою летит --
Елекстрическiй фонарик
На оглобельках...
Ах, ах, пади!
Это ли не народный язык! "Елекстрическiй"! Попробуйте-ка произнести! И
совершенно смeхотворная нeжность к оглоблям, -- "оглобельки", -- очевидно,
тоже народная. А дальше нeчто еще болeе народное:
Ах, ты Катя, моя Катя,
Толстоморденькая!
Гетры сeрые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнькерем гулять ходила,
С солдатьем теперь пошла?
Исторiя с этой Катькой кончается убiйством ея и истерическим раскаянiем
убiйцы, какого-то Петрухи, товарища какого-то Андрюхи:
Опять навстрeчу несется вскачь,
Летит, вопит, орет лихач...
Стой, стой! Андрюха, помогай,
Петруха, сзаду забeгай!
Трахтахтахтах! 218
Что, Катька, рада? -- Ни гугу!
Лежи ты, падаль, на снeгу!
Эх, эх,
Позабавиться не грeх!
Ты лети, буржуй, воробышком,
Выпью кровушку
За зазнобушку,
Чернобровушку!
И опять идут двeнадцать,
За плечами ружьеца,
Лишь у бeднаго убiйцы
Не видать совсeм лица!
Бeдный убiйца, один из двeнадцати Христовых апостолов, которые идут
совершенно неизвeстно куда и зачeм, и из числа которых мы знаем только
Андрюху и Петруху, уже ревет, рыдает, раскаивается, -- вeдь уж так всегда
полагается, давно извeстно, до чего русская преступная душа любит
раскаиваться:
Ох, товарищи родные,
Эту дeвку я любил,
Ночки черныя, хмельныя
С этой дeвкой проводил!
"Ты лети, буржуй, воробышком", -- опять буржуй и уж совсeм ни к селу,
ни к городу, буржуй никак не был виноват в том, что Катька была с Ванькой
занята, -- а дальше кровушка, зазнобушка, чернобровушка, ночки черныя,
хмельныя -- от этого то заборнаго, то сусальнаго русскаго стиля с несмeтными
восклицательными знаками начинает уже тошнить, но Блок не унимается: 219
Из-за удали бeдовой
В огневых ея очах,
Из-за родинки пунцовой
Возлe праваго плеча,
Загубил я, безтолковый,
Загубил я сгоряча...
Ах!
В этой архирусской трагедiи не совсeм ладно одно: сочетанiе толстой
морды Катьки с "бeдовой удалью ея огневых очей". По-моему, очень мало идут
огневыя очи к толстой мордe. Не совсeм, кстати, и "пунцовая родинка", --
вeдь не такой уж изысканный цeнитель женских прелестей был Петруха!
А "под занавeс" Блок дурачит публику уж совсeм галиматьей, сказал я в
заключенiе. Увлекшись Катькой, Блок совсeм забыл свой первоначальный замысел
"пальнуть в Святую Русь" и "пальнул" в Катьку, так что исторiя с ней, с
Ванькой, с лихачами оказалась главным содержанiем "Двeнадцати". Блок
опомнился только под конец своей "поэмы" и, чтобы поправиться, понес что
попало: тут опять "державный шаг" и какой-то голодный пес -- опять пес! -- и
патологическое кощунство: какой то сладкiй Iисусик, пляшущiй (с кровавым
флагом, а вмeстe с тeм в бeлом вeнчикe из роз) впереди этих скотов,
грабителей и убiйц:
Так идут державным шагом --
Позади -- голодный пес,
Впереди -- с кровавым флагом,
Нeжной поступью надвьюжной,
Снeжной розсыпью жемчужной,
В бeлом вeнчикe из роз --
Впереди -- Исус Христос! 220
Как ни вспомнить, сказал я, кончая, того, что говорил Фауст, котораго
Мефистофель привел в "Кухню Вeдьм":
Кого тут вeдьма за нос водит?
Как будто хором чушь городит
Сто сорок тысяч дураков!
Вот тогда и закатил мнe скандал Толстой; нужно было слышать, когда я
кончил, каким пeтухом заорал он на меня, как театрально завопил, что он
никогда не простит мнe моей рeчи о Блокe, что он, Толстой, -- большевик до
глубины души, а я ретроград, контрреволюцiонер и т. д.
Довольно странно было и другое знаменитое произведенiе Блока о русском
народe под заглавiем "Скифы", написанное ("созданное", как неизмeнно
выражаются его поклонники) тотчас послe "Двeнадцати". Сколько было противных
любовных воплей Блока: "О, Русь моя, жена моя", и олеографическаго "узорнаго
плата до бровей"! Но вот, наконец, весь русскiй народ, точно в угоду
косоглазому Ленину, объявлен азiатом "с раскосыми и жадными очами". Тут,
обращаясь к европейцам, Блок говорит от имени Россiи не менeе заносчиво, чeм
говорил от ея имени, напримeр, Есенин ("кометой вытяну язык, до Египта
раскорячу ноги") и день и ночь говорит теперь Кремль не только всей Европe,
но и Америкe, весьма помогшей "скифам" спастись от Гитлера:
Милльоны -- вас. Нас